Глава 6. БРОЖЕНИЕ В ТЫЛУ, 1953-1968

Советский образ жизни способен порождать своих врагов. Сам способен порождать и воспитывать, кормить и содержать своих противников…

Из дневника историка Сергея Дмитриева, октябрь 1958

В Карибском море бушевал ракетный кризис, поставивший мир на грань ядерной войны, но круги московской и ленинградской интеллигенции в эти дни были поглощены совсем другим событием. Не только литературная элита, но и простые советские читатели стремились раздобыть свежий номер литературного журнала «Новый мир», где был напечатан рассказ Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича» о русском мужике, отбывавшем многолетнее заключение в сталинском лагере{613}. Появление этого рассказа в подцензурной советской печати было воспринято многими как чудо и обещало глубокие сдвиги в литературе, культуре и политической жизни советского общества. Многие люди, в том числе среди официальной «советской интеллигенции», начали говорить то, что думали. Казалось, повеяло свежим воздухом, и либерализация стала необратимым явлением. В тылу советской империи назревало брожение.

Это брожение имело огромное значение для хода и исхода холодной войны. Ведь эта война была не просто геополитической схваткой двух сверхдержав: в клинче сошлись противоположные социально-экономические системы, борьба шла в области культуры и идеологии. По сути, заключает английский историк и писатель Дэвид Кот, в баталиях холодной войны обе стороны «оспаривали общее наследие европейского просвещения». Соотношение сил в этой схватке определялось не количеством дивизий, а «всемирным триумфальным ростом влияния печати, кинематографа, радио и телевидения, а также распространением общедоступных театров и концертных залов — особенно в СССР»{614}.

Конфронтация с Советским Союзом оказала сильное воздействие на американское общество. Пытаясь продемонстрировать привлекательность американского капитализма, реагируя на мощное движение против колониализма, на популярность СССР в третьем мире, США были вынуждены принять законы, запрещающие расовую дискриминацию и сегрегацию, резко увеличили государственное финансирование образования. Следующим шагом были дорогостоящие программы социальной помощи беднейшим слоям населения. Сдвиги в культуре и изменения в общественном сознании после спада «маккартизма» начали влиять на приоритеты американской внешней политики{615}. Не менее глубокое взаимовлияние холодной войны и социально-экономического развития имело место и в СССР. Новый внешнеполитический курс и разоблачение Хрущевым культа личности Сталина на XX съезде КПСС в феврале 1956 г. происходили на фоне стремительных изменений в советском обществе: массового переселения из сел в города, получения всеобщего среднего образования, роста потребительских и культурных запросов людей, их большей мобильности и большего доступа к информации. Если при Сталине, несмотря на громадную социальную мобильность, улучшение условий жизни касалось лишь столичных элит и отдельных групп в военно-промышленном комплексе, то со второй половины 1950-х гг. миллионы советских граждан получили шанс на лучшую, более устроенную и цивилизованную жизнь. Сменившим Сталина правителям, особенно Хрущеву, хотелось показать всему миру, что советскому строю по силам создать счастливое общество, в котором живут творческие и высокообразованные люди. Соперничество с Соединенными Штатами вынуждало советское руководство развивать науку и промышленные технологии, увеличивать количество высших учебных заведений, а также предоставлять ученым и инженерам больше возможностей для творчества и самореализации. С 1928 по 1960 г. численность студентов высших учебных заведений возросла в 12 раз и достигла 2,4 млн. человек. Количество специалистов с высшим образованием увеличилось за те же годы с 233 тыс. до 3,5 млн. человек{616}.

Хрущев и другие члены Президиума ЦК осуществили переход на восьмичасовой рабочий день и шести-, а затем и пятидневную рабочую неделю. Были резко сокращены прямые налоги, особенно с крестьянства. Значительно возросли государственные инвестиции в жилищное строительство, образование, детские сады и ясли, учреждения культуры и систему здравоохранения. Кроме того, власти приступили к созданию современной городской инфраструктуры с электричеством, водопроводом и горячей водой круглый год. Началось строительство новых предприятий легкой промышленности, чтобы удовлетворить гигантский спрос на жилье и товары массового потребления — спрос, который государство игнорировало несколько десятилетий. По словам российского историка Елены Зубковой, «казалось, политика правительства в самом деле повернулась навстречу людям»{617}. К началу 1960-х гг. государственные социальные программы и быстрый рост экономики вызвали волну оптимизма в обществе, особенно в среде студенческой молодежи и профессионалов — врачей, преподавателей, инженеров, ученых. Возникал многочисленный, молодой и хорошо образованный «средний класс», с иными запросами, чем у старшего поколения советских людей{618}.

Культурная «оттепель» и начатая Хрущевым кампания по развенчанию культа личности Сталина наложили неповторимый и противоречивый отпечаток на модернизацию советского общества в 1950-1960-е гг. Гнетущее единообразие, отличавшее культуру позднесталинской поры, уходило в прошлое. По мере того, как советские граждане избавлялись от страха, общественная жизнь расцвечивалась различными оттенками мнений и интересов. Росло пассивное сопротивление непопулярным мерам властей, начали возникать «оазисы», где люди могли думать и творить вопреки запретам официальной идеологии и культуры{619}.

Изменения в советском обществе после смерти Сталина были замечены западными наблюдателями, но споры о смысле этих изменений продолжаются и по сей день. Американский историк Джереми Сури считает, что десталинизация в советском обществе породила протестное движение, которое вместе с протестными движениями, возникшими в других странах Европы в конце 1960-х гг., бросило вызов правилам и нормам — всей практике — холодной войны. Под угрозой этого протеста, считает Сури, в 1970-е гг. кремлевское руководство, как и политики Запада, было вынуждено проводить политику разрядки — по сути, консервативный курс, ориентированный на снятие напряжения в обществе{621}. С этим обобщением трудно согласиться: оно сильно преувеличивает протестный потенциал, имевшийся в СССР, и игнорирует другие, более важные причины, породившие разрядку. Развитие послесталинского общества шло по советским, т. е. государственно-коллективистским рельсам, и впоследствии именно это обстоятельство породило трудноразрешимые для партийных реформаторов проблемы.

Внешняя политика Советского Союза имела свою динамику, лишь опосредованно связанную с переменами во внутренней жизни. Вместе с тем появление в советском обществе людей, мыслящих и чувствующих по-другому, не могло со временем не оказать влияния на международную политику СССР. Не поняв процессы и парадоксы первого послесталинского десятилетия, нельзя объяснить обвальную перестройку Михаила Горбачева и внезапный «выход» Советского Союза из холодной войны. Хрущевская «оттепель» породила в советском обществе новые водоразделы, особенно в образованной части общества. Хрущев хотел сокрушить культ личности Сталина, но в народе этот культ остался, а общество разделилось на «сталинистов» и «антисталинистов». При Хрущеве был сохранен железный занавес, однако в нем появилось немало лазеек, в первую очередь для самой же номенклатуры и привилегированных элит. Советские граждане разделились на «выездных» и «невыездных», и все большее число советских людей могло проводить все более невыгодные сравнения между уровнем жизни большинства в СССР и в странах Запада.

В этой главе автор не претендует на то, чтобы воссоздать общую картину изменений в советском сознании после смерти Сталина. В книге не рассматриваются настроения в ключевых группах советской бюрократии (военнослужащих, сотрудников спецслужб, партийной элиты), а также среди рабочих, представителей различных национальностей, ветеранов войны. Мое внимание сосредоточено на культурно и интеллектуально значимых кругах и группах советского общества. Под ними я понимаю прежде всего дружеские компании и другие сетевые сообщества образованных слоев, которые возникли в конце 1950-х гг. в Москве, Ленинграде и ряде крупнейших городов СССР и которые 30 лет спустя сыграли центральную роль в драме завершения холодной войны. Членами этих дружеских компаний были художники и писатели, ученые и интеллектуалы, а также связанные с ними «просвещенные» партийные аппаратчики, жившие преимущественно в Москве и позже именовавшие себя «шестидесятниками». Эти люди, чье мышление разительно изменилось в течение десятилетия после смерти Сталина, были жизненно заинтересованы в реформах и либерализации советской системы, но при этом оставались — за очень небольшим исключением — в рамках советского миросозерцания и общественного менталитета. Их совместными усилиями была подготовлена почва для радикального сдвига в советской внешней и внутренней политике, который произошел в правление Михаила Сергеевича Горбачева в 1985-1989 гг.

«Оттепель»

Сталинский режим формировал интеллектуальную жизнь страны и ее культуру, приспосабливая их к интересам и нуждам советской империи. Результаты этой формовки оказались впечатляющими и долговечными — они пережили самого Сталина и даже Советский Союз, продолжая оказывать воздействие на общество в современной России. Еще в 1930-е гг., готовясь к будущей войне, Сталин и его окружение стали внедрять в сознание культурных элит и широких масс идею о необходимости служить интересам великой страны, проявлять бдительность к внутренним врагам и быть готовым дать отпор врагам внешним. В конце 1940-х гг., когда Сталин уже готовился к решающей схватке с Соединенными Штатами, содержание советской пропаганды и культурной политики лишилось и намека на былой революционный интернационализм. В основу официальной советской пропаганды был положен великорусский державный шовинизм, абсолютный приоритет русской культуры и постулат о главенствующей роли Советского Союза в международных делах{622}.

Сталин выступал в качестве верховного редактора всей советской культуры: он лично формулировал официальные установки для коллективного самосознания, определял, в чем заключаются духовные ценности советского общества и во что людям следует верить и что осуждать{623}. Ни при одном режиме новейшего времени, за исключением, быть может, нацистской Германии с ее мощным пропагандистским аппаратом, политическое руководство страны не уделяло столько внимания производству культуры, не направляло столь значительные средства на это производство. Некоторые избранные учреждения культуры в СССР, такие как Большой театр и ведущие музеи Москвы и Ленинграда, пользовались необыкновенной щедростью государства. Сталин культивировал и пестовал элиту литераторов — писателей, поэтов, драматургов, — которых он называл «инженерами человеческих душ». В 1934 г. при непосредственной поддержке Сталина Максим Горький создал Союз писателей СССР, члены которого стали частью государственного аппарата пропаганды и культуры, привилегированным классом на полном содержании. Признанные властью писатели издавали свои книги многомиллионными тиражами. Обласканные властью художники и скульпторы становились миллионерами, получая огромные гонорары за выполнение государственных заказов. Мария Зезина, российский историк культуры, отмечает, что к моменту смерти Сталина «подавляющее большинство творческой интеллигенции было искренне предано советской власти и не помышляло ни о какой оппозиционности»{624}.

При этом тысячи писателей, музыкантов, художников и других талантливых людей культуры подверглись чисткам и репрессиям, погибли в сталинских лагерях или отбыли там длительные сроки заключения. Серп террора и цензуры безжалостно выкашивал обильную культурную ниву русского Серебряного века, которая в конце концов почти перестала плодоносить. К 1953 г. вместо великолепия и многообразия интеллектуальной и артистической жизни, вместо богемных поисков и экспериментов, свободы творчества в стране повсеместно воцарились эстетический конформизм и серость, страх перед новаторством, удушливая самоцензура. Авангардное искусство было запрещено как «формалистское» и «антинародное». Все деятели культуры должны были следовать официально подтвержденной в 1946-1948 гг. декретами ЦК доктрине социалистического реализма. Советская литература, в соответствии с идеологической установкой Сталина, должна была создавать и поддерживать мир кривых зеркал. Советские люди были окружены искусственной атмосферой фальшивого оптимизма и шовинизма, где убогие условия жизни объявлялись «раем для рабочих и крестьян», а окружающий мир — враждебным и пребывающим в вечной нищете. Доктрина соцреализма не просто являлась составной частью господствующей идеологии. Она задавала рамки всем видам культурного процесса, пронизывала всю иерархию «творческих союзов» сверху донизу и была доминантой цензуры и самоцензуры{625}. Приближенные к власти деятели культуры вели между собой жестокую борьбу за допуск к государственным средствам и привилегиям, делились на негласные фракции, подсиживали друг друга, занимались интригами и доносами. Все это привело к стремительному падению не только количества, но и качества «культурного производства» в Советском Союзе.

В области науки вмешательство Сталина дало противоречивые результаты. С одной стороны, вождь выдвигал молодые талантливые кадры для осуществления программ ракетно-ядерных вооружений, доверял им решение важнейших задач и не жалел вознаграждения в случае успеха. Игорь Курчатов, назначенный научным руководителем атомного проекта, записал для себя после встречи со Сталиным в январе 1946 г.: «Основные впечатления от беседы. Большая любовь т. Сталина к России и В. И. Ленину, о котором он говорил в связи с его большой надеждой на развитие науки в нашей стране». Советские ученые и университетские профессора после 1945 г. наряду с признанными литераторами и художниками стали привилегированной кастой: их зарплата была резко увеличена и стала значительно больше средней заработной платы в СССР. Вместе с тем прямое и принимавшее зачастую болезненные формы вмешательство кремлевского вождя в научные дискуссии, например в области биологии, помогло клике псевдоученого Трофима Лысенко уничтожить советскую генетику и на долгие годы стать монополистами в нескольких областях исследований, щедро финансируемых государством. Торжество лысенковщины, монополизма в науке, привело к запрету на другие виды исследований, включая кибернетику и формальную лингвистику{626}.

Существенно повлиял на все стороны интеллектуальной и культурной жизни страны и антисемитизм, ставший к исходу 1940-х гг. государственной политикой в СССР. Своего апогея антисемитская кампания достигла в январе 1953 г., когда разгорелось «дело кремлевских врачей», инспирированное Сталиным. Во всех советских газетах сообщалось об аресте «группы врачей-вредителей» и раскрытии сионистского заговора. «Кремлевские врачи» обвинялись в связях с «международной еврейской буржуазно-националистической организацией, созданной американской разведкой», и в том, что «врачи-убийцы» ставили своей целью «путем вредительского лечения» сократить жизнь активным деятелям политического и военного руководства Советского Союза. Многие считали, что Сталин в любой момент может отдать приказ о депортации советских евреев на Дальний Восток. Эта кампания глубоко деморализовала образованную часть общества, разделила людей на пострадавших и тех, кто участвовал в антисемитском шабаше. С 1920-х гг. среди советских служащих, в кругах интеллигенции и в научно-профессиональной среде было очень много людей еврейского происхождения; для многих из них антисемитская кампания стала отправной точкой для сдвига в сознании, возникновения антисталинских настроений и даже для сомнений в основах советского строя{627}.

Надежды на либерализацию и улучшение жизни в стране, которые вынашивали лучшие представители интеллектуально-культурной элиты после окончания Второй мировой войны, вернулись после смерти Сталина. Проницательные наблюдатели уже понимали, что сталинская политика в культурной, интеллектуальной и научной сферах завела СССР в тупик{628}. И хотя после похорон вождя политическая система страны, как и основные механизмы государственного контроля над образованием, культурой и наукой, не претерпели существенных изменений, все же «охота на ведьм» в лице «безродных космополитов» прекратилась, а погромным речам в средствах массовой информации был положен конец. Прекратилась и безудержная пропаганда неизбежной войны с капитализмом, сдобренная русским шовинизмом. Новое советское руководство стало призывать к восстановлению «социалистической законности». С марта 1953 г. в стране происходили разительные перемены: началась реабилитация бывших политзаключенных, первые группы которых стали возвращаться из сталинских лагерей. Страх перед органами госбезопасности, всепроникающая власть «сексотов» и анонимных доносов начали убывать. Наступило время культурной оттепели.

Никита Сергеевич Хрущев не годился на роль Великого учителя, властителя народных дум, таинственного кремлевского затворника. Новый руководитель страны нарушал все мыслимые каноны «культурной» речи, зачастую выглядел нелепо и вел себя сумасбродно. Не было и речи о том, чтобы такой человек взял на себя задачу руководства советской культурой. Весной 1957 г. Хрущев попытался найти общий язык с советскими писателями и артистами и пригласил их на правительственный «пикник», организованный на цэковской даче Семеновское в Подмосковье. Однако первый секретарь явно перебрал со спиртным. Хуже того, Хрущев то пытался учить писателей уму-разуму, то стремился нагнать на них страху. В отличие от Сталина, Хрущев не сумел внушить страх, а скорее стал посмешищем. Многие из приглашенных чувствовали себя и озадаченными, и униженными тем, что ими взялся командовать полуобразованный мужик. Получила известность фраза, сравнивавшая Хрущева со Сталиным явно в пользу последнего: «Был культ, но была и личность»{629}.

Осенью 1953 г. в журнале «Новый мир» вышли литературные заметки Владимира Померанцева, в которых содержалась простая мысль: описывая в своих произведениях окружающую действительность или выражая собственные мысли, автор должен быть искренним. Искренность, писал Померанцев, — это основное слагаемое дара, которым наделен писатель. Заметки «об искренности в литературе» были первым камешком в огород соцреализма, первой попыткой заявить о лживости сталинской культуры. Померанцев несколько лет прожил за пределами СССР, работал в Советской военной администрации в Германии. Возможно, именно поэтому, в отличие от многих коллег по писательскому цеху, он не был скован самоцензурой и страхом{630}. В течение 1954 и 1955 гг. в студенческих общежитиях Москвы, Ленинграда и других городов не затихали споры об «искренности» в литературе и жизни, которые быстро перерастали в дискуссии о существующем разрыве между постулатами официальной идеологии и советской действительностью. В этих спорах принимали участие будущие диссиденты, студенты из Восточной Европы, которых тогда было много в советских университетах, и будущие работники партийного аппарата. В их числе были два студента, деливших комнату в общежитии МГУ на Стромынке: чех Зденек Млынарж, впоследствии видный коммунист-реформатор и деятель Пражской весны 1968 г., и Михаил Горбачев, ставший спустя три десятилетия последним генеральным секретарем ЦК КПСС.

Элита советской творческой интеллигенции — театральные деятели, кинорежиссеры, главные редакторы литературных журналов, адвокаты, историки и философы — хотела определить пределы дозволенного в обстановке быстрых перемен. Многие из них были членами партии, но жажда новизны, успеха и свежих идей побуждала их заходить за рамки партийных предписаний и неписаных норм{631}. Писатель Илья Эренбург, чья деятельность при Сталине во многом способствовала созданию положительного образа Советского Союза в глазах «прогрессивной интеллигенции» на Западе, написал роман «Оттепель», давший название новой эпохе. Поэты Александр Твардовский и Константин Симонов преобразовали литературный журнал «Новый мир», и в этом издании стали регулярно печататься талантливые произведения, свободные от идеологических штампов. Кинорежиссеры Михаил Калатозов, Михаил Ромм, Иван Пырьев и другие мастера советского кино создавали фильмы, в которых превозносились гуманистические ценности. В ряде случаев эти люди находили поддержку в аппарате ЦК, среди отдельных чиновников, курировавших культурную политику партии. Казалось, обстановка поиска и эксперимента, утраченная в последние годы жизни Сталина, возвращалась в советское общество. Подрастало новое поколение талантливых людей, ломавших своим творчеством рамки официально одобренного искусства{632}.

После антисталинского доклада Хрущева на XX съезде культурная оттепель приобрела неожиданно радикальное измерение. Хрущев не представлял себе всех последствий своей речи и не очень ясно понимал, чем можно заменить поверженный культ Сталина. Текст доклада попал в руки израильской разведке и оказался у американцев. В июне госдепартамент США опубликовал речь Хрущева, а радиостанции «Свобода» и «Свободная Европа», финансируемые американской разведкой, стали передавать текст доклада в эфир — к ужасу и потрясению убежденных коммунистов на Западе и Востоке{633}. Внутри страны Хрущев разослал текст доклада во все партийные организации с указанием прочесть его всем рядовым членам партии и даже на собраниях «трудовых коллективов», которые охватывали более широкую аудиторию. В итоге общее число слушателей, по некоторым данным, достигло 20-25 млн. человек. Чтение доклада повергло идеологический и пропагандистский аппарат СССР в состояние, близкое к параличу. В университетах, на производстве и даже на улицах люди высказывали вслух мысли, за которые раньше им грозил арест. Официальные лица, органы безопасности и их секретные сотрудники не имели инструкций о том, как реагировать на эту ситуацию. Они бездействовали и безмолвствовали{634}.

Миллионам людей в Советском Союзе хотелось знать больше, чем было сказано в докладе. Историк Сергей Дмитриев написал в своем дневнике: «Никакого сколько-либо серьезного истолкования всех приведенных в докладе фактов не дано. Назначение такого доклада не ясно. Его, так сказать, внешнеполитический смысл еще можно понять. Но внутреннее назначение? Учащиеся в школах стали срывать со стен портреты Сталина и топтать их ногами… Учащиеся задают такой вопрос: кто создал культ личности? Если сама личность, то где же была партия? А если не только сама личность, то, следовательно, партия и создавала этот ныне осуждаемый культ личности? Ведь каждый райком, обком, крайком, партком имели своих "вождей" и героев и насаждали тот же культ личности в соответствующих масштабах»{635}.

Наблюдая за советскими студентами, один американец, находившийся в тот момент в Москве, заключил, что вера некоторых из них «потрясена до основания» и что отныне они будут относиться с недоверием ко всему, что будет исходить от государственного и политического руководства{636}. В конце мая 1956 г. студенты МГУ объявили бойкот университетской столовой, снискавшей дурную славу из-за своей отвратительной еды. Бунт студентов отчасти напоминал восстание матросов на броненосце «Потемкин» во время революции 1905 г.: эпизод с червивым мясом из знаменитого кинофильма Сергея Эйзенштейна был хорошо известен советским людям. Руководили бойкотом комсомольские вожаки, избранные самими студентами. Озадаченные власти, вместо того чтобы наказать студентов, вступили с ними в переговоры. Лишь позднее зачинщиков исключили из университета или распределили на работу в глубокую провинцию{637}.

Брожение среди студентов возобновилось, когда они вернулись с летних каникул. В течение всего осеннего семестра студенты многих университетов Москвы, Ленинграда и других городов выпускали плакаты, бюллетени и ежедневные газеты без согласования с партийным начальством. Волнения, охватившие летом и осенью Польшу, а в конце октября и Венгрию, сильно повлияли на студенчество в Москве, Ленинграде и других крупных городах. После подавления советской армией венгерского восстания в ноябре 1956 г. студенты МГУ и Ленинградского государственного университета собирались на митинги солидарности с Венгрией{638}. Горячие головы жаждали действия. Так, в Архангельской области молодой человек распространял листовку, в которой советская власть сравнивалась с нацистским режимом. Листовка гласила: «Сталинская партия является преступной и антинародной. Она выродилась и превратилась в клику, состоящую из дегенератов, трусов и предателей». Будущий диссидент Владимир Буковский, в то время еще старшеклассник, мечтал достать оружие и идти на штурм Кремля{639}.

В поисках ответов на вопрос «кто виноват?» радикально настроенная молодежь обратилась к художественной литературе, подобно своим далеким предшественникам, студентам в царской России. Их внимание привлек роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым», опубликованный в августе — октябре 1956 г. в «Новом мире». В романе рассказывалось о драматической судьбе талантливого изобретателя, столкнувшегося с бюрократом-сталинистом, который отвергал все новое и прогрессивное, мешал изобретателю воплотить его идеи в жизнь. Роман вызвал взрыв полемики как в печати, так и в среде творческой интеллигенции. Его обсуждали на встречах писателей со студентами, где звучали слова с критикой существующих порядков в обществе. Константин Симонов, главный редактор журнала «Новый мир», заявил на Всесоюзной конференции учителей о том, что нужно отменить решения ЦК КПСС 1946 г. о партийной цензуре в художественной литературе и изобразительном искусстве. Константин Паустовский на обсуждении романа в Центральном доме литераторов в Москве сказал, что в СССР «безнаказанно существует, даже в некоторой степени процветает новая каста обывателей. Это новое племя хищников и собственников, не имеющих ничего общего ни с революцией, ни с нашей страной, ни с социализмом… Обстановка приучила их смотреть на народ как на навоз. Они воспитывались на потворстве самым низким инстинктам, их оружие — клевета, интрига, моральное убийство и просто убийство». Он призвал советский народ избавиться как можно скорее от этой касты.

Эти бескомпромиссные слова нашли горячий отклик в студенческой среде, речь Паустовского переписывали от руки и распространяли во всей стране. Некоторые сочли, что книга Дудинцева вынесла приговор всей правящей коммунистической элите. В одном из писем руководителю Союза писателей Украины, присланном без подписи, говорилось: «Дудинцев прав, тысячу раз прав… Существует целая прослойка, явившаяся порождением того ужасного времени, которое, к счастью, безвозвратно кануло в прошлое, но эти люди до сих пор находятся у власти». Автор письма называл себя «представителем весьма многочисленного слоя средней советской интеллигенции, воспитанного нашей советской действительностью». «Мы верили в то, что все у нас правильно… И когда, наконец, это здание лжи, воздвигнутое, казалось, так прочно, было подорвано разоблачением Сталина, нам стало больно и обидно за себя. Но мы прозрели. Мы увидели то, что наши сегодняшние руководители хотели бы продолжать скрывать от нас. Мы научились отличать правду от лжи… Возврата к прошлому быть не может. Царство лжи, которые было воздвигнуто и не без Вашей помощи, трещит по всем швам и рушится. И оно рухнет»{640}.

Однако разрыв с «большой ложью» сталинской эпохи еще не означал автоматического разрыва с коммунистической идеологией и революционным наследием. В обществе преобладали умонастроения, в которых жажда большей свободы в области творчества и культуры уживалась с искренней верой в справедливость социалистического коллективизма{641}. В образованных городских слоях 1956 г. был лишь началом мучительной эмансипации от утопической идеи коммунизма{642}. Еще немало было идеалистов, которые рассматривали развенчание культа личности Сталина как дорогу «назад к Ленину», возможность восстановить ценности и нормы первых послереволюционных лет, постулаты «истинного ленинского учения». В конце трехдневного заседания московского отделения Союза писателей, после обсуждения секретного доклада XX съезду партии, собравшиеся в зале сами, от чистого сердца, запели «Интернационал». Раису Орлову, члена партии и будущую диссидентку, переполнили эмоции: «Вот оно, наконец, вернулось настоящее, революционное, чистое, чему можно отдаться целиком»{643}. Марат Чешков, один из членов группы свободомыслящих московских интеллектуалов, вспоминал: «Для меня, как и для большинства политически активной молодежи, марксизм-ленинизм оставался в своей основе незыблем»{644}.

В отличие от провинции, в которой по-прежнему царила глухая тишина, в университетах Москвы и Ленинграда, а также в научных и культурных кругах двух столичных городов нарастало брожение умов. Когда Александр Бовин, впоследствии консультант Леонида Брежнева, приехал продолжать учебу в аспирантуре философского факультета МГУ после окончания провинциального университета в Ростове-на-Дону, он был поражен накалом демократических, антисталинских настроений в студенческой среде. Его смущал радикализм требований ударить по партийной бюрократии. Для него «социализм, партия имели самостоятельное значение, не сводимое к сталинским извращениям». На студенческих собраниях Бовин оправдывал применение Советским Союзом вооруженной силы при подавлении народных движений в Польше и Венгрии. Студенты пытались подвергнуть его обструкции, лишить слова{645}. Кстати, всего за год до этого на том же философском факультете, где спорил с радикалами Бовин, училась Раиса Титаренко, молодая жена Михаила Горбачева.

В основной своей массе партийно-государственная номенклатура, военное командование и руководство органов госбезопасности были вынуждены публично поддерживать курс Хрущева по разоблачению культа личности Сталина. Однако в душе эти люди осуждали резкую критику покойного вождя и сетовали на громадный ущерб, который эта критика нанесла незыблемости коммунистической веры. Дмитрий Устинов, отвечавший в те годы за военно-промышленный комплекс, а с марта 1965 г. ставший секретарем ЦК КПСС, через двадцать лет после смещения Хрущева будет по его поводу негодовать: «Ни один враг не принес столько бед, сколько принес нам Хрущев своей политикой в отношении прошлого нашей партии и государства, а также и в отношении Сталина»{646}. Для очень многих представителей военных, дипломатических кругов, руководителей промышленности критика Сталина была неприемлема потому, что она ставила под сомнение всю их жизнь и карьеру, бросала тень на миф о мудром вожде в период Великой Отечественной войны. Другие решили, что Хрущев и политическая верхушка страны просто хотят сделать из Сталина козла отпущения. Генерал Петр Григоренко, будущий диссидент, прочитал доклад Хрущева на XX съезде с ужасом и отвращением, но еще долго продолжал считать, что нельзя было выносить сор из избы: «Нельзя устраивать канкан на могиле великого человека»{647}.

На первых порах неразбериха в органах государственной власти и госбезопасности позволила процессу десталинизации идти спонтанно, без вмешательства сверху. Чиновники, отвечавшие за цензуру, пропаганду и средства массовой информации, пребывали в замешательстве. Их пугал критический настрой студентов и брожение в интеллектуальной элите. Но прошло всего несколько месяцев после осуждения Сталина и его преступлений, и никто не решался прибегнуть к репрессиям без команды сверху{648}. Только в ноябре 1956 г., когда советские войска подавили восстание в Венгрии, консервативное большинство аппарата вновь обрело уверенность в себе. Вторжение в Венгрию подействовало как холодный душ на радикально настроенных студентов. По словам одного из них, радикалы-идеалисты осознали, что в своей стране они были совершенно одни. «Массы были одержимы шовинизмом. 99% населения полностью разделяли имперские настроения властей»{649}. Многие представители интеллигенции, даже те из них, кто поддерживал кампанию по разоблачению культа личности, поспешили заявить о своей лояльности режиму. Им очень хотелось продемонстрировать, что у них никогда — ни раньше, ни теперь — не было никаких сомнений по поводу того, кто прав в холодной войне. Около 70 советских писателей поставили, добровольно или принудительно, свои подписи под «открытым письмом» к западным коллегам, в котором оправдывались действия СССР в Венгрии. Там стояли и фамилии тех, кто стал символами культурной оттепели: Эренбурга, Твардовского и Паустовского{650}.

В декабре 1956 г. Хрущев и члены Политбюро пришли к выводу, что брожение среди работников умственного труда и учащейся молодежи несет в себе угрозу их политической власти{651}. Сотни, возможно, тысячи человек были уволены из научно-исследовательских институтов и исключены из высших учебных заведений. Для подавления инакомыслия органы госбезопасности провели аресты по всей стране. Власти восстановили квоты, ограничивавшие число студентов — выходцев из семей интеллигенции. Среди студенчества был повышен процент «рабоче-крестьянской молодежи» и лиц «с рабочим стажем»{652}.

События в Польше и особенно в Венгрии напомнили советским руководителям, что поэты, писатели и артисты способны возбудить страсти, грозящие восстанием против системы. В декабре 1956 г. советских писателей призвали на Старую площадь в здание ЦК КПСС, где в течение трех дней шло разбирательство, напоминавшее суд инквизиции. С ними встретился Дмитрий Шепилов, наиболее литературно подкованный из советских руководителей; он поспешил развеять надежды писателей на либерализацию. Пока идет холодная война, заявил Шепилов, постановления партии 1946 г. в области литературы и искусства останутся в силе. Константин Симонов пытался отстаивать позицию «искренности в литературе». Он осведомился, можно ли все же, учитывая новую линию XX съезда, печатать хоть немного «правды о том, что происходит» в стране. Шепилов ответил категорическим запретом. Как и прежде, сказал он, Соединенные Штаты используют все средства, в том числе в области культуры, чтобы подорвать идеологические устои советского общества. В этой обстановке литература должна полностью оставаться на службе партии и служить интересам безопасности страны{653}.

Ссылка на холодную войну будет еще несколько десятилетий служить оправданием для партийно-идеологического контроля над культурой и образованием в СССР. Мало кому из писателей и художников хотелось угодить в категорию «пособников мирового империализма». Ярчайшим исключением из этого правила стало так называемое дело Пастернака. Весной 1956 г. поэт Борис Леонидович Пастернак завершил роман «Доктор Живаго», в котором описывалась трагическая судьба русского интеллигента в годы Гражданской войны и революционного произвола. Пастернак послал рукопись в редакции нескольких советских литературных журналов, в том числе и «Нового мира». Но поэт не верил в возможность напечатать свой роман в СССР. В нарушение всех запретов Пастернак через иностранных славистов и журналистов передал рукопись романа на Запад, в том числе в Италию, издателю Джанджакомо Фельтринелли, тогда члену итальянской компартии. Советские журналы и в самом деле отказались печатать «Доктора Живаго», а власти, узнав о передаче рукописи за границу, пустились во все тяжкие, чтобы предотвратить публикацию романа за рубежом. Но Пастернак не сдался, а Фельтринелли предпочел выйти из компартии, чтобы опубликовать роман. В ноябре 1957 г. «Доктор Живаго» увидел свет и стал всемирной литературной сенсацией. В октябре 1958 г. Нобелевский комитет в Стокгольме присудил Пастернаку Нобелевскую премию по литературе. Разразился неслыханный скандал, принявший политическую окраску. Хрущев, разумеется, не читал романа, но, подстрекаемый своим окружением, в том числе литературными «консультантами», обрушил на Пастернака всю мощь государственного гнева, обвинив его в предательстве Родины. Кампания против поэта стала, по сути, проверкой на лояльность всех творческих элит страны. Как и в декабре 1956 г., власти орудовали с топорной логикой холодной войны: кто не с нами — тот против нас. Казалось, вернулись сталинские «проработки»: силы государственной пропаганды, организованное негодование «всего советского народа» были брошены на то, чтобы раздавить одного человека. В пароксизме раболепия, за которым скрывались зависть и страх потерять благоволение властей, подавляющее большинство советских писателей потребовало исключить Пастернака из Союза писателей и выслать поэта из Советского Союза. Пастернак был оставлен без средств к существованию, его почта задерживалась и перлюстрировалась. Под давлением близких он был вынужден публично отказаться от Нобелевской премии. Травля и участие в ней стольких друзей и коллег деморализовали поэта и надломили его здоровье. Пастернак умер от скоротечного рака 30 мая 1960 г.{654}

Восстановление «порядка» в 1956 г., травля Пастернака — все это отрезвляюще подействовало на идеалистов — тех, кто ожидал быстрых перемен. И все же процесс освобождения от идеологических мифов и удушливого страха в душах и умах людей не остановился. Контроль идеологических и культурных институтов государства над подрастающим поколением и творческими элитами страны продолжал давать сбои и постепенно ослабевал.

Размывание образа врага

После смерти Сталина Советский Союз стал постепенно приоткрываться для внешнего мира. В 1955 г. советские власти возобновили массовый иностранный туризм — впервые с конца 1930-х гг., когда въезд иностранцев в СССР по туристической линии фактически прекратился. Более того, был снят негласный запрет на зарубежные «неделовые» поездки для советских граждан. Конечно, между США и СССР массового туризма не возникло. К примеру, в 1957 г. Советский Союз посетили лишь 2700 американцев, и всего 789 советских граждан побывали в Соединенных Штатах. Зато свыше 700 тыс. граждан СССР в этом же году совершили поездки за границу в другие зарубежные страны, в том числе в Восточную и Западную Европу{655}.

Поскольку советское общество было закрытым, а информация, поступавшая из-за рубежа, полностью контролировалась государством, то все, что было хоть как-то связано с внешним миром, вызывало у советских людей огромное любопытство. В особенности это касалось Америки и американцев. Немногочисленные американцы, приезжавшие в СССР по туристическим путевкам или по культурному обмену, привлекали к себе исключительное внимание. Летом 1957 г. один из выпускников Йельского университета (в будущем — аналитик ЦРУ, а затем историк) Рэймонд Гартхофф путешествовал по Советскому Союзу. Его скромная персона вызывала чуть ли не экзальтацию среди советских граждан, прежде всего студентов. Гартхофф вспоминал, как однажды у здания сельскохозяйственного техникума в пригороде Ленинграда он и его спутник-американец были окружены толпой студентов. Собралось человек сто пятьдесят, желавших пообщаться с редкими гостями из-за океана. Вопросам молодежи не было конца; они всей толпой проводили американцев до железнодорожной станции{656}.

Многие граждане СССР, любители чтения, знакомились с жизнью других стран через художественную литературу, переводившуюся с иностранных языков. Журнал «Иностранная литература» зачитывался буквально до дыр. После смерти Сталина начался настоящий переводческий бум, но и он не мог удовлетворить громадный спрос на иностранную литературу. На русский язык были переведены или переизданы впервые после довоенного времени произведения американских писателей, среди них Эрнест Хемингуэй, Джон Стейнбек и Дж. Д. Сэлинджер. Их книги, печатавшиеся огромными тиражами, расходились по библиотекам на территории всего Советского Союза и стали доступны широкому читателю.

Еще одним «окном», знакомящим любознательную советскую публику с внешним миром, стал Голливуд. После окончания Второй мировой войны в советских кинотеатрах был разрешен ограниченный показ трофейных фильмов американского и немецкого производства. Это были черно-белые, в основном музыкальные ленты, беззаботные комедии и сентиментальные мелодрамы. Зрители в СССР, от мала и до велика, с огромным удовольствием смотрели эти фильмы по многу раз. Любая американская лента была сенсацией. Мелодии из американских кинофильмов, особенно джаз в исполнении оркестра Тленна Миллера, соперничали по популярности с советскими песнями и русской классической музыкой. Сериал о Тарзане с Джонни Вайсмюллером в главной роли, а также «Сестра его дворецкого» с участием Дины Дурбин стали частью повседневной жизни послевоенного поколения наряду с сувенирными банками из-под американской тушенки, продуктовыми карточками и безотцовщиной{657}.

В период «оттепели» приток западных кинолент на советский экран увеличился, а доходы от них стали постоянной и солидной частью доходов советского кинопроката. Особенно кассовыми были американские блокбастеры — деньги оказались достаточно весомым аргументом, который позволял преодолевать даже сопротивление партийных идеологов, озабоченных невероятной популярностью голливудской кинопродукции у советских зрителей любого возраста, пола и культурного уровня. Многие фильмы признанных американских режиссеров тех лет не дошли до широкого зрителя в СССР: советские цензоры браковали фильмы с непривычными темами и религиозным контекстом. К примеру, психологические драмы Элиа Казана и исторические ленты Сесила Б. ДеМилля не проникли за железный занавес. Однако приключенческую киноленту «Великолепная семерка» с Юлом Бриннером и музыкальную комедию «В джазе только девушки» с Мерилин Монро и Джеком Леммоном в главных ролях с восторгом смотрели миллионы кинозрителей. Переоценить влияние этих фильмов на советских людей в послевоенные годы невозможно. По словам лауреата Нобелевской премии по литературе поэта Иосифа Бродского, жившего в то время в Ленинграде, эти фильмы «захватывали и завораживали нас сильнее, чем все последующие плоды неореализма или "новой волны". И я утверждаю, что одни только четыре серии "Тарзана" способствовали десталинизации больше, чем все речи Хрущева на XX съезде и впоследствии»{658}. Писатель Василий Аксенов ходил на некоторые из этих фильмов по пятнадцать раз. Он вспоминал: «Было время, когда мы со сверстниками объяснялись в основном цитатами из таких фильмов. Так или иначе, для нас это было окно во внешний мир из сталинской вонючей берлоги»{659}.

Образы и звуки «из-за бугра» размывали образ вражеской Америки, который с таким трудом выстраивала советская пропагандистская машина руками тех же интеллектуалов, писателей и кинорежиссеров. Быстрее всего это размывание происходило среди образованной и, главное, привилегированной части советской молодежи. Под влиянием происходящих в стране процессов по разоблачению сталинского режима и «размораживанию» культуры все больше молодых людей хотели дистанцироваться от убогого советского окружения. Эти юноши и девушки, как правило, из семей советских функционеров, уже не верили официальной пропаганде, а то и вовсе не обращали на нее внимания. Стремясь выделиться из общей массы советских людей, они старались одеваться и вести себя «по-западному» — как они себе это представляли. В газетах и журналах стали появляться статьи с карикатурами на нелепо разряженных «стиляг»: их клеймили «тунеядцами» и «паразитами». Американец Гартхофф встречал некоторых из них во время своей поездки по Союзу. По его словам, молодых людей, с которыми он встречался и разговаривал в 1957 г., можно было разделить на несколько категорий. Одни были «наивняками»: особенно таких было много среди недавних школьников, еще не осознавших, как мало общего между идеалами, усвоенными за партой, и реальностью. Эти молодые люди продолжали верить всему, что твердила о США советская пропаганда. Юношей и девушек постарше можно было разделить на «верующих», молодых циников и на так называемую золотую молодежь. Последняя бравировала своей привилегированностью и спасалась от серости советских будней тем, что пыталась подражать всему «западному» и «американскому»{660}. Для «золотой молодежи» выдуманная Америка стала идеализированным мифом, антиподом советскому миру. Многие молодые художники, поэты, писатели и музыканты в Москве, Ленинграде и других российских городах пошли по тому же пути. Иосиф Бродский как-то заметил, что и он, и ему подобные в 1950-е гг. были «больше американцами, чем сами американцы»{661}.

Сильнейшее воздействие на значительную часть советской молодежи оказывали американские музыкальные радиопередачи. Американский джаз и свинг уже не раз запрещались в СССР: накануне Второй мировой войны, а затем после начала холодной войны. Многие молодые люди приобретали или даже собирали сами коротковолновые приемники, чтобы ловить западные радиостанции, в том числе «Голос Америки», только ради того, чтобы послушать запрещенный джаз. Незадолго до своей смерти Сталин распорядился, чтобы к 1954 г. производство коротковолновых радиоприемников было полностью прекращено. Однако после его смерти советская промышленность, реагируя на колоссальный спрос, развернула массовое производство этих приемников вначале на лампах, а потом портативных, на транзисторах. Вскоре ежегодное производство радиотранзисторов достигло 4 млн. В результате количество коротковолновых радиоприемников у населения выросло с 500 тыс. в 1949 г. до 20 млн. в 1958-м.{662} Особой популярностью у слушателей радиостанции «Голос Америки» пользовалась передача «Время джаза». Эту программу вел Виллис Коновер, обладатель изумительного по красоте низкого баритона. Ему тайно поклонялись многие юные москвичи, ленинградцы и молодежь других советских городов. Советские поклонники джаза переписывали и передавали друг другу хиты из репертуара оркестров Бенни Гудмена и Гленна Миллера. Плохое знание английского не смущало молодежь, слушавшую джаз в исполнении Эллы Фитцджеральд, Луи Армстронга, Дюка Эллингтона, импровизации Чарли Паркера. Позже появился Элвис Пресли. В общей сложности к началу 1960-х гг. у радиостанции «Голос Америки» было, по-видимому, несколько миллионов слушателей в СССР. Коллекционеры джазовых записей стали неформальной молодежной элитой, так как пластинки с записями звезд в магазинах не продавались, а потому заграничный виниловый диск казался чем-то вроде настоящего чуда. В самом конце 1950-х, когда в массовой продаже появились магнитофоны, ситуация резко изменилась: западная музыка стала доступна поистине всем желающим{663}.

Хрущев сам, своими руками сделал больше, чем кто бы то ни было для того, чтобы железный занавес вокруг СССР прохудился. Несмотря на вторжение в Венгрию и жесткие меры внутри СССР, он все же не отказался от своих слов о Сталине и хотел продолжить десталинизацию советского общества. Холодная война требовала, по его мнению, «морально-политического единства» советского общества, но не ценой возврата к массовым репрессиям. Нужно было продолжить осторожные реформы, нацеленные на создание благоприятного образа СССР в глазах Запада. В начале 1957 г. Хрущев, Микоян и Шепилов выступили за возврат к политике «мирного наступления». Целью этой политики было восстановить симпатии к СССР среди западных интеллектуалов и обывателей, отшатнувшихся от коммунизма после советского вторжения в Венгрию. Кульминацией этого курса стало событие с далеко идущими последствиями: в июле — августе 1957 г. в Москве прошел Всемирный фестиваль молодежи и студентов. В течение четверти века советская столица была практически закрыта для иностранцев и совершенно не приспособлена для приема туристов. Организаторы фестиваля столкнулись с мириадами проблем: как приукрасить центр города и очистить его от трущоб, откуда взять гостиницы для гостей, как внедрить элементарную культуру обслуживания клиентов. Вечерами в Москве практически некуда было пойти. На многих улицах отсутствовало освещение, рекламы не было и в помине, большинство людей ходили в дурно сшитых, немодных пальто и платьях, а то и в военных гимнастерках и телогрейках. Откуда тут было взяться карнавальным костюмам, конфетти, фейерверку и прочей праздничной атрибутике! В столичном городе не было мест, где можно быстро перекусить или дешево и вкусно поесть. Магазины напоминали музеи вышедших из моды и плохо сделанных товаров. Все эти проблемы нужно было решать, поскольку они демонстрировали вопиющую экономическую и социальную отсталость советского общества по сравнению с капиталистическим Западом{664}.

Хрущев поручил подготовку к фестивалю руководству комсомола. Советская пропаганда убеждала неулыбчивых москвичей раскрыть объятия зарубежным гостям, встретить их радушно и с любовью. В итоге фестиваль стал первым после революции «социалистическим карнавалом» на улицах и площадях советской столицы. Даже Кремль, до 1955 г. закрытый для посещения, распахнул свои двери перед праздничной молодежью и днем, и в ночные часы{665}. Несмотря на грандиозные приготовления, власти не смогли учесть главное — они оказались не готовы к грандиозным масштабам события. Фестиваль превратился в гигантское представление с участием громадного числа москвичей и гостей столицы. Все попытки КГБ, милиции и комсомольских дружин контролировать контакты с иностранцами в этих условиях были обречены. Три миллиона москвичей раскрыли свои объятия и сердца тридцати тысячам юношей и девушек, прибывшим в СССР из разных стран мира. Энтузиазм хозяев, впервые в жизни увидевших людей «оттуда», бил через край. Тут и там вокруг иностранцев собирались взволнованные люди, прямо на улицах возникали дискуссионные клубы — совершенно неслыханное дело для советских граждан{666}.

Всемирный фестиваль молодежи и студентов не мог по своим масштабам сравниться с походом советской армии в Европу в 1945 г., но по сути своей имел такое же раскрепощающее воздействие на советских людей. Тогда миллионы Иванов увидели Европу. Теперь, в 1957 г., советские власти сами пригласили Европу и весь остальной мир в Москву. Появление на улицах советской столицы юношей и девушек из Европы, Африки, Северной и Южной Америки, Азии, Австралии вдребезги разбило многие советские пропагандистские штампы. Как вспоминает один из участников события, в советских средствах массовой информации «американцы изображались двумя способами — либо бедные безработные, худые, небритые люди в обносках, вечно бастующие, либо — толстопузый буржуй во фраке и в цилиндре, с толстенной сигарой в зубах, этакий "Мистер Твистер бывший министр". Ну, была еще и третья категория — это совсем уж безнадежные негры, сплошь жертвы Ку-клукс-клана»{667}. Когда русские люди увидели перед собой раскованных, модно одетых молодых людей, то все их недоверие к чужакам и страх перед осведомителями КГБ начал испаряться почти на глазах.

После фестиваля многие его очевидцы сошлись во мнении, что он стал историческим событием, не уступавшим по значению разоблачению Сталина на XX съезде. Джазовый музыкант Алексей Козлов писал: «Мне кажется, что фестиваль 1957 года стал началом краха советской системы. Процесс разложения коммунистического общества сделался после него необратимым. Фестиваль породил целое поколение диссидентов разной степени отчаянности и скрытности, от Вадима Делоне и Петра Якира до "внутренне эмигрировавших" интеллигентов с "фигой в кармане". С другой стороны, зародилось новое поколение партийно-комсомольских функционеров, приспособленцев с двойным дном, все понимавших внутри, но внешне преданных»{668}. Владимир Буковский вспоминает, что после фестиваля «смешно было говорить о загнивающем капитализме». Кинокритик Майя Туровская считает, что во время этого фестиваля советские люди впервые за три десятилетия соприкоснулись с внешним миром: «Поколение "шестидесятников" выросло бы другим без фестиваля»{669}.

Никита Хрущев искренне полагал, что Советский Союз сумеет догнать и перегнать Соединенные Штаты Америки по всем основным экономическим показателям, включая производство товаров народного потребления, в науке и технологии и в целом — по уровню жизни. В 1957 г. он выдвинул лозунг «Догнать и перегнать Америку!». Три года спустя он провозгласил новую Программу КПСС, обещавшую построить коммунизм в ближайшие двадцать лет. Быстрые темпы экономического роста, лидерство СССР в освоении космоса — все это вселяло в Хрущева оптимизм. На этом фоне он не боялся показывать советским гражданам достижения американцев. Когда в июле 1959 г. в Москве, в парке «Сокольники», открылась первая Американская национальная выставка, миллионы москвичей устремились в выставочный павильон, чтобы своими глазами посмотреть на достижения американской промышленности, потрогать хромированные длиннокрылые американские автомобили и отведать никому не ведомой пепси колы. Хрущев так объяснил свои намерения руководителю ГДР Вальтеру Ульбрихту: «Американцы думают, что советские люди увидят их достижения и отвернутся от советского правительства. Но американцы не знают наш народ. Мы хотим повернуть эту выставку против американцев. Мы скажем нашему народу: вот что достигла за сто лет самая богатая страна капитализма. Социализм позволит нам достичь этого гораздо быстрее»{670}.

Однако пропагандистский замысел Хрущева ударил бумерангом по чувству превосходства перед Западом, которое до этого советская пропаганда успешно внедряла в массовое сознание, несмотря на нищету и голод послевоенных лет. Сами по себе обещания обеспечить советскому народу уровень материальных благ по американским стандартам настраивали многомиллионное население Советского Союза на новый лад. Как правильно отметил чешский коммунист-реформатор Зденек Млынарж, «Сталин никогда не допускал никаких сравнений социализма с капиталистическим образом жизни, так как постоянно утверждал, что мы у себя строим совершенно новый, ни на кого не похожий мир». Хрущев выдвинул лозунг «догоним и перегоним» и помог настроить сознание советского человека на сравнительный лад: вместо необоснованного, но укоренившегося чувства морального превосходства над «загнивающим» Западом советский человек стал вырабатывать комплекс неполноценности. Привычка сравнивать все свое с американским укоренилась. Поколение за поколением в СССР убеждалось в том, что американский уровень жизни недостижимо выше, чем советский. Всем тем кто задавал себе вопрос «почему?», заключает Млынарж, легко было прийти к выводу, что главным препятствием, не позволяющим советским людям жить так же хорошо, как американцы, является советская экономическая и политическая система{671}.

В хрущевскую эпоху в советских средствах массовой пропаганды и агитации уживались два несовместимых представления о США. По-прежнему, с легкой ретушью, шел в ход многократно испытанный за годы сталинского правления образ врага. Пропаганда рисовала США главным противником Советского Союза; американский капитализм и жизнь американского общества изображались как прямо противоположные и глубоко враждебные «социализму» и советскому образу жизни. Но было и другое, положительное представление об Америке как о стране, где живут не только враги, но и «прогрессивные американцы», рабочие и фермеры, друзья советского народа. Технические достижения американской промышленности и сельского хозяйства преподносились как результат научно-технического прогресса, и советским людям предлагалось брать с них пример{672}.

Из-за подобной двойственности многие вопросы, касавшиеся Соединенных Штатов Америки, оставались без ответов. Мало кто в Советском Союзе мог авторитетно, со знанием реалий, судить о жизни американского общества и его культуре. Тем поразительнее, что немногие знатоки выражали прямо противоположные мнения в подцензурной советской печати. В 1957 г. в «Литературной газете», официальном органе Союза писателей СССР, появилось несколько статей Александра Казем-Бека, аристократа и русского эмигранта, который, прожив много лет в Америке, попросил советское гражданство и вернулся в Россию. В своих статьях автор осуждал Соединенные Штаты, заявляя, что, в отличие от Советского Союза и Европы, Америка — «страна, не имеющая собственной культуры». Почти сразу же на публикации Казем-Бека откликнулся Илья Эренбург — еврей-космополит, «русский европеец» и враг ксенофобии. В письме, напечатанном в «Литературной газете», Эренбург написал, что протестует против очернения американской культуры в статьях Казем-Бека, ибо Америка дала миру многих «прогрессивных» и самобытных писателей и художников{673}. Эта полемика показала, что пробуждающееся российское общественное мнение вернулось к проблемам, разделявшим русских интеллектуалов за многие десятилетия до революции. Вновь, как во времена «западников» и «славянофилов», внутри государственной номенклатуры и культурной элиты схлестнулись два течения. Одно течение проповедовало русский шовинизм, превосходство русской культуры над иностранной, другое стремилось к модернизации советского общества через его открытость западным и мировым веяниям{674}.

Несколько лет спустя, уже в 1960-х, увлечение Америкой и всем американским, включая материальные и культурные символы этой страны, приняло характер эпидемии. Музыка и стиль в одежде, поклонение звездам массовой культуры, авангардизм в духе «битников» — все это найдет своих горячих приверженцев не только среди детей номенклатурных работников и людей творчества, но и в миллионных массах городской и даже сельской молодежи. Для молодых людей, входивших в компании единомышленников и нонконформистов, посещение иностранных выставок и предпочтение американской музыки отечественной стало вопросом групповой идентичности. Наперекор официальному антиамериканизму они становились фанатами Америки, «штатниками». Галерею советских героев, набившую им оскомину со школьной скамьи, заменил набор новых кумиров, в число которых вошли Элвис Пресли и Чарли Паркер, Джон Кеннеди и Мэрлин Монро, Эрнест Хэмингуэй и Юл Бриннер. Сколько на самом деле было таких поклонников американской музыки, литературы, кино — определить невозможно. Судя по всему, их численность достигла пика в 1970-е и 1980-е гг., когда Советский Союз вступил в период идеологического вакуума и экономической стагнации{675}.

Оптимистичные шестидесятые

Хрущевская «оттепель» и приоткрывшийся железный занавес меняли взгляды миллионов людей. Но не следует думать, что многие превращались из советских патриотов в либералов и врагов советской власти. После арестов и исключений из университетов в декабре 1956 г. партия и правительство задействовали огромные ресурсы для того, чтобы восстановить идеологический контроль над населением страны, особенно над молодежью. На любой проблеск вольности, будь то публикация в журнале или западный фильм, приходилось огромное количество советской пропагандистской продукции: статьи в газетах и журналах, обличающие Запад, а также многотиражные книги и кинофильмы, воспевающие любовь к советской отчизне и верность коммунистической партии. В первое десятилетие после смерти Сталина советская система высшего образования продолжала стремительно развиваться, но университеты отнюдь не стали рассадниками либеральных настроений и ценностей. Напротив, здесь-то и происходила основная идеологическая обработка молодежи. Хоть портреты Сталина исчезли, а славословия в адрес вождя всех народов прекратились, основное содержание учебников по истории и литературе осталось тем же, что и при жизни вождя: неокрепшим умам навязывалась «единственно верная» трактовка мировой и советской истории, культуры и философии, которая укладывалась в строго очерченные идеологические рамки. Каждый год из стен учебных заведений выходили выпускники, которые, как почти все их предшественники, считали, что живут в самой лучшей, самой счастливой и самой могучей стране мира. К концу 1950-х гг. советское общество продолжало хранить стойкое единодушие перед лицом Запада; большая часть населения еще не успела растратить огромный запас утопических иллюзий. Спутник и успехи в космосе создали иллюзию советского научно-технического превосходства СССР над всем миром.

Хрущев решил сыграть на этих иллюзиях и в январе 1959 г. на очередном съезде КПСС объявил о том, что в советской стране «социализм построен полностью и окончательно». В последующие два года он поручил аппарату и научным консультантам написать новую программу партии, полную невероятных, фантастических обещаний и нацеленную на то, чтобы догнать Америку и через двадцать лет «завершить строительство коммунизма» в Советском Союзе. В июле 1961 г. в своем докладе Центральному комитету Хрущев пообещал, что «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме» и сможет вкусить всех радостей коммунистического рая. Руководитель партии заявил, что Советский Союз «поднимется на такую недосягаемую высоту, что в сравнении с ним капиталистические страны окажутся далеко позади». После проведения всенародного «обсуждения» этой программы на предприятиях и в учреждениях страны, в котором приняло участие 4,6 млн. человек, в октябре 1961 г. она была единогласно принята на XXII съезде КПСС{676}.

В числе флагманов государственного романтизма и идеализма выступала массовая печать. Наиболее эффективными агитаторами оптимизма были две массовые газеты — «Известия», которую возглавлял зять Хрущева Алексей Адужбей, и «Комсомольская правда», официальный орган Коммунистического союза молодежи. Аджубей вспоминал: «Мы заканчивали собрания непременными лозунгами о победе коммунизма. У нас не было ощущения провала, тупика или стагнации… Существовал еще запас сил, многие оставались оптимистами»{677}. В мае 1960 г. группа молодых журналистов впервые в Советском Союзе организовала при «Комсомольской правде» исследовательский центр по изучению общественного мнения. Первый социологический опрос, проведенный этим центром, был на тему: «Удастся ли человечеству предотвратить третью мировую войну?» Значительная часть ответов на этот вопрос выдавала тревогу людей, особенно в связи со срывом совещания в верхах в Париже. При этом, однако, преобладала коллективистская установка на веру в будущее{678}.

Кинематограф был важнейшим и весьма действенным средством «воспитания советского человека». В годы «оттепели» маститые режиссеры и их молодые ученики стремились воссоздать кино как высокое искусство и с романтической ностальгией относились к полузабытым исканиям 1920-х и начала 1930-х гг. В ответ на заказ властей создавать новые произведения монументальной пропаганды режиссеры вернули на большой экран героев революции и Гражданской войны, о которых не часто вспоминали в последние годы жизни Сталина. Такие фильмы, как, например, «Коммунист» с Евгением Урбанским в главной роли, должны были очеловечить и осовременить образы несгибаемых борцов за коммунистическую идею{679}.

При Хрущеве в партийном и государственном аппарате вновь появились молодые интеллектуалы: люди, прошедшие войну и получившие университетское образование. Среди партийных руководителей стало даже модным брать на работу в качестве референтов и консультантов образованную молодежь. Появилась категория «просвещенных аппаратчиков», по аналогии с «просвещенными бюрократами», которые помогали царю Александру II готовить Великие реформы в 1860-1870-е гг. Впрочем, такая категория людей работала лишь в центральном аппарате в Москве, в провинции их почти не было. Среди «просвещенных аппаратчиков» были и будущие сторонники «нового мышления» эпохи Горбачева: Георгий Арбатов, Анатолий Черняев, Федор Бурлацкий, Николай Иноземцев, Георгий Шахназаров, Лев Оников, Николай Шишлин, Вадим Загладин и некоторые другие. Да и сам Горбачев выдвинулся благодаря новому поветрию в кадровой политике: его, молодого, образованного и энергичного члена КПСС, быстро продвигали вверх по карьерной лестнице — уже в конце 1960-х гг. он стал партийным лидером Ставропольского края. Вообще, начало 1960-х гг. было очень благоприятным временем для молодых членов партии с университетскими дипломами. Один из них вспоминал: «При Хрущеве в наших кругах началась веселая, радостная и даже разгульная жизнь. Мы были молоды. Начинались первые успехи. Защищались диссертации. Печатались первые статьи и книги. Присваивались первые звания. Делались первые шаги в служебной карьере. Начиналась оргия банкетов». Все это создавало «общий оптимистичный тонус». Эту атмосферу одной большой дружеской компании не нарушали первоначально никакие социальные, культурные и идеологические переборки{680}. Молодые образованные референты считали Хрущева малообразованным и сумасбродным человеком, но прощали ему многое за его развенчание Сталина и фантастическую энергию реформатора. Они видели в Хрущеве исторический таран, который может убрать с дороги сталинистов, расчистить дорогу переменам и их собственной карьере.

Новые аппаратчики отличались умением критически мыслить и вкусом к реформаторству. Они были убеждены в том, что, поддержав начатый Хрущевым процесс развенчания культа личности, сумеют довести это дело до конца. Некоторые из них с гордостью называли себя «детьми XX съезда партии» и вместе со своими одноклассниками, работавшими в органах печати, научных учреждениях и в области культуры, мечтали возродить в массах патриотизм и энтузиазм, какой, по их мнению, существовал в Советском Союзе три десятилетия назад и был безжалостно растрачен в годы сталинизма.

«Просвещенные аппаратчики» родились в советской системе, а поэтому без особого труда могли сочетать приверженность к гуманистическим ценностям и осознание многообразия мира с карьерным прагматизмом, умением не лезть на рожон и неподдельным советским патриотизмом. В условиях холодной войны быть советским патриотом означало быть бескомпромиссным к Западу и западным влияниям. Либо мы их — либо они нас. Поскольку ситуация не оставляла третьего выбора, молодые образованные аппаратчики безоговорочно выступали в поддержку великой державы и ее имперских амбиций: реальная политика, сталкиваясь с гуманизмом или реформаторскими мечтаниями, всегда брала верх. В 1956 г. большинство «детей XX съезда» еще не были готовы сочувствовать народным революциям в Польше и Венгрии. Во время фестиваля в августе 1957 г. Аджубей, один из самых ярких деятелей нового призыва, сделал резкое внушение польскому журналисту Элигиушу Лясоте, главному редактору журнала «Попросту» — одному из главных органов гласности в Польше. Советский партийный журналист сказал польскому коллеге: «Слушай, Лясота, вы можете делать в Польше, что хотите, но помните, что это отражается тоже на нас. Вы приезжаете здесь как чума, разлагать нас. И этому не бывать»{681}. «Дети XX съезда» хотели реформировать советский режим, но не разрушать его. Они были готовы защищать его от внутренних и внешних врагов.

Самым главным препятствием на пути к реформам новые идеалисты считали косный чиновничий аппарат, который держит в своих тисках всю страну и не желает обновляться и меняться. Однако коммунисты-реформаторы возлагали надежды на то, что можно заполнить этот аппарат грамотными кадрами и преобразовать его изнутри. Позже один из них вспоминал: «Я не мыслил себе, во-первых, общества без социалистического строя. Во-вторых, без политически централизованной организации, а значит, партии… рассчитывал только на то, что партийная структура и государственная структура, она своим ходом дифференцируется… поскольку задача управления обществом, экономикой становится все более и более сложной… Единственно, что вызывало сомнения, это начало централизованного действия сверху»{682}. В некоторых образованных семьях того времени был в ходу негласный лозунг: «Вступайте в партию, чтобы изменить ее изнутри»{683}.

Прошло совсем немного времени после XX съезда, на котором Хрущев прочитал свой доклад о Сталине, а у многих молодых советских людей уже появились новые основания гордиться своей страной и верить в светлое будущее. Советский Союз демонстрировал впечатляющий рост экономических показателей, восстанавливал и увеличивал объемы промышленного производства. Для многих стран Азии, Африки и Латинской Америки, недавно освободившихся от колониализма, советский путь развития общества казался чрезвычайно привлекательным. Доказательством жизнестойкости советской экономической модели в глазах мировой общественности служили победы СССР в космосе. 12 апреля 1961 г. весь мир узнал имя майора Военно-воздушных сил СССР Юрия Гагарина — первого человека, который совершил полет в космос и благополучно вернулся на Землю. На родине героя это событие вызвало эйфорию, вполне сравнимую с празднованием Дня Победы: Гагарин вселил в советских, и прежде всего русских, граждан безмерную гордость и большие надежды на будущее. Миллионы людей стихийно, не сговариваясь, вышли праздничными толпами на улицы Москвы и Ленинграда, чтобы отметить замечательное достижение отечественной науки и техники. Многие из просвещенных аппаратчиков понимали, насколько несбыточны обещания Хрущева о скором наступлении всеобщего процветания и коллективного рая в СССР. И все же, как вспоминал Черняев, ставший впоследствии помощником Горбачева, им очень «хотелось верить» в это. И было желание «убедить себя в этом»{684}. В условиях, когда на горизонте забрезжил коммунизм, когда накалялась гонка с Соединенными Штатами и когда люди наконец-то перевели дух после многих лет тягот и лишений, в образованных кругах советского общества сложилась неповторимая атмосфера. Начало 1960-х гг. отмечено небывалым подъемом советского патриотизма, гордости за Советский Союз, это было время, когда «советская цивилизация» вступила в пору зрелости{685}.

Люди собирались для дружеских посиделок на рабочих местах, на кухнях собственных квартир: играли на гитарах, выпивали, влюблялись и не только. В свободное время они читали книги — как официально изданные, так и запрещенные, хранящиеся в «спецхранах» библиотек, привезенные с риском из-за границы, перепечатанные на домашних пишущих машинках энтузиастами «самиздата». Молодежь со всей серьезностью спорила о том, как можно усовершенствовать и изменить существующую в стране систему, сохраняя верность коммунистической идее прогресса и справедливого будущего. Среди тем, которые обсуждались в это время, были, например, такие: «конец идеологии», усиление влияния технократических элит, теория конвергенции капиталистической и социалистической систем, а также роль кибернетики в управлении общественными делами. Дискуссии на подобные темы велись не только в Москве, но и вдали от столицы. Михаил и Раиса Горбачевы после окончания МГУ в 1955 г. были распределены на работу в Ставропольский край, где они, чтобы не отстать от столичной жизни, продолжали много читать и обсуждать новые идеи. Супругам был открыт доступ к западным сочинениям, специально переводившимся для партийных руководителей, среди этих сочинений были труды новых западных философов левого толка, таких как Жан-Поль Сартр, Мартин Хайдеггер и Герберт Маркузе. Раиса проводила социологические исследования в сельской местности. На отдыхе Горбачевы могли часами спорить о различных философских и политических теориях — занятие, совершенно немыслимое для их коллег, провинциальных партийных и советских функционеров{686}.

Многие будущие творцы «нового мышления», как в случае с Горбачевыми, получили доступ к подобной литературе благодаря тому, что занимали соответствующие должности в академических научно-исследовательских институтах или работали консультантами в ЦК КПСС. Кроме того, они регулярно встречались с иностранцами и ездили в зарубежные поездки. Например, будущий «отец гласности» при Горбачеве фронтовик Александр Яковлев в 1958 г. был направлен «студентом» в Колумбийский университет США по программе советско-американского обмена. Он провел в Нью-Йорке целый год. Группа партийных интеллектуалов жила в Праге и работала в журнале «Проблемы мира и социализма», основанном как орган европейского коммунистического движения. Пражский журнал был, пожалуй, единственным местом, где советские функционеры, отвечавшие за международную пропаганду, а также специалисты по международным делам и мировой экономике, жили бок о бок с коммунистами Западной Европы. Как вспоминал Анатолий Черняев, в начале 1960-х гг. «Прага была космополитическим раем по сравнению с Москвой». В пражскую группу входили Георгий Арбатов, Геннадий Герасимов, Олег Богомолов, Вадим Загладин, Георгий Шахназаров. Именно они после прихода к власти Горбачева составили основное ядро его перестроечной команды{687}.

Еще более важной средой для распространения общественного оптимизма в конце 1950-х гг. была среда научная. В начале 1960-х гг. в коллективном сознании советского общества сложился культ науки и научно-технического прогресса, для новых интеллектуальных лидеров в Москве этот культ заменил собой религию. Как отмечают проницательные наблюдатели, атеизм того времени «не был правительственным произволом. Он опирался на идеологию советской интеллигенции… Советская интеллигенция жила будущим, потом прошлым, но никогда — настоящим». Дух оптимизма, царивший в 1960-е, основывался на твердой вере в способности человеческого разума, в то, что коллективными усилиями можно преодолеть любые трудности, если вооружиться научным знанием и освободиться от бюрократических препон{688}.

В Советском Союзе именно в научной среде была популярна вера в светлое будущее социализма. По иронии судьбы, этому во многом способствовала холодная война, стимулировавшая бурный рост военно-промышленного комплекса. Благодаря гонке вооружений с Соединенными Штатами, ученые превратились в одну из наиболее влиятельных сил в советском обществе. На предприятиях военно-промышленного комплекса трудились тысячи научных сотрудников. К 1962 г. в ВПК уже входило 966 объектов: заводы, научно-исследовательские и опытноконструкторские лаборатории, проектные бюро и целые институты, где в общей сложности работало 3,7 млн. человек. Многие молодые специалисты ехали работать в научно-исследовательские центры, располагавшиеся в Сибири и на Дальнем Востоке, а также в закрытые города и академгородки, которых насчитывалось несколько десятков по всему Советскому Союзу. Это были образцовые поселения городского типа, которые строились Министерством атомной промышленности, Академией наук и другими учреждениями, имевшими отношение к «оборонке», научным разработкам военного назначения. Всем специалистам предоставлялась стабильная работа, сравнительно высокая зарплата и всевозможные социальные блага — от бесплатных детсадов до бесплатного жилья. Эти секретные поселения, куда посторонним вход был закрыт, являлись, как ни странно, некими островками свободы на территории СССР. Один из журналистов, которому удалось побывать в подобном закрытом городке в 1963 г., познакомился там с учеными, которые свободно и не таясь говорили на любые темы — касались ли они вопросов политики или культуры. В среде научной интеллигенции обсуждалась модель общества, в котором реальная власть принадлежала бы ученым и интеллектуальной элите; вынашивалась идея «третьего пути» развития — между сталинским казарменным «социализмом» и западным капитализмом. Многие из участников подобных дискуссий были совершенно убеждены в том, что советскую систему можно изменить «научным образом» — с помощью союза между учеными и образованными аппаратчиками{689}.

Было бы, однако, преувеличением изображать советских ученых как «другую» элиту, чуть ли не прототип гражданского общества внутри тоталитарной модели. Внутри научного сообщества уживались стремление к большей независимости от партийной идеологии и косного бюрократического аппарата и полная уверенность, что партийное начальство и государственные структуры должны предоставлять все больше и больше средств на нужды науки, в том числе для фундаментальных исследований. Историк советской науки Николай Кременцов пишет о «симбиозе научного сообщества и контролирующего это сообщество партийно-государственного аппарата — как на уровне институтов, так и на личном уровне»{690}.

Поначалу значительная часть научного сообщества, настроенная на реформы, поддерживала усилия Хрущева, направленные на расширение влияния СССР в мире, в особенности взятый им курс на оказание помощи странам Азии, Африки и Латинской Америки. В конце 1950-х гг. десятки тысяч советских специалистов — инженеров, ученых, техников — работали в Китае, оказывая «братскую помощь» в создании военно-промышленной базы, системы образования и здравоохранения этой страны. Свидетели вспоминают неподдельный энтузиазм, который двигал участниками этого грандиозного проекта. Советский физик Евгений Негин, помогавший китайским ученым создавать атомную программу, писал, что «лучше всего отношения между Советским Союзом и Китаем в 1959 году могут охарактеризовать слова песни "Москва — Пекин", популярной еще в сталинское время: русские и китайцы — братья навек…»{691}.

Для многих в Советском Союзе разрыв отношений с Китаем в начале 1960-х гг. явился полной неожиданностью и побудил критически взглянуть на внешнюю политику Хрущева. И все же линия на оказание интернациональной помощи «братским народам» какое-то время продолжала пользоваться искренней поддержкой. Ведь в мире было немало других «друзей», а значит, и возможности для проявления пролетарской солидарности. Советские люди сочувствовали радикальным арабским режимам в Египте, Сирии, Ираке и Алжире, а также народам далеких и экзотических азиатских стран, таких как Индия, Бирма и Индонезия, Кроме того, в участии и помощи СССР нуждались африканские государства, освободившиеся от колониального гнета: Гана, Эфиопия, Гвинея, Мали, Конго. В условиях холодной войны перспектива внедрения социалистических идей по советскому образцу казалась политическому руководству СССР весьма привлекательной, и в 1970-х гг. борьба за влияние в странах третьего мира достигла апогея. Вместе с тем такая политика была созвучна оптимистическим и романтическим настроениям в образованных группах советского общества{692}.

Кубинская революция 1959 г. возродила надежду Москвы на то, что коммунизм действительно является будущим мира. Победа Фиделя Кастро, Эрнесто Че Гевары, Камилло Сьенфуэгоса и других молодых симпатичных «бородачей» поразила воображение многих советских граждан, включая и тех членов номенклатуры, которые съездили на Кубу для того, чтобы собственными глазами увидеть новоявленный «форпост социализма» в тропиках{693}. Евгений Евтушенко, в то время молодой поэт, стал неофициальным литературным послом Кубы в СССР, воспев Остров свободы в своих восторженных виршах и даже написав сценарий для фильма «Я — Куба». Вся страна распевала песню «Куба, любовь моя!». На волне всеобщей любви к Кубе особенно бурно проявлялась популярность Эрнеста Хемингуэя, чьи романы «Прощай, оружие!» и «По ком звонит колокол» прежде были запрещены в Советском Союзе. Теперь, однако, Хэмингуэй жил на Кубе, и его культ слился с культом молодой революции. Когда Анастас Микоян, второе лицо в советском руководстве, летел в феврале 1960 г. на Кубу, он, по совету сына Серго, всю дорогу читал только что изданный двухтомник американского писателя. Позднее он встретился с Хэмингуэем и пригласил его приехать в СССР{694}. Для молодых интеллектуалов начала 1960-х гг. кубинская революция была «ремейком» Октябрьской революции 1917 г. Кроме того, она давала обществу, уставшему от убийств и насилия, надежду, что настоящая революция, оказывается, может происходить без большого кровопролития. Благодаря Кубе советская внешняя политика, казалось бы, навеки скомпрометированная сталинским имперским цинизмом, вновь получила инъекцию революционного романтизма. К тому же Остров свободы, находясь так близко от США, сумел каким-то чудесным образом вырваться из зоны притяжения могучей сверхдержавы. Для советских романтиков-ленинцев Латинская Америка не казалась такой уж недосягаемой. Этот романтизм проник даже в души русских державников, которых было много в высших слоях комсомола. «Теперь уже надо думать о том, — говорил съезду пропагандистов комсомольский вожак Сергей Павлов в январе 1961 г., -что вот-вот вслед за Кубой пойдут другие страны Латинской Америки. И уже буквально сейчас в Латинской Америке американцы сидят на бочке с порохом. Вот-вот будет взрыв в Венесуэле. В Чили массовые забастовки. В Бразилии, в Колумбии, в Гватемале — то же самое»{695}. Повальное увлечение Кубой не угасло даже после окончания Карибского ракетного кризиса. Когда весной 1963 г. Фидель Кастро по приглашению Хрущева приехал с визитом в СССР, его повсюду приветствовали восторженные толпы советских людей.

Эрозия советского патриотизма

Многие годы революционный романтизм берег души образованных советских людей от влияния Запада. Однако стоило кому-то из них выглянуть из-за железного занавеса, как сразу же становилось очевидным, насколько свободней, разнообразней и богаче может быть жизнь в обществе, где нет идеологического единомыслия, страха перед органами госбезопасности и жесткой регламентации всего и вся. Кинорежиссер Андрей Кончаловский, сын обласканного властями автора государственного гимна СССР, описал в мемуарах свою первую заграничную поездку на Венецианский кинофестиваль в 1962 г. Венеция, Рим и Париж, куда Кончаловскии попал в первый раз, произвели на него неизгладимое впечатление. Великолепный венецианский Гранд-канал, исторические палаццо, веселое многолюдье и несметное количество огней, отели, где горничные в ослепительно белых передниках начищали до блеска медь дверных ручек, и прежде всего воздух свободы, отсутствие придавленности и раболепия — все это ошеломляло, повергало в смятение. Это смятение усугублялось сравнением увиденного с унылым, блеклым, вечно униженным советским миром. Много лет спустя Кончаловскии вспоминал: «Все мои последующие идеологические шатания и антипатриотические поступки идут отсюда»{696}. Позже Кончаловскии эмигрировал на Запад, работал в Голливуде и вернулся в Россию лишь в 1990-е гг. Многие в советских элитах испытали, подобному ему, культурный шок и заболели «западной болезнью».

Со временем советские люди стали ездить за границу не для «строительства социализма» и без романтических ожиданий. Для партийных и государственных функционеров, представителей культурной элиты поездки за рубеж превратились в вопрос престижа и статуса, а также доступа к вожделенным материальным благам, которых не было в СССР. В начале 1960-х гг. даже возник официальный «молодежный туризм», по каналам которого нескончаемые вереницы комсомольских работников поехали за рубеж: за один 1961 г. 8 тыс. молодых людей по линии комсомола и его «обществ дружбы» посетили Соединенные Штаты Америки, Великобританию, Швейцарию, Западную Германию и другие капиталистические страны{697}. Многие из них, побывав там, окончательно убедились, что общество изобилия, которое Хрущев обещал советскому народу в будущем, уже существует на Западе. Михаил Горбачев из Ставропольского крайкома КПСС совершил свою первую зарубежную поездку в ГДР в середине 1960-х гг. В 1971 г., будучи первым секретарем крайкома, т. е. номенклатурным работником высшего звена, Горбачев уже смог путешествовать по Италии с женой. Он взял напрокат автомобиль и объехал на нем Рим, Палермо, Флоренцию и Турин. Раиса Горбачева вела в ходе поездки социологические наблюдения, делая подробные заметки в блокнотах. В какой-то момент эти наблюдения подвигли Раису спросить мужа: «Миша, почему мы живем хуже?»{698}.

Еще одним следствием культурных перемен в советском обществе стал спад воинственных ура-патриотических настроений. Успехи в ядерных вооружениях вдохновили Хрущева в 1959 г. на то, чтобы начать отход от практики всеобщей воинской повинности и длительной службы в рядах вооруженных сил — одной из основ милитаризации общества{699}. Все большее число молодых людей, в частности студентов, получали отсрочки, а то и вовсе освобождались от военной службы. В 1960 и начале 1961 г. были произведены значительные сокращения в личном составе советской армии — на одну треть. Сотни тысяч юношей смогли получить отсрочки от призыва, а сотни тысяч офицеров оказались «на гражданке». С января 1961 г. в высших учебных заведениях были отменены военные кафедры — их восстановили в 1965 г., после смещения Хрущева{700}.

«Мирные наступления» послесталинской советской дипломатии, радикальное сокращение армии и сворачивание военной пропаганды привели к тому, что в общественных настроениях начали проявляться антивоенные и даже пацифистские настроения. Хотя советские кинофильмы, спектакли, литературные произведения и мемуары по-прежнему посвящались героям Гражданской войны и подвигам советских людей в Великую Отечественную, в них было все меньше официального пафоса и все больше трагического реализма и внимания к личности. Стала выходить в свет «проза лейтенантов» — произведения писателей, прошедших войну молодыми и попытавшихся честно разобраться в том, что произошло тогда лично с ними и со всей страной. Началась эта тенденция романом «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, опубликованном еще при Сталине, и продолжилась трилогией Константина Симонова «Живые и мертвые», рассказами и повестями Булата Окуджавы, Василя Быкова, Алеся Адамовича, Юрия Бондарева и других. В своей трилогии Симонов связывал тяжелейшие поражения и потери, которые понесли советские войска в первые месяцы войны с немцами, со сталинскими репрессиями военных. Новая военная проза была встречена в штыки, в том числе многими сталинскими маршалами и генералами. «Литературная газета», орган Союза писателей, критически относилась к попыткам «дегероизации» войны, а ведущий кремлевский идеолог Юрий Жуков писал в «Известиях» о том, что «некоторые произведения» изображают войну «гнетущим образом, как беспрерывную бойню»{701}.

Образованная публика, проживавшая, главным образом, в Москве, Ленинграде и других крупных городах СССР, знакомилась с написанными после Первой мировой войны антивоенными произведениями западных писателей так называемого потерянного поколения. Особенно популярны стали романы Эриха Марии Ремарка — они резонировали с настроениями советской молодежи. Кинематограф доносил антивоенные настроения до массового сознания. Фильмы «Сорок первый», «Баллада о солдате» и «Чистое небо», созданные ветераном войны Григорием Чухраем, картина «Летят журавли» режиссера старшего поколения Михаила Калатозова изображали войну как бесконечно разнообразную панораму личных драм, где патриотизм, героизм, чувство долга соседствовали с предательством, трусостью, низким карьеризмом. Причем грань между ними, грань между жизнью и смертью нередко определялась слепым случаем, непредвиденными обстоятельствами. В пронзительном фильме Андрея Тарковского «Иваново детство» рассказывалось о том, как война калечит детскую душу. Новые фильмы периода «оттепели» разительно отличались от сталинских фальшивых и помпезных агиток — их патриотизм был зовом сердца, а не барабанного боя. Лучшие киноленты о войне напоминали кинозрителям о взлете народного духа, самых ярких его страницах. Но они же поднимали вопросы о том, почему надежды на лучшую послевоенную жизнь оказались раздавленными{702}.

В СССР миллионы людей подписывали официозные воззвания за мир, но при этом мало кто из них ясно понимал, куда может привести гонка ядерных вооружений. События, связанные с Берлинским кризисом или ситуацией вокруг Кубы, внушали тревогу, но нехватка информации и пропагандистские фильтры ее заглушали. И все же были люди, прежде всего среди писателей, поэтов и художников, которые чутко реагировали на происходящее. Их взгляды перекликались с настроениями американских битников Аллена Гинзберга и Джека Керуака, чье бунтарство против господствующей культуры питалось страхом перед ядерной войной. Белорусский писатель Алесь Адамович и русский поэт Булат Окуджава не только оплакивали своих сверстников, погибших во время Второй мировой войны, но также способствовали изменению общественных настроений — все больше людей задумывались о том, что расколотый мир может ввергнуть человечество во всеобщую катастрофу. В 1961 г. за рубежом под псевдонимом Абрам Терц вышел рассказ Андрея Синявского «Гололедица», в котором содержался намек на ядерные испытания и их последствия. Осенью 1962 г. поэт Андрей Вознесенский, находясь за границей, сказал в одном из интервью: «Восхищаюсь битниками: они поэты атомного века». Литературный критик Игорь Дедков, часто публиковавшийся в журнале «Новый мир», записал в своем дневнике: «Любые приготовления к войне отвратительны. Я боюсь не за себя, а за сына и миллионы таких, как он. Если это убеждение считается пацифизмом, то я — пацифист». Позже Адамович писал о себе и некоторых идеалистах-«шестидесятниках»: «Наш пацифизм был связан с нашим желанием решить более обширную задачу». Эта задача заключалась в том, чтобы преобразовать общество и царящие в нем взгляды, доставшиеся в наследство от Сталина{703}.

Ученые, работавшие над созданием ядерного оружия, пользовались особыми привилегиями и доступом к высшему руководству страны. Некоторые из них пытались использовать это, чтобы повлиять на советскую оборонную политику с позиций здравого смысла. Однажды на банкете по случаю успешного завершения ядерного испытания молодой Сахаров произнес тост в присутствии главкома РВСН маршала Митрофана Неделина. Ученый предложил выпить за то, чтобы такое страшное оружие никогда не было бы применено. Маршал ответил ученому пословицей: «Старик на ночь молился: Господи, укрепи и направь. А бабка на печке ворчит: пусть укрепит, направлю я сама». Сахарова ожгло как ударом хлыста. Он вспоминал впоследствии: «Неделин счел необходимым дать отпор моему неприемлемому пацифистскому уклону, поставить на место меня и всех других, кому может прийти в голову нечто подобное… Мысли и ощущения, которые формировались тогда и не ослабевают с тех пор, вместе со многим другим, что принесла жизнь, в последующие годы привели к изменению всей моей позиции». Между некоторыми учеными, создававшими советский ядерный щит, и военными, которые под руководством партии должны были удерживать этот щит, пролегла глубокая трещина. «Начиная с конца 1950-х, — вспоминал Сахаров, — все яснее становилась коллективная мощь военно-промышленного комплекса и его энергичных, беспринципных руководителей, глухих ко всему, кроме их "дела"». Советские ученые знали из иностранной печати, что многие из их западных коллег присоединились к движению за ядерное разоружение. Это побуждало их думать о своей моральной ответственности и критически оценивать государственную политику СССР, особенно в вопросах прямого и косвенного применения военной силы на международной арене{704}.

Демографические изменения также способствовали тому, что населению Советского Союза все меньше и меньше хотелось воевать. За послевоенный период с 1945 по 1966 г. в Советском Союзе родилось 70 млн. новых граждан. Из-за быстрой урбанизации большая часть этой молодежи росла и получала образование не в селах и маленьких городках, а в крупных городах. Это было новое поколение советских граждан, в отличие от образованной молодежи 1930-х и 1940-х гг., не грезящее о будущих сражениях за мировой социализм. Среди них росло число этнически нерусских, которым совершенно не были близки темы «российской боевой славы» и жертвенного великодержавного патриотизма{705}. Молодые люди начала 1960-х гг. были наслышаны от своих отцов и старших братьев о том, сколь ужасной ценой им досталась победа в 1945 г. Владимир Высоцкий, любивший беседовать с фронтовиками, в своих песнях выразил их боль о проклятой войне, о народной трагедии бойни-геноцида. «А все же на запад идут и идут, и идут батальоны, и над похоронкой заходятся бабы в тылу»{706}. Те же, кто шел служить в советскую армию, обнаруживал здесь не атмосферу товарищества, а все больше неуставные отношения и грубость сержантов, допотопные методы муштры. Все это выглядело откровенной карикатурой на военную подготовку в условиях, когда предполагалось, что исход войны будет решен ядерными ударами. Все больше образованных юношей и их родителей искали возможность, чтобы избежать военной службы, чего прежде не наблюдалось. Все больше людей осознавали, что Советский Союз не готов к такой войне, так же как он был не готов к войне летом 1941 г. В романе «Жизнь и необыкновенные приключения солдата Ивана Чонкина» Владимир Войнович выразил эти настроения в блестящем сатирическом ключе, при этом весьма реалистично обрисовав показуху, безалаберность, террор и полную неготовность Советского Союза к немецкому вторжению. Войнович опубликовал свой роман в 1969 г. за границей; позднее это ему припомнили, когда исключали из Союза писателей СССР{707}.

Разумеется, не следует преувеличивать масштабы и темпы роста антивоенных настроений в советском обществе. Как и в случае со студенческим движением в 1956 г., новые веяния коснулись лишь части образованной молодежи в Москве, Ленинграде и нескольких других крупных городах. Холодная война продолжалась, и открыто выражать пацифистские настроения было опасно.

Одним из главных источников эрозии советского патриотизма стал национальный вопрос. Хрущевская эпоха была временем, когда согласно официальной доктрине «дружба народов» привела к формированию «новой исторической общности — советского народа». Действительно, в Советском Союзе полным ходом шли процессы этнической ассимиляции, заключалось множество межэтнических браков, русский язык получил права всеобщего. Вместе с тем продолжалось развитие национальных идентичностей, которое грозило в будущем размыть и подорвать имперскую общность. Этнонациональные идентичности проявили себя в годы революции и Гражданской войны в Прибалтике, на Украине и Кавказе. В 1920-е гг. большевистская власть проводила курс на «коренизацию», поддержку развития национальных и автономных республик и автономных областей во многом за счет великорусской части населения и великорусской идентичности. При Сталине, в обстановке индустриализации и подготовки к войне, «русскость», русский язык и история стали конституирующей основной полиэтнического государства, но нерусские титульные национальности сохранили значительные институциональные преимущества перед русскими: они имели не только «свою» территорию, но и «свою» компартию, академию наук и учреждения культуры. Несмотря на то что все эти институты оставались под контролем коммунистической партии, именно в них начал вырастать этнический национализм, имевший явно выраженную антирусскую и антисоветскую окраску{708}.

После войны бурный рост великорусского сознания в рамках сталинской парадигмы продолжался — на этот раз за счет «национальных меньшинств», прежде всего евреев. Сталинская кампания «борьбы с космополитизмом» сопровождалась очередной заменой кадров, теперь уже не по классовому, а по национальному признаку: от еврейских кадров избавлялись, русские и украинские кадры продвигали. Эта кампания оставила глубокую травму в сознании советской элиты, где с 1920-х гг. было непропорционально много выходцев из еврейских семей. После смерти Сталина в 1953 г. открытая травля евреев прекратилась, однако мрачный осадок остался. Власти ничего не сделали, чтобы реабилитировать репрессированных евреев, в том числе видных деятелей культуры, пострадавших во время чисток 1948-1952 гг. Закрытые за это время еврейские образовательные и культурные учреждения на идише так и не были восстановлены. Государственный антисемитизм продолжал существовать, хотя вслух об этом не говорилось. В инструкциях для служебного пользования, в частности в отделах кадров всех советских учреждений, люди «еврейской национальности» по-прежнему подвергались дискриминации. Считалось, что они не вполне заслуживают доверия, а значит, не подходят для работы в секретных государственных учреждениях (существенное исключение представляли научные лаборатории, имевшие отношение к военно-промышленному комплексу, ядерной энергетике и Академии наук). Евреи также не должны были занимать высшие партийные и государственные посты, зарезервированные для выходцев из основных «титульных национальностей» Советского Союза, прежде всего русских. То обстоятельство, что, начиная с 1956 г., Советский Союз поддерживал арабские государства, выступавшие против Израиля, отрицательно сказалось на положении евреев в СССР. Евреев подозревали в сионистских симпатиях, т. е. в лояльности к другому государству{709}. Для того чтобы евреи могли получить разрешение на поездку за пределы СССР, им, в отличие от советских граждан других национальностей, приходилось преодолевать дополнительные препятствия. Хрущев и его окружение относились к еврейству и еврейской культуре с большой подозрительностью, хотя на словах отвергали обвинения в антисемитизме. На Украине, где антисемитизм имел давние корни, местные партийные власти под предлогом «борьбы с сионистской пропагандой» поддержали публикацию ряда откровенно антисемитских брошюр{710}.

Многие известные деятели культуры, у которых в паспорте в графе «национальность» было написано «еврей», по-прежнему считали сталинизм трагической ошибкой, отклонением от правильного в целом курса на социализм. Поэт и писатель Давид Самойлов в апреле 1956 г. записал в своем дневнике: «Русская тирания — дитя русской нищеты. Общественная потребность в ней порождалась скудостью экономики, необходимостью свершить жестокие и героические усилия для расширения общественного богатства. Но диктатура, принятая обществом… постаралась заменить истинный, простой идеал человека античеловеческими идеями шовинизма, вражды, подозрительности, человеконенавистничества»{711}. Самойлов и другие высокообразованные интеллектуалы еврейского происхождения считали себя полностью ассимилированными и не испытывали никаких «национальных», тем более религиозных чувств солидарности с «еврейством». Но их «национальность по паспорту» напоминала о себе на каждом шагу.

В основном по этой причине образованные молодые евреи чувствовали возрастающее отчуждение от советского общества. Юноши и девушки из еврейских семей нередко отличались начитанностью и тягой к образованию и знаниям. При этом они рано сознавали, что из-за национальной графы в паспорте у них не будет такой блестящей карьеры, как у их родителей в 1920-е и 1930-е гг. Михаил Агурский, сын убежденных большевиков-интернационалистов, впоследствии православный, а затем сионист, вспоминал, какие чувства владели им в 1960-е гг.: «Евреи были обращены в сословие рабов. Нельзя было ожидать, что народ, давший уже при советской власти и политических лидеров, и дипломатов, и военачальников, и хозяев экономики, согласится возвратиться в униженное состояние сословия, высшей мечтой которого было получить должность зав. лабораторией»{712}.

Многие представители советской интеллигенции с еврейскими корнями — писатели, поэты, музыканты, художники и актеры — пережили страх и унижение в годы «борьбы с космополитизмом». Это помогло им избавиться от иллюзий относительно природы советской власти. В 1960-е гг. они оказались в авангарде процессов культурной эмансипации и начали задумываться на тему прав человека. Быть евреем в то время означало быть сторонником интернационализма и большей толерантности в обществе, но прежде всего быть антисталинистом. Все это сближало евреев и неевреев в новое интеллигентское сообщество. В 1961 г. Евгений Евтушенко опубликовал в «Литературной газете» стихотворение «Бабий Яр», нарушив сложившуюся в СССР традицию замалчивания геноцида евреев в годы Второй мировой войны. Это стихотворение было включено Дмитрием Шостаковичем в его Тринадцатую симфонию. В декабре 1962 г. кинорежиссер Михаил Ромм выступил на конференции с критикой великодержавной пропаганды сталинского толка и призвал покончить с самоизоляцией от западной культуры{713}. Эренбург начал публиковать свои мемуары «Люди. Годы. Жизнь», где напоминал о дискриминации евреев в царской России. И Эренбург, и Ромм, давно забывшие о своих еврейских корнях во имя идеалов социалистического интернационализма, и русские Евтушенко и Шостакович, питавшие отвращение к любой форме дискриминации по национальному признаку, открыто объявили себя «евреями» и солидарными с ними — в знак протеста против государственной ксенофобии, шовинизма и антисемитизма — отголосков сталинского прошлого{714}.

Для многих евреев Израиль стал предметом коллективной гордости и все больше мечтой о другой жизни. Во время арабо-израильского конфликта в октябре 1956 г. советские газеты обрушились на Израиль с яростной критикой за его агрессию против Египта{715}. Но не прошло и года, как в Москву на Всемирный фестиваль молодежи и студентов приехала делегация из Израиля. В составе делегации были молодые ветераны недавней войны: они держались с достоинством и без страха, а главное, гордились тем, что они — евреи. Для московских и ленинградских евреев это было совершенно новым, это ошеломляло{716}. В официальных отчетах о фестивале с тревогой отмечалось: «Сионисты стремятся вести пропаганду среди советских граждан еврейской национальности», «на международный концерт в Останкино с участием израильской делегации пришло несколько тысяч граждан еврейской национальности»; «многие евреи Москвы ежедневно устраивают паломничество к общежитию Тимирязевской академии, где размещена израильская делегация». Большая толпа молодых евреев, не сумевших достать билеты на музыкальное представление израильской делегации, взломала железные ворота перед театром Моссовета и ворвалась во двор театра. Для советских евреев приезд израильтян стал знаковым событием: некоторые из них впервые в своей жизни заинтересовались религией своего народа, его культурными традициями. Несмотря на усиленную антисионистскую пропаганду, все больше и больше евреев стали подавать заявление об эмиграции: они желали уехать на Ближний Восток, на свою вновь открытую «историческую родину»{717}.

Одновременно в противовес «еврейскому» движению возникло другое неоформленное, но значительное движение, выстроенное на идеях русского национализма, его сторонники считали революцию 1917 г. незаконным переворотом и концом «русской государственности». Как отмечает израильский историк Ицхак Брудный, «к началу хрущевского времени уже многие русские националисты-интеллектуалы занимали высокое положение в ведущих институтах и университетах, заседали в редакциях важнейших газет и литературных журналов или часто там печатались». Эти люди выступали против разрушения памятников русской истории, уничтожения православных храмов. Они горевали о том, что русская деревня, издавна считавшаяся хранительницей традиций предков и духовности народа, быстро исчезает с лица земли. Существенной составляющей идеологии нового русского национализма стал антисемитизм. По сути, главные обвинения в адрес евреев были восприняты новым поколением националистов от Белой эмиграции и ветеранов «власовской армии», живущих на Западе, и прежде всего тезис о том, что революция 1917 г. явилась нечем иным, кроме как «еврейско-большевистским заговором» против русского народа{718}.

Укрепление позиций русских националистов, наряду с ростом еврейского самосознания, приводило к росту напряженности и скрытой фракционной борьбе внутри творческих союзов, в учебных заведениях и даже научных кругах. Ситуация на Ближнем Востоке лишь подливала масла в огонь. Блестящая победа израильтян над арабами в Шестидневной войне 1967 г. наполнила советских евреев гордостью за свою далекую «родину» и резко отделила их от советского общества, особенно от «русских» антисемитов. Все эти события позднее привели к тому, что у многих молодых евреев отпадало желание быть советскими гражданами, и они стали думать об отъезде из СССР{719}.

Всплеск инакомыслия

Хрущев, особенно к концу своего правления, дискредитировал начатый им самим процесс десталинизации общества. Первый секретарь ЦК КПСС никак не мог определиться и понять, чем же ему следует руководствоваться: с одной стороны, он ненавидел Сталина, но при этом предпочитал использовать методы администрирования и кампанейщины сталинского образца. Ему хронически не хватало последовательности в действиях, а своими бесконечными речами и безрассудным поведением он подорвал свой авторитет. В марте 1961 г. историк, профессор МГУ Сергей Дмитриев записал в своем дневнике: «Хрущев всем безобразно надоел. Его поездки и бессодержательно-многословные словоизвержения приобрели вполне законченное идиотское звучание. Вообще все чаще чувствуется в общественно-политической атмосфере какая-то совершенная прострация, сгущающаяся пустота, топтанье в пределах все того же давно выбитого пятачка, круга»{720}.

Из-за непоследовательной политики в области культуры Никита Сергеевич нажил себе множество врагов среди влиятельных деятелей искусств и тех чиновников, которые тосковали о сталинском единообразии. Он лично одобрил повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича», которую ему показал Твардовский. Либерально настроенная интеллигенция восторженно встретила публикацию повести Солженицына в «Новом мире». На мгновение коекому даже показалось, что стены сталинской цензуры пали и теперь можно свободно и безбоязненно говорить правду о преступлениях прошедшей эпохи. Однако уже 1 декабря 1962 г. Хрущев явился на выставку московских художников в Манеже и, натравленный партийными идеологами и академиками от живописи, устроил разнос молодым художникам-авангардистам, обзывая их «дегенератами» и «педерастами», а их произведения — «мазней» и «дерьмом собачьим». Площадной бранью Хрущеву хотелось показать, что лично он, как и все люди его поколения, является приверженцем «народного искусства» в духе социалистического реализма и твердо держит руку на руле партийного управления культурой. Однако своей безобразной выходкой советский руководитель сыграл на руку ретроградам-сталинистам, а также «русским патриотам», и подорвал позиции тех деятелей культуры, которые поддерживали курс XX съезда. В декабре 1962 и марте 1963 г. прошли две разгромные встречи Хрущева с творческой интеллигенцией, на которых он проявил еще большую грубость и нетерпимость, чем на встрече в 1957 г. Не стесняясь в выражениях, он обвинял молодых литераторов и художников в «антисоветчине» и открыто грозился выслать их из страны. Никита Сергеевич оповестил собравшихся людей из творческих элит о том, что они должны оставаться «артиллерией партии» и прекратить «бить по своим». Большинство молодых художников и литераторов уже не желали быть «артиллеристами», тем более партийными, но все еще верили, что своим творчеством помогают проводить «линию XX съезда», т. е. способствуют гуманизации социализма. Они рассчитывали на то, что Хрущев поддержит их в противостоянии со сталинистами. Вместо этого писатель Василий Аксенов, поэты Андрей Вознесенский и Евгений Евтушенко, скульптор Эрнст Неизвестный и другие яркие и талантливые люди из оттепельного антисталинистского лагеря подверглись злобной и хорошо организованной травле. Они вдруг осознали, что им противостоит грубая и безжалостная сила, поддержанная лидером государства{721}. Это осознание положило начало культурному и политическому инакомыслию в СССР.

Снятие Н. С. Хрущева в 1964 г. со всех должностей первоначально устроило всех — как сталинистов, так и антисталинистов. Люди, поддержавшие «оттепель» и политику борьбы с культом личности, полагали, что Хрущев уже ни на что не годен и любой руководитель, который придет ему на смену, будет лучше. Однако вскоре они поняли, как ошиблись. Новая кремлевская верхушка довольно быстро свернула процесс десталинизации советского общества. Основной массе партийных руководителей и идеологов не нравились новые веяния, проникавшие с Запада в среду советской интеллигенции. Появились «разговорчики» о правах и свободе личности, люди стали выражать пацифистские взгляды и высказываться за плюрализм мнений, росла популярность американской музыки и массовой культуры. За просчеты и провалы партийных пропагандистов должен был отвечать КГБ: в органах госбезопасности был создан отдел, который занимался «профилактической работой» с представителями творческих и научных элит. В своем докладе, представленном в конце 1965 г. Центральному комитету КПСС, КГБ пытался минимизировать ущерб, нанесенный предыдущим десятилетием существующему строю: «Нельзя говорить о том, что отдельные антисоветские и политически вредные проявления свидетельствуют об общем росте недовольства в стране или о серьезных намерениях создать антисоветское подполье. Об этом не может быть и речи»{722}.

Однако в том же году новое руководство страны и КГБ своими действиями спровоцировали новый серьезный конфликт между интеллигенцией и государством. 8 мая Леонид Брежнев с трибуны торжественного заседания в Кремле, посвященного Дню Победы, произнес хвалебные слова о Сталине как выдающемся полководце. А в сентябре сотрудники КГБ арестовали писателей Андрея Синявского и Юлия Даниэля, чье «преступление» заключалось в том, что они, под псевдонимами Абрам Терц и Николай Аржак, публиковали свои произведения за границей. Неожиданно для властей в ЦК КПСС стали поступать многочисленные обращения от ведущих деятелей науки и культуры СССР — ученых, литераторов, художников — с просьбой освободить арестованных писателей и остановить процесс сползания назад к сталинизму. Благодаря энергии жен арестованных писателей, их друзей и сочувствующих им интеллектуалов возникло подлинно демократическое движение, выступавшее за гласность судебных процессов и соблюдение конституционных прав личности. Члены движения, которых официальные органы впоследствии прозвали диссидентами, не только обращались к власти с призывом «уважать вашу собственную Конституцию». Вскоре они стали взывать к мировой общественности через зарубежные средства массовой информации{723}.

Советское военное вторжение в Чехословакию в августе 1968 г. подтвердило худшие опасения свободолюбиво настроенной части советской интеллигенции: послехрущевское руководство ведет страну по пути возрождения сталинизма. Подавление грубой силой идей Пражской весны и «социализма с человеческим лицом» разбило еще теплившуюся надежду на реформирование существующей в Советском Союзе системы. События в Чехословакии не вызвали сколь-нибудь заметного общественного протеста, если не считать героический выход на Красную площадь восьми людей с лозунгами солидарности с чехами. Но значительное число людей в советских элитах переживало кризис идентичности, их чувства были поруганы, идеалистический советский патриотизм растоптан. История диссидентского движения, его влияния на умонастроения в обществе выходит за рамки данной книги. Диссидентов, открыто выражавших свои взгляды, было не слишком много. Однако среди образованных и думающих людей было немало тех, кто сочувствовал инакомыслящим, поддерживал их позицию и считал, что моральная правота на их стороне. Таких людей насчитывалось сотни тысяч. Следует отметить, что многие диссиденты в прошлом являлись пламенными коммунистами-реформаторами, но со временем почувствовали себя обманутыми, разуверились в советском строе и стали враждебны режиму. Кроме того, они чувствовали отчуждение со стороны широких масс сограждан, не способных понять, что заставило их поменять свои взгляды и перейти на антисоветские позиции. Это растущее отчуждение перешло в самоизоляцию — желание не иметь ничего общего с этим государством и пассивным большинством его населения. Впоследствии эти настроения побудили многих диссидентов эмигрировать на Запад. Что касается «просвещенных аппаратчиков», то они в основном продолжали работать на государство и делать карьеру в ожидании очередного поворота судьбы.

Анализ событий, произошедших в период с 1956 по 1968 г., подводит к заключению о том, что Советский Союз в это время все еще обладал значительным потенциалом развития и даже обрел после смерти Сталина новые источники идеологической веры и социального оптимизма. Десятилетие хрущевского правления породило «шестидесятников» — новую группу интеллектуалов, деятелей науки и культуры, стремившихся раскрепостить и возглавить культурные и общественно-политические процессы в стране. Они верили в возможность построить в СССР «социализм с человеческим лицом». Изначально их советский патриотизм и общественная энергия основывались на марксистских понятиях прогресса, неизбежности перехода от буржуазной формации к социалистической. В недавней истории их вдохновляла романтика революции и левой культуры 1920-х гг., а также их ранний опыт войны с нацизмом. Однако к окончанию срока правления Хрущева в послевоенных поколениях энергия коммунистической утопии и исторический романтизм исчерпали свой потенциал. Ощущение принадлежности к единому советскому народу, получившее внутреннее наполнение благодаря опыту Великой Отечественной войны и противостоянию в холодной войне, начало расшатываться под воздействием внешних и внутренних сил.

В кругах образованных людей — студенческих компаниях и на интеллигентских посиделках, в дискуссиях коллег, научных лабораториях — начались интеллектуальные искания, стали проявляться новые мировоззренческие тенденции. В этой среде возникли культы западного авангардизма и «американизма», настроения пацифизма и анти-антисемитизма, фронда партийно-бюрократическому режиму, этнокультурные варианты антирусского национализма, и — не в последнюю очередь — набирающий силу консервативный русский национализм. Важна и еще одна тенденция: «просвещенные аппаратчики» после 1968 г. утратили веру в реформирование советского строя и перспективы быстрого карьерного роста. Одни из них продолжали служить по инерции, другие все больше убеждались, что СССР никогда не одержать верх в соревновании с Западом.

В итоге кремлевское руководство и советская бюрократия не смогли совладать с процессами относительной либерализации общества, начавшейся после смерти Сталина. Значительные группы культурных, интеллектуальных и научных элит, лояльные советскому проекту в начале хрущевского правления, в конце его испытали значительное разочарование и даже отчуждение. Действия властей, начиная с окриков в адрес творческой интеллигенции и заканчивая вторжением в Чехословакию, вызывали значительное брожение в советских тылах, породили эрозию официального патриотизма, заронили семена инакомыслия в самую сердцевину советской элиты. Эти явления поначалу не выглядели серьезными. Но в горбачевскую перестройку они сыграли критическую роль.

В брежневское время советские руководители отказались от реформистских планов. Новых правителей вполне устраивало ритуальное поклонение изжившей себя коммунистической идеологии. Им казалось, что они успешно усмиряют инакомыслие в сфере культуры, отправляя участников диссидентского движения в тюрьму или ссылку либо вынуждая их к эмиграции. Не желая проводить в стране реформы, Брежнев взял курс на политику разрядки в отношениях с западными державами. Благодаря разрядке брежневское руководство рассчитывало решить проблему нехватки товаров, в которых остро нуждались советские потребители, и доступа к технологиям, которые были нужны советской экономике. Одновременно после травматического разрыва с Китаем и вторжения в Чехословакию Кремль пытался компенсировать утрату революционной легитимности международным геополитическим признанием. Пусть советский проект уже не вдохновлял «прогрессивных» интеллектуалов во всем мире, зато руководство США признало руководство СССР равноправным партнером. Но разрядка не пошла советской империи впрок и не прошла для нее безнаказанно. Улучшение отношений с Западом вело к дальнейшему разрушению выстроенного при Сталине «закрытого общества» и все большей интеграции Советского Союза с остальным миром, в том числе в культурной и экономической сферах. Для советской империи это был путь, сопряженный с большой опасностью. Свернуть с него, пойти обратной дорогой было практически невозможно.


Загрузка...