Рафаэль Геворкович Арамян Неоседланные лошади [Рассказы] Перевод с армянского

Арарат из Бюракана

Посвящается Мартиросу Сарьяну

Волосы его оттенка старого серебра. Глубокие морщины, пересекаясь, бороздят лицо. Взгляд задумчив, обращен в себя…

Медленно шел он по улице. Шел, опираясь на палку, когда детский голос вскрикнул:

— Не наступите на рисунок!

Художник остановился. Внизу, у конца его палки, начинался другой мир, самобытный и удивительный.

Маленькая девочка рисовала мелом на тротуаре, а веснушчатый мальчуган охранял ее рисунки.

— Дедушка, пройдите той стороной, — попросил мальчуган. Но художник не ушел.

Девочка рисовала на тротуаре другую девочку — с бесконечным множеством пальцев, большущими круглыми глазами, лучеобразными ресницами и бантом, завязанным бабочкой. Платье сверху донизу было утыкано пуговицами… Рядом с девочкой, нарисованной мелем, был нацарапан песик: мордочка вздернута кверху, кончик носа словно белая пуговка, а на животе — бесконечный пуговичный ряд.

Художник спросил:

— Для чего эти пуговицы?

Оторвавшись от своего занятия, девочка взглянула вверх. Ей показалось, что и художник, седобровый и седовласый, тоже нарисован мелом. И, улыбнувшись, девочка ответила:

— Чтоб он застегивал шкурку.

— Ах, вот как! — задумчиво произнес художник и тверже оперся на палку, чтобы удобнее было смотреть.

Люди шли, равнодушно обходя веснушчатого мальчугана, художника и девочку, рисующую на тротуаре. Шли, не видя нового мира, который рождался у их ног. А художник смотрел и думал с восхищением: «С какой любовью и ликованием, с детской ясностью и непосредственностью смотрит эта девочка на мир».

Лукавые веселые глаза улыбались сквозь нарисованные мелом лучеобразные ресницы; рисунок словно подмигивал художнику, а песик с накрепко застегнутой шкуркой вилял хвостиком. Казалось, мгновение, и жизнь, струящаяся по тротуару, увлечет рисунки за собой.

Склонившись к девочке, художник спросил:

— А песик кусается?

— Кусается, кусается! — воскликнула девочка с бурным желанием убедить и напугать. И вдруг, словно сама поверив этой выдумке, в ужасе отдернула руку: — Ой, укусил, укусил! Вот за этот пальчик!

Художник взял ее руку в ладонь, прищурившись, посмотрел на запачканный мелом оттопыренный пальчик и, покачивая головой, сказал:

— О, какой глубокий укус!

Девочка отдернула руку и звонко засмеялась:

— Обманула! Обманула! — и, наклонившись, продолжала рисовать.

Веснушчатый мальчуган был снова на посту. Он кружился вокруг девочки, зорко следя за тем, чтобы никто не наступил на рисунки.

«Какое у нее непосредственное видение», — мысленно повторил художник и почему-то вспомнил критика, который твердил: «Если я этого не вижу, значит, этого нет!» Воспоминание о критике отвлекло художника лишь на какую-то долю секунды и тут же забылось.

Теперь девочка рисовала на тротуаре кружочки.

— А это что? — спросил художник.

— Яблоки, — отвечала девочка, продолжая увеличивать число кружочков.

Двое прохожих с папками под мышкой направлялись к ним.

— Осторожнее! — предупредил веснушчатый мальчик, но они не обратили на него внимания. Девочка испуганно шарахнулась в сторону, и прохожие сначала растоптали песика, потом наступили на завязанный бабочкой бант, на яблоки…

Художник гневно окликнул их:

— Рисунки, разве вы не видели рисунков?

— Ну и что же? — пожал плечами один из прохожих, несущих папки. И они прошли. Прошли спокойно, равнодушно, растоптав ногами целый мир. Девочка, готовая было расплакаться, заметила волнение старого художника и, удивленно глядя на него, сказала:

— Ничего, дедушка, все можно нарисовать снова!

— Все можно снова нарисовать… — не столько ребенку, сколько сам себе задумчиво промолвил художник и, твердо опираясь палкой о землю, пошел дальше.

Он вернулся домой раньше обычного, поднялся в мастерскую и остановился перед автопортретом, висящим на стене. С полотна, взметнув кисть, смотрел на художника его двойник. Автопортрет словно был в движении. Казалось, еще мгновение — и рука, поднявшая кисть, опустит ее на полотно или же… Художнику вдруг показалось, что кисть нацелилась для удара по прохожим с папками.

С полотна смотрел на художника он сам, в те времена еще только начинавший седеть. «Вероятно, думаешь, что я постарел, — обратился художник к автопортрету и снисходительно усмехнулся, — ошибаешься! Глаз мой видит острее, а рука…»

Он выбрал одну из кистей, лежавших на стуле, — …рука не дрожит!

С минуту художник и автопортрет, взметнув кисти, смотрели друг на друга, потом, опустив кисть, художник оглядел мастерскую.

Нет, ничего не теряет художник. Он может все восстановить — достаточно расставить вдоль стен полотна, и девушка, любимая им когда-то и ставшая его женой, и парень — друг отроческих лет, которого уже нет, и уголок двора, давно уже разрушенный, и персиковое дерево, срубленное годы назад, и золото солнца, неповторимым блеском залившее Араратскую долину, и пейзаж родины, написанный кровавыми мазками, оранжевыми, синими ударами кисти, — все это вновь оживет, и вчерашнее станет сегодняшним.

Нет, ничего не теряет художник. Вот портреты его друзей. Многих из них нет в живых. Нет? Неправда! Разве не вчера, опираясь на палки, шли они вдвоем по улице, и старый поэт говорил: «Когда мне холодно, я прихожу к тебе, Мартирос. В мастерской твоей так много солнца…» Художник прищурил глаза. Пейзаж на стене излучал потоки солнца. А рядом — сочные, синие тени и страны, которые он посетил много лет назад.

Одно из полотен, заключенных под стекло, блестело. Чтобы лучше видеть, художник подошел ближе. И, увеличиваясь, придвинулось его отражение. Художник улыбнулся. Отражение повторило эту улыбку.

«Все-таки я постарел, — подумал художник, притрагиваясь к своим сединам, и вспомнил слова маленькой девочки: «Все можно нарисовать снова».

Разве не так же смотрел он на жизнь? Потери, потери и ценой этих потерь приобретенные сокровища истины, мудрость. Корабль, который вез с Парижской выставки его картины, загорелся…

Художник вплотную подошел к картине, заключенной под стекло, склонился и, как в окно, стал смотреть на яркий пламень маков, который зажег своими красками на полотне.

Корабль сгорел…

Сгорели все полотна. Сгорели надежда, вера. И тогда высохли краски, положенные на палитру для нового полотна. Друзья высказывали соболезнование, утешали. Очистив палитру от высохших красок, он положил на нее новые, свежие краски, взял кисть и сказал слова, которые сегодня слышал от маленькой девочки: «Все можно начинать сызнова!»

И он писал, каждый день писал. Ушел из мастерской, вынес мольберт на большие дороги и снова писал.

Он писал жизнь, текущую по этим дорогам. Окунул кисть в солнце и разбросал вокруг себя цветы и солнечные лучи. И каждый день ему виделось новое, не виденное раньше: синеватые буйволы, тяжело и царственно движущиеся по опаленным зноем полям: пламенные оранжевые горы, врезающиеся в лазурь неба; залитые светом поля; тени, таящие в себе игру всевозможных цветов и оттенков; крестьянские девушки в цветастых нарядах, с золотыми сережками в ушах. Виделись дышащие трепетной зеленью дали. Арарат и Арагац, и люди, которые не хотели, чтоб он видел их такими.

Художник усмехнулся: «Злятся… но что я могу поделать, если они именно таковы. Приукрасить? Нет! Я пришел не приукрашивать, а видеть прекрасное. Я пришел бичевать зло, а не ухудшать. Подобно той маленькой девочке я расстелил мои рисунки на дороге жизни. Остановитесь на миг, чтобы всмотреться в мир, который видите каждый день. Видите, но не замечаете. Остановитесь… Но горе вам, если растопчете его!..»

Он все еще улыбался.

— Ничего, все можно нарисовать снова, — произнес он уже вслух и, очнувшись от собственного голоса, вышел из мастерской и позвал: — Кто здесь есть?

— Я, — откликнулся из столовой сын.

— Помоги мне собраться. Еду в Бюракан. Хочу написать Арарат из Бюракана.

* * *

Вместе со старым художником поднялась в Бюракан группа молодежи. По дороге он сказал:

— Каждый человек красив и ценен в своей неповторимости. Пусть каждый из вас пишет свой Арарат.

— Но Арарат ведь один, — несмело заметил юноша, шагавший рядом.

— А вас много, — ответил художник и, уединившись, приготовился писать.

Перед ним расстилалась озаренная солнцем Араратская долина, над нею возвышались большая и малая вершины Арарата.

Он выбрал на палитре первую краску, краску, которая должна была стать цветовым тоном всей картины, и осторожно положил ее на полотно.

Чуть отступив, посмотрел на Арарат, взглянул на полотно и, беззвучно напевая, начал работать.

В синем небе отливала белизной вершина Арарата. Розовый свет озарял его подножья, зелень казалась прозрачной, звенящей, а солнце разбрызгивало золото по садам.

Кровавый мак, поднявшийся у мольберта, закрывал горизонт. Художник сдвинул мольберт вперед.

На холсте оживала Араратская долина, вся в синих тенях и оранжевых лучах. Вдали, в теневой глубине, угадывалась дымчатая дорога.

Художник поднялся, посмотрел на Арарат, взглянул на полотно и почему-то снова вспомнил маленькую девочку, рисовавшую мелом на тротуаре. Потом прохожих, которые растоптали, убили начертанный мелом мир, и повторил про себя: «Ничего, все можно нарисовать снова! Напишу тебя, играющий на тротуаре ребенок, счастливая девочка, потом буду писать тебя, любимый мой Арарат. Буду писать снова и снова, буду писать из Бюракана, ибо на вершины надо смотреть с высоты».

…Смеркалось… Художник закрыл мольберт, взял в руки полотно и зашагал вниз, к Бюракану. Седая голова его казалась нарисованной мелом на темнеющем небе. Тьма сгущалась, путала дороги. А он шел, повторяя слова маленькой девочки: «Ничего, все можно нарисовать снова».

Перевела Э. Кананова

Загрузка...