Глава 1. СОВЕТСКИЙ НАРОД И СТАЛИН - МЕЖДУ ВОЙНОЙ И МИРОМ, 1945

Рузвельт думал, [что русские] придут поклониться. Бедная страна, промышленности нет, хлеба нет — придут и будут клан яться. Некуда им деться. А мы совсем иначе смотрели на это. Потому что в этом отношении весь народ был подготовлен и к жертвам, и к борьбе.

Молотов, июнь 1976

Нами руководит не чувство, а рассудок, анализ, расчет.

Сталин, 9 января 1945

24 июня 1945 г. в Москве на Красной площади лил сильный дождь. Но десятки тысяч военнослужащих из элитных частей советской армии этого почти не замечали. Войска стояли по стойке «смирно», готовые пройти торжественным маршем по главной площади страны в ознаменование триумфальной победы над Третьим рейхом. На трибуну Мавзолея Ленина вышли руководители Советского Союза: первым, в отдалении от всех, на Мавзолей поднялся И. В. Сталин. Ровно в десять часов под бой курантов из ворот Спасской башни Кремля верхом на белом коне выехал маршал Георгий Жуков. По его сигналу Парад Победы начался. Кульминация торжества наступила, когда воины, украшенные орденами и медалями, стали бросать к подножию Мавзолея знамена и штандарты разгромленных немецких дивизий. Пышность и размах парада впечатляли, но и вводили в заблуждение. Советский Союз праздновал победу, однако силы этого великана были подорваны. «Сталинская империя победила за счет запасов народной крови», — делает вывод британский историк Ричард Овери{4}. До сих пор военные историки и демографы не могут сойтись на том, сколько именно крови было пролито ради победы. На Западе многие считали, что людские ресурсы Советского Союза безграничны, но это было не так. В конце Второй мировой войны Советская армия нуждалась в резервах не меньше германской. Неудивительно, что советское руководство и специалисты, которые подсчитывали размер ущерба, нанесенного советской экономике за время фашистской оккупации, побоялись обнародовать данные о человеческих потерях. В феврале 1946 г. Сталин сказал, что СССР потерял убитыми 7 млн. человек. Никита Хрущев в 1961 г. уже говорил о 20 млн. С 1990 г., когда состоялось дополнительное официальное расследование, считается, что потери в войне составили 26,6 млн., включая 8 668 400 личного состава вооруженных сил. Впрочем, судя по заявлениям некоторых российских ученых, и это число еще не является окончательным{5}. С высоты прошедших десятилетий становится ясно, что победа Советского Союза над фашистской Германией оказалась пирровой.

Огромные потери на полях сражений и среди гражданского населения явились результатом нашествия Германии и злодеяний нацистов, но также результатом вопиющих ошибок, безответственности и неумелости советского политического и военного руководства. Советский подход к ведению войны с начала и до конца отличался ужасающим безразличием к человеческой жизни. Для сравнения: общие потери США в живой силе в армии и на флоте на двух театрах военных действий, в Европе и на Тихом океане, не превысили 293 тыс. человек за почти четыре года войны.

Факты, ставшие доступными после распада Советского Союза, подтверждают данные, полученные американской разведкой в 1945 г.: советская экономика была катастрофически ослаблена{6}. Согласно официальным советским данным, общий размер экономического ущерба оценивался в 679 млрд. рублей. Эта сумма, заключали советские эксперты, «превосходит национальное богатство Англии или Германии и составляет треть всего национального богатства Соединенных Штатов». Более поздние советские расчеты, которые включали в цену войны «продуктивную стоимость» потерянных человеческих жизней, дали астрономический результат — 2,6 трлн. рублей{7}.

Новейшие исследования показывают, что подавляющее большинство в советских верхах и простой народ не желали конфликта с Западом и хотели вернуться к мирной жизни. Вместе с тем поведение советского государства в мировой политике, особенно в Восточной Европе, было жестким и бескомпромиссным. На Ближнем и Дальнем Востоке Советский Союз действовал силовыми методами, добиваясь сфер влияния, военных баз и доступа к нефти. Все это, наряду с идеологической риторикой, породило столкновение между СССР, с одной стороны, и ее западными союзниками, Соединенными Штатами и Великобританией, с другой. Противоречие между устремлениями советских людей и внешним поведением советского государства очевидно. Не ясно только, каким образом удалось поднять измученную и разрушенную страну на противостояние с могущественным Западом, что двигало Советским Союзом на международной арене и каковы были долгосрочные цели и замыслы Сталина.

Триумф и похмелье

Война против фашистской Германии, несмотря на ее ужасы, раскрепостила советский народ{8}. Во время повального государственного террора в довоенные годы границы между добром и злом непрерывно размывались: любой человек, мужчина или женщина, еще сегодня считавшийся «советским гражданином», назавтра мог стать «врагом народа». Паралич, охвативший общество в результате Большого террора 30-х гг., сошел на нет в суровых испытаниях войны, и многие люди снова обрели способность самостоятельно мыслить и действовать. В траншеях и окопах ковались узы воинского братства, и сослуживцы вновь могли доверять друг другу. Так же как в странах Европы во время Первой мировой войны, в СССР за годы Великой Отечественной сформировалось целое поколение фронтовиков или, как их называли, «поколение победителей». Те, кто принадлежал к этому сообществу, именно на фронте утоляли свою потребность в дружбе, сплоченности и взаимовыручке — в тех человеческих отношениях, которых им часто недоставало дома в мирное время. Для некоторых фронтовиков это переживание стало самым главным воспоминанием на всю оставшуюся жизнь{9}.

Война глубоко повлияла и на многое другое. Бездарность и грубые ошибки высших и местных властей, безответственность и беспардонная ложь, проявившиеся в полной мере в ходе катастрофического отступления советских войск в 1941-1942 гг., подорвали авторитет государственных и партийных органов, многих советских руководителей. А «освободительный поход» Красной армии в Восточную и Центральную Европу в 1944-1945 гг. позволил миллионам людей вырваться за пределы окружающей советской действительности и впервые увидеть собственными глазами, как живут люди в странах, где нет советской власти. Военное лихолетье придало жертвенную силу романтическому идеализму, с которым шли на фронт лучшие представители молодой советской интеллигенции. Вдохновленные идеей справедливой антифашистской войны, с опытом всего того, что они увидели в заграничном походе, идеалисты в шинелях мечтали о смягчении политической и культурной обстановки в собственной стране. Они мечтали о том, что союз с западными демократиями даст шанс на появление в Советском Союзе гражданских свобод и соблюдение советским режимом конституционных прав{10}. Эти мечты разделяли даже люди с большим жизненным опытом, казалось бы, не питавшие особых иллюзий на этот счет. В разговоре с Ильей Эренбургом писатель Алексей Толстой размышлял: «А что будет после войны? Люди теперь не те…» Анастас Микоян, входивший в ближайшее окружение Сталина, позже вспоминал, что миллионы советских людей, вернувшиеся из Европы домой, «стали другими людьми — с более широким кругозором, с другими требованиями. Это создавало благоприятные условия для дальнейшего развития нашей страны и было препятствием для произвола». Повсюду царило неведомое раньше ощущение того, что народ заслужил лучшую жизнь, и власть должна это учитывать{11}.

В 1945 г. некоторые наиболее образованные и нравственно развитые офицеры советской армии испытывали те же чувства, что некогда ощущали декабристы, вернувшиеся в Россию после победы над Наполеоном. Один из таких ветеранов вспоминал: «Мне казалось, что за Отечественной войной непременно последует бурный общественный и литературный подъем — как после войны 1812 года, и я торопился принять во всем этом участие». Молодые интеллигенты-фронтовики ждали от государства награды за их жертвы и страдания. Они хотели большего доверия и права на активную общественную роль, а не только «бесплатных билетов на проезд». Среди этих фронтовиков были будущие вольнодумцы, участники общественно-культурной «оттепели» после смерти Сталина, сторонники реформ Михаила Горбачева{12}.

Война перекроила национальное самосознание советских людей так, как ни одно другое событие со времен революции 1917г. Главным образом этот касалось русских, чье национальное самоощущение прежде подавлялось советским режимом и проявлялось не столь сильно, по сравнению с другими этническими группами, проживавшими на территории СССР{13}. Еще со второй половины 1930-х гг. основная масса партийных работников и государственных чиновников была этнически русской, а в основу новой доктрины официального патриотизма легла история русского государства. В фильмах, учебниках истории, художественной литературе Советский Союз изображался наследником Российской империи. В советском пантеоне героев и образцов для подражания вместо деятелей «международного пролетариата» появились князья и цари — «собиратели земли русской». Вторжение Германии не только довершило эту трансформацию исторической памяти, но и сделало ее необратимой. Русские люди вновь обрели чувство национального единства{14}. Николай Иноземцев, будущий директор Института мировой экономики и международных отношений АН СССР, служивший в годы войны сержантом в артиллерийской разведке, написал в своем дневнике в июле 1944 г.: «Русские — самый талантливый, самый одаренный, необъятный своими чувствами, своими внутренними возможностями народ в мире. Россия — лучшее в мире государство, несмотря на все наши недостатки, перегибы в разные стороны. Русь — основа нашего государства, и не надо стыдиться об этом говорить. Родина, наша замечательная русская родина — выше всего». Он же записал в день Победы: «Сердца всех наполнены гордостью и радостью: "Мы, русские, — все можем!" Теперь об этом знает весь мир. И это лучшая гарантия нашей будущей безопасности»{15}.

Вместе с тем война также проявила и уродливые, отталкивающие черты советского общества, отразившиеся прежде всего на поведении советской армии в Европе. В советской системе люди легко превращались из жертв в палачей. Сталинизм унижал и оскорблял человеческое достоинство, поощрял подлость и проповедовал насилие. Многие из призванных в советскую армию бойцов выросли среди уличной шпаны, ничего не знали, кроме жизни в трущобах и фабричных бараках. Их нравственные представления, и без того шаткие, рухнули, как только они обрели власть победителей над побежденными{16}. Тысячи советских солдат и офицеров, пересекшие границы Польши, Румынии, Болгарии и Югославии, с бешеным упоением стали предаваться мародерству и пьянству, уничтожать имущество граждан этих стран, убивать мирных жителей, зверски насиловать женщин. Безжалостное насилие над мирным населением, беспощадный погром домов и имущества опустошили Пруссию и волна за волной обрушились на занятые советской армией территории Третьего рейха{17}. В конце войны советский военный корреспондент Григорий Померанц был потрясен тем, «сколько мерзости может вылезть из героя, прошедшего от Сталинграда до Берлина. И как равнодушно все смотрят на эту мерзость. Если бы русский народ так захотел гражданских прав!»{18}.

Новоявленный патриотизм порождал в победителях чувство превосходства и оправдывал жестокость в отношении к побежденным. Кровавая битва за Берлин стала венцом нового русского культа жертвенной войны и народного величия{19}. Пропаганда Победы вытесняла из памяти миллионов подробности этого завершающего войну побоища (излишнего с военной точки зрения, т. к. Третий рейх был обречен), как и жестокого обращения победителей с немецкими женщинами. Культ Сталина принял массовый характер, широко распространившись как среди русских, так и среди людей других национальностей, населявших СССР. Ветеран войны, писатель Виктор Некрасов, вспоминал: «Увы! Мы простили Сталину все! Коллективизацию, тридцать седьмой год, расправу с соратниками, первые дни поражения»{20}. Многие годы спустя фронтовики, ветераны Великой Отечественной войны, продолжали отмечать День Победы как общенародный праздник, и многие из них пили за Сталина как за своего верховного главнокомандующего.

В наступившей мирной жизни положительные и отрицательные последствия войны смешались, утратив свои очертания. Трофеи в виде всевозможных безделушек, нарядных платьев, наручных часов, фотоаппаратов, которые солдаты привозили домой из Европы, производили такое же сильное впечатление, что и американское продовольствие, поставляемое по ленд-лизу. Советские люди, военные и трудящиеся, а также члены их семей, постепенно стали догадываться, что они живут не в самом лучшем обществе в мире, как это им внушалось государственной пропагандой{21}. Немало солдат в оккупационных зонах уходило в самоволку. Другие, пользуясь военными пропусками, колесили по всей оккупированной «срединной Европе», сходились с местными женщинами и, переодевшись в гражданское платье, растворялись среди населения. Возвращаться на Родину, нищую и разоренную, им явно не хотелось. Те же самые ветераны войны, которые изводили грабежами гражданское население Европы, стали с пренебрежением относиться к сотрудникам НКВД и Смерша, этих всесильных органов террора. Фронтовики вступали в споры с официальными пропагандистами и не думали отмалчиваться на партийных собраниях. Согласно многочисленным рапортам, красноармейцы и офицеры конфликтовали с местным начальством и даже распространяли листовки с призывами «свергнуть власть несправедливости». Особисты из Смерша доносили о высказываниях некоторых командиров, считавших, что «надо взорвать этот социалистический бардак ко всем чертям». Особенно широко подобные разговоры ходили среди военнослужащих в частях советской армии, расквартированных в Австрии, Западной Германии и Чехословакии{22}.

Мятежные настроения так и не переросли в мятеж. После невероятного напряжения в прошедшей войне большинство ее участников погрузились в состояние общественного оцепенения, с трудом приспосабливаясь к повседневной жизни. Померанц вспоминает, что «многие демобилизованные солдаты и офицеры потеряли тогда упругость воли, нажитую на войне, и стали, как тряпка, как ветошка, которыми можно вытирать пол. Рухнуло целое царство отношений, сложившееся под огнем, и все мы, со своими орденами, медалями и нашивками за ранения, стали ничем». В сельской местности, в провинциальных городках и поселках бывшие фронтовики спивались, тунеядствовали и воровали. В Москве, Ленинграде и других крупных городах молодые люди, прошедшие войну и способные к руководящей работе, обнаружили, что желаемых целей в общественно-политической жизни страны можно достичь, лишь двигаясь по партийной лестнице. Кто-то из них пошел по этому пути. Много было тех, кто с головой ушел в учебу, желая получить образование, но, конечно, многие просто жили, встречались с девушками и догуливали оборванную войной молодость{23}.

Подобная пассивность в значительной мере была вызвана тем состоянием эмоционального потрясения и огромной физической усталости, которое испытывали многие участники войны по возвращении домой. Как-то раз, вскоре после демобилизации из армии, Александр Яковлев, в будущем крупный партийный работник и соратник Горбачева, стоял на железнодорожной платформе своего родного городка, наблюдая за шедшими мимо эшелонами, в которых перевозили советских военнопленных из немецких концлагерей в Сибирь, в лагеря уже советские, и внезапно он осознал, что происходит вокруг. «Деревню продолжали грабить до последнего зернышка. В городах сажали в тюрьму за прогулы и опоздания на работу. Не хотелось верить, но все очевиднее становилось, что лгали все — и те, которые речи держали, и те, которые смиренно внимали этим речам»{24}. Еще один ветеран войны, философ Александр Зиновьев, вспоминал: «Положение в стране оказалось много хуже того, как мы его представляли по слухам, живя за границей в сказочном благополучии [в частях советской армии за границей]. Война все-таки вымотала страну до предела»{25}. Особенно тяжкий урон понесли деревни и села России, Украины и Белоруссии: в некоторых регионах колхозы потеряли больше половины трудоспособного населения, в основном мужчин{26}.

В отличие от американских солдат, которые возвращались в благополучную страну, получали от государства бесплатное образование в университетах и находили хорошую работу, большинство советских ветеранов сталкивалось на родине с неустройством и разрухой. Их ждали бесчисленные трагедии, страдания искалеченных людей, разбитые жизни миллионов вдов и осиротевших детей. Около двух миллионов человек, имевшие физические увечья или психические расстройства, официально считались инвалидами. Даже здоровых с виду ветеранов войны подкашивали необъяснимые болезни, и госпитали были забиты молодыми пациентами{27}.

Советские люди истосковались по мирной жизни, им хотелось покоя, стабильности. Чувство душевной усталости от войны и всего, что с ней связано, пронизывало общество — это ощущалось повсеместно как в городе, так и на селе. Исчезли настроения шапкозакидательства и наивный, романтический патриотизм, так вдохновлявшие учащуюся молодежь в конце 1930-х{28}. В то же время советскому народу не хватило энергии и общественной солидарности, чтобы закрепить результаты той «стихийной десталинизации», которая началась было в годы Великой Отечественной войны. Удивительный подъем народного духа в военное время так и не стал, в особенности среди русских людей, той почвой, на которой могло вырасти самоуважение отдельной личности, способной отстаивать свои интересы в обществе. Многие боготворили Сталина более, чем когда-либо раньше, почитая его как великого вождя{29}. Для многих слоев советского общества победа во Второй мировой войне стала навсегда ассоциироваться с понятиями великодержавной мощи, безличной «народной славы» и ритуальной скорби по погибшим{30}. Культивируемая сталинской системой ненависть ко всему иностранному, страх враждебного окружения продолжали бытовать в сознании широких масс. Многие простые граждане, несмотря на новый социальный опыт, все еще были склонны верить официальной пропаганде, которая всю вину за отсутствие незамедлительного улучшения жизни и неудовлетворительные итоги войны перекладывала с советской власти на западных союзников. С началом холодной войны подобное состояние умов в народе весьма пригодились Сталину. Он учитывал его, когда намечал послевоенную внешнюю политику и стал искоренять недовольство и инакомыслие внутри страны.

Соблазны «социалистического империализма»

В советских высших кругах понимали, что победа в войне стала возможной в результате героических усилий всего народа, а не только благодаря руководству Сталина. На роскошном приеме в Кремле 24 мая 1945 г., устроенном в честь военачальников Красной армии, подобные умонастроения буквально витали в воздухе, и Сталин, казалось, с ними считался. Как вспоминал Павел Судоплатов, сотрудник НКВД и организатор партизанского движения в годы войны, «мы чувствовали себя его детьми и наследниками. Подчеркнутое внимание Сталина к молодым генералам и адмиралам показывало, что будущее страны он связывал с нашим поколением». Казалось, что Сталин согласится управлять страной совместно с этим новым классом советской номенклатуры. Именно на них он опирался в годы войны{31}.

В то же время победа над фашистской Германией, а также триумф советской мощи в Европе укрепили доверие советской партийной и военной элиты к Сталину. Микоян вспоминал, как он радовался новой атмосфере товарищества, которая возникла вокруг Сталина в годы войны. «Я вновь почувствовал доверие и дружеское отношение к Сталину…» Микоян был убежден, что жестокие чистки 30-х гг. никогда не вернутся и «начнется процесс демократизации в стране и партии»{32}. Большинство гражданских и военных чиновников, этнические русские и обрусевшие, боготворило Сталина не только как военного полководца, но и как вождя русского народа. С официальных трибун в период войны вновь зазвучало слово «держава». На свет появлялись кинофильмы и романы, в которых восхвалялись русские князья и цари, строившие сильное Российское государство — на страх врагам внешним и внутренним. На том же приеме, который описывал Судоплатов, Сталин произнес тост: «За русский народ!» Вождь сказал: «Я поднимаю тост за здоровье русского народа не только потому, что он — руководящий народ, но и потому, что у него имеется ясный ум, стойкий характер и терпение». По словам вождя, русский народ в годы самых тяжелых поражений продолжал доверять своему руководству, и это доверие «оказалось той решающей силой, которая обеспечила историческую победу». Вождь, не жалевший русских крестьян ни во время коллективизации, ни на полях сражений, теперь цинично величал русский народ «наиболее выдающейся нацией из всех наций, входящих в состав Советского Союза»{33}.

На новых советских пограничных территориях, особенно в Прибалтике и на Украине, а также на Северном Кавказе, осуществлялась политика русификации местного населения. Это означало не только подавление нерусских культур на местах, но и депортацию сотен тысяч латышей, литовцев, эстонцев и западных украинцев в Сибирь и Казахстан. На место депортированных прибыли десятки тысяч переселенцев из России, Белоруссии и русскоязычной Восточной Украины. Органы НКВД, действуя совместно с Московской патриархией Русской православной церкви, восстановленной Сталиным, начали борьбу с влиянием Ватикана на католические приходы, а также на приходы униатской Украинской церкви, расположенные на западных территориях Советского Союза{34}.

На наиболее важные и ответственные должности в государственных структурах назначались этнические русские. В то же время в госаппарате начались, первоначально без шума и огласки, чистки, направленные против «инородцев», прежде всего евреев. Во время войны Сталин и его аппарат сделали, по мнению историка Юрия Слезкина, неожиданное открытие: «советские евреи оказались не только национальностью, но и этнической диаспорой», с множеством родственников по всему свету. Также Сталин пришел к выводу, что советская интеллигенция, значительная часть которой состояла из евреев, тоже «была не вполне русской — а значит не полностью советской». Советские войска обнаружили нацистские лагеря смерти в Польше, но в средствах массовой информации редко появлялись материалы о массовом истреблении еврейского населения фашистами. Упорно замалчивались и факты героизма евреев, сражавшихся на фронте. Александр Щербаков, секретарь ЦК ВКП(б), в годы войны — начальник Главного политического управления РККА и Совинформбюро, по личному указанию Сталина развернул негласную кампанию по «очистке» органов пропаганды от евреев. Антисемитизм вырос и в низах: многие советские граждане смотрели на евреев как на тех, кто предпочитает отсиживаться в тылу, избегая передовой. Массовый антисемитизм разрастался, подобно лесному пожару, при явном попустительстве и завуалированной поддержке официальных властей. В послевоенное время практика плановой «чистки» государственного аппарата от евреев быстро распространилась на все советские учреждения и организации{35}.

Использование традиционной русской символики и потворство антисемитизму, с одной стороны, помогали манипулировать массами, но с другой стороны, порождали неизбежное противодействие и в долгосрочном плане заключали в себе серьезную угрозу для режима. В то время как русские люди восхваляли великого вождя, представители других национальностей, к примеру украинцы, чувствовали себя уязвленными и даже оскорбленными. Противоречие между идеологией «пролетарского интернационализма» и откровенно националистической пропагандой порождало сомнения. Проявления государственного антисемитизма пошатнули веру многих руководителей и общественных деятелей, евреев и неевреев, в мудрость власти. Чем больше Сталин манипулировал национальными чувствами людей, тем больше появлялось скрытых очагов напряжения в советской бюрократии и обществе. Разрушительные последствия этого для коммунистической власти проявились значительно позже{36}.

Еще один фактор скреплял узы, связывающие кремлевского вождя с советскими руководителями: это был разделяемый элитами великодержавный шовинизм и поддержка ими внешней экспансии. После победы под Сталинградом Советский Союз стал играть ведущую роль в коалиции великих держав, и эта роль вскружила головы многим представителям советской номенклатуры. Даже старые большевики, видные дипломаты Иван Майский и Максим Литвинов, заговорили на языке имперской экспансии. В своих служебных записках они строили планы расширения сфер влияния СССР и завоевания стратегически важных позиций на суше и море. В своей записке наркому иностранных дел Молотову по вопросам будущего мира и послевоенного устройства в январе 1944 г. Майский писал, что Советскому Союзу необходимо «стать столь могущественным, что ему уже больше не могла бы быть страшна никакая агрессия в Европе или в Азии. Более того, чтобы ни одной державе или комбинации держав в Европе или в Азии даже и в голову не могло прийти такое намерение». Майский писал о том, что после разгрома союзниками Японии СССР следует присоединить к себе Южный Сахалин и цепь Курильских островов. Кроме того, он предлагал заключить с Финляндией и Румынией долгосрочные пакты взаимопомощи с тем, чтобы СССР смог разместить в этих странах «необходимое количество баз — военных, воздушных, и морских». Также Майский считал, что «СССР должно быть гарантировано свободное и удобное использование транзитных путей через Иран к Персидскому заливу»{37}. В ноябре 1944 г. Литвинов направил Сталину и Молотову докладную записку, в которой указывалось, что в сферу советского влияния в послевоенной Европе (без уточнения характера этого «влияния») нужно включить Финляндию, Швецию, Польшу, Венгрию, Чехословакию, Румынию, «славянские страны Балканского полуострова, а равно и Турцию». В июне и июле 1945 г. Литвинов настаивал на том, что СССР следует добиваться своего присутствия на территориях, традиционно входящих в зону интересов Британии, как, например, территории в районе Суэцкого канала, Сирии, Ливии и Палестине{38}.

Георгий Димитров, занимавший должность генерального секретаря Коминтерна до его роспуска в 1943 г., а затем назначенный завотделом международной информации ЦК ВКП(б), полагал, что Красная армия является более важным инструментом истории, чем революционные движения. В конце июля 1945 г., когда проходила Потсдамская конференция глав правительств СССР, США и Великобритании, Димитров и его заместитель Александр Панюшкин писали Сталину и Молотову: «Положение в странах Ближнего Востока, приобретающих все большее значение в современных международных условиях, настоятельно требует нашего пристального внимания, активного изучения обстановки в этих странах и организации соответствующих мероприятий в интересах нашего государства». Димитров и Панюшкин предлагали «увеличить штаты миссий в этих странах и полностью укомплектовать их подготовленным составом арабистов»{39}. Дух «социалистического империализма», витавший среди советских руководителей высшего и среднего звена, совпадал с намерениями и честолюбивыми замыслами самого Сталина. Подобные настроения оказались на руку кремлевскому вождю, и он в послевоенное время продолжил преобразование Советского Союза в военную сверхдержаву.

Сталин пустил в оборот тезис о том, что все славянские народы должны создать союз, дабы в будущем вместе противостоять немецкой угрозе. Эти слова находили громадный отклик среди русской части советской элиты. Нарком танковой промышленности Вячеслав Малышев слышал на приеме в Кремле в марте 1945 г., как Сталин назвал себя новым «славянофилом-ленинцем», и записал в своем дневнике: «Целая программа на многие годы». Новая трактовка идеи панславизма, заимствованной из дореволюционных источников, находила большую поддержку среди русских должностных лиц. Генерал-лейтенант Александр Гундоров, возглавлявший Всеславянский комитет, организацию, созданную в годы войны для связи с антифашистскими движениями в оккупированных Германией славянских странах Европы, планировал созвать Первый Всеславянский конгресс в начале 1946 г. Он заверял Политбюро в том, что многочисленное «новое движение славянских народов» уже существует. Леонид Баранов, курировавший работу Всеславянского комитета в ЦК партии, называл русский народ «старшим братом» польского. Молотов до конца своих дней полагал, что русские — единственный народ с «каким-то внутренним чутьем», способный на то, чтобы строить социализм с «размахом, в мировом масштабе». В мышлении значительной части русских чиновников и военных стремление расширить границы советского государства и его влияние в мире все больше отдавало традиционным для царской России великодержавным шовинизмом{40}.

Для большого числа советских военачальников и других высокопоставленных чиновных лиц, оказавшихся на занятых советской армией территориях Европы, империализм обретал вполне зримое корыстное воплощение. Отбросив в сторону большевистский кодекс, предписывавший личную скромность и отвращение к частной собственности, они вели себя словно испанские конкистадоры в погоне за военными трофеями. Дача маршала Георгия Жукова под Москвой стали походить на музей редких мехов и фарфора, живописи, изделий из золота, бархата и шелка. Маршал авиации Александр Голованов забрал себе все, что находилось на загородной вилле Геббельса, и самолетом отправил в Советский Союз. Уполномоченный НКВД в Германии Иван Серов, по некоторым данным, присвоил запрятанный нацистами клад, в котором находилась корона короля Бельгии{41}. Остальные советские маршалы, генералы и начальники спецслужб отправляли домой самолеты и поезда, доверху забитые дамским бельем, столовым серебром и мебелью, а также золотыми изделиями, антиквариатом и живописью. В течение первых месяцев, пока царила неразбериха, советские командиры и гражданские чиновники вывезли из Германии 100 тыс. железнодорожных вагонов с различными «строительными материалами» и «домашней утварью». Среди этой утвари было 60 тыс. роялей, 459 тыс. радиоприемников, 188 тыс. ковров, почти 1 млн. «предметов мебели», 264 тыс. настенных и напольных часов, 6 тыс. вагонов с бумагой, 588 вагонов с фарфором и другой столовой посудой. Сюда же входило 3,3 млн. пар обуви, 1,2 млн. единиц верхней одежды, 1 млн. головных уборов, а также 7,1 млн. курток, платьев, рубашек и предметов нижнего белья. Для советских людей Германия превратилась в гигантскую барахолку, где они брали бесплатно все, что хотели{42}.

Даже те советские руководители, кто не отличался личной алчностью, считали, что огромные страдания и жертвы Советского Союза в войну должны быть в достаточной мере компенсированы Германией и ее союзниками. Иван Майский, возглавлявший специальную комиссию по военным репарациям, записал в своем дневнике, пока ехал в феврале 1945 г. по территории России и Украины в Ялту, где проходила конференция лидеров стран коалиции: «Следы войны и вдоль всего пути: справа и слева разрушенные здания, исковерканные пути, сожженные деревни, поломанные водокачки, кучи кирпича, взорванные мосты». Во время переговоров с западными союзниками Майский ссылался на страдания советского народа как на один из аргументов в пользу того, чтобы брать с Германии более высокие репарации и вывезти немецкое промышленное оборудование в Советский Союз{43}. Некоторые советские граждане даже полагали, что СССР кровью миллионов купил себе право иметь сферы влияния и захватывать чужие территории. Так, например, секретные сотрудники органов безопасности в Ленинграде в своем донесении передают слова, сказанные одним профессором философии: «Я не шовинист, но вопрос о территории Польши и вопрос о наших отношениях с соседями очень меня беспокоит после всех потерь, которые мы понесли в войне». Позднее этот тезис станет весьма широко использоваться в качестве оправдания советского господства в Восточной Европе и территориальных претензий к соседним странам{44}.

Историк Юрий Слезкин сравнил сталинский Советский Союз с «коммуналкой», где все главные («титульные») нации имеют в своем распоряжении отдельные «комнаты», но также и «заведения общего пользования» — армию, органы безопасности и внешнюю политику{45}. И в самом деле, руководители национальных республик вели себя точно так же, как обитатели настоящих советских коммунальных квартир, пряча за демонстрацией приверженности духу коллективизма свои частные интересы. По сути, победа во Второй мировой войне стала для руководства этих республик удобным моментом для расширения своих владений за счет соседей. Партийным лидерам Украины, Белоруссии, Грузии, Армении и Азербайджана тоже не терпелось поживиться чужими территориями — их, так же как и русское начальство, вдохновляли националистические устремления. Среди партийной номенклатуры самую значительную по численности и влиятельности группу, после русских, составляли украинцы. Они ликовали, когда в 1939 г., после подписания пакта с нацистской Германией, Западная Украина вошла в состав СССР. В 1945 г. Сталин, аннексировав Карпатскую Украину у Венгрии и Северную Буковину у Румынии, так же присоединил их к Советской Украине. Несмотря на множество ужасных преступлений, совершенных сталинским режимом против украинского народа, украинское партийное руководство боготворило Сталина, считая его собирателем украинских земель. Кремлевский вождь сознательно поддерживал эти настроения. Однажды, разглядывая послевоенную карту СССР в присутствии руководителей разных республик, Сталин с удовлетворением отметил, что он «вернул» Украине и Белоруссии «их исторические земли», которые находились под иностранным владычеством{46}.

Руководители Армении, Азербайджана и Грузии не имели возможности открыто лоббировать свои националистические интересы. Однако ничто не мешало им продвигать эти интересы в рамках задачи построения великой советской державы. После того как советские войска достигли западных границ СССР и осуществили «воссоединение» Украины и Белоруссии, власти Грузии, Армении и Азербайджана начали вслух высказывать мысль о необходимости воспользоваться благоприятной возможностью и вернуть «земли предков», находящиеся во владении Турции и Ирана, чтобы объединиться со своими кровными братьями, живущими на этих территориях. Уже в 1970-е гг. Молотов вспоминал, что в 1945 г. руководители Советского Азербайджана хотели «увеличить их республику почти в два раза за счет Ирана. У нас была попытка, кроме этого, потребовать район, примыкающий к Батуми, потому что в этом турецком районе было когда-то грузинское население. Азербайджанцы хотели азербайджанскую часть захватить, а грузины — свою. И армянам хотели Арарат отдать»{47}. Архивные материалы ясно свидетельствуют о том, что долгосрочные замыслы Сталина успешно сочетались с национальными устремлениями партийных лидеров советских республик Закавказья (см. главу 2).

Экспансионистские и великодержавные настроения советских элит, как русских, так и нерусских, их планы расширения сфер влияния и захвата территорий порождали ту энергию, которая работала на сталинский проект послевоенного утверждения СССР в качестве мировой державы. Эта энергия при ином состоянии умов могла быть направлена на внутреннюю работу, на улучшение жизни людей. Чем больше партийные и государственные верхи поддерживали внешнюю экспансию и участвовали в разграблении Германии, тем легче было Сталину ими повелевать.

Советский Союз и Соединенные Штаты

Вторжение Гитлера в СССР 22 июня 1941 г. и нападение Японии на США 7 декабря 1941 г. впервые в истории свели вместе две страны, до этого далекие друг от друга. Советский Союз приобрел могучего и богатого союзника. Стратегическими партнерами Сталина в союзе против держав «Оси» стали Франклин Делано Рузвельт и его команда прогрессивных реформаторов, осуществивших «Новый курс». Никогда еще у советской власти не было таких щедрых партнеров. В самый тяжелый для СССР момент войны, когда немецкие войска неумолимо продвигались к берегам Волги, Рузвельт пригласил Советский Союз совместно с Америкой участвовать в решении проблем послевоенной безопасности. Во время переговоров Молотова и Рузвельта в конце мая 1942 г. американский президент сказал Молотову о том, что «для того, чтобы воспрепятствовать возникновению войны в течение ближайших 25-30 лет, необходимо создать международную полицейскую силу из 3-4 держав». После войны, продолжал Рузвельт, «победители — США, Англия, СССР — должны сохранить свое вооружение. Страны-агрессоры и соучастники агрессоров — Германия, Япония, Франция, Италия, Румыния, и даже больше этого, Польша и Чехословакия — должны быть, во-первых, разоружены, а во-вторых, в дальнейшем необходимо, чтобы нейтральные инспекторы наблюдали за разоруженными странами и не давали бы им возможности секретно вооружаться, как это делала Германия в течение 10 лет». «Если этого окажется недостаточным, тогда четыре полицейских будут бомбить эти страны». Конечно, заключил Рузвельт, «мы не можем объявить об этом открыто до окончания войны, но мы должны договориться по этому вопросу заранее». Это необычное предложение застигло Молотова врасплох, однако спустя двое суток Сталин дал своему наркому указание незамедлительно заявить Рузвельту о том, что советская сторона целиком поддерживает его идею о мировых полицейских. Подводя итоги советско-американских переговоров 1942 г., Сталин выделил «договоренность с Рузвельтом о создании после войны международной вооруженной силы для предупреждения агрессии»{48}.

Для того чтобы избежать огласки и критики со стороны антисоветски настроенных республиканцев и антикоммунистов в собственной демократической партии, президент Рузвельт, его доверенное лицо Гарри Гопкинс и другие члены администрации поддерживали не только официальные, но и неофициальные каналы связи с Кремлем. Позднее эти доверительные отношения станут объектом острой критики; враги Рузвельта будут утверждать, что в окружении президента гнездились советские агенты влияния (подозрения пали и на Гопкинса){49}. Несомненно, однако, что стремление членов окружения президента выстроить доверительные отношения с Советским Союзом, дружелюбие Рузвельта и его благосклонность к Сталину во время Тегеранской (28 ноября — 1 декабря 1943 г.) и особенно Ялтинской конференции (4-12 февраля 1945 г.) исходили из долгосрочных расчетов на то, что советско-американское партнерство сохранится и после войны.

У советских руководителей, представлявших различные органы государства, складывалось довольно сложное отношение к американскому союзнику. США уже давно заслужили уважение и даже восхищение у тех представителей советского аппарата, кто занимался вопросами техники и промышленности. Еще в 1920-е гг. большевики обещали модернизировать Россию, превратить ее в «новую Америку». Среди советских управленцев и инженеров были популярны такие термины, как «тейлоризм» и «фордизм» (связанные с именами Фредерика Тейлора и Генри Форда, заложивших основы новейшей технологии организации труда и управления производством в Америке){50}. Сталин сам в это время призывал советских трудящихся соединить «русский революционный размах» с «американской деловитостью». В период индустриализации, с 1928 по 1936 г., сотни «красных директоров» и инженеров, включая члена Политбюро Анастаса Микояна, ездили в США, чтобы учиться организации массового производства и управлению современными предприятиями в различных областях, включая машиностроение, металлургию, мясомолочную промышленность и так далее. В Советский Союз оптом ввозились американские технические новшества, в том числе оборудование для производства мороженого, булочек «хот-дог», безалкогольных напитков, а также строились крупные универмаги по типу американского Macy's{51}.

Контакты с американцами в годы войны и особенно американские поставки по ленд-лизу подтверждали обыденные представления о Соединенных Штатах как о стране, обладающей исключительной экономической и технической мощью{52}. Даже Сталин в узком кругу своих соратников признавался, что, если бы американцы и англичане «не помогли нам с ленд-лизом, мы бы не справились с Германией. Слишком много мы потеряли в первые месяцы войны»{53}. Основная часть одежды и других потребительских товаров, поступавшая в страну по ленд-лизу, предназначавшаяся гражданскому населению, присваивалась чиновниками всех рангов. Но и то немногое, что доставалось остальным, вызывало восхищение. Вместе с пропагандистской кинохроникой военного времени, наряду с ленд-лизом, в советское общество стало проникать американское культурное влияние. Высшее руководство страны и члены их семей имели доступ к просмотру голливудских фильмов, включая знаменитую «Касабланку» с Хэмфри Богартом и Ингрид Бергман. Служащие некоторых советских учреждений, в том числе Всесоюзного общества культурных связей с заграницей (ВОКС), устраивали неформальные просмотры американского кино. Даже Джордж Кеннан, советник посольства США в Москве в 1945-1946 гг., скептически оценивавший способность Запада влиять на Россию, признавал, что «невозможно переоценить» то благосклонное расположение к Америке, которое порождали голливудские киношедевры{54}. В период с 1941 по 1945 г. тысячи советских руководителей из числа военных, торговых представителей и сотрудников спецслужб побывали в Соединенных Штатах. Динамизм, с которым развивалась эта страна, размах американского образа жизни вызывали у советских визитеров разноречивые чувства: идеологическую враждебность, восхищение, замешательство, зависть. Спустя много лет эти люди вспоминали свое посещение Америки и делились своими впечатлениями с родственниками и детьми{55}.

Восприятие советскими элитами Америки и американцев зависело от их культурного и идейного кругозора. Очень мало кто из советских руководителей, даже самого высокого ранга, понимал, как устроены американское общество и государственная власть. Первый посол СССР в США, Александр Трояновский, который до этого служил послом в Токио, недоумевал: «Если Японию можно было сравнить с роялем, то Соединенные Штаты представляли собой целый симфонический оркестр»{56}. Диалогу между советскими людьми и американцами мешало и то, что они разговаривали во всех смыслах на разных языках. Советский новояз был, впрочем, непереводим ни на один язык мира. Сказывались и нравы общества, где было принято демонстрировать «советскую гордость» по отношению ко всему иностранному{57}. Подавляющее большинство сталинских назначенцев испытывало раздражение от общения с американцами, которые казались им самонадеянными, развязными, уверенными в своем богатстве и превосходстве. Маршал Филипп Голиков, начальник советской военной разведки (ГРУ), возглавлявший советскую военную миссию в Соединенные Штаты, был взбешен манерой обращения с ним Гарри Гопкинса, помощника Рузвельта и в целом наиболее дружественного к СССР члена близкого окружения президента США. В своем дневнике Голиков написал, что Гопкинс «показал всем своим нутром распоясавшегося фарисея, предельно зазнавшегося и зарвавшегося прихвостня большого человека». Он возомнил, что «мы, люди Советского государства, должны перед ним держаться и чувствовать себя просителями: молча, терпеливо ждать и быть довольными крохами с барского стола». Гораздо позднее Молотов выразил схожие чувства в отношении уже самого президента США: «Рузвельт думал, [что русские] придут поклониться. Бедная страна, промышленности нет, хлеба нет — придут и будут кланяться. Некуда им деться. А мы совсем иначе смотрели на это. Потому что в этом отношении весь народ был подготовлен и к жертвам, и к борьбе»{58}.

Несмотря на помощь, доставляемую американскими конвоями через Северную Атлантику и Иран в СССР, многие советские чиновники и военачальники пребывали в уверенности, что США преднамеренно откладывают наступательную операцию в Европе с тем, чтобы русские и немцы истощили друг друга как можно больше{59}. Советские власти воспринимали американскую помощь как законную плату за огромный вклад СССР в борьбу с гитлеровской Германией, как нечто само собой разумеющееся, не затрудняясь выражениями благодарности и любезности. Американцев это возмущало. В январе 1945 г. Молотов представил Министерству финансов США официальный запрос о предоставлении Советскому Союзу ссуды, составленный скорее в духе требования, чем просьбы о помощи. Это был очередной случай, когда Молотов отказался «клянчить крохи с барского стола». Кроме того, в советских высших кругах сложилось убеждение, что давать русским ссуду выгодно самим американцам — ведь на эти деньги потом будет закупаться американское оборудование, а в Москве были уверены, что после войны в США неизбежно наступит спад промышленного производства. Советские сотрудники, приезжавшие в США для обеспечения поставок по ленд-лизу, связанные, как правило, с разведкой, охотились за американскими промышленными и техническими секретами, в чем им помогало и немалое число тех американцев, которые симпатизировали «героической России». Советские представители вели себя бесцеремонно, подобно гостям, которые после радушного приема и щедрого угощения беззастенчиво прихватывают с собой ювелирные украшения хозяев{60}.

Линия поведения Рузвельта заключалась в том, чтобы относиться к СССР как к равному партнеру и великой державе, и постепенно советские высшие круги привыкли принимать это как должное. В конце 1944 г. Сталин попросил у Рузвельта согласия на восстановление «прежних прав России, нарушенных в результате вероломного нападения Японии в 1904 году», включая владение Южным Сахалином и Курилами, а также базой в Порт-Артуре и Китайско-Восточной железной дорогой{61}. Рузвельт поддержал советские требования, не особенно вникая в детали. По свидетельству А. А. Громыко, тогдашнего советского посла в США, Сталин с удовлетворением заметил: «Америка заняла правильную позицию. Это важно с точки зрения наших будущих отношений с Соединенными Штатами»{62}. В Москве многие ожидали, что руководство США с таким же пониманием отнесется к советским планам в Восточной Европе. В конце 1944 г. руководство советской разведки, вспоминал Павел Судоплатов, пришло к заключению, что «ни у американцев, ни у англичан нет четкой политики в отношении послевоенного будущего стран Восточной Европы. У союзников не существовало ни согласованности в этом вопросе, ни специальной программы. Все, чего они хотели, — это вернуть к власти в Польше и Чехословакии правительства, находившиеся в изгнании в Лондоне»{63}.

Большинство советских руководителей верили в то, что американосоветское сотрудничество продолжится и после войны. Громыко в июле 1944 г. пришел к выводу, что, «несмотря на все возможные трудности, которые, вероятно, будут время от времени появляться в наших отношениях с Соединенными Штатами, существуют безусловные предпосылки для продолжения сотрудничества между нашими странами в послевоенный период»{64}. Литвинов видел главную задачу послевоенной внешней политики в том, чтобы предотвратить возникновение блока между Великобританией и США против Советского Союза. Он писал в секретных записках, что послевоенные отношения с Великобританией после войны могут строиться «на базе полюбовного разграничения сфер безопасности в Европе по принципу ближайшего соседства», в то время как Соединенные Штаты уйдут из Европы, вернувшись к своей обычной политике изоляционизма. Даже сам Молотов, на склоне лет мысленно возвращаясь в 1945 г., утверждал: «Нам было выгодно, чтоб у нас сохранялся союз с Америкой. Это важно было»{65}.

В отсутствие общественных опросов невозможно сказать, насколько эту мысль разделяли тысячи советских руководителей среднего и низшего звена, не говоря уж о миллионах советских граждан. Многое, однако, говорит о больших симпатиях к Америке и американцам, распространившихся в народе. В 1945 г. в советские газеты и центральные органы власти поступило немало писем с одним и тем же вопросом: «Будут ли Соединенные Штаты помогать нам также и после войны?»{66}.

Ялтинская конференция, на которой Рузвельт продолжал поддерживать многие советские предложения, стала еще одной дипломатической победой Сталина. В советских бюрократических структурах царил оптимизм. Казалось, для советской послевоенной дипломатии открывались поистине безграничные горизонты. Комиссариат иностранных дел (НКИД) распространил среди советских дипломатов за рубежом циркуляр с информацией об итогах Ялтинской конференции со следующим мажорным заключением: «Общая атмосфера на конференции носила дружественный характер, и чувствовалось стремление прийти к соглашению по спорным вопросам. Мы оцениваем конференцию как весьма положительный факт, в особенности по польскому и югославскому вопросу, также по вопросу о репарациях». Американцы, вопреки опасениям Ставки, не воспользовались открывшейся им дорогой на Берлин, уступив славу (и потери) от взятия столицы рейха советским войскам. Сталин был очень доволен и в своем ближнем окружении хвалил генерала Дуайта Эйзенхауэра, главнокомандующего союзными силами в Европе, за его «благородство». Позже, в августе 1945 г., Сталин даже оказал Эйзенхауэру и послу США А. Гарриману невиданную честь, пригласив их стоять рядом с ним на трибуне Мавзолея Ленина во время парада советских физкультурников{67}.

Историки спорят, изменил ли Рузвельт незадолго до смерти свое благожелательное отношение к идее послевоенного сотрудничества с СССР или все-таки нет. Известно, что американский президент был встревожен доходившими до него известиями о поведении советских войск в Польше и других странах Восточной Европы, а также возмущен подозрениями, возникшими у Сталина в ходе «Бернского инцидента». Именно по этому поводу он направил Сталину необычно жесткую телеграмму{68}. Внезапная кончина президента Рузвельта 12 апреля 1945 г. стала для Кремля полной неожиданностью. Оставляя свою запись в книге соболезнований в резиденции американского посла в Москве на Спасопесковской площади, Молотов «казался глубоко взволнованным и опечаленным». И даже Сталин, как отмечает один из его биографов, был, видимо, потрясен внезапным уходом из жизни Рузвельта{69}. Сталин потерял партнера по Большой тройке, великого государственного деятеля, с которым можно было договариваться по-крупному о послевоенном мировом порядке. Новый президент, Гарри С. Трумэн, был величиной неясной, политиком из провинциального Миссури, и его высказывания в адрес Советского Союза не обещали Москве ничего хорошего. Понятно, почему советская сторона боялась испортить советско-американские отношения в то время, когда послевоенный торг только начинался. Опасения такого рода сказались на поведении Молотова во время его первой официальной встречи с Трумэном 23 апреля 1945 г. Новый хозяин Белого дома обвинил Советский Союз в нарушении Ялтинского соглашения по Польше и прервал встречу с советским министром, не дожидаясь его возражений. Громыко, который участвовал в этой встрече, позже рассказал дипломату О. А. Трояновскому, что Молотов был явно встревожен. «Он опасался, как бы Сталин не возложил на него ответственность за этот эпизод». Вернувшись в советское посольство, Молотов долго не мог найти нужных слов, чтобы написать отчет Сталину о встрече с Трумэном. «Наконец, он позвал Громыко, и они вдвоем принялись смягчать острые углы». В результате в этом отчете, ныне хранящемся в архиве МИД РФ, нет и следа нападок американского президента и растерянности Молотова{70}.

Вскоре после смерти Рузвельта офицеры советской разведки, работавшие в Соединенных Штатах, стали сообщать центру об опасных тенденциях, указывающих на скрытую смену позиций в Вашингтоне в отношениях к Советскому Союзу. Для них не было новостью существование многочисленных антикоммунистически настроенных сил среди католиков и в профсоюзном движении, не говоря уже о широком спектре реакционных движений и организаций, боровшихся против «Нового курса» Рузвельта. Все эти силы выступали против союза с Москвой и обвиняли администрацию в «умиротворении» сталинского режима. Ряд высших американских военных (среди них генерал-майор ВВС США Кертис Лемэй, генерал армии Джордж Паттон и другие) открыто говорили о том, что после победы над «фрицами» и «япошками» надо «покончить с красными»{71}.

Первый тревожный звонок отчетливо прозвучал в Москве в конце апреля 1945 г., когда администрация Трумэна без уведомления прекратила поставки СССР по ленд-лизу. Советской экономике грозило сокращение поставок оборудования, деталей и сырья на сумму 381 млн. американских долларов — это могло нанести ощутимый удар по промышленному производству на исходе войны. Государственный комитет обороны (ГКО), государственный орган, фактически заменивший во время войны Политбюро ЦК КПСС, принял решение выделить 113 млн. долларов из золотовалютного запаса страны, чтобы закупить недопоставленные по ленд-лизу детали и материалы{72}. После протестов, последовавших из Москвы, США возобновили поставки, сославшись на бюрократическую неразбериху. Но это объяснение не рассеяло подозрений советского руководства. Представители СССР в Соединенных Штатах, многие высокопоставленные чиновники в Москве, контактировавшие с американцами, выражали, правда, в сдержанной форме, свое возмущение. Они единодушно расценили этот эпизод как попытку администрации Трумэна использовать экономические рычаги для политического давления на Советский Союз. Однако высшее руководство реагировало несколько иначе. Молотов в своих инструкциях советскому послу в США приказывал: «Не клянчить перед американскими властями насчет поставок. Не высовываться вперед со своими жалкими протестами. Если США хотят прекратить поставки, тем хуже для них». Сдерживая эмоции, сталинское руководство ориентировало государственный аппарат на то, чтобы рассчитывать только на собственные силы{73}.

В конце мая глава нью-йоркской резидентуры Народного комиссариата государственной безопасности (НКГБ, преемника НКВД) телеграфировал в Москву, что «экономические круги», которые прежде не имели никакого влияния на международную политику Рузвельта, в настоящее время предпринимают «организованные попытки изменить политику [Соединенных Штатов] в отношении СССР». От американских «друзей» — коммунистов и сочувствующих им — НКГБ узнал, что Трумэн водит дружбу с «ярыми реакционерами» в сенате конгресса США, такими как сенаторы Роберт Тафт, Бертон К. Уилер, Альбен Баркли и другие. В телеграмме сообщалось, что «реакционеры возлагают особые надежды на то, чтобы прибрать руководство внешней политикой [Соединенных Штатов] полностью в свои руки, отчасти потому, что [Трумэн] явно неопытен и плохо информирован в этой области». В заключение телеграмма сообщала: «В результате прихода [Трумэна] к власти следует ожидать значительной перемены во внешней политике [Соединенных Штатов], прежде всего в отношении СССР»{74}.

Советские разведчики и дипломаты, работавшие в Великобритании, сигнализировали в Москву о недружественных настроениях, которые появились у Черчилля в ответ на действия Советского Союза в Восточной Европе, особенно, в Польше. Посол СССР в Лондоне Федор Гусев докладывал Сталину: «Во время своей речи Черчилль говорил о Триесте и Польше с большим раздражением и нескрываемой злобой. По его поведению видно было, что он с трудом сдерживает себя. В его речи много шантажа и угрозы, но это не только шантаж. Мы имеем дело с авантюристом, для которого война является его родной стихией… в условиях войны он чувствует себя значительно лучше, чем в условиях мирного времени». В это же время ГРУ перехватило указание, переданное Черчиллем фельдмаршалу Бернарду Монтгомери, о необходимости собрать и сберечь немецкое оружие для возможного перевооружения германских военнослужащих, сдавшихся в плен западным союзникам. По словам высокопоставленного сотрудника ГРУ М. А. Мильштейна, это донесение отравило сознание кремлевских руководителей новыми подозрениями{75}.

В июле 1945 г. казалось, что зловещие прогнозы в отношении администрации Трумэна не сбываются. Самому Трумэну хотелось добиться от Сталина участия советской армии в войне против Японии, и он старался убедить американскую общественность в том, что продолжает политику Рузвельта в отношении СССР. Гарри Гопкинс, уже смертельно больной, совершил свою последнюю поездку в Москву в качестве специального посланника Трумэна и, проведя долгие часы в переговорах со Сталиным, привез в Вашингтон договоренности, которые, казалось, могли дать компромиссное решение польского вопроса и других острых проблем, которые разъедали единство союзников. В Кремле, в дипломатических и разведывательных кругах тревожные настроения пошли на спад. Первые дни Потсдамской конференции (проходившей с 17 июля по 2 августа 1945 г.) давали повод для оптимизма и уверенности в будущем советско-американских отношений. Оказалось, однако, что это были последние дни «золотой поры» в существовании Большой тройки. Американо-советское сотрудничество близилось к концу — напряженность в отношениях союзников после войны стала стремительно нарастать.

Фактор Сталина

Советский дипломат Анатолий Добрынин в разговорах с Генри Киссинджером рассказывал, как в 1943 г. Сталин, сидя в своем купе в поезде, ехавшем из Москвы в Баку (откуда он должен был лететь в Тегеран для участия в совещании Большой тройки), приказал оставить его одного. «В течение трех дней он не читал никаких донесений, никаких документов, а лишь смотрел в окно, собираясь с мыслями»{76}. Рассказ Добрынина вряд ли правдив (по дороге на Тегеранскую конференцию Сталин регулярно получал телефонограммы и шифровки), но прекрасно отражает ту ауру мистической тайны и величия, которая окружала Сталина и которая запомнилась начинающему дипломату. И в самом деле: о чем думал тогда Сталин, глядя на разрушенную страну, проплывавшую за окнами поезда? Вряд ли мы когда-либо об этом узнаем. Сталин предпочитал обсуждать вопросы устно, в узком кругу. На бумаге свои мысли он излагал лишь в тех случаях, если не было другого выхода — например, когда находился на отдыхе на побережье Черного моря и почти ежедневно посылал своим соратникам по Политбюро указания о том, как вести дипломатические переговоры и другие дела. Сталинские соратники — и в этом тоже был умысел вождя — должны были сами догадываться о его планах и намерениях. Сталин умел производить на людей впечатление, но умел также и сбивать с толку, вводя в заблуждение даже наиболее опытных экспертов и аналитиков.

Вождь СССР был человеком многих образов и личин, с некоторыми из которых он настолько сросся, что они органически входили в его «я». Он родился и вырос на Кавказе, в этническом «котле», где традиции кровной мести соседствовали со скорыми революционными расправами. Жизненный опыт рано научил Сталина лицедейству{77}. Кем только не пришлось быть Сталину за свою жизнь! Он был и учеником семинарии, и грузинским «кинто» (великодушным разбойником в духе Робин Гуда), и скромным, преданным учеником Ленина, и «стальным» большевиком, и великим полководцем, и даже «корифеем всех наук». Сталин даже сменил свое национальное лицо, превратившись из грузина в русского. На международной арене он играл роль политика-реалиста, с которым можно иметь дело, и ему удалось убедить в своем «реализме» своих заграничных партнеров. Аверелл Гарриман, посол США в Москве в 1943-1945 гг., вспоминал, что в то время он считал Сталина «более информированным, чем Рузвельт, и более прагматичным, чем Черчилль, — в некотором смысле самым эффективным политиком из всех руководителей воюющих держав». Генри Киссинджер в своем курсе международной политики, который он читал в Гарвардском университете, говорил и писал, что сталинский подход к внешней политике «строго соответствовал принципам "реальной политики", которые были приняты в старой Европе» и царской России на протяжении столетий{78}.

Был ли Сталин на самом деле «реалистом»? В телеграмме, которую он в сентябре 1935 г. отправил в Москву, находясь на отдыхе у Черного моря, можно обнаружить одно из замечательных проявлений сталинских суждений о международных отношениях. В Германии Гитлер уже находился у власти два года, а фашистская Италия, бросив вызов Лиге Наций, готовилась к военному вторжению в Эфиопию. Нарком иностранных дел СССР Максим Литвинов был уверен, что для противостояния растущей угрозе со стороны складывавшегося тандема фашистской Италии и нацистской Германии Советскому Союзу следует обеспечить собственную безопасность во взаимодействии со странами западной демократии — Великобританией и Францией. Литвинов (Макс Баллах), еврей из Белостока, большевик-интернационалист старой закалки, понимал, что Германия и Италия представляют главную опасность для СССР и для мира в Европе. В годы самых страшных сталинских чисток Литвинов привлек на сторону СССР немало друзей, выступая в Лиге Наций против агрессии фашистов и нацистов — в защиту коллективной безопасности в Европе{79}. Сталин, как уже давно предполагали некоторые историки{80}, считал деятельность Литвинова полезной, однако резко возражал против его трактовки развития международных событий. В своей телеграмме, посланной с черноморской дачи Молотову и Лазарю Кагановичу, Сталин писал, что Литвинов не понимает международной обстановки: «Старой Антанты нет уже больше. Вместо нее складываются две Антанты: Антанта Италии и Франции, с одной стороны, и Антанта Англии и Германии, с другой. Чем сильнее будет драка между ними, тем лучше для СССР. Мы можем продавать хлеб и тем и другим, чтобы они могли драться. Нам вовсе невыгодно, чтобы одна из них теперь же разбила другую. Нам выгодно, чтобы драка у них была как можно более длительной, но без скорой победы одной над другой»{81}.

Сталин рассчитывал на затяжной конфликт между двумя империалистическими блоками — нечто вроде повторения Первой мировой войны, где Советский Союз оказался бы в стороне и выигрыше. Мюнхенское соглашение между Великобританией и Германией в 1938 г. убедило Сталина в том, что он правильно оценивал международную ситуацию{82}. Заключение пакта с нацистами в 1939 г. было попыткой еще раз спровоцировать «драку» в Европе между двумя империалистическими блоками. Хотя состав этих блоков оказался совсем не тот, который представлялся ему в 1935 г., кремлевский стратег так никогда и не признал, что катастрофически просчитался относительно намерений Гитлера, а линия Литвинова оказалась верной.

Революционно-большевистская идеология с самого начала формировала представления Сталина о том, как следует вести себя в международных делах. В отличие от европейских и дореволюционных российских государственных деятелей, приверженцев «реальной политики», большевики оценивали баланс сил и использование силовых методов сквозь призму идеологического радикализма. Они пользовались дипломатическими уловками, чтобы сохранить за Советским Союзом роль оплота мировой революции{83}. Большевики верили в неминуемый крах системы либерального капитализма. Они также верили, что, вооружившись знанием научной теории Маркса, получили огромное преимущество перед государственными деятелями и дипломатами буржуазных стран. Большевики высмеивали попытки Вудро Вильсона построить мир на принципах либерального сотрудничества, обуздать традиционную практику силовых игр и борьбы за сферы влияния. Для Ленина и его соратников «вильсонизм» был либо лицемерием, либо глупым идеализмом. Политбюро и Наркомат иностранных дел были не прочь заниматься, по выражению Л. Б. Красина, «втиранием очков всему свету», особенно буржуазным политикам и общественным деятелям западных демократий{84}.

Нельзя сказать, однако, что взгляды Сталина на устройство мира лишь копировали большевистское мировоззрение. Его собственное видение международных отношений складывалось постепенно, питаясь из различных источников. Одним из таких источников стал внутриполитический опыт вождя. В 1925-1927 гг. Сталин вырабатывал свою собственную внешнеполитическую платформу в ожесточенной борьбе за власть против оппозиции, в полемике с Троцким, Зиновьевым и другими большевистскими вождями. К примеру, он возражал троцкистам, которые считали, что Коммунистическая партия Китая должна выйти из союза с Гоминьданом (Народной партией). После переворота Чан Кайши, едва не окончившегося полной гибелью китайской компартии, Сталин не признал своей ошибки — это значило бы усилить оппозиционеров. С 1927 по 1933 г. Сталин вместе со своими соратниками навязал мировому коммунистическому движению тезис о «третьем» периоде революционного развития мира. Этот тезис пророчил приближение нового тура революций и войн, который «должен потрясти мир гораздо глубже и шире, чем подъем 1918-1919 годов, и по размаху будет продолжением Октября 1917-го, приведя к победе пролетариата в ряде капиталистических стран»{85}. Эта доктрина прекрасно сочеталась со сталинской «революцией сверху» внутри СССР. Вместе с тем эта доктрина расколола единый антифашистский фронт в Германии и облегчила приход к власти Гитлера.

Годы борьбы за власть в Кремле, успешного устранения всех соперников и драматичных поворотов в строительстве большевистского государства приучили Сталина к терпению и выдержке. Он научился не упускать возможностей, реагировать на резкие перемены ситуаций и уходить от ответственности за ошибки и провалы. По верному замечанию американского политолога Джеймса Голдгайера, Сталин «старался сохранить свободу рук и не обнаруживать своих намерений до тех пор, пока не появится уверенность в решительной победе». Сталин прекрасно чувствовал властную конъюнктуру и добился абсолютной власти, объединяясь с одними коллегами, чтобы разбить других, что позволило ему в итоге уничтожить всякую оппозицию его единовластию. Логично заключить, что и во внешнеполитических делах Сталин был склонен действовать по тому же сценарию{86}.

Сталин обладал неординарным, но крайне жестоким умом, сильным, но мрачным, мстительным и подозрительным — на грани параноидальности — характером. Это наложило мощный отпечаток на его восприятие мира. В отличие от многих большевиков, свободных от национальных предрассудков и уверенных в светлом коммунистическом будущем для всего человечества, он был одержим идеей власти, ненавидел все иностранное и утопил большевистские иллюзии в мрачном цинизме{87}. Для Сталина внешний мир, как и жизнь партии и страны, были источником опасностей до тех пор, пока он не мог их контролировать. Молотов рассказывал позднее, что они со Сталиным «ни на кого не надеялись — только на собственные силы»{88}. В воображаемом Сталиным мире никому нельзя было доверять, любое сотрудничество рано или поздно оказывалось игрой с нулевым результатом. Опора на собственную силу и применение этой силы были для него гораздо более надежными факторами в международных делах, чем дипломатия и государственные соглашения. В октябре 1947 г. Сталин изложил эти взгляды с предельной, обнаженной ясностью на встрече с группой просоветски настроенных британских парламентариев, членов Лейбористской партии, которых он пригласил на свою дачу на Черноморском побережье. «В международных отношениях, — вещал Сталин своим гостям, — господствует не чувство жалости, а чувство собственной выгоды. Если какая-нибудь страна увидит, что она может захватить и покорить другую страну, то она это сделает. Если Америка или какая-нибудь другая страна увидит, что Англия находится в полной от нее зависимости, что у нее нет других возможностей, то она ее съест. Слабых не жалеют и не уважают. Считаются только с сильными»{89}.

В 1930-е гг. геополитическое наследие царской России, исторической предшественницы СССР, стало еще одним очень важным источником, питавшим взгляды Сталина на международную политику{90}. Много и внимательно читая историческую литературу, Сталин уверовал, что он является продолжателем геополитического проекта, начатого русскими царями. Особенно ему нравилось читать о российской дипломатии и международных делах в канун и во время Первой мировой войны. Он тщательно изучал труды Евгения Тарле, Аркадия Ерусалимского и других советских историков, которые писали о европейской «реальной политике», о коалициях великих держав, а также о территориальных и колониальных завоеваниях. Когда партийный теоретический журнал «Большевик» собрался напечатать статью Фридриха Энгельса, в которой классик марксизма оценивал внешнюю политику царской России как угрозу всей Европе, Сталин написал Политбюро пространную записку, где встал на сторону царской России и критиковал Энгельса за его антирусскую позицию{91}. Во время празднования годовщины большевистской революции в 1937 г. Сталин сказал, что русские цари «сделали одно хорошее дело — создали огромное государство до Камчатки. Мы получили в наследство это государство». Мысль о том, что Советский Союз является наследником великой Российской империи, дополнила список тех идей, на которые опирались сталинская внешняя политика и пропаганда внутри страны. Сталин даже нашел время для того, чтобы критиковать и редактировать конспекты школьных учебников по истории России, выстраивая их в соответствии с его изменившимися убеждениями. Хрущев вспоминал, как в 1945 г. «Сталин считал, что он, как царь Александр после победы над Наполеоном, может диктовать свою волю всей Европе»{92}.

С первых же месяцев прихода к власти в России Ленину и членам большевистской партии приходилось балансировать между революционными амбициями и государственными интересами. Отсюда берет начало советская «революционно-имперская парадигма», в которой марксистская идеология оправдывала территориальную экспансию.

Сталин предложил новую, более стабильную и эффективную интерпретацию этой парадигмы. В 1920-е гг. большевики видели в Советском Союзе оплот мировой революции. Теперь Сталин видел в нем «социалистическую империю». Все свое внимание он сосредоточил на вопросах безопасности СССР и его расширении. Однако для решения этих задач требовалось, чтобы в странах, граничащих с Советским Союзом, в конечном счете произошла смена власти и общественно-экономической системы{93}.

Сталин был убежден, что международные отношения определяются конкуренцией капиталистических стран и нарастанием кризиса капиталистической системы, что переход к социализму в мировом масштабе неизбежен. Из этой главной установки проистекали еще два убеждения. Во-первых, западные державы, по мнению Сталина, в краткосрочной перспективе могли сговориться между собой против Советского Союза. Во-вторых, Сталин верил, что в долгосрочной переспективе, если проявлять осторожность и выдержку, то СССР под его руководством переиграет лидеров капиталистических стран и любую из их комбинаций. В самые тяжелые времена нацистского нашествия Сталину удавалось быть на высоте и задавать тон в дипломатической игре между членами Большой тройки. Он сразу поставил вопрос о признании союзными демократиями территориальных приобретений СССР, включая часть Финляндии, Прибалтику, Западную Белоруссию, Западную Украину и Молдавию, которых добился в годы союза с Гитлером. В то же время Сталин не спешил излагать свои планы на бумаге и уточнять послевоенные границы советских амбиций и сфер безопасности, справедливо полагая, что чем дальше и чем больше будет у СССР сил и международного признания, тем больше с ним будут считаться его партнеры. В то же время в октябре 1944 г., когда Черчилль в ходе своих переговоров в Москве{94} сам предложил Сталину наметить «в процентах» сферы преобладающего влияния СССР и Великобритании на Балканах, советский вождь легко пошел на это. Советско-британское «процентное соглашение» было моментом, когда революционно-имперская парадигма Сталина столкнулась с «реальной политикой» Черчилля. Британский премьер, предвидя советское военное вторжение на Балканы, стремился поставить предел советскому влиянию дипломатическим соглашением о разделе сфер влияния в этом регионе. Сталин, хотя и визировал «процентное соглашение», в дальнейшем не останавливался перед тем, чтобы полностью вытеснить Великобританию из Восточной Европы, включая и Северные Балканы. Там, где была Красная армия, там устанавливались просоветские коммунистические режимы.

Во время бесед с югославскими, болгарскими коммунистами и коммунистами других стран Сталин с удовольствием облачался в мантию «реалиста», чтобы преподать урок-другой своим неопытным младшим партнерам. В январе 1945 г. кремлевский вождь поучал югославских коммунистов: «В свое время Ленин не мечтал о таком соотношении сил, которого мы добились в этой войне. Ленин считался с тем, что все будут наступать на нас, и хорошо будет, если какая-либо отдаленная страна, например Америка, будет нейтральной. А теперь получилось, что одна группа буржуазии пошла против нас, а другая — с нами»{95}. Несколькими днями позже Сталин повторил ту же мысль в присутствии тех же югославов и бывшего главы Коминтерна Георгия Димитрова. В записи Димитрова он дополнил эту мысль пророчеством: «Сегодня мы сражаемся в союзе с этой группой буржуазии против другой, а в будущем мы будем сражаться и против этой группы»{96}.

Выдавая себя перед своими приверженцами за осторожного «реалиста», Сталин обозначал и пределы того, что советская армия сможет сделать для коммунистов в Центральной Европе и на Балканах. Когда Василь Коларов, болгарский коммунист, работавший вместе с Георгием Димитровым над созданием просоветской Болгарии, предложил присоединить прибрежную часть Греции к Болгарии, Сталин ответил на это отказом. Молотов вспоминал позже: «Невозможно было….Я посоветовался в ЦК [т. е. со Сталиным], мне сказали, что не надо, не подходящее время. Пришлось помолчать. А Коларов очень напирал на это»{97}. Примерно так же Сталин отреагировал на надежды греческих коммунистов на то, что Красная армия поможет им прийти к власти в Греции: «Они ошибались, считая, что Красная армия может дойти до Эгейского моря. Мы не можем этого сделать. Мы не можем послать наши войска в Грецию. Греки совершили глупость». В другом документе Сталин добавил: «Если бы Красная армия туда пошла, конечно, там картина была бы иная, но в Греции без флота ничего не сделаешь. Англичане удивились, когда увидели, что Красная армия в Грецию не пошла»{98}. Сталин предпочел в этом пункте соблюдать «процентное соглашение» с Черчиллем, согласно которому Греция оставалась целиком в сфере влияния Великобритании. Кремлевский вождь решил, что будет «глупой ошибкой» выступить против Великобритании в Греции, пока Советский Союз не закрепил за собой другие завоеванные им позиции. Существовали приоритетные задачи, для решения которых требовалась поддержка британского правительства или, по крайней мере, его нейтралитет. Сталину нежелательно было раньше времени ссориться с одной из держав, входивших в союзную ему «группу буржуазии». Подобная тактика «услуги за услугу» прекрасно себя оправдала: в течение месяцев, вплоть до своей отставки в августе 1945 г., Черчилль воздерживался от публичной критики Советского Союза за его нарушения ялтинских принципов в Румынии, Венгрии и Болгарии.

Весной 1945 г. превосходство Сталина над его западными партнерами в ведении международных дел казалось несомненным. Советская армия, действуя совместно с югославскими, болгарскими и албанскими коммунистами, вихрем прошлась по Балканам. Много лет спустя Молотов с удовольствием вспоминал: «Тут-то они просчитались. Вот тут-то они не были марксистами, а мы ими были. Когда от них пол-Европы отошло, они очнулись. Вот тут Черчилль оказался, конечно, в очень глупом положении»{99}. В этот момент самомнение и амбиции Сталина достигли апогея. Советский народ и руководство страны еще праздновали окончание войны, а Сталин уже вовсю занимался строительством «социалистической империи».

Строительство империи

Нет сомнений, что Сталин любой ценой намеревался удержать Восточную Европу в советских тисках. Кремлевский вождь рассматривал территорию Восточной Европы и Балкан сквозь призму своих стратегических замыслов — как возможную буферную зону перед западными границами СССР. В XX в. силы Европы вторглись в Россию с Запада дважды — в ходе двух мировых войн. Учитывая это, сама география Европы предписывала кремлевскому руководству контроль над двумя стратегическими коридорами: один — через Польшу в Германию, в самое сердце Европы, другой — через Румынию, Венгрию и Болгарию на Балканы и в Австрию{100}. Вместе с тем речь шла не просто о геополитических планах. Беседы Сталина с зарубежными коммунистами раскрывают идеологическую составляющую того, как он понимал безопасность. Сталин исходил из того, что страны Восточной Европы можно удержать в сфере влияния Москвы только в том случае, если в них со временем будет создан новый общественно-политический порядок по образу и подобию Советского Союза{101}.

Для Сталина два аспекта советской политики в Восточной Европе — построение системы безопасности и установление там нового строя — являлись сторонами одной медали. Вопрос заключался в том, как добиться выполнения обеих задач в оптимальном режиме. Некоторые советские руководители, среди них Никита Хрущев, надеялись, что после войны вся Европа может стать коммунистической{102}. Сталину этого тоже хотелось, но он знал, что баланс сил для этого не достаточно выгоден. Он был убежден: пока американские и британские войска находятся в Западной Европе, у французских или итальянских коммунистов нет ни малейшей надежды на приход к власти. Кремлевский «реалист» был намерен как можно дольше сохранять сотрудничество в рамках Большой тройки и выжать из своих временных капиталистических союзников максимум возможных уступок. Оптимальным сценарием для Сталина было бы, если бы конфликт между СССР и западными союзниками из-за Восточной Европы не разразился слишком рано и не разрушил преждевременно сотрудничество великих держав.

Именно поэтому, как вспоминал Молотов, в феврале 1945 г. на Ялтинской конференции Сталин придавал огромное значение «Декларации об освобожденной Европе». Рузвельт при разработке этого документа стремился учесть опасения американцев польского происхождения и других выходцев из Восточной Европы, критиковавших президента за сотрудничество со Сталиным. В Ялте Рузвельт продолжал считать, что США сможет добиться большего от Сталина, обращаясь с ним как с партнером, несмотря на репрессии советских властей в Восточной Европе. Кроме того, президент надеялся, что подпись Сталина на декларации будет удерживать советские власти от явного насилия, особенно в Польше{103}. Сталин, со своей стороны, расценил подписание декларации как косвенное признание Рузвельтом права Советского Союза на зону влияния в Восточной Европе. Американский президент уже признал советские стратегические интересы на Дальнем Востоке. Молотов был обеспокоен тем, что американский проект декларации содержал формулировки, которые предполагали присутствие союзных представителей на территории стран, оккупированных Красной армией, а также демократическое самоопределение этих стран. Сталин ответил: «Ничего, ничего, поработайте. Мы можем выполнять потом по-своему. Дело в соотношении сил»{104}. Советский вождь рассчитывал, что сохранение сотрудничества с США не помешает, а скорее поможет ему в осуществлении его целей.

Советский Союз и его коммунистические соратники в Восточной Европе действовали по двум направлениям. Первое, широко афишируемое, направление — общественно-политические реформы, уничтожение традиционных имущих классов (многие представители этих классов уже бежали из стран, занятых советскими войсками, опасаясь репрессий и обвинений в сотрудничестве с нацистской Германией), раздача земель крестьянам, национализация промышленности, а также создание многопартийной парламентской системы. Все это в советском лексиконе получило название «народной демократии». Второе, негласное, направление — аресты и репрессии, подавление вооруженного подполья, деятельность советских органов безопасности и армейских структур по строительству институтов власти, которые позднее могли бы вытеснить многопартийную «народную демократию» и подготовить установление коммунистических режимов советского образца. В рамках второго направления советские агенты внедрялись в руководство служб безопасности, полиции и вооруженных сил, просоветские лица и коллаборационисты ставились на ключевые позиции в политических партиях. Одновременно политические активисты и журналисты, которые придерживались некоммунистических и антикоммунистических взглядов, всячески дискредитировались и устранялись из политической жизни, а позднее и ликвидировались физически{105}.

Сталин намечал общие контуры этой политики и ее детали во время личных встреч и в шифрованной переписке с коммунистами Восточной Европы, а также через своих помощников. Ежедневный контроль над осуществлением политических предписаний был возложен на людей из сталинского окружения: Андрей Жданов действовал в Финляндии, Клемент Ворошилов — в Венгрии и Андрей Вышинский — в Румынии. В партийном аппарате на них смотрели как на «проконсулов» в новых имперских владениях{106}. В Восточной Европе «проконсулам» и другим советским должностным лицам помогали советские военные власти, органы безопасности, а также коммунисты-экспатрианты, многие из них еврейского происхождения, прибывшие в свои родные страны из Москвы в арьергарде Красной армии{107}.

Всеобщая неразбериха, послевоенная разруха и разгул национализма, а также коллапс «старого порядка» в Восточной Европе помогли Сталину и советским властям достигать поставленных целей. С приходом советских войск в Венгрию, Румынию и Болгарию, невольных сателлитов нацистской Германии, в этих странах вырвались наружу давно зревшие там идейная борьба и социальные конфликты. В каждой из этих стран имелись острейшие этнонациональные проблемы, давние, иногда многовековые обиды на соседей. Многие в Польше и Чехословакии горели желанием избавиться от потенциально неблагонадежных национальных меньшинств, прежде всего от немцев{108}. Сталин умело использовал эти настроения в своих интересах. В своих беседах с политиками из Польши, Чехословакии, Болгарии и Югославии, часто ссылался на угрозу, исходящую от Германии — «смертельного врага славянского мира». Он убеждал югославов, румын, болгар и поляков в том, что Советский Союз сочувствует их территориальным устремлениям и готов выступить арбитром в территориальных спорах. Он поддерживал политику этнических чисток в Восточной Европе, в результате которой со своих мест проживания было согнано 12 млн. немцев и несколько миллионов венгров, поляков, и украинцев. Вплоть до декабря 1945 г. Сталин подумывал о том, чтобы воспользоваться идеями панславизма и преобразовать Восточную Европу и Балканы в многонациональные конфедерации. Позднее советский вождь отказался от этого проекта. Причины этого отказа до сих пор до конца не ясны. Возможно, Сталин посчитал, что ему будет легче иметь дело с малыми национальными государствами, чем с конфедерациями. Также, вероятно, сказалось растущее раздражение на Тито и югославских коммунистов, имевших свои амбиции на Балканах{109}.

Решающим фактором для становления режимов советского типа в Восточной Европе было присутствие там советских вооруженных сил и деятельность советских секретных служб. Польская Армия крайова (АК) упорно сопротивлялась сталинским планам строительства просоветской Польши{110}. Во время Ялтинской конференции (и после нее), когда зашел спор по поводу будущего Польши, между СССР и западными союзниками вспыхнули первые искры раздора. В кулуарах конференции Черчилль заявлял, что учрежденное в Люблине просоветское правительство Польши «держится на советских штыках». И он был совершенно прав. Сразу же по окончании Ялтинской конференции генерал НКВД Иван Серов докладывал из Польши Сталину и Молотову о том, что польские коммунисты желают избавиться от главы польского правительства в изгнании Станислава Миколайчика. Сталин санкционировал арест шестнадцати руководителей Армии крайовой, но Миколайчика приказал не трогать. Несмотря эту предосторожность, западная реакция на аресты была очень резкой. Черчилль и Антони Идеи выразили протест против «возмутительных» действий советских властей. Особенное неудовольствие Сталина вызвало то обстоятельство, что к британскому протесту присоединился Трумэн. Сталин, отвечая публично на эти обвинения, сослался на необходимость арестов, «чтобы обеспечить тылы Красной армии». Аресты продолжились. К концу 1945 г. 20 тыс. человек из польского подполья, значительная часть довоенных польских элит и государственных служащих, оказались в советских тюрьмах и концлагерях{111}.

Румыния также доставила немало проблем Москве. Политические элиты этой страны не скрывали своих антисоветских и антирусских настроений и открыто обращались за поддержкой к британцам и американцам. Премьер-министр Николае Радеску и руководители «исторических» партий — Националцаранистской (крестьянской) и Национал-либеральной — не скрывали своего страха перед Советским Союзом. Румынские коммунисты, вернувшиеся в Бухарест из Москвы, где они находились в эмиграции, создали Национальный демократический фронт, куда вошли социал-демократы. При негласной поддержке советских властей они спровоцировали государственный переворот против Радеску, что в конце 1945 г. поставило страну на грань гражданской войны. Сталин отправил в Бухарест Вышинского, который в ультимативной форме потребовал от румынского короля Михая отставки Радеску и назначения премьер-министром просоветского деятеля Петру Гроза. Для убедительности ультиматума Сталин приказал двум дивизиям выдвинуться на позиции в окрестностях Бухареста. Союзные западные державы не стали вмешиваться. Однако представители США в Румынии, и среди них — посланец Государственного департамента США Бертон Берри и глава американской военной миссии Кортландт ван Ренслер Скайлер, пришли в ужас от советских действий. С этого момента они стали с гораздо большим сочувствием относиться к румынским страхам перед советской угрозой. Учитывая растущее недовольство Запада, Сталин решил пока оставить в покое короля Михая, так же как и руководителей обеих «исторических» партий{112}.

К югу от Румынии, на Балканах, партнером Сталина и главным его союзником было коммунистическое руководство Югославии. В 1944-1945 гг. Сталин полагал, что идея создания конфедерации славянских народов, в которой ведущую роль возьмут на себя югославские коммунисты, станет хорошим тактическим ходом в построении просоветской Центральной Европы, к тому же отвлечет внимание западных держав от советских планов по преобразованию политических и социально-экономических режимов этих стран. Однако у победоносного командира югославских партизан, коммуниста Иосипа Броз Тито, имелись собственные далеко идущие планы. Он и другие югославские коммунисты требовали, чтобы Сталин поддержал их территориальные притязания к Италии, Австрии, Венгрии и Румынии. Они также рассчитывали на помощь Москвы в строительстве «великой Югославии», которая бы включала в себя Албанию и Болгарию. Какое-то время Сталин подавлял в себе раздражение, которое вызывали у него югославские амбиции. В январе 1945 г. он предложил югославским коммунистам создать с Болгарией «двуединое государство по типу Австро-Венгрии»{113}.

В мае 1945 г. судьба итальянского города Триест и прилегающих к нему территорий Гориции-Градиски стала дополнительной больной темой в отношениях Советского Союза с Югославией. Италия и Югославия оспаривали эти земли еще с 1919 г. Югославские войска захватили Триест, но западные державы потребовали вернуть город Италии. Сталин не желал ссориться с союзниками и принудил югославов отвести войска, чтобы уладить этот вопрос с англо-американцами. Нехотя югославское руководство подчинилось Москве, однако Тито не смог сдержать чувства разочарования. В одной из публичных речей он сказал, что югославы не желают «служить разменной монетой» в «политике сфер влияния». Для Сталина это было наглой выходкой. Должно быть, именно с этой минуты он стал относиться к Тито с подозрением{114}. И все же в течение всего 1946 г., пока шли тяжбы с западными державами по разработке мирных договоров с бывшими союзниками Германии, кремлевское руководство поддерживало территориальные претензии Югославии в Триесте{115}. Вероятно, в этот период идея панславизма еще не выветрилась из умов советских руководителей. К тому же Италия, с точки зрения Сталина, отошла к западной сфере влияния, а Югославия занимала ключевое место на южном фланге советского периметра безопасности.

В Восточной Европе и на Балканах Сталин действовал, мало считаясь с западными союзниками и совершенно беспощадно. Тем не менее он взвешивал и рассчитывал свои шаги, наступая и отступая, когда это требовалось, чтобы избежать преждевременного столкновения с западными державами и не поставить тем самым под угрозу достижение других важных внешнеполитических целей. Особенно важной среди этих целей была задача создания советского плацдарма в Германии (см. главу 3). Другой важнейшей целью была предстоящая война с Японией и утверждение советских позиций на Дальнем Востоке.

В течение нескольких месяцев после Ялтинской конференции у Сталина была великолепная возможность получить большие территориальные и геополитические барыши за вступление СССР в войну на Дальнем Востоке. В 1945 г. Сталин и советские дипломаты считали, что Китай целиком зависит от США. В этой связи они намеревались расширить как можно больше сферу советского присутствия в этой стране и на Тихом океане в целом, с тем чтобы не допустить в этом регионе американской гегемонии вместо гегемонии поверженной Японской империи. В частности, Сталин добивался включения китайской Маньчжурии в советский пояс безопасности на Дальнем Востоке{116}. 24 мая, на торжественном приеме в Кремле в честь Победы, Сталин сказал присутствующим: «Не забывайте, что хорошая внешняя политика иногда весит больше, чем две-три армии на фронте». Что означают эти слова на деле, Сталин продемонстрировал во время переговоров с правительством гоминьдановского Китая в Москве в июле — августе 1945 г.{117} Ялтинские соглашения с Рузвельтом и его негласная поддержка советских притязаний на Дальнем Востоке были подтверждены Трумэном, и это дало Сталину громадную фору в дипломатической игре с Гоминьданом. День за днем Сталин наращивал давление на китайское правительство, добиваясь от него согласия рассматривать СССР в роли гаранта китайской безопасности против вероятной японской угрозы после войны. Сталин сообщил министру иностранных дел Китая Сун Цзывэню, главе китайской делегации, что требования вернуть СССР базу Порт-Артур и КВЖД, а также требование признания Китаем независимости Монголии «объясняются необходимостью усиления наших стратегических позиций против Японии»{118}.

У Сталина имелись кое-какие рычаги и в самом Китае, которые, как он прекрасно сознавал, были важны в переговорах с Гоминьданом. Кремль был единственным возможным посредником в китайской гражданской войне между Национальным правительством и Коммунистической партией Китая (КПК), которая контролировала северные китайские территории, прилегавшие к Монголии. У Советского Союза был еще один ресурс: уйгурское сепаратистское движение в Синьцзяне было создано на советские деньги и вооружено советским оружием. Во время переговоров в Москве Сталин предложил Китаю гарантию территориальной целостности в обмен на требуемые уступки. «Что касается коммунистов в Китае, — сказал Сталин Сун Цзы-вэню, — то мы их не поддерживаем и не собираемся поддерживать. Мы считаем, что в Китае есть только одно правительство. Мы хотим честных отношений с Китаем и объединенными нациями»{119}.

Руководство Гоминьдана упорно противилось давлению Кремля, особенно в вопросе о признании независимости Монголии, которая с 1921 г. находилась под советским протекторатом. Однако выбора у Чан Кайши и его министра иностранных дел не было. Им было известно, что через три месяца после окончания военных действий в Европе, по договоренности между СССР и США, планируется вторжение Красной армии в Маньчжурию. Они опасались, что в этом случае Советский Союз передаст власть в Маньчжурии в руки КПК. 14 августа 1945 г. руководство Китая подписало Договор о дружбе и союзе с СССР. Поначалу казалось, что Сталин держит свои обещания: КПК была вынуждена вступить в переговоры с Гоминьданом об условиях перемирия в многолетней гражданской войне. Впоследствии китайские коммунисты утверждали, что Сталин их предал и сорвал их революционные планы. Однако в тот момент Мао Цзэдун вынужден был признать, что в действиях Сталина присутствовала определенная логика: США поддерживали Гоминьдан, и вмешательство СССР на стороне КПК означало бы разрыв американосоветского партнерства{120}.

Весомое участие Советского Союза в Ялтинской и Потсдамской конференциях, во время которых члены Большой тройки совместно вырабатывали решения о послевоенном устройстве Европы и Дальнего Востока, не только сделало необратимым предстоящее вторжение СССР на территорию Маньчжурии, но и дало Москве основание заявлять о своих особых правах в этом регионе. Трумэн не имел возможности открыто возражать против советского влияния в Монголии и Маньчжурии и лишь призывал к соблюдению там американских принципов «открытых дверей» для торговли и бизнеса. Гарриман неофициально уговаривал Сун Цзывэя не поддаваться давлению Сталина, но даже ему пришлось признать, что китайцам «никогда не удастся достичь соглашения на более благоприятных условиях со Сталиным». В итоге Сталин вырвал у Гоминьдана уступки, которые даже выходили за рамки того, что было обговорено с Рузвельтом в Ялте и до нее{121}.

Далеко идущие планы вынашивались Сталиным и в отношении Японии. В ночь с 26 на 27 июня 1945 г. Сталин собрал членов Политбюро и высших военачальников, чтобы обсудить с ними военные действия против Японии. Маршал Кирилл Мерецков и Никита Хрущев защищали план высадки советских войск на севере Хоккайдо, самого северного из основных японских островов. Против этого предложения выступил Молотов, доказывая, что подобная операция будет в глазах США грубым нарушением достигнутых в Ялте соглашений. Маршал Георгий Жуков назвал предложение о высадке десанта на Хоккайдо авантюрой. На вопрос Сталина, сколько потребуется войск, Жуков доложил: четыре полнокровные войсковые армии. Сталин закрыл совещание на неопределенной ноте, но будущее показало, что он склонялся к осуществлению этого замысла. Он считал, что занятие Красной армией северной части Японии может позволить Советскому Союзу играть роль оккупационной державы в этой стране и, следовательно, повлиять на ее будущее. В глобальных планах Сталина контроль над Японией и недопущение ее ремилитаризации были такой же ключевой задачей, как и контроль над Германией{122}.

27 июня 1945 г. в газете «Правда» появилось сообщение о том, что Сталину присвоено высшее воинское звание — Генералиссимус Советского Союза. Вождь советских народов достиг пика величия и мирового признания. Спустя три недели открылась Потсдамская конференция, которая подтвердила основные положения Ялтинских соглашений о сотрудничестве, достигнутых между тремя великими державами. Формат Большой тройки был очень благоприятен для сталинской дипломатии и осуществления его замыслов. С первых дней работы конференции в Потсдаме делегация Великобритании, которой вначале руководил Черчилль (затем, после его поражения на выборах, эту работу продолжили новый премьер-министр, лидер партии лейбористов Клемент Эттли и министр иностранных дел Эрнст Бевин), последовательно выступала против советской делегации по всем основным пунктам обсуждения. В частности, британские руководители подвергли острой критике действия советских властей в Польше, а также отвергли претензии СССР на долю репараций в виде промышленного оборудования из Рурской области. Советники Трумэна, в числе которых был американский посол в Москве Аверелл Гарриман, склоняли президента и его нового госсекретаря Джеймса Бирнса, поддержать жесткую линию Великобритании. Однако Трумэн все еще нуждался в СССР в качестве союзника в войне против Японии, и он не спешил идти на поводу у англичан. Более того, Трумэн и Бирнс с пониманием отнеслись к требованию Сталина участвовать в распределении репараций с западных зон оккупации Германии и согласились с советским предложением создать единую союзную комиссию по управлению Германией. Реагируя на тревожные новости о произволе советских властей и их союзников в Восточной Европе и на Балканах, Трумэн внес было предложение назначить союзную комиссию для наблюдения за ходом выборов в Румынии, Болгарии, Венгрии, Греции и других странах. Сталин на это возразил, что американцы исключили Советский Союз из союзноконтрольной комиссии по Италии, после чего Трумэн быстро свернул обсуждение этой темы. После окончания Потсдамской конференции Молотов сообщил Димитрову, что «основные решения конференции были в нашу пользу». Западные державы, добавил он, подтвердили, что Балканы останутся в зоне влияния СССР{123}.

Удар молнии

6 августа 1945 г. американская атомная бомба уничтожила Хиросиму; через три дня другая бомба испепелила Нагасаки. Ведущий советский физик-ядерщик Юлий Харитон вспоминал, что в Москве эти шаги расценили как «атомный шантаж против СССР, угрозу новой, еще более ужасной и разрушительной войны»{124}. От послевоенной эйфории в советских верхах не осталось и следа. На ее место вновь пришла гнетущая неопределенность. Английский журналист Александр Верт вспоминал, как многие советские руководители говорили ему, что победа над Германией, давшаяся СССР с таким трудом, теперь, можно считать, «пошла прахом»{125}.

20 августа 1945 г. для руководства атомным проектом кремлевский генералиссимус создал Специальный комитет с чрезвычайными полномочиями, заявив, что создание собственного атомного оружия — это дело, которое должна поднять вся партия. Это означало, что данный проект становится первоочередным для Советского Союза, и отвечать за его осуществление будет вся партийно-государственная номенклатура, как отвечала она в 1930-е гг. за коллективизацию и индустриализацию. Атомный проект стал первым проектом тотальной послевоенной мобилизации всех ресурсов страны. Советская атомная бомба создавалась в обстановке повышенной секретности, и проект этот оказался невероятно дорогостоящим. Руководителям военной промышленности, таким как Дмитрий Устинов, Вячеслав Малышев, Борис Ванников, Михаил Первухин и еще сотням других, пришлось вернуться к тому образу жизни, который они вели во время войны против Германии — без сна и отдыха. Многие участники проекта позже сравнивали свою работу с боями на фронтах Великой Отечественной войны. Как вспоминал один из очевидцев, «работы приняли грандиозный, сумасшедший размах». Вскоре были запущены еще Два грандиозных оборонных проекта: по созданию ракетной техники и по строительству системы противовоздушной обороны{126}.

Среди американских историков до сих пор ведутся споры о мотивах, побудивших Трумэна принять решение сбросить атомные бомбы на японские города. Ряд ученых считают, что Трумэн сделал это не столько для того, чтобы выиграть войну и сократить американские потери, сколько для того, чтобы поставить на место Советский Союз{127}. Как бы там ни было, атомная бомбардировка произвела неизгладимое впечатление на советское руководство. Все тревожные сигналы, поступавшие до сих пор в Кремль, обрели теперь отчетливые контуры реальной угрозы. Соединенные Штаты все еще оставались союзником СССР, но кто мог гарантировать, что в ближайшем будущем они не станут опять его противником? Внезапный рассвет ядерной эры, наступивший в самый разгар советского триумфа, усугубил состояние неопределенности, царившее в умах советских людей. Власть Сталина покоилась на революционных мифах и страхе Большого террора, но также и на мистическом авторитете, который он один умел внушить советским бюрократам, военным и миллионам простых советских людей. Только Сталин мог защитить страну от новой угрозы извне. Хиросима заставила советских руководителей сомкнуть ряды вокруг вождя, пытаясь скрыть за фасадом показной бравады тревогу о будущем{128}.

Правящая верхушка также надеялась, что под руководством Сталина Советский Союз не упустит плоды своей великой победы и сможет построить завоеванную жизнями миллионов «социалистическую империю». Что касается простых советских людей, обескровленных многолетней бойней и измученных тяготами послевоенной мирной жизни, то им оставалось лишь верить в безграничную мудрость кремлевского вождя и молитвенно заклинать: «Лишь бы не было войны».


Загрузка...