Нам следует вести обсуждение по крупным проблемам, не останавливаясь на второстепенных вопросах. Наши соглашения должны быть многозначными. Они должны пользоваться пониманием у наших народов и вносить в международные отношения элементы покоя.
29 мая 1972 г. в Кремлевском дворце состоялась торжественная церемония. Президент США Ричард Милхауз Никсон и генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев подписали пакет двусторонних документов, в том числе договор об ограничении систем противоракетной обороны (договор по ПРО), временное соглашение между СССР и США о некоторых мерах в области ограничения стратегических наступательных вооружений (ОСВ-1), а также «Основы взаимоотношений между СССР и США». Церемония подписания стала вершиной политической карьеры Брежнева. Никогда еще после конференций в Ялте и Потсдаме международный престиж Советского Союза не поднимался так высоко.
Что представляла собой разрядка международной напряженности между СССР и Западом? Была ли она лишь эпизодом в истории холодной войны или временем важных перемен, которые предвещали конец биполярного мира и, может быть, конец советской империи? Политики и историки на Западе об этом спорят до сих пор. Уже с середины 1970-х гг. ряд политиков и журналистов атаковали администрацию Никсона, а затем администрации Форда и Картера за «сдачу» позиций Кремлю. Критики утверждали, что всякие соглашения с тоталитарным режимом аморальны и ненадежны. Они полагали, что СССР под завесой риторики о разрядке стремится к военному превосходству и вынашивает планы мирового господства. Сторонники разрядки оправдывались, доказывая, что разрядка является единственно разумным ответом на угрозу ядерной конфронтации и способом преодолеть раскол Европы. После распада Советского Союза и критики, и сторонники разрядки остались при своем мнении, считая, что история доказала их правоту. Критики уверяли, что именно политика Рональда Рейгана, политика перевооружения США и глобального наступления помогли вернуть утраченные в 1970-х гг. позиции и обеспечить Западу победу в холодной войне. Сторонники разрядки заявляли, что в 1970-е гг. началась интеграция Советского Союза и советского блока в мировую экономику и были достигнуты важные соглашения, в том числе о соблюдении прав человека по обе стороны железного занавеса. Именно в годы разрядки СССР начал зависеть от западных финансов и истощил свои идеологические и экономические ресурсы. Следствием всех этих процессов, заключают сторонники разрядки, стал быстрый упадок и мирный распад СССР{724}.
Исторические исследования, посвященные разрядке, освещают ее в основном с западной стороны. Преобладают книги о внешней политике США, основанные на американских архивах. В последнее время появились интересные работы по вкладу в разрядку западноевропейских стран. Хуже известно то, что происходило на советской стороне{725}. Западные специалисты — авторы работ о политике СССР эпохи Брежнева не имели доступа к архивным материалам и довольно схематично, а то и просто гадательно описывали процесс принятия решений в Кремле{726}. Новые архивные материалы, дневники и воспоминания позволяют пролить свет на мотивы внешнеполитического руководства СССР в период с 1969 по 1972 г. и, в частности, понять, каков был личный вклад Брежнева в процесс разрядки. В этой главе автора интересовали следующие вопросы. Какими доводами и мотивами руководствовались кремлевские политики, выбирая разрядку? Какие выводы сделали в Кремле из поражения США во вьетнамской войне? Как отреагировала Москва на внезапное сближение между капиталистической Америкой и коммунистическим Китаем? Были ли у советских руководителей намерения и конкретные планы воспользоваться видимым ослаблением американских позиций в мире в 1970-е гг.?
Чтобы понять, чем руководствовался Кремль в переговорах и соглашениях с лидерами США и Западной Европы, проясним некоторые важные обстоятельства, послужившие фоном для разрядки. Среди них — коллективное мышление новой группы людей, сменивших Хрущева в Кремле, политические расклады в новой верхушке, частичное возвращение к идеологическим догматам, отвергнутым в период «оттепели», противостояние в коридорах власти между консерваторами и сторонниками новой внешней политики, направленной на преодоление сталинских взглядов на холодную войну и развитие советской экономики. Важнейшим обстоятельством, повлиявшим на советскую дорогу к разрядке, стало формирование взглядов и установок Брежнева на мировую политику и международную обстановку. Под влиянием Брежнева советская внешняя политика, преодолев шатания между переговорами и угрозами Западу, начала искать пути примирения с Соединенными Штатами и преодоления конфронтации в Европе.
После того как в октябре 1964 г. Никита Сергеевич Хрущев был освобожден от всех занимаемых постов, вопросы международной политики СССР попали в ведение членов коллективного руководства Президиума ЦК КПСС — руководящего органа партии, состав которого поменялся дважды после смерти Сталина. Большинство членов Президиума резко критиковали Хрущева за безответственный блеф и авантюры на международной арене, приведшие к серьезным последствиям во время Суэцкого кризиса 1956 г., Берлинского кризиса 1958-1961 гг. и особенно в период Кубинского кризиса 1962 г. Один из секретарей ЦК, Дмитрий Полянский, подготовил специальный доклад об ошибках первого секретаря. В разделе о внешней политике заключался следующий пункт: «Товарищ Хрущев самодовольно заявлял, что Сталину не удалось проникнуть в Латинскую Америку, а ему удалось. Но, во-первых, политика "проникновения" — это не наша политика. А во-вторых, только авантюрист может утверждать, будто в современных условиях наше государство может оказать реальную военную помощь странам этого континента. Как туда переправить войска, как снабжать их? Ракеты в этом случае не годятся: они сожгут страну, которой надо помочь, — только и всего. Спросите любого нашего маршала, генерала, и они скажут, что планы военного "проникновения" в Южную Америку — это бред, чреватый громадной опасностью войны. А если бы мы ради помощи одной из латиноамериканских стран нанесли ядерный удар по США первыми, то мало того, что поставили бы под удар и себя, — от нас тогда все бы отшатнулись». Из содержания доклада следовал вывод о том, что Карибский ракетный кризис позволил Соединенным Штатам укрепить свое положение на международной арене и нанес ущерб престижу СССР и его вооруженных сил. В докладе упоминалось, что «в отношениях кубинцев к нам, к нашей стране появились серьезные трещины, которые и до сих пор дают о себе знать»{727}.
Некоторые пункты доклада Полянского повторяли отдельные положения речи Молотова, которую тот произнес в 1955 г., возражая против хрущевской внешней политики. Полянский опровергал заявление Хрущева о том, что «если СССР и США договорятся, то войны в мире не будет». Этот тезис, продолжал он, был неправильным по нескольким причинам. Во-первых, возможность договоренности с Вашингтоном — это самообман, поскольку «США рвутся к мировой гегемонии». Во-вторых, было ошибкой считать Великобританию, Францию и Западную Германию лишь «послушными исполнителями воли американцев», а не самостоятельными капиталистическими странами со своими собственными интересами. Согласно докладу Полянского, задача советской внешней политики заключалась в том, чтобы использовать в своих интересах «рознь и противоречия в лагере империализма, доказывать, что США не являются гегемоном в этом лагере и не имеют права претендовать на [эту роль]»{728}.
Доклад повторял обвинения, высказанные в лицо Хрущеву на заседании Президиума ЦК 13 октября 1964 г. Александром Шелепиным. Видимо, Полянский и некоторые другие члены Президиума готовились к атаке на Хрущева на пленуме партии в случае, если Хрущев, как это было в июне 1957 г., попытается удержаться у власти. Однако советский руководитель сдался без борьбы, и пленум ЦК утвердил отставку Хрущева без обсуждения ошибок в его внешнеполитической деятельности{729}. Очень скоро выяснилось, что среди новых руководителей не было единства мнений по вопросам международной политики. И хотя все они были согласны с тем, что хрущевская политика ядерного шантажа закончилась провалом, договориться о курсе, который лучше отвечает международным интересам СССР, им было чрезвычайно сложно.
В области внешней политики новые правители чувствовали себя еще неуверенней, чем подручные Сталина десять лет назад. Первый секретарь ЦК КПСС Леонид Брежнев, председатель Совета министров СССР Алексей Косыгин и председатель Верховного Совета СССР Николай Подгорный обладали весьма незначительным опытом в вопросах дипломатии и международной безопасности{730}. Министр иностранных дел Андрей Громыко, министр обороны Родион Малиновский и председатель КГБ Владимир Семичастный даже не являлись членами Президиума и не имели достаточного веса в процессе принятия политических решений. Анастас Микоян, который оставался на руководящей должности до ноября 1965 г., вспоминал, что «уровень ведения заседаний и обсуждений на Президиуме заметно понизился». Иногда «высказывались совершенно сумасбродные идеи, а Брежнев и некоторые другие просто не понимали по-настоящему, какие последствия могли бы быть»{731}.
Первоначально роль лидера в международных делах досталась «по должности» премьеру Косыгину, до этого занятого исключительно экономическими вопросами{732}. За первые три года в новой должности Косыгин добился определенной известности и даже авторитета в мире. С августа 1965 по январь 1966 г. Косыгин успешно действовал в качестве посредника между Индией и Пакистаном, находившихся на грани войны. Косыгин озвучивал советские предложения по контролю над вооружениями. Однако чувствовалось, что для Косыгина разъезды по миру и выступления на мировых форумах являются обузой — у него так и не выработался вкус к международной политике. Прошедшему школу «красных директоров» в 30-е и 40-е гг. Косыгину было трудно расстаться с взглядами и убеждениями людей своего круга — руководителей крупных промышленных предприятий, выдвинувшихся при Сталине. На первое место Косыгин ставил военно-промышленную мощь: он верил, что советская система рано или поздно добьется преимущества перед Западом. Он также считал, что Советский Союз должен выполять свой моральный долг, возглавляя коммунистические и прогрессивные силы в борьбе с западным империализмом и оплачивая связанные с этим расходы. Раскол между Советским Союзом и КНР был большим ударом для Косыгина, он долго отказывался считать этот раскол непреодолимым. В узком кругу он говорил: «Мы — коммунисты, и они — коммунисты, и не может быть, чтобы не смогли договориться, глядя друг другу в глаза!»{733}.
Внимание мировых средств массовой информации и зарубежных комментаторов в этот период привлекала также фигура Александра Шелепина, который после ухода Хрущева проявлял большую активность в области внешней политики. Выпускник московского Института философии, литературы и истории (ИФЛИ), Шелепин, в отличие от большинства членов высшего руководства, был человеком хорошо образованным. Вместе с тем он оставался поклонником сталинских методов руководства. При Сталине Шелепин сделал карьеру в комсомоле, а при Хрущеве перешел из комсомольского аппарата на должность председателя КГБ, откуда попал в Секретариат и Президиум ЦК. За Шелепиным шла группа молодых и амбициозных аппаратчиков, хотя слухи о влиянии «шелепинской группировки» оказались сильно преувеличены. Крутой и решительный Шелепин нажил себе больше врагов, чем друзей{734}.
Как мы уже видели, Шелепин и близкий к нему по духу Полянский выступили в октябре 1964 г. с наиболее аргументированной и подробной критикой деятельности Хрущева. Судя по этой критике, Шелепину хотелось вернуть советскую внешнюю и внутреннюю политику в русло твердого курса в рамках прежней революционно-имперской парадигмы, с упором на великодержавность, авторитет вождя и военную мощь. Поначалу никто из нового руководства ему не возражал. Несмотря на то что большинство в Президиуме, начиная с 1955 г., поддерживало Хрущева против Молотова, на самом деле их взгляды на мир были даже более догматичными, чем взгляды «железного Вячеслава», хотя бы в силу их слабого представления о международных реалиях{735}.
Политическое руководство страны, пришедшее на смену Хрущеву, смотрело на мир через призму опыта, полученного в годы правления Сталина. Устинов, Брежнев, Подгорный и другие из числа новых правителей восхищались покойным вождем и считали, что без его руководства победа СССР в войне с Германией была бы невозможна. Они не подвергали сомнению курс на новую мобилизацию и перевооружение, взятый генералиссимусом в начале холодной войны. Вся их деятельность протекала в рамках сталинской линии на строительство сверхдержавы, способной противостоять США. Начатый Хрущевым процесс разоблачения культа личности Сталина был воспринят этими людьми как потрясение основ, разрушение усвоенной картины мира. С их точки зрения, страна осталась без веры в прошлое, без веры в вождя, и это несло угрозу власти партаппарата. Сами они не были способны выстроить новую систему власти и реформировать идеологию. Еще Сталин, знавший свои кадры как никто другой, выразил опасение, что следующее за ним поколение советской номенклатуры будет плохо подготовленным к политическому руководству. По его словам, политический класс, заменивший или уничтоживший старых большевиков, слишком занят «практической работой и строительством» и марксизм изучает «по брошюрам». А поколение партийных и государственных чиновников, пришедшее следом, по оценке Сталина, подготовлено в еще меньшей степени. Большинство из них воспитывается на памфлетах, газетных статьях и цитатах. «Если и дальше так пойдет, — заключил Сталин, — люди могут деградировать. Это будет означать смерть [коммунизма]». Сталин полагал, что будущие партийные руководители должны сочетать политическую практику с теоретическим видением. Надо заметить, что сам вождь не только не видел себе замены, но и немало сделал, чтобы уничтожить потенциальных политических лидеров в своем окружении{736}.
Как бы то ни было, после Сталина и Хрущева в Кремле не осталось ни одного волевого человека со стратегическим видением. Главный теоретик в новом руководстве — Михаил Суслов — был сухим догматиком без политического таланта. Люди, сменившие Хрущева, были заложниками созданных до них системы, институтов и воззрений, которыми они пользовались. Их уже не вдохновляла вера в коммунистическую идею и страсть революционных преобразований. Этих людей объединял их жизненный опыт, который сложился при Сталине и служил для них щитом от новых, неортодоксальных подходов. Вместе с тем ортодоксия этих людей проявлялась по-разному во внутренней и внешней политике{737}.
Во внутренней политике многие из «коллективного руководства» выступали за то, чтобы заморозить «оттепель», задавить инакомыслие в культуре, запретить либеральные направления в литературе и искусстве. Внутри страны назревала реабилитация вождя всех народов и его политики. Даже смена партийных вывесок напоминала о сталинских временах: Брежнев сменил титул первого секретаря партии на титул генерального секретаря, как это было при Сталине. Высший партийный орган, с 1952 по 1964 г. именовавшийся Президиумом ЦК КПСС, опять превратился в Политбюро. Снова начала набирать обороты политика русификации в республиках СССР, возобновились парады Победы на Красной площади, и возобновилась пропаганда милитаризма. В Москве, Ленинграде и Киеве интеллигенты-евреи ждали начала очередной антисемитской кампании{738}.
Новые руководители посмеивались над неудачными и безграмотными попытками Хрущева внести свой вклад в марксистско-ленинскую науку, особенно над его «редакцией» Программы КПСС. Но сами они страдали от странного комплекса идеологической неполноценности. Иными словами, они опасались, что их собственный недостаток образования и отсутствие глубоких теоретических знаний в вопросах «высокой политики» может каким-то образом завести их не туда, куда надо. Решать, что есть «правильно с идеологической точки зрения», Брежнев и другие члены Политбюро поручили Михаилу Суслову, хорошо знавшему «Краткий курс истории ВКП(б)» и классику марксизма-ленинизма. Все служебные записки по международным проблемам вначале должны были проходить через фильтры идеологического аппарата ЦК КПСС, которым управлял Суслов со своими идеологами. В основном это были выходцы из глубинки, не отличавшиеся широким кругозором. Некоторые из этих людей (как, например, завотделом науки С. П. Трапезников, руководивший отделом пропаганды и агитации В. Т. Степаков и помощник генерального секретаря В. А. Голиков) были давними друзьями Брежнева и разбирались разве что в колхозно-совхозной системе сельского хозяйства. Внутри страны они придерживались великодержавных и сталинистских взглядов.
Однако в сфере внешней политики коллективная ортодоксия новых людей у власти проявлялась по-другому. Большинство из них продолжали, подобно Косыгину и Шелепину, исповедовать идеи социалистической экспансии и великодержавия. Трапезников и его люди восхищались китайцами за то, что те в своей внешней политике не отказались от революционных идеалов. Приверженность этих аппаратчиков ортодоксальным взглядам проявилась в период подготовки текста выступления Брежнева на съезде КПСС, который должен был состояться в марте 1966 г. Идеологические советники генсека предлагали убрать из текста доклада предложения, в которых говорилось о «принципе мирного сосуществования» и «предотвращении мировой войны», «большом разнообразии условий и методов строительства социализма» в различных странах и «невмешательстве во внутренние дела» компартий других стран. В отношении США партийные идеологи придерживались пропагандистской точки зрения образца 1952 г.: им хотелось, чтобы доклад на съезде партии показал «звериную, хищническую колониальную сущность» американского империализма, его «агрессивность и бешеную подготовку к войне», а также «активное развитие фашистской тенденции в США». Во время закрытого обсуждения Голиков заявил: «Мировая война на подходе. Надо с этим считаться». В кругах партийных аппаратчиков ходили слухи о том, будто бы Шелепин бросил фразу: «Люди должны знать правду: война с Америкой неизбежна»{739}.
В январе 1965 г. МИД и отдел социалистических стран ЦК КПСС подали в Политбюро записку о необходимости принять срочные меры для улучшения отношений с Соединенными Штатами Америки, однако Политбюро ее отвергло. Шелепин обрушился с критикой на руководителей этих ведомств — Андрея Громыко и Юрия Андропова, — обвинив их в отсутствии «классового подхода» и «классового чутья». Члены нового «коллективного руководства» сошлись во мнении, что первоочередной задачей должна быть не разрядка напряженности в отношениях с Западом, а восстановление испорченных при Хрущеве отношений с «братским» коммунистическим Китаем. Кремлевские лидеры не хотели видеть того, что Мао Цзэдун, борясь за власть, для мобилизации молодежи против партаппарата взял на вооружение критику «советского ревизионизма»; Китай вползал в Великую пролетарскую культурную революцию, и в такой обстановке его примирение с Москвой было невозможно. Некоторые советские дипломаты, работавшие в Пекине, докладывали в Москву о том, что происходит в Китае, но их сообщениям либо не верили, либо не давали хода. Посол СССР в Пекине Степан Червоненко, бывший секретарь ЦК компартии Украины, отлично зная о настроениях в советском руководстве, подлаживался под них в своих донесениях. Сменивший Червоненко на должности посла в 1965 г. Сергей Лапин был циничным и прожженным аппаратчиком, и его меньше всего волновало качество и объективность информации о событиях в Китае{740}.
Эскалация войны во Вьетнаме в 1965 г. заставила Кремль впервые после ухода Хрущева произвести ревизию международного положения и внешней политики СССР. До этого советское руководство не придавало большого геополитического значения Вьетнаму и в целом Индокитаю. В Кремле тщетно искали способ отговорить вьетнамских коммунистов от начала военных действий на юге Вьетнама. Но Ханой решил любой ценой добиться объединения страны под своим контролем и свергнуть проамериканское южновьетнамское правительство. Историк Илья Гайдук, изучив документы ЦК КПСС, пришел к выводу: советские руководители опасались, что война в Индокитае станет «преградой на пути к разрядке с Соединенными Штатами и их союзниками»{741}. Однако прямое военное вмешательство США в гражданскую войну во Вьетнаме вынуждало Политбюро к ответным действиям. Возобладал идеологический мотив: исполнить «братский долг» и оказать вьетнамским коммунистам военную и экономическую помощь. Сторонники восстановления отношений с Китаем стали доказывать, что советская помощь вьетнамским коммунистам — лучший путь для достижения этой цели. Все три коммунистические страны сплотятся против общего врага — американцев. Советский Союз стал наращивать поставки оружия Северному Вьетнаму и оказывать ему другие виды помощи{742}.
В феврале 1965 г. Косыгин в сопровождении Андропова и целого ряда других официальных лиц и специалистов отправился на Дальний Восток — это была попытка выстроить новую внешнеполитическую стратегию. Официально делегация направлялась в Ханой, но она дважды останавливалась «для дозаправки» в Пекине. Сначала в пекинском аэропорту Косыгин встретился с Чжоу Эньлаем, а на обратном пути — с Мао Цзэдуном. Переговоры Косыгина в Пекине вызвали у советской стороны тяжелое чувство разочарования: китайцы вели себя непреклонно и идеологически враждебно, они подвергли СССР жесточайшей критике за «ревизионизм» и отказались от каких-либо совместных действий, даже если речь шла о помощи Северному Вьетнаму. Переговоры в Ханое также подействовали на советское руководство отрезвляюще. Александр Бовин, работавший консультантом у Андропова и участвовавший в поездке, наблюдал за тем, как Косыгин безрезультатно пытался уговорить северовьетнамских руководителей не ввязываться в полномасштабную войну с США. Несмотря на идеологическую общность вьетнамских и советских руководителей, это были люди из разных миров. В Ханое у власти находились революционеры, ветераны подполья и антиколониальной борьбы. Советский Союз возглавляли государственные управленцы, которые достигли своих постов в результате многолетних аппаратных игр. Слишком долго вьетнамские коммунисты оставались на вторых ролях, следуя советам из Москвы и Пекина. Они были исполнены решимости добиться полной победы, не считаясь ни с человеческими жертвами, ни с советами «старших друзей»{743}.
Тем не менее американское вторжение во Вьетнам распалило идеологические инстинкты членов «коллективного руководства» и высших военных чинов СССР и привело к серьезному ухудшению советско-американских отношений{744}. По всей стране организованно проходили массовые демонстрации протеста против «американской военщины» и митинги «солидарности с народом Вьетнама». Когда администрация президента Джонсона впервые обратилась к советской стороне с предложением начать переговоры по ограничению гонки стратегических вооружений, Политбюро встретило его прохладно{745}. Косыгин имел к США личные счеты: во время его официального визита в феврале 1965 г. в Северный Вьетнам американцы бомбили Ханой и порт Хайфон{746}. Тем не менее в высших дипломатических кругах было еще немало людей, полагавших, что СССР не стоит ссориться с Соединенными Штатами из-за Вьетнама. Впрочем, этим людям чаще приходилось отмалчиваться, поскольку хор голосов, возмущенно клеймивших американские бомбардировки Северного Вьетнама, набирал силу{747}.
В мае 1965 г., в разгар бомбовых атак США на северовьетнамские города и населенные пункты, пришло известие о вторжении американских морских пехотинцев в Доминиканскую республику. Это не на шутку встревожило членов Политбюро. На его заседании министр обороны Малиновский характеризовал события во Вьетнаме и Центральной Америке как обострение международной обстановки и предположил, что теперь следует ожидать акций, направленных против Кубы. Он предложил, чтобы СССР в ответ предпринял «активные контрмеры», к примеру переброску воздушно-десантных частей к Западному Берлину и границам ФРГ и Венгрии. Как вспоминал Микоян, министр обороны «от себя добавил, что вообще нам в связи с создавшейся обстановкой следует не бояться идти на риск войны»{748}.
Как вспоминает Бовин, в середине 1966 г. в ответ на дальнейшую эскалацию военных действий США во Вьетнаме советские военачальники и некоторые члены Политбюро вновь заговорили о необходимости поставить американцев на место, продемонстрировав им всю мощь советских вооруженных сил. Однако даже самым ярым приверженцам демонстрации силы пришлось признать, что у Советского Союза нет средств, которые воздействовали бы на политику Вашингтона и Ханоя во Вьетнаме. Кроме того, еще слишком свежи были в памяти события вокруг Берлина и во время Карибского кризиса. Микоян, Косыгин, Брежнев, Подгорный и Суслов выступили за то, чтобы проявить сдержанность{749}.
1967 г. принес кремлевским вождям новые потрясения. Лагерь прокоммунистических сил в Юго-Восточной Азии лежал в руинах. В Индонезии военные под предводительством проамериканского генерала Сухарто сместили дружественного СССР президента Сукарно, физически уничтожив, по некоторым оценкам, более 300 тыс. коммунистов и их сторонников. Большая часть этих коммунистов ориентировалась на Китай, но это не умаляло ущерба: Советский Союз утратил влияние в этом регионе. А в июне 1967 г. в ходе Шестидневной войны Израиль разгромил вооруженные силы Египта, Сирии и Иордании. Казалось, повсюду — от Джакарты до Каира — позиции СССР рушились. Помочь Сукарно было уже нельзя, но из Ближнего Востока советское руководство уходить не собиралось. Победа Израиля сильно отразилась на общественных настроениях в Советском Союзе: многие советские евреи вспомнили о своем «еврействе». Такой горячей вспышки симпатий к Израилю не было с момента его провозглашения в 1948 г. Сотрудники КГБ доносили о разговорах в синагогах Москвы и Ленинграда, где молодежь славила министра обороны Израиля Моше Даяна и мечтала сражаться плечом к плечу со своими соплеменниками{750}. Шестидневная война вызвала и новую волну государственного антисемитизма, ограничений продвижения евреев по службе и поступления их детей в престижные учебные заведения. Однако самым неприятным было то, к чему привело поражение арабов в международном масштабе. Альянс с радикальными арабскими режимами рассматривался членами Политбюро как наивысшее геополитическое достижение советской внешней политики с конца Второй мировой войны. Советские руководители во всеуслышание объявили о своей идейной солидарности с арабами и начали оказывать Египту и Сирии огромную военную, информационную и психологическую поддержку. На Ближнем Востоке началась «война на истощение» с участием советских летчиков и военных инструкторов. В то же время Кремль опасался, что еще одна война между арабами и израильтянами приведет к росту напряженности советско-американских отношений и увеличит опасность вовлечения США в ближневосточный конфликт на стороне Израиля{751}.
В период арабо-израильской войны и сразу после ее завершения члены Политбюро непрерывно заседали, чуть ли не круглыми сутками. Один из участников этих заседаний оставил в своем дневнике характерную запись, свидетельствующую об общих настроениях в те памятные дни: «После воинственных, хвастливых заявлений Насера мы не ожидали, что так молниеносно будет разгромлена арабская армия, в результате так низко падет авторитет Насера как политического деятеля в арабском мире. На него ведь делалась ставка как на "лидера арабского прогрессивного мира". И вот этот "лидер" стоит на краю пропасти, утрачено политическое влияние; растерянность, боязнь, неопределенность. Армия деморализована, утратила боеспособность. Большинство военной техники захвачено Израилем»{752}. Членам Политбюро пришлось разрабатывать новый план действий для этого региона. Однако у участников пленума ЦК КПСС, который был специально созван по данному вопросу, враждебность к Израилю и идеологические установки возобладали над чувством реальности. Советское руководство во второй раз с 1953 г. решило разорвать дипломатические отношения с Израилем до тех пор, пока еврейское государство не достигнет соглашения с арабами и не вернет им земли в обмен на гарантии безопасности (в соответствии с резолюцией ООН № 242). То же самое сделали и другие восточноевропейские страны, а также Югославия. Немногие опытные специалисты сознавали, что этот шаг свяжет руки советским дипломатом в регионе, но большинство в руководстве партии, включая Громыко и Суслова, отказывались пересматривать принятое решение. В отчаянной попытке сохранить советское присутствие на Ближнем Востоке СССР продолжал инвестировать деньги в Египет и Сирию, выбрасывая огромные суммы на ветер (только Египет задолжал Советскому Союзу около 15 млрд. рублей). В результате советская дипломатия на Ближнем Востоке пошла на поводу у радикальных арабских государств, которые диктовали СССР свои требования. Действия Кремля лишний раз подтвердили, что члены нового «коллективного руководства», в отличие от Сталина, являлись не архитекторами, а заложниками революционно-имперской парадигмы. Так было и во Вьетнаме, и на Ближнем Востоке. Москва восстановит отношения с Израилем лишь в 1991 г., вскоре после развала СССР{753}.
В разгар Шестидневной войны Политбюро ЦК КПСС направило Косыгина в Соединенные Штаты для проведения срочных переговоров с президентом Линдоном Джонсоном. Встреча в Гласборо, городке в штате Нью-Джерси, могла бы открыть путь для спокойных и содержательных переговоров на высшем уровне — путь, отвергнутый Хрущевым в 1960-1961 гг. Президент Джонсон, которому не терпелось покончить с войной в Индокитае, уже созрел для того, чтобы вести крупномасштабные переговоры. Он хотел, чтобы Советский Союз стал посредником в соглашении по Вьетнаму и предложил начать переговоры о взаимном сокращении стратегических вооружений и военных бюджетов. Линдону Джонсону и его министру обороны Роберту Макнамаре особенно хотелось договориться с СССР о запрете на средства противоракетной обороны (ПРО) в связи с тем, что эти средства стимулировали гонку наступательных ракетных вооружений. Однако Косыгин не имел инструкций для переговоров о контроле над вооружениями. К тому же его крайне раздражала американская поддержка Израиля. Советский посол в США Добрынин, наблюдавший за Косыгиным во время этой встречи, называл его «переговорщиком поневоле». Премьер превратно истолковал намерения Джонсона и Макнамары в отношении ПРО. В необычной для себя манере он гневно заявил: «Оборона — моральна, нападение — безнравственно». Как заключил Добрынин в своих воспоминаниях, «Москва в тот период стремилась прежде всего достичь ядерного паритета в стратегических наступательных вооружениях»{754}. Должно было пройти еще несколько лет, чтобы на место политического лидера и главного советского «миротворца» выдвинулся Брежнев. Лишь тогда в Кремле появился человек, готовый вести переговоры с Соединенными Штатами Америки.
В ходе всех международных событий, о которых шла речь выше, Брежнев присутствовал на заседаниях Политбюро, но, как правило, избегал высказывать свою точку зрения, особенно с тех случаях, когда мнения расходились. Новый руководитель КПСС понимал, что по части жизненного опыта, знаний, энергии и силы характера ему далеко до Сталина и даже до Хрущева. Брежнев был одним из тех многих партийных функционеров, которые стремительно выдвинулись на руководящие должности благодаря уничтожению «старых большевиков» и кадровой ротации в годы Великой Отечественной. Леонид Ильич был очень практичным и сметливым человеком, но образование имел скудное, а социальный кругозор — ограниченный. Как и многие молодые коммунисты 1930-х гг., он завел себе привычку вести дневник, чтобы повышать свой интеллектуальный уровень. Страницы этого дневника еще ждут своих комментаторов и представляют ценнейший исторический документ. Но отрывки из них, опубликованные российским историком Дмитрием Волкогоновым, указывают на отсутствие у его автора интеллектуальных и духовных запросов. Судя по этим фрагментам, Брежнев описывал главным образом повседневные и банальные события своей личной жизни{755}.
В своих работах Волкогонов представил Брежнева как самого серого и примитивного из всех советских руководителей. Он считал, что Брежнев — «сугубо одномерный человек с психологией партийного бюрократа средней руки, тщеславен, осторожен, консервативен»{756}. Люди, знавшие Брежнева по военной службе, невысоко его ставили и не видели в нем способностей к руководству. Один из армейских товарищей Брежнева сказал о нем: «Леня есть Леня, на какую должность его ни поставь»{757}.
Брежнев, вознесенный после падения Хрущева на пост первого человека в партии, многими считался временной фигурой и постоянно нуждался в психологической поддержке. Генсек жаловался своему помощнику по международным делам Андрею Михайловичу Александрову-Агентову на то, что международный кругозор у него так и остался на уровне какого-нибудь секретаря райкома. «Никогда я с этой чертовой внешней политикой дела не имел и совсем в ней не разбираюсь»{758}. Помощник Брежнева Георгий Аркадьевич Арбатов вспоминал, что Брежнев очень слабо разбирался в вопросах марксистско-ленинской теории и остро переживал по этому поводу. «Он думал, что не может себе позволить сделать что-то "немарксистское", ведь на него смотрит вся партия, весь мир»{759}. Можно было ожидать, что человек из такой социальной среды и с таким кругозором, как у Брежнева, присоединится к ортодоксам, сторонникам жесткого курса, не станет предпринимать ничего, что могло бы возбудить недовольство в рядах консервативной партийной номенклатуры. Поначалу казалось, что он так себя и вел. Поэтому большое удивление вызывает то, что впоследствии Брежнев стал главным проводником политики разрядки в советском руководстве. Этому способствовали некоторые аспекты его личных воззрений и склада характера.
Известный британский славист Исайя Берлин в своей работе о русских мыслителях предложил поделить их на «лис» и «ежей»: «лиса» знает много разных истин, а «еж» знает что-то одно, но самое важное. Брежнев мыслителем не был, но когда речь заходила о внешней политике, то тут он был безусловный «еж». Он был убежден в одной простой истине: нужно избежать войны во что бы то ни стало. Во время встреч с главами зарубежных государств Брежнев неоднократно делился с ними одним воспоминанием — о разговоре с отцом, рабочим сталелитейного завода, который состоялся в самом начале Второй мировой войны. Когда Гитлер захватил Чехословакию, Польшу и Францию, отец спросил его: «Какая гора самая высокая в мире?» «Эверест», — ответил Брежнев. Затем отец спросил его о высоте Эйфелевой башни. «Около трехсот метров», — ответил сын. Тогда отец сказал Брежневу, что нужно башню такой же высоты поставить на вершину Эвереста, а на ней, как на виселице, повесить Гитлера со своими дружками — пусть все видят. Брежнев решил, что отец бредит. Но затем Гитлер напал на Советский Союз. После окончания войны Нюрнбергский суд вынес свой приговор пленным нацистским вождям, и некоторые из них были повешены. Оказалось, что отец Брежнева предсказал их конец. Эта история поразила Леонида Ильича до глубины души и повлияла на его восприятие мира, политические установки, более того — на всю его международную деятельность. Переводчик Брежнева Виктор Суходрев слышал эту историю так часто, что стал называть ее Нагорной проповедью. Когда состоялась первая встреча Брежнева с президентом Ричардом Никсоном, советский генсек предложил ему заключить соглашение (своего рода мирный пакт), направленное против любой третьей стороны, предпринимающей агрессивные действия. Американцы расценили это предложение как неуклюжую попытку сговора между двумя сверхдержавами с целью подорвать НАТО и другие созданные США союзы. Они и представить себе не могли, что речь идет не о каких-то хитроумных происках Политбюро, а о личной мечте генерального секретаря{760}.
Главные уроки жизни Брежнев получал в годы Великой Отечественной войны, когда ему было уже далеко за тридцать. В качестве армейского политработника (сначала бригадного комиссара, затем — начальника политотдела 18-й армии) Леонид Ильич принимал непосредственное участие в жестоких сражениях: с 1942 по 1945 г. он прошел с войсками от вершин Кавказа до Карпатских гор. Тем не менее Брежнев твердо верил, что для победы слишком высокой цены не бывает. В июне 1945 г. он участвовал в Параде Победы на Красной площади и присутствовал на сталинском банкете в честь победителей. Он не переставал восхищаться Сталиным как великим полководцем. К 1964 г. Брежнев уже являлся членом Секретариата ЦК и в этом качестве курировал советскую космическую программу и многочисленные проекты военно-промышленного комплекса, в том числе производство ядерного оружия и создание ракетных пусковых столов и стартовых шахт{761}. Книги-воспоминания («Малая Земля», «Возрождение» и «Целина»), написанные за Брежнева профессиональными литераторами, дают лишь беглое представление об этих важнейших страницах его жизни.
У многих советских высокопоставленных руководителей того времени, в том числе у друзей Брежнева — Дмитрия Устинова и Андрея Гречко, имелся схожий жизненный опыт, сделавший их горячими сторонниками военной силы и укрепления боевой готовности. Брежнев тоже верил в боеготовность, но при этом ему не давала покоя мысль о возможной войне, поэтому он хотел договориться о мире с западными державами. Брежнев, как позже и президент США Рональд Рейган, полагал, что наращивание вооружений важно не само по себе, а в качестве прелюдии к международным соглашениям. Его убежденность в том, что мир должен быть подкреплен силой, в дальнейшем создаст много проблем. Именно непрерывное наращивание советских стратегических вооружений позволит критикам разрядки в США и экспертам из Пентагона утверждать, что Кремль стремится к военному превосходству. В конце концов возрождение в США страхов перед «военной угрозой со стороны СССР» стало одним из решающих факторов, подорвавших советско-американскую разрядку. Но в начале 1970-х гг. цельные, хотя и одномерные взгляды Брежнева позволили ему понять, что сотрудничать с США необходимо.
Брежнев питал глубокое отвращение к методам ядерного шантажа и балансирования на грани войны, с которыми была неразрывно связана внешняя политика Хрущева после 1956 г. Даже спустя 20 лет после кубинского ракетного кризиса он не мог спокойно вспоминать о действиях Хрущева: «Помню, на Президиуме ЦК кричал: "Мы в муху попадем ракетой в Вашингтоне!" А что получилось? Позор! И чуть в ядерной войне не оказались. Сколько пришлось потом вытягивать, сколько трудов положить, чтобы поверили, что мы действительно хотим мира»{762}. В 1971 г. столь же резко критикуя Берлинский кризис, он говорил своим советникам: «Вместо дипломатических успехов построили китайскую стену, грубо говоря, и хотели так решить проблему»{763}. Желание Брежнева преодолеть наследие хрущевской политики ядерного шантажа и создать прочный фундамент для мирного существования станет главной движущей силой его деятельности в области международных отношений в начале 1970-х гг.
В руководящем стиле и характере Брежнева были и другие стороны, которые способствовали его превращению в архитектора разрядки. Генри Киссинджер писал в своих мемуарах о том, что Брежнев был «грубым» (в отличие от «утонченных» Мао Цзэдуна и Чжоу Энь-лая). На самом деле Брежнев был добродушен, а не зол, в нем было больше тщеславия, чем преднамеренной жестокости. Он был также чрезвычайно чувствителен. Когда на одном из заседаний Президиума и Секретариата ЦК в июне 1957 г. в решающий момент схватки за власть между членами послесталинского руководства Каганович грубо одернул выступавшего Брежнева, будущий генсек упал в обморок. Даже обдумывая отстранение Хрущева от власти в 1964 г., Брежнев больше всего опасался того, что ему придется лично иметь дело с разъяренным Никитой Сергеевичем{764}. Как человек и как политик он не любил конфронтации и крайностей. Родственники вспоминали, что в молодости он был «красивым и обаятельным, следил за собой и был дамским угодником». На протяжении всей своей карьеры при Сталине и Хрущеве Брежнев учился нравиться людям. По воспоминаниям кремлевского врача Евгения Чазова, в зрелом возрасте это был «статный, подтянутый мужчина с военной выправкой, приятная улыбка, располагающая к откровенности манера вести беседу, юмор, плавная речь (он тогда еще не шепелявил). Когда Брежнев хотел, он мог расположить к себе любого собеседника». Однажды Брежнев признался Александрову-Агентову: «Знаешь, Андрей, обаяние — это очень важный фактор в политике». Одна пожилая школьная учительница, увидев его в 1963 г. на спектакле в Большом театре, записала в своем дневнике: «Брежнев, несомненно, привлекателен: голубые глаза, чернобровый, с ямочками на щеках. Теперь я понимаю, почему он всегда мне нравился»{765}. Для Брежнева сердечно улыбаться было так же естественно, как для Хрущева вспылить и грозить кулаком.
Брежнев по своей природе был центристом и противником радикальных политических изменений — в ту или иную сторону. Когда после 1964 г. помощники и закадычные друзья генсека стали сворачивать «оттепельный» процесс в области культуры, пропаганды и идеологии, он не слишком возражал. В мае 1965 г. он с большим удовольствием, под овации военной элиты объявил о восстановлении празднования Дня Победы и упомянул о больших заслугах Сталина в ее достижении. Вместе с тем Брежневу не хотелось восстанавливать против себя значительную часть интеллектуальной элиты страны — деятелей науки, литературы и искусства, — которая опасалась возврата к сталинизму. Кроме того, он скептически относился к возможности примирения с КНР. Ему было известно, что «советские китайцы», т. е. наиболее ярые сторонники идеологического подхода к политике, группировались вокруг Александра Шелепина и почти в открытую говорили о нем, Брежневе, как о проходной фигуре и третьесортном политике, у которого на уме лишь выпивка и женщины{766}.
Большинство коллег Брежнева были сторонниками безудержного наращивания военной силы, ненавидели Запад и стремились «насолить» ему, где только можно. Начинать миротворческую деятельность в подобном окружении было чрезвычайно трудно, это могло стоить карьеры кому угодно. Брежнев, однако, преуспел сверх ожиданий. Отсутствие образования он компенсировал развитым политическим инстинктом, тактом и незаурядным талантом общения с партийными кадрами. Его советники вспоминают, что в тонких материях власти «Брежнев был великим реалистом» и, когда было надо, умел заручиться поддержкой косного, консервативного, антизападного большинства{767}. После снятия Хрущева он сосредоточился на важнейших задачах: работе с кадрами и налаживании связи с партийными организациями на местах. Он лично и его соратники в Политбюро ЦК, в том числе Михаил Суслов и Андрей Кириленко, без конца обзванивали региональных секретарей партии, расспрашивали их о проблемах и нуждах и даже просили совета. В 1967 г. Брежнев стал постепенно и крайне осторожно смещать своих соперников, начиная с Шелепина, с руководящих постов. К 1968 г. генсек уже стал безусловным хозяином в аппарате ЦК КПСС: ключи от власти в стране находились в его руках{768}.
Примерно в это же время Брежнев начал проявлять интерес к внешней политике. Его раздражала международная известность Косыгина. Леониду Ильичу хватило ума не соперничать с премьером по экономическим вопросам, в которых Косыгин разбирался очень хорошо. Но внешняя политика открывала Брежневу большие возможности для проявления его скромных талантов. Пост генерального секретаря давал ему решающее преимущество: по сложившейся при Сталине традиции он являлся также Верховным главнокомандующим и возглавлял Совет обороны. Таким образом, Брежнев и формально, и фактически отвечал за безопасность страны и военную политику. К тому же в его руках находился механизм расстановки кадров — ключевой рычаг влияния на содержание и направление политики{769}.
Устранение из Политбюро соперников Брежнева вовсе не означало, что в высшем партийном органе на смену «ястребам» пришли «голуби», сторонники мира и разрядки, как писали в то время некоторые западные кремленологи. На самом деле «голубей» в окружении Брежнева не было вовсе. Большинство членов Политбюро даже во времена разрядки оставались идеологическими ортодоксами и сторонниками политики с позиции силы. Когда в начале 1968 г. создавалась комиссия Политбюро по контролю над вооружениями, в ней абсолютно преобладали сторонники жесткой линии, и среди них Устинов (в качестве председателя) и Гречко{770}. Дмитрия Устинова в свое время выдвинул сам Сталин. В годы Великой Отечественной войны, когда Устинову было едва за тридцать, «красный инженер» из рабочих проявил блестящие организаторские способности: в 1941 г. он осуществлял эвакуацию советской промышленности прямо перед носом у наступавшего вермахта, а позже играл важнейшую роль в организации производства ракетной техники. В течение двух десятилетий он бессменно руководил советским военно-промышленным комплексом. Опасаясь внезапного американского удара, Устинов настаивал на том, что только наращивание военной мощи СССР может сдержать потенциального агрессора. Андрей Гречко начинал свою военную карьеру в годы Гражданской войны. Шестнадцатилетним юношей сражался в рядах Красной конницы. Во время Великой Отечественной войны он уже командовал 18-й армией, и полковник Брежнев был в его подчинении. В 1967 г., после смерти Малиновского, маршал Гречко возглавил Министерство обороны СССР. Гречко ни на секунду не сомневался в том, что третью мировую войну, если она произойдет, выиграет Советский Союз. Его ненависть и презрение к США и НАТО граничили с опасной бравадой{771}. При этом и Устинов, и Гречко считали, что СССР еще не сравнялся с американцами во всех областях военной силы; по этой причине они энергично противились любым соглашениям с западными державами, которые могли бы ограничить гонку вооружений{772}. В годы холодной войны эти деятели были зеркальным отражением, если не двойниками, американских «ястребов».
В промежуток между 1965 и 1968 гг. Брежнев оказывал Устинову полную поддержку в расширении и реорганизации и без того колоссального военно-промышленного комплекса. Генсек также оказывал своему другу всестороннюю поддержку в вопросах, касавшихся создания и развертывания стратегической триады, состоящей из межконтинентальных баллистических ракет (МБР) в защищенных шахтах, атомных подводных лодок с баллистическими ракетами и стратегических бомбардировщиков. Особенно впечатляющими были масштабы программы строительства МБР в шахтах: американская спутниковая разведка обнаружила, что всего за два года, 1965-й и 1966-й, СССР удвоил свой арсенал этих ракет и стремительно догоняет стратегические силы США. В это время ракетные силы в СССР росли с рекордной скоростью примерно 300 пусковых шахт в год. Эта грандиозная программа вооружений, по словам одного американского эксперта, «стала крупнейшей и самой дорогостоящей программой вооружений в советской истории, по размаху значительно превзойдя ядерную программу конца сороковых годов». К 1968 г. на стратегические ракетные силы, по западным оценкам, уходило около 18% советского оборонного бюджета. Но когда речь шла о производстве и развертывании вооружений, Брежнев не мог отказать военным ни в чем{773}.
По сути, первоначально генсек отличался от своих соратников лишь одним — он мечтал стать миротворцем. Но, кроме того, как отметил Анатолий Черняев, близко наблюдавший генсека в эти годы, бремя огромной власти заставляло Брежнева задумываться о государственных интересах страны, а эти интересы не укладывались в жесткие рамки марксистско-ленинской идеологии. По мере того, как Брежнев погружался в вопросы международных отношений, логика событий подсказывала ему, что слишком опасно следовать за консервативным и невежественным в международных делах большинством, за бряцающими оружием товарищами по партии. Генсек начал прислушиваться к другой группе людей — «просвещенных» экспертов-международников, работавших в аппарате ЦК{774}. В эту группу входили Анатолий Блатов, Евгений Самотейкин, Георгий Арбатов, Александр Бовин, Николай Иноземцев, Вадим Загладин, Николай Шишлин, Рафаил Федоров и Анатолий Черняев. Эти специалисты в области международных отношений, пришедшие на работу в аппарат ЦК КПСС из университетов и научно-исследовательских институтов, отличались от средних номенклатурных работников широтой взглядов и, главное, отсутствием милитаризма и ненависти ко всему западному. Это были люди, чье мировоззрение формировалось под влиянием процессов, происходивших в стране в 1956-1964 гг. — во времена культурной оттепели, развенчания культа личности Сталина, либерализации общественной жизни. Считая себя советскими патриотами, но при этом прагматичными вольнодумцами, они убеждались в том, что замшелая, окостеневшая идеология серьезно мешает государственным интересам. На работу в аппарат ЦК КПСС многих из них пригласил Юрий Андропов, до 1967 г. руководитель отдела социалистических стран, а также Борис Пономарев, глава международного отдела. Андропов не боялся окружать себя интеллектуалами и оказывал им поддержку в аппарате. Он призывал их писать раскованно, без идеологических шор. «Думайте, пишите по максимуму, а что сказать в Политбюро, я и сам соображу». В аппарате ЦК шла непрерывная борьба «просвещенных» специалистов с поклонниками Сталина, среди которых было много друзей Брежнева. Главным преимуществом «просвещенных» аппаратчиков было умение писать и формулировать мысли. За три года, с 1965-го по 1968-й, многие из них вошли в команду спичрайтеров Брежнева. Помогая писать речи и выступления генсека, они таким образом вошли в круг его ближайших собеседников и советников{775}.
В группу референтов Брежнева входил также и его помощник Андрей Александров-Агентов, филолог и опытный дипломат-европеист. Свою карьеру он начал помощником знаменитого полпреда в Швеции Александры Коллонтай, а затем работал в аппарате Громыко. Александров-Агентов являлся убежденным последователем марксистско-ленинской теории и веровал в международное коммунистическое движение, но в вопросах международной политики он не ориентировался на идеологические штампы. Как заметил работавший с ним Черняев, он «считал, что realpolitik работает на наше коммунистическое будущее»{776}.
Ранним наставником Брежнева в международных делах был министр иностранных дел Андрей Андреевич Громыко — дипломат высокого класса. К сожалению, Громыко, работавший многие годы под Сталиным, Молотовым и Вышинским, отличался почти раболепной исполнительностью: «всякий раз он добросовестно выражал и осуществлял идеи и установки руководителя, которому служил в данный момент»{777}. В то же время он не терпел, когда во внешнюю политику подмешивалась идеология. Его идеалом была сталинская дипломатия Большой тройки, переговорный стиль Сталина и Молотова на встречах в верхах в Тегеране, Ялте и Потсдаме. Основной целью Громыко было добиться от западных держав признания новых границ СССР и его сателлитов в Европе, прежде всего границ ГДР с Западной Германией и Польшей. Следующей по важности целью он считал жесткий торг и достижение политических договоренностей с Соединенными Штатами. В докладной записке о международном положении, составленной в январе 1967 г. для Политбюро ЦК КПСС, Громыко утверждал: «В целом состояние международной напряженности не отвечает государственным интересам СССР и дружественных ему стран. Строительство социализма и развитие экономики требуют поддержания мира. В обстановке разрядки легче добиваться укрепления и расширения позиций СССР в мире»{778}.
В этом же документе подчеркивалось, что в капиталистических странах происходят многообещающие события. Особенно обнадеживало Громыко то, что правительства западных государств повернулись лицом к разрядке. И хотя шла война во Вьетнаме, Громыко и другие советские дипломаты, в том числе посол СССР в Вашингтоне Анатолий Добрынин и руководитель отдела США в Министерстве иностранных дел Георгий Корниенко, поддерживали идею переговоров с администрацией Джонсона{779}. Постепенно и сам Брежнев стал понимать, что политика разрядки и переговоры с капиталистическими державами — это кратчайший путь к тому, чтобы стать успешным государственным деятелем и получить международное признание. Однако понадобилось несколько лет, отмеченных рядом кризисов и потрясений в Европе и Азии, чтобы советско-американские переговоры начали давать ощутимые результаты.
Из всех кризисных событий того времени главным и поворотным моментом для Брежнева стали события в Чехословакии весной и летом 1968 г. Именно они заставили его обратить самое серьезное внимание на международные отношения. Процесс либерализации, получивший название Пражской весны, стремительно набирал силу и грозил Брежневу самыми неприятными последствиями. Он как руководитель КПСС нес персональную ответственность за сохранение «единства социалистического лагеря», а вместе с ним и военного присутствия СССР в Центральной Европе. «Потеря» Чехословакии была бы смертельным ударом для того и другого: эта страна наряду с Польшей и ГДР имела исключительное стратегическое значение, а также обладала развитой военной промышленностью и урановыми рудниками{780}. Подобно администрации Джонсона в США, опасавшейся «эффекта домино» в случае падения Южного Вьетнама, советское руководство боялось цепной реакции в странах Восточной Европы. Эти опасения имели под собой почву, учитывая опыт массовых движений против советского присутствия в Польше и Венгрии в 1956 г., упорный нейтралитет Югославии, явное дистанцирование Румынии от СССР после 1962 г. и далекую от стабильности обстановку в ГДР{781}. В случае подобной катастрофы вина за это падала на Брежнева. Всем было известно, что инициатор либеральных преобразований в Чехословакии Александр Дубчек стал генеральным секретарем правящей партии в январе 1968 г. при молчаливой поддержке руководителя КПСС. Мало того, что Леонид Ильич отказал в поддержке Антонину Новотному, много лет руководившему страной. Он еще и одобрил «Программу действий», предложенную новым руководством КПЧ. Первый секретарь ЦК компартии Украины Петр Шелест считал, что Пражская весна стала возможной именно из-за «гнилого либерализма» Брежнева. По мере того как нарастали события в ЧССР, некоторые руководители стран — участниц Организации Варшавского договора — Гомулка в Польше и Ульбрихт в ГДР — все настойчивее выступали за ввод войск в Чехословакию и открыто критиковали Брежнева за чрезмерную эмоциональность, политическую наивность и нерешительность{782}.
Отчасти они были правы. Миролюбивый по характеру Брежнев не мог решиться на военную интервенцию. Как вспоминал один из очевидцев событий, даже летом 1968 г. в здании ЦК КПСС в Москве царила неразбериха — мнения аппаратчиков разделились. Одни кричали во все горло: «Нельзя посылать танки в Чехословакию!», другие: «Пора направить танки и прикончить этот бардак!». Судя по архивным документам, Брежнев в течение всего кризиса не терял надежды избежать «крайних мер», т. е. военного вторжения. Он рассчитывал, что под сильным политически давлением Дубчек и чехословацкое руководство сами свернут реформы{783}. К тому же Леонид Ильич опасался, что советское вторжение вызовет ответ со стороны НАТО и приведет к войне в Европе. Однако Пражская весна продолжалась, и надо было принимать решение. Нерешительность Брежнева все больше бросалась в глаза. Те, кто наблюдал за ним в этот период, часто видели его потерянным, неуверенным в себе, с дрожащими руками. В частном разговоре со своим помощником по международным делам Александровым-Агентовым Брежнев как-то откровенно признался: «Ты не смотри, Андрей, что я такой мягкий. Если надо, я так дам, что не знаю, как тот, кому я дал, а сам я после этого три дня больной». По некоторым свидетельствам, в 1968 г. Брежнев потерял сон и начал принимать сильнодействующие виды снотворного, чтобы снимать напряжение. Позже это станет привычкой и перерастет в пагубную зависимость{784}.
26-27 июля Политбюро под председательством Брежнева приняло решение определить предварительную дату введения войск в Чехословакию. Тем не менее советская сторона продолжала вести переговоры с Дубчеком и чехословацким руководством. Брежнев вместе с остальными советскими руководителями пытался запугать Сашу, как звали Александра Дубчека в Москве. Убедившись, что эти попытки не дают результата, кремлевское руководство после нескольких месяцев проволочек сделало роковой выбор: 21 августа вооруженные силы СССР и других стран — участниц Организации Варшавского договора (за исключением Румынии) оккупировали Чехословакию{785}.
Особую поддержку Брежневу во время чехословацкого кризиса оказывали два человека. Министр иностранных дел Андрей Громыко помог Брежневу преодолеть опасения о возможной конфронтации с Западом из-за Чехословакии. На заседании Политбюро Громыко сказал: «Сейчас международная обстановка такова, что крайние меры не могут вызвать обострения, большой войны не будет. Но если мы действительно упустим Чехословакию, то соблазн великий для других. Если сохраним Чехословакию, это укрепит нас»{786}. Юрий Андропов, назначенный Брежневым на пост председателя КГБ в 1967 г., задействовал все ресурсы этого ведомства, чтобы обосновать вторжение. В своих докладах на Политбюро Андропов указывал, что альтернативы оккупации нет. По его инструкции оперативники КГБ подтасовывали факты, изображая мирные реформы в Чехословакии как подготовку к вооруженному мятежу, наподобие венгерского восстания в 1956 г. Поскольку Андропов был в то время послом в Будапеште, его мнение теперь было особенно значимо для политического руководства{787}.
Чехословацкие события позволили Брежневу пройти ускоренный курс по кризисному реагированию и анализу международной ситуации. Он воспрянул духом, когда худшие опасения после вторжения в Чехословакию не подтвердились: США и Западная Европа даже не ввели санкций против СССР. Более того, руководители западных стран вели себя так, как будто ничего не произошло, что означало политическую победу Советского Союза. «Единство соцлагеря» было спасено, и в Кремле недавняя неуверенность сменилась победной эйфорией. В сентябре 1968 г. Громыко докладывал членам Политбюро: «Решимость, с которой Советский Союз действовал в вопросах Чехословакии, вынудила американских руководителей более трезво взвешивать свои возможности в этом районе и вновь убедила в решимости руководства нашей страны, когда речь заходит об отстаивании жизненных интересов СССР»{788}. В кругу своих подчиненных министр говорил с еще большим оптимизмом: «Смотрите, товарищи, как за последние годы радикально переменилось соотношение сил в мире. Ведь не так давно мы были вынуждены вновь и вновь прикидывать на Политбюро, прежде чем предпринимать какой-либо внешнеполитический шаг, какова будет реакция США, что сделает Франция. Эти времена закончились. Если мы считаем, что что-либо надо обязательно сделать в интересах Советского Союза, мы это делаем, а потом изучаем их реакцию. Наша внешняя политика осуществляется сейчас в принципиально новой обстановке подлинного равновесия сил. Мы стали действительно великой державой…»{789}.
Примерно в это же время Александр Бовин, один из референтов Брежнева, заметил, что генсек успокоился и поверил в свою звезду. От прежнего нерешительного Леонида Ильича не осталось и следа. «Вместо привычного рассудительного тона, вместо желания разобраться в проблемах, вместо апелляции к практике, к реальности» генсек начал употреблять «набор идеологических клише худшего пошиба. Из чехословацкой купели вышел другой Брежнев»{790}.
В долгосрочной перспективе успех советского вторжения обернулся чрезмерно высокими издержками для оккупантов. Оправившись от первого шока, чехи оказали гражданское сопротивление попыткам задушить либеральные реформы; потребовались годы принудительной «нормализации», чтобы в Чехословакии победила стужа реакции. Настроения Пражской весны распространились в западных регионах Советского Союза, где проживало нерусское население{791}. Вторжение в Чехословакию убило в образованной части общества, особенно в Москве, Ленинграде и других крупных городах, последние остатки иллюзий о «социализме с человеческим лицом». В СССР на открытый протест против оккупации отважилась лишь горстка смельчаков, остальные мучительно переживали происшедшее. Линия разлома, наметившаяся в 1956 г. между сторонниками демократического обновления общества и советской системой, превратилась после 1968 г. в непреодолимую пропасть. «Мы провалились стратегически. Неправильно оценили обстановку. Крупнейшая политическая ошибка за послевоенное время», — записал Бовин в своем дневнике. «Просвещенные» аппаратчики, в недавнем прошлом сотрудники редакции международного журнала «Проблемы мира и социализма», издававшегося в Праге, были в отчаянии. Бовин пытался отговорить Брежнева от вторжения, но в ответ получил предложение или выйти из партии, или подчиниться ее решению. Черняев хотел было уволиться из международного отдела ЦК КПСС, но остался на прежней работе, мирясь с ролью конформиста. Многие будущие партийные реформаторы, включая Михаила Горбачева и Александра Яковлева, сделали тот же выбор{792}.
Брежнев, вопреки ожиданиям его соперников, показал свою готовность использовать силу для сохранения геополитических позиций СССР. Кто знает, не стань генсек душителем Пражской весны, впоследствии он не смог бы с такой уверенностью вести переговоры с руководителями западных держав и не смог бы так решительно отстаивать в Политбюро мирный диалог с Западом. В 1972 г. на Пленуме ЦК КПСС Брежнев сделал важную оговорку: «Не было бы [оккупации] Чехословакии — не было бы ни Брандта в Германии, ни Никсона в Москве, ни разрядки»{793}.
Прошло не так много времени, и внимание Брежнева и Политбюро оказалось приковано к советско-китайской границе — на острове Даманском китайские военные атаковали советских пограничников. На Дальнем Востоке разрасталось новое и опасное военное противостояние{794}. Надежда на примирение с КНР, которую еще недавно питала часть военно-политического руководства страны, сменилась страхом перед необъяснимой агрессивностью китайцев. Толпы хунвейбинов с красными книжечками, цитатниками Мао, воспринимались в Москве не как революционное движение, а как угроза со стороны враждебной «желтой расы». По Москве ходил анекдот: советский командующий на Дальнем Востоке в панике звонит в Кремль и спрашивает: «Что делать? Пять миллионов китайцев только что пересекли границу и сдались!» Но тем, кто отвечал за безопасность СССР на Дальнем Востоке, было совсем не до шуток. И действительно, нужно ли отдавать приказ стрелять по безоружным китайским гражданам, если те толпами хлынут через советскую границу? У советских маршалов и генералов, готовившихся к ядерной войне, на подобный случай никакого плана не было{795}.
Китайская угроза стала вторым важным фактором, подталкивавшим советское руководство к разрядке с Западом. Брежнев явно разделял окрашенные расизмом страхи перед охваченным «культурной революцией» Китаем. Он не доверял маоистскому руководству и совсем не хотел вести с ним переговоры, оставляя это неблагодарное занятие Косыгину. В то же время ядерный потенциал Китая его сильно беспокоил. Позже, в мае 1973 г., Брежнев, по словам Киссинджера, обсуждал с ним вероятность упреждающего удара по китайскому ядерному комплексу в районе Лоп-Нор в Синьцзяне. Когда десятью годами раньше А. Гарриман по поручению Джона Ф. Кеннеди поинтересовался у Хрущева, что он думает о возможном «хирургическом» ударе по этому комплексу, советский руководитель пропустил этот вопрос мимо ушей{796}. Возможно, что отзвуки того предложения дошли до Брежнева. Позднее он не однажды будет предлагать американскому руководству договориться о совместных действиях против вероятных нарушителей покоя из Пекина{797}.
Идея совместных действий в защиту мира соответствовала брежневской Нагорной проповеди. Ее цель в данном случае была сугубо оборонительной: удержать китайцев от дальнейших провокаций на советских границах. Во время переговоров между Косыгиным и Чжоу Эньлаем в Пекинском аэропорту в 1969 г. Чжоу завел разговор о том, что ходят «слухи» о возможности нанесения Советским Союзом упреждающего ядерного удара. Один из советских дипломатов, присутствовавших на этой встрече, расценил интерес китайцев к подобным «слухам» как признак того, что руководство КНР «очень напугано такой возможностью». Чжоу Эньлай ясно дал понять советской стороне, что Китай не планирует и не способен развязать войну против СССР. После этих переговоров Москва организовала несколько дополнительных сигналов устрашения, и пекинские власти предложили заключить с Советским Союзом тайное соглашение о ненападении. Как считают некоторые российские ученые, тактика Москвы, направленная на ядерное сдерживание Пекина, оказалась эффективной{798}. Вместе с тем советское сдерживание возымело эффект бумеранга, хорошо известный в теории международных отношениях как «дилемма безопасности». В Китае всерьез испугались возможности военного удара со стороны СССР. Для противостояния угрозы с Севера Мао Цзэдун решил искать союзника на другом идеологическом полюсе и сблизиться с Соединенными Штатами.
Третьим событием, имевшим большое значение и позволившим Брежневу вступить на путь политики разрядки, была нормализация отношений с Западной Германией. После смерти Сталина некоторые западноевропейские страны, особенно Франция, стали искать возможности улучшить отношения с Москвой. Однако ключ к европейской разрядке находился в Западной Германии. Пока федеральным канцлером оставался Конрад Аденауэр, ФРГ отказывалась признать раздел Германии и установить дипломатические отношения с ГДР. С появлением Берлинской стены цена, которую пришлось платить разделенному немецкому народу за эту политику, резко возросла. Юлий Квицинский, один из ведущих советских германистов в МИД, вспоминал: «Многое из того, что затем совершилось в Европе — и Московский договор, и начало хельсинкского процесса, — уходит своими корнями в состоявшееся 13 августа 1961 года повторное размежевание сфер влияния в Европе после 1945 года, признание обеими сторонами необходимости соблюдать статус-кво…» То, что западные державы не смогли воспрепятствовать возведению стены, оказало глубокое влияние на Вилли Брандта, в то время бургомистра Западного Берлина, и на его советника Эгона Бара. В 1966 г. Брандт, к тому времени лидер Социал-демократической партии Германии (СДПГ), стал вице-канцлером ФРГ, а в сентябре 1969 г. был избран федеральным канцлером. В основу своей предвыборной кампании он положил идею «восточной политики» (Ostpolitik,) — нового внешнего курса, провозглашавшего преодоление физического барьера между двумя частями Германии с помощью дипломатии, торговли и, если нужно, признания коммунистического режима ГДР{799}.
Как считал Александров-Агентов, Брежневу повезло, что он имел дело с Брандтом. В Москве заключили, что западногерманский лидер — «человек кристальной честности, искреннего миролюбия и твердых антифашистских убеждений, не только ненавидевший нацизм, но и боровшийся против него в годы войны»{800}. Для того чтобы откликнуться на «восточную политику» Брандта, Брежневу пришлось преодолеть множество препятствий: ему мешали и воспоминания о войне с фашистской Германией, и образ ФРГ как гнезда неонацизма и реваншизма, сформированный советской пропагандой, и давняя идеологическая вражда между коммунистами и социал-демократами{801}. Брежнев боялся дестабилизировать коммунистический режим в ГДР: слишком дорого, считал он, заплатил советский народ в годы войны, чтобы потерять «социалистический плацдарм» на немецкой земле. В этой связи ему нужно было отрегулировать непростые взаимоотношения с руководителем ГДР Ульбрихтом, который с глубоким подозрением относился к любым контактам Москвы и Бонна, располагал в ФРГ большой и эффективной агентурой и мог при случае вставлять палки в дипломатические колеса СССР. В Кремле хорошо помнили «случай с Аджубеем» в 1964 г., когда зять Хрущева, якобы после чрезмерных возлияний, предложил руководству ФРГ неформальную сделку за счет Ульбрихта. Лидер ГДР узнал об этом через свою агентуру и направил протест в Москву. Памятуя об этом, Громыко и другие советские дипломаты действовали в отношении ГДР с предельной осторожностью и долго игнорировали многообещающие сигналы, исходившие от Брандта и его советника{802}.
Начать диалог с ФРГ Брежневу помог Юрий Андропов через каналы КГБ. Как и Громыко, Андропов считал сталинскую дипломатию времен Второй мировой войны блестящим образцом realpolitik. Взгляд Андропова на политику разрядки вписывался в его представления о «мире с позиции силы». В разговоре со своим врачом Евгением Чазовым Андропов как-то заявил: «Учтите, разговаривают только с сильными». Он даже вспомнил эпизод из кинофильма Сергея Эйзенштейна «Иван Грозный»: «Помните, когда венчали молодого Ивана на царство, боярское окружение говорило, что ни Европа, ни Рим его не признают. Слыша эти разговоры, представитель иезуитов, стоявший в стороне, вслух рассуждает: "Сильный будет — все признают". Так вот, этот принцип исповедуют американцы и мы. И никто из нас не хочет становиться слабее»{803}.
В то же время Андропов, по свидетельству его подчиненных, полагал, что СССР нужно развивать экономическое, технологическое и культурное сотрудничество с ФРГ, только сближение с Западной Германией может покончить с военным присутствием США в Западной Европе. Он также рассчитывал, что новые немецкие технологии помогут в будущем модернизировать советскую экономику. В начале 1968 г. Андропов с молчаливого одобрения Брежнева направил журналиста Валерия Леднева и офицера КГБ Вячеслава Кеворкова к Эгону Бару с заданием наладить неофициальный канал межправительственной связи. Конфиденциальный характер данного канала помогал сломать стену взаимной подозрительности и обоюдных недомолвок. Кроме того, возможность обмениваться информацией конфиденциально помогала Брежневу, как он надеялся, начать диалог с Бонном без оглядки на Ульбрихта. Тайный канал начал работать после окончания чехословацкого кризиса и заминки, связанной с советско-китайским пограничным конфликтом{804}.
Брежнев выжидал в надежде на то, что противоположная сторона сама сделает первый шаг. Его все еще терзали сомнения идеологического и политического свойства. Предыдущий опыт партнерства Москвы с антикоммунистическими германскими правительствами был, мягко говоря, непростым. Лишь в октябре 1969 г., после того как Брандт победил на выборах и стал канцлером, Брежнев уполномочил Андропова и Громыко начать переговоры с новым лидером ФРГ{805}. Между СССР и Западной Германией завязались вялотекущие отношения, которые заметно оживились, когда в Москву начал приезжать Эгон Бар. В 1970 г. он провел в Москве в советских «коридорах власти» в общей сложности около полугода и за это время основательно разобрался в правилах и нравах советской бюрократии. Главное, ему удалось расположить к себе Брежнева. 12 августа 1970 г. между ФРГ и СССР был подписан Московский договор, согласно которому обе стороны обязались не применять силу для решения споров и признали нерушимость существующих границ. Бонн признал ГДР как второе и равноправное немецкое государство. Кроме того, в Московском договоре содержалось признание ФРГ западной границы Польши по Одеру и Нейсе — особенно болезненное для немецкого общества. В декабре 1970 г. был подписан немецко-польский договор, в котором еще раз подтверждался отказ Бонна от притязаний на бывшие немецкие территории, вошедшие в состав Польши. В мае 1971 г. ушел в отставку Вальтер Ульбрихт — главный противник диалога между Москвой и Бонном и критик Брежнева. Ухода Ульбрихта добивалась группа более молодых партократов СЕПГ во главе с Эрихом Хонеккером, заручившихся поддержкой Кремля. Хонеккер, ставший лидером ГДР, уже не препятствовал дипломатическому урегулированию и через полтора года подписал договор об основах взаимоотношений между ФРГ и ГДР{806}.
Еще одним препятствием, мешавшим разрядке, был запутанный вопрос о Западном Берлине. Эту проблему явно нельзя было решить на двусторонней основе, поскольку она затрагивала интересы ГДР и оккупационных властей трех западных держав. Однако к 1971 г. президент США Ричард Никсон и его советник по национальной безопасности Генри Киссинджер активно включились в процесс европейской разрядки в качестве ее важнейшего игрока. Американцы первоначально прохладно относились к «восточной политике» Брандта, но затем решили «встроить» ее в рамки собственной стратегии в отношении Советского Союза. Никсон и Киссинджер обещали Москве содействовать выработке соглашения по Западному Берлину при условии, что советская сторона поможет американцам договориться о мирном урегулировании во Вьетнаме. Формально переговоры по Западному Берлину проходили в рамках четырехсторонних встреч на уровне министров иностранных дел. На самом же деле в лучших традициях тайной дипломатии между Белым домом, Кремлем и Бонном действовали двухсторонние конфиденциальные каналы на высшем уровне. В сентябре 1971 г. западные державы официально признали, что Западный Берлин не является частью Федеративной Республики Германия{807}.
Таким образом, Брежнев достиг того, чего Хрущев при всей своей напористости не сумел добиться десятью годами раньше. Драматические коллизии вокруг Берлина и ГДР, ставшие причиной двух самых серьезных кризисов в послевоенной Европе, можно было считать пройденным этапом. 16-18 сентября 1971 г. Брежнев принимал Брандта в Крыму: он пригласил немецкого канцлера погостить на государственной даче, построенной на месте бывшего царского имения Ореанда близ Ялты. «Вторая Ялтинская конференция», проходившая в двух шагах от Ливадии, где в 1945 г. состоялась встреча Большой тройки, совсем не была похожа на официальные переговоры. Участники встречи развлекались и отдыхали, у Брежнева это получалось лучше всего. Леонид Ильич, в прекрасной физической форме, щегольски одетый, угощал Вилли Брандта деликатесами и катал его с ветерком по морю на скоростном катере. Они вместе купались в огромном крытом бассейне и вели задушевные беседы о политике и жизни. Своей чрезмерной общительностью Брежнев нарушал график встречи, и это поначалу немного раздражало немецкого гостя. «Были и формальные трапезы с тостами, как полагается, — вспоминал Александров-Агентов. — Но надо всем веял какой-то легкий, веселый дух взаимной приязни и доверия. Было видно, что Брандт очень понравился Брежневу как человек, да и сам он, видимо, был доволен общением с хозяином». В психологическом плане встреча в Крыму была очень важна для Брежнева. Впервые в жизни он «подружился» с руководителем крупнейшей капиталистической державы, более того, с федеральным канцлером Германии{808}.
В процессе налаживания отношений с Западной Германией сложился внешнеполитический дуэт Громыко и Андропова. Внутри партийного руководства они стали главными помощниками Брежнева в проведении политики разрядки. Совершенно очевидно, что их взаимоотношения носили прагматический характер: со временем Громыко и Андропов при поддержке Брежнева станут влиятельными членами Политбюро. Характерно, что оба, так же как и Брежнев, постоянно подчеркивали, что являются приверженцами жесткой линии. Андропов продолжал во всем исходить из «уроков Венгрии». Даже в шутливых виршах, которые он как-то сочинил для своих советников, председатель КГБ не преминул напомнить о том, что «правду должно защищать не только словом и пером, но, если надо, топором». Громыко, в свою очередь, резюмировал подписание Московского договора на заседании коллегии МИД примерно следующим образом: ФРГ уступила нам практически по всем пунктам. Мы же ей «ничего не дали». Конечно, западные немцы попробуют толковать некоторые детали договора на свой лад, но «ничего у них из этого не получится»{809}.
Высказывание Громыко отражало не только его гордость достигнутыми результатами, но и то, что он вынужден был оглядываться на преобладавшие в партийно-государственной верхушке шовинистические настроения. Разрядка с Западом могла подаваться исключительно лишь как «их уступки» под давлением «достигнутого нами соотношения сил». Сторонники договоров с ФРГ, и в первую очередь Брежнев, могли, таким образом, пожинать лавры за свое «мудрое» руководство. Ведь архитекторы разрядки в советском руководстве были по-прежнему в меньшинстве, а Брежнев не был Сталиным и не мог себе позволить резкие повороты во внешней политике. Молотов, уже давно на пенсии, отметил, что «договоренность с Советским Союзом о границах двух Германий, это большое дело. Немаленькое дело», но похвалил за это не Брежнева, а Брандта. Многочисленные сталинисты, засевшие почти в каждом звене аппарата ЦК КПСС, считали, что Запад не может быть постоянным партнером СССР, что можно в лучшем случае обвести его вокруг пальца согласно принципам ленинской внешней политики. Кроме того, появилась довольно широкая прослойка деятелей нового шовинистического толка, которых Уолтер Лакер назвал «русскими фашистами» (сами они себя называли «русскими патриотами»). На страницах литературных журналов, таких как «Наш современник» и «Молодая гвардия», они исповедовали ненависть к Западу, объявляя его вечным врагом «великой России»{810}. В 1976 г., когда партийные идеологи уже на все лады воспевали политику разрядки, провозглашая ее величайшим успехом советского государства, Брежнев заметил в узком кругу: «Я искренне хочу мира и ни за что не отступлюсь. Однако не всем эта линия нравится. Не все согласны». Александров-Агентов примирительно заметил, что в стране с 250 млн. народу могут быть и несогласные, стоит ли волноваться по этому поводу. Брежнев возразил: «Ты не крути, Андрюша. Ты ведь знаешь, о чем я говорю. Несогласные не там где-то среди 250 миллионов, а в Кремле. Они не какие-нибудь пропагандисты из обкома, а такие же, как я. Только думают иначе!»{811}. Эта озабоченность Брежнева по поводу возможной оппозиции продолжала оказывать сдерживающее влияние на его политику разрядки на всех уровнях.
Первоначально «те, кто думали иначе», пытались перетянуть Брежнева на свою сторону. В итоге сталинисты и русские националисты проиграли сражение за Брежнева. Леонид Ильич отдался всей душой «борьбе за мир» и по этой причине все больше нуждался в небольшой группе референтов из международных отделов ЦК. Эти люди влияли «пером и словом» на формулировки публичных высказываний генсека по вопросам не только внешней, но и внутренней политики. Брежнев дистанцировался от крайнего антиамериканизма, который исповедовали его старые товарищи по партийной и государственной работе. Время от времени Брежнев показывал своим либеральным помощникам «анонимки» на них, которые поступали от сторонников жесткой линии, давая им понять: на вас точат зубы, но я не дам вас скушать, цените…{812}
Позже некоторые из референтов Брежнева (Арбатов, Черняев, Шахназаров) поддержали курс на перестройку и гласность Михаила Горбачева — курс, положивший конец холодной войне. Именно эти люди облекали советскую внешнюю политику в более миролюбивую и гораздо менее идеологизированную форму, чем того хотелось большинству номенклатурных чинов и приятелей Леонида Ильича. Но оглядываясь назад, понимаешь, насколько ограниченной была роль этих речеписцев. Их попытки освободить курс на разрядку от мертвящего груза коммунистической идеологии, призывы к Брежневу поновому взглянуть на сложившуюся международную обстановку не давали результатов. Генсек цеплялся за идеологическую ортодоксию и отказывался от перемен, о которых толковали его «просвещенные» помощники. Главные импульсы, побудившие Брежнева к разрядке, пришли извне, и реагировал советский лидер на них лишь в той мере, в какой это соответствовало его собственным честолюбивым замыслам.
Генсеку хотелось конвертировать выросшую военную мощь СССР в валюту дипломатических соглашений и международного престижа. С помощью Андропова, Громыко и «просвещенных» помощников и референтов Брежнев приступил к выработке собственной концепции международной политики, которая была сформулирована в программе построения мира в Европе и взаимодействия со странами Запада. Центральное место в это программе отводилось идее созыва общеевропейского совещания по безопасности и сотрудничеству. Об этом советский руководитель объявил на очередном съезде КПСС, который планировался на весну 1970 г., но состоялся лишь в марте — апреле 1971 г. Один из историков, специалист по истории разрядки, заключил, что на этом съезде «Леонид Брежнев упрочил свое руководящее положение в Политбюро по вопросам внешней политики». Генсек также «не скрывал, что его программа является советским ответом на восточную политику Вилли Брандта»{813}. Встретив бурными аплодисментами речь Брежнева, делегаты съезда единодушно поддержали Программу мира и одобрили договоренности с Западной Германией. Это было не только ритуальным действом, но и важным политическим событием. Теперь Брежневу было гораздо проще отбиваться от тех, кто критиковал его за внешнюю политику. В своей речи на съезде Громыко, не называя никого по имени, осудил тех людей в партии и стране, которые считали, что «любое соглашение с капиталистическими государствами является чуть ли не заговором»{814}.
В октябре 1971 г. довольный собой Брежнев наставлял своих референтов: «Мы все время боремся за разрядку. И тут мы много достигли. Сегодня о наших переговорах с крупнейшими государствами Запада речь идет уже не о конфронтации, а о соглашении. И мы будем вести дело к тому, чтобы [Общеевропейское совещание о безопасности и сотрудничеству] провозгласило декларацию о принципах мирного сосуществования в Европе. Это отодвинет лет на 25, а может быть, на век проблему войны. К этому мы направляем все свои мысли и деятельность нашего МИДа и всех общественно-политических организаций не только своей страны, но и наших союзников»{815}. Но «борьба за разрядку» оказалась делом еще более трудным, чем представлялось Брежневу. И причина этого заключалась не только в давлении противников разрядки внутри страны, сколько в том, что происходило за ее пределами. Война во Вьетнаме и инерция советско-американского противостояния по всему миру — все это продолжало ставить разрядку под угрозу срыва.
В течение многих лет Брежнев со своими друзьями из числа высших военачальников и руководителей военно-промышленного комплекса относились к США как к врагу номер один. Контроль над вооружениями и поиск компромиссов с американцами плохо вязались с этим образом мыслей. К тому же продолжала действовать хрущевская военная доктрина, целью которой провозглашалась победа в ядерной войне. Министерство обороны СССР считало, что просто стратегического паритета с американцами не достаточно. Нужно создать ядерную мощь, равновеликую американским, британским и французским ракетным арсеналам, вместе взятым, и учесть те ракеты средней и малой дальности, которые размещены на базах в Западной Европе и на плавучих средствах (авианосцах, подводных лодках) вокруг Советского Союза{816}. В общем, советское военное командование стремилось сохранить за собой полную свободу действий в продолжающейся гонке вооружений (в этом они мало отличались от своих американских коллег). Советский генералитет с крайней подозрительностью относился к возне дипломатов, осознавших, что победить в ядерной войне невозможно, и доказывавших, что СССР необходимо поставить перед собой другую цель — договориться о паритете, основанном на взаимном доверии. Министр обороны Гречко на заседании Политбюро не стеснялся открыто подозревать советских дипломатов в предательстве. По адресу Владимира Семенова, главы советской делегации на переговорах по ограничению стратегических вооружений (ОСВ), Гречко заявил, что тот «поддается американскому давлению». На первых порах Брежнев тоже не особенно жаловал дипломатов-переговорщиков. В здании ЦК на Старой площади, давая указания членам советской делегации на переговорах по ОСВ перед их отъездом в Хельсинки в октябре 1969 г., генсек строго наказал им держать рты на замке, не разбалтывать военных секретов. «Смотрите, Лубянка тут недалеко», — намекнул Брежнев на вездесущее КГБ{817}.
Установление в феврале 1969 г. через советского посла в США Анатолия Добрынина и Киссинджера тайного канала между Вашингтоном и Москвой долгое время не приносило никаких результатов. Любое послание с советской стороны в Белый дом должно было обсуждаться в МИД и утверждаться на Политбюро. Фигура Никсона, бывшего маккартиста, сделавшего карьеру на антикоммунизме, возбуждала толки и подозрения. От его президентства не ждали ничего хорошего{818}. Не способствовало развитию советско-американских отношений и то, что приоритеты сторон резко расходились. Члены Политбюро считали, что самая важная задача — это проведение двусторонних переговоров о контроле над вооружениями. Что касается Никсона, то ему не давала покоя война во Вьетнаме, и все вопросы, связанные с контролем над вооружениями, он увязывал с главным требованием: Кремль должен был заставить северовьетнамских коммунистов прекратить боевые действия в Южном Вьетнаме{819}. Никто в Кремле не был готов к таким шагам. Громыко понимал, какие настроения преобладают в руководстве страны, и когда Никсон предложил провести встречу на высшем уровне, глава советского МИД на заседании Политбюро высказался за проволочку. Он предложил согласиться на встречу на высшем уровне только тогда, когда американцы подпишут соглашение по Западному Берлину. Члены Политбюро согласились с Громыко, и предложение Никсона пролежало несколько месяцев без ответа{820}.
Брежнев стал активно проявлять личный интерес к обмену информацией по тайному каналу только в 1971 г. А уже к лету того же года он выразил желание встретиться с Никсоном в Москве и посетить с ответным визитом Соединенные Штаты. Что подтолкнуло генсека изменить решение Политбюро? Во-первых, Брежнев стал чувствовать себя гораздо увереннее после прошедшего в марте — апреле 1971 г. съезда КПСС и в результате успешных встреч с Баром и Брандтом. Другим фактором стало внезапное известие о предстоящем визите Никсона в Китай. После стычек на китайско-советской границе в Вашингтоне наконец-то поняли, что две коммунистические державы действительно стоят на грани войны друг с другом (яростная идеологическая полемика предыдущих лет американцев в этом не убедила). Никсон и его советник по национальной безопасности Генри Киссинджер приступили к осуществлению «трехсторонней дипломатии»: они пытались параллельно и налаживать отношения с Пекином и Москвой, и использовать их вражду в американских интересах, прежде всего для окончания вьетнамской войны. «Трехсторонняя дипломатия» сработала: после того как Мао Цзэдун пригласил президента США приехать в Пекин, Политбюро решило, что затягивать вопрос о встрече на высшем уровне, как предлагал Громыко, неразумно{821}.
Тем временем произошло событие, окончательно разрешившее все сомнения Брежнева. 5 августа 1971 г. он получил первое личное послание от президента Никсона. До этого официальным советским адресатом тайного канала был Косыгин, но Добрынин намекнул Киссинджеру, что пора бы внести коррективы. И вот, к удовольствию генсека, сам президент США попросил его стать партнером в обсуждении «крупных проблем». Брежнев незамедлительно ответил предложением провести советско-американскую встречу на высшем уровне в Москве в мае — июне 1972 г. Добрынин получил из Москвы распоряжение о том, что с этого момента Брежнев будет лично следить за подготовкой к саммиту{822}.
Как и в случае с «восточной политикой» Брандта, генсек решил рискнуть своим политическим капиталом для встречи с Никсоном, только когда убедился, что шансы осуществить прорыв в отношениях с США высоки. И все же последние километры на маршруте продвижения к московскому саммиту оказались усеяны острыми камнями. Первая неприятность случилась в западногерманском бундестаге, где канцлеру Брандту грозил вотум недоверия со стороны большинства депутатов, а ратификация Московского договора оказалась под угрозой срыва. Провал политики Брандта спутал бы все карты советской дипломатии и лично Брежневу: процесс улучшения советско-германских отношений был бы приостановлен или того хуже — повернут вспять. Брежнев даже обратился к Белому дому с просьбой повлиять на консервативных депутатов бундестага и помочь Брандту. В КГБ обдумывали возможность подкупа некоторых депутатов{823}. 26 апреля 1972 г. Брандт получил вотум доверия с перевесом в два голоса. 17 мая бундестаг ратифицировал Московский договор. Как с политической, так и с психологической точки зрения это давало Брежневу достаточные основания для успешных переговоров с Никсоном в Москве.
Еще одно событие, ставшее испытанием для наметившегося советско-американского диалога на высшем уровне, разразилось в Южной Азии. В ноябре 1971 г. вспыхнула война между Пакистаном и Индией. Всего за три месяца до этого СССР подписал с индийским премьер-министром Индирой Ганди Договор о мире, дружбе и сотрудничестве. Советское руководство обязалось поставить Индии крупную партию вооружений. Помощник Брежнева позже вспоминал, что это был главным образом геополитический ответ на сближение Никсона с Китаем. Но то, что случилось потом, стало потрясением для руководства обеих сверхдержав. Воодушевленная договором с СССР о поставках вооружений Индира Ганди послала индийские войска в Бангладеш (в то время Восточный Пакистан), чтобы поддержать бенгальских сепаратистов. В ответ пакистанцы атаковали индийские аэродромы. Пакистанская армия быстро проиграла войну на востоке, но на западе боевые действия могли перекинуться в Кашмир, на территорию, являвшуюся предметом наиболее ожесточенных споров между двумя государствами{824}.
Индо-пакистанская война вызвала у Никсона и Киссинджера почти истерическую реакцию: они усмотрели в этих событиях сговор СССР с Индией, имеющий целью подорвать всю их систему трехсторонней дипломатии. Победа Индии грозила, в частности, сорвать сближение США с Китаем, ведь КНР был главным союзником Пакистана в регионе — в противовес Индии и Советскому Союзу. Американцы потребовали от Брежнева гарантий, что Индия не станет нападать на Западный Пакистан. Казалось, Никсон был готов поставить московский саммит в зависимость от действий Советского Союза по этому вопросу. Более того, президент США направил в Бенгальский залив авианосцы 7-го американского флота. Советские руководители, включая Добрынина, не могли понять, почему Белый дом поддерживает Пакистан, который, как они считали, развязал войну против Индии. Недоумение Брежнева вскоре сменилось гневом. В узком кругу он даже предлагал передать Индии секреты атомного оружия. Его советники сделали все возможное, чтобы похоронить эту идею. Когда через несколько лет Александров-Агентов напомнил Брежневу об этом эпизоде, тот не смог сдержать эмоций и еще раз крепко выругался в адрес Соединенных Штатов {825}.
Однако самым серьезным препятствием для встречи на высшем уровне оставалась вьетнамская война. Весной 1972 г. Ханой предпринял новое наступление на Южный Вьетнам, причем без всяких консультаций с Москвой. В ответ на это ВВС США возобновили бомбардировки северных территорий и в бухте порта Хайфон повредили четыре советских торговых судна. Несколько членов экипажей судов погибло. В начале мая Никсон приказал усилить и без того ожесточенные бомбардировки Ханоя и отдал распоряжение минировать северовьетнамские порты и внутренние водные пути{826}. По мнению Косыгина, Подгорного, Шелеста и других членов Политбюро, встречу с Никсоном следовало отменить{827}. Брежнев колебался. Как вспоминает его помощник, генсек, как и другие члены советского руководства, был «потрясен и возмущен провокационным характером действий Вашингтона». Его мало трогали заботы Никсона о сохранении своего престижа в глазах американцев. «Он видел только, что под угрозу поставлена советско-американская встреча, на подготовку которой было затрачено столько усилий и энергии, что его пытаются припереть к стенке. Действовать под диктовку американцев так, как они того хотели, т. е. заставить Ханой прекратить наступление, отказаться от уже почти достигнутой победы на Юге, советское руководство просто не могло: руководство ДРВ в данной ситуации не послушало бы подобных советов»{828}.
Однако личная заинтересованность Брежнева в этой встрече одержала верх над эмоциями, и он употребил все силы, чтобы урезонить разгневанных коллег. Заставить Ханой прекратить военные действия на полпути было явно невозможно, и все же Брежнев и Громыко попытались выступить посредниками между Киссинджером и коммунистическими лидерами Ханоя. Кроме того, они сразу же согласились на тайную встречу с Киссинджером в Москве для обсуждения способов урегулирования конфликта. Советник Никсона по национальной безопасности находился в Москве два дня — 21 и 22 апреля. Вместо того чтобы оказывать давление на советского руководителя по вьетнамскому вопросу (как того хотел Никсон), Киссинджер изо всех сил старался установить с Брежневым сердечные отношения. По всем существенным моментам Киссинджер был настроен на компромисс и пошел на уступки Брежневу и Громыко по тексту документа «Основы взаимоотношений между СССР и США». Как резюмировал Александров-Агентов, в этом документе были «фактически зафиксированы важнейшие принципы, за признание которых Советское государство боролось в своей внешней политике на протяжении многих лет». Самым важным для генсека было то, что в качестве одной из основ советско-американской разрядки в нем признавалось равенство сторон{829}.
Записи бесед Брежнева с Киссинджером, ныне рассекреченные, свидетельствуют о том, что генсек был тогда на высоте. Это был уверенный, энергичный и общительный человек в стильном темно-синем костюме, с золотыми часами на цепочке, ни по содержанию разговора, ни по манерам не уступавший своему собеседнику, бывшему профессору Гарварда. Брежнев находился в хорошей физической форме. Он пускал в ход все свое обаяние, быстро ориентировался в беседе, говорил без подсказки и легко парировал доводы Киссинджера. Генсек с удовольствием шутил, и американец отвечал тем же{830}. Брежнев между прочим поинтересовался, когда Соединенные Штаты собираются покинуть Вьетнам. «Де Голль после семи лет войны в Алжире пришел к выводу о необходимости найти выход. То же самое произошло с французами в Индокитае. Это было просто бесполезной тратой времени и сил… Перед вами аналогичная перспектива». Он также заявил недоверчиво слушавшему его советнику Никсона: «Я поддерживаю идею президента Никсона — положить конец этой войне. Логика подводит только к такому решению. Это наша общая конечная цель. Ясно, что Советский Союз не будет ломать копья вокруг этого. Мы вовсе не ищем каких-либо преимуществ для себя». В то же время Брежневу явно хотелось отвлечься от Вьетнама и перейти к другим темам «всеобщей разрядки». Он сказал Киссинджеру, что «текущие дискуссии представляют собой начало важного будущего процесса, начало построения взаимного доверия». Должны быть предприняты «другие меры доброй воли, чтобы закрепить добрые отношения между СССР и США» в духе «благородной миссии, которая возложена на их плечи»{831}.
Активная деятельность Брежнева на дипломатическом поприще началась при исключительно благоприятных обстоятельствах. Никогда еще со времен создания антигитлеровской коалиции президент США не проявлял такого рвения, чтобы завоевать доверие СССР, не раскрывал так охотно двери Белого дома для советского посла. Никсон и Киссинджер — каждый по собственным причинам — ни с кем не делились своими планами. Госдепартамент, остальные члены администрации президента, да и вообще все влиятельные политические круги США пребывали в полном неведении относительно американо-советских контактов на высшем уровне. Киссинджер жаловался по секрету сначала Добрынину, а позже Брежневу на «византийский бюрократизм», царящий в Вашингтоне, и «своеобразный стиль» Никсона. Несколько раз Киссинджер принимал Добрынина наедине в сверхсекретной Ситуационной комнате в западном крыле Белого дома. Как вспоминал один из помощников генсека, Брежнева «немало позабавило», что Киссинджер то и дело просил его сохранить в тайне от американского посла и других членов правительства США какие-то фрагменты их бесед, чтобы все оставалось между ними. Вместе с тем такие доверительные отношения с Белым домом не могли не льстить генсеку{832}.
Миссия Киссинджера, пусть и весьма успешная, не смогла разогнать тучи, сгустившиеся в Москве из-за Вьетнама. Мнения в Политбюро разделились, и некоторые из его членов продолжали настаивать на том, что саммит в Москве следует отложить. Они считали, что необходимо исполнить свой союзнический долг перед Ханоем и тем самым еще больше упрочить престиж Советского Союза в коммунистическом лагере. Главным противником сближения с американцами был Николай Подгорный, председатель Президиума Верховного Совета и вследствие этого формальный «глава государства». У Подгорного было много общего с Брежневым — схожие биографии, примерно одинаковые культурные горизонты и ограничения. Но Подгорному не хватало обаяния и гибкости своего давнего приятеля, и он с завистью наблюдал за внешнеполитической карьерой Брежнева. Начиная с 1971 г. председатель Президиума попытался вмешиваться в дела дипломатического ведомства. Громыко с благословения Брежнева пресекал эти попытки вмешательства. Но в апреле — мае 1972 г. Подгорный почувствовал, что настал выгодный момент высказаться по вопросам международных отношений. Его потенциальным союзником был руководитель компартии Украины Петр Шелест, отстаивавший «классовый подход» к внешней политике и критически относившийся к руководящим талантам Брежнева. Шелест писал в своем дневнике: «Наши успехи во внешнеполитических вопросах целиком зависят от нашей крепости внутренней, от веры народа в наши дела, от выполнения наших планов и обещаний, которые мы даем народу. А в этих вопросах у нас далеко не все в порядке». Шелест сетовал на расширение идеологического влияния Запада на молодежь и ослабление бдительности «под влиянием мнимых успехов международной разрядки». Он негодовал по поводу наивности и тщеславия Брежнева, которому вскружил голову предстоящий визит Никсона. Самым неприятным для Брежнева было то, что дрогнули его союзники и друзья: министр обороны Гречко выступил против приглашения Никсона в Москву, а Михаил Суслов, верховный блюститель партийной чистоты в политике государства, по поводу предстоящей встречи на высшем уровне хранил подозрительное молчание{833}. Александров-Агентов вспоминает, что существовала «реальная опасность», что аргументы, доказывающие необходимость проявить солидарность с Вьетнамом, игравшие на чувствах людей, «могли найти отклик среди значительной части ЦК, да и общественности страны. Возьми эти настроения верх, под угрозой крушения оказались бы не только перспективы оздоровления отношений с США и первых шагов по ограничению гонки ядерных вооружений, но заодно наверняка и то, чего Брежневу удалось достичь ценой огромных усилий в течение нескольких лет в области укрепления европейской безопасности»{834}.
Верный себе Брежнев рассчитывал на единогласное решение и ждал, когда кто-нибудь другой из членов Политбюро выскажется в защиту саммита в Москве. К всеобщему удивлению, в пользу проведения встречи с Никсоном выступил Косыгин. Он вместе с Громыко доказывал, что отмена встречи может сорвать ратификацию договора с Западной Германией, который в это время как раз находится на рассмотрении в бундестаге в Бонне. К тому же подписание согласованных с Киссинджером проектов договоров по ПРО и ОСВ, которые предусматривали рамки стратегического паритета между США и СССР, откладывалось на неопределенное будущее. И вообще, нельзя же допустить, чтобы северные вьетнамцы имели решающий голос в отношениях меду Советским Союзом и Соединенными Штатами{835}. Положение в Политбюро выправилось: на сей раз государственные интересы возобладали над идеологией и эмоциями.
Это было время, когда СССР резко увеличивал объемы закупок западных технологий и приступал к реализации нескольких проектов, нацеленных на модернизацию химической и автомобилестроительной промышленности. Строились два огромных автозавода: один — по производству легковых автомобилей (в Тольятти), другой — по производству тяжелых грузовиков (КамАЗ){836}. Поддерживая курс на разрядку, Косыгин выразил интересы многих руководителей советской промышленности, которые надеялись, что, благодаря европейской разрядке и американосоветской встрече на высшем уровне, советские предприятия опять, как в годы партнерства с Рузвельтом, получат доступ к западным экономическим, финансовым и технологическим ресурсам. Запись в дневнике Черняева о заседании Политбюро, состоявшемся 8 апреля, ярко иллюстрирует вышесказанное. Заместитель Косыгина и министр нефтедобывающей промышленности Николай Байбаков, с давних времен занимавший этот пост, вместе с министром внешней торговли Николаем Патоличевым представили проекты экономического и торгового соглашений с Соединенными Штатами. Подгорный резко возражал против сотрудничества с американцами в строительстве трубопроводов в Тюмени и Якутии, двух регионах вечной мерзлоты к востоку от Урала. «Неприлично нам ввязываться в эти сделки с газом, нефтепроводом. Будто мы Сибирь всю собираемся распродавать, да и технически выглядим беспомощно. Что, мы сами, что ли, не можем все это сделать, без иностранного капитала?!» Брежнев пригласил Байбакова объясниться. Тот спокойно подошел к микрофону, едва сдерживая ироническую улыбку. Оперируя по памяти цифрами, подсчетами, сравнениями, он показал, насколько прибыльны и выгодны будут соглашения с американцами. «Нам нечем торговать за валюту. Только лес и целлюлоза. Этого недостаточно, к тому же продаем с большим убытком для нас. Американцев, японцев, да и других у нас интересует нефть, еще лучше — газ». Все долги и расходы на газопровод окупятся через семь лет. «Если мы откажемся, мы не сможем даже подступиться к Вилюйским запасам в течение, по крайней мере, 30 лет. Технически мы в состоянии сами проложить газопровод. Но у нас нет металла ни для труб, ни для машин, ни для оборудования». В конце концов Политбюро проголосовало за проекты соглашений{837}.
Среди военных сопротивление соглашениям с США было также велико, и тут генсеку понадобилось употребить все свое влияние. К середине апреля явная обструкция Министерства обороны вынудила Владимира Семенова, руководителя делегации на переговорах по ограничению стратегических вооружений, обратиться за помощью к Брежневу. На заседании Совета обороны в мае 1972 г. Леонид Ильич отказался от привычной деликатности и заговорил на повышенных тонах. По свидетельству очевидца, он, уже на взводе, спросил у Гречко: «Ну, хорошо, мы не пойдем ни на какие уступки. И соглашения не будет. Развернется дальнейшая гонка ядерных вооружений. А можете вы мне как главнокомандующему Вооруженными силами страны дать здесь твердую гарантию, что в случае такого поворота событий мы непременно обгоним США и соотношение сил между нами станет более выгодным для нас, чем оно есть сейчас?» Такой гарантии никто из присутствующих дать не решился. «Так в чем же дело? — спросил Брежнев. — Почему мы должны продолжать истощать нашу экономику, непрерывно наращивать военные расходы?» Сопротивление военных было сломлено, и они, скрепя сердце, сняли свои возражения против соглашений по вооружениям. Во время встречи с Никсоном глава Военно-промышленной комиссии Леонид Смирнов сыграл конструктивную роль в поиске компромиссных решений. Гречко пришлось с ними смириться, хотя его сопротивление переговорному процессу с американцами продолжалось{838}.
В довершение всего Брежнев задумал созвать закрытое пленарное заседание ЦК КПСС и обратиться к пленуму с просьбой поддержать его решение встретиться с Никсоном. Эти дни перед началом пленума и во время его проведения, когда до предполагаемого прибытия Никсона оставалось меньше недели, оказались, возможно, самыми мучительными в жизни Брежнева со времени Чехословацкого кризиса. Напряженности добавляла и неуверенность в том, будет ли в Бонне ратифицирован Московский договор. Александров-Агентов вспоминает «атмосферу сконцентрированной напряженности» на даче Брежнева, где работали Громыко, Пономарев и небольшая группа референтов. «Леонид Ильич был в эти дни как ходячий клубок нервов, то выскакивал из зала, где шла работа, то возвращался, выкуривая сигарету за сигаретой»{839}. Поражало то, что генсек, несмотря на облеченность громадной властью, продолжал чувствовать себя крайне уязвимым, был неуверен в исходе дела и нервным до истощения. В этом был весь Брежнев. Киссинджер во время своих первых закрытых переговоров с Брежневым заметил в нем «неловкое и довольно трогательное сочетание некой незащищенности и ранимости, что никак не соответствует его самоуверенному характеру. В этом личностные качества Брежнева и Никсона совпадали»{840}.
И снова удача улыбнулась Брежневу. На пленуме Косыгин, Громыко, Суслов и Андропов решительно высказались за разрядку с Соединенными Штатами. Это событие означало для Брежнева большую победу{841}. Теперь он мог благополучно принять мантию миротворца, не опасаясь за свои тылы. Когда Никсон 22 мая прибыл для переговоров в Кремль, Брежнев неожиданно увлек его в свой кабинет (где некогда работал Сталин) для того, чтобы побеседовать с глазу на глаз. Подгорный и Косыгин, как и Киссинджер, остались за дверями, негодуя и недоумевая. Как считает советский переводчик Виктор Суходрев, единственный свидетель того, что происходило за закрытыми дверями, эта встреча стала поворотным моментом в советско-американской разрядке, когда Брежнев взял на себя ответственность за этот процесс. Во время беседы Брежнев поднял вопрос о том, смогут ли Соединенные Штаты и Советский Союз достичь соглашения о неприменении ядерного оружия друг против друга. Такое антиядерное соглашение могло, по его мнению, создать здоровую основу для устойчивого мира во всем мире. В этом предложении проявились пределы брежневского видения проблемы, его наивность в отношении намерений США. По его представлениям, суть холодной войны сводилась к взаимному страху ядерного конфликта. Более того, генсек полагал, что одного соглашения между руководителями государств будет достаточно, чтобы развеять этот страх. В то же время Брежнев продемонстрировал силу своей веры в разрядку. Как утверждают люди из его бывшего окружения, идея разрядки не возникла из документов, подготовленных МИД, не была сформулирована в циркулярах Громыко — она шла от самого сердца генсека{842}.
Важнейшей частью этой встречи стало предложение Брежнева установить с президентом Соединенных Штатов личные взаимоотношения и решать все вопросы через доверительную переписку. Никсон охотно согласился, напомнив Брежневу об особых отношениях между Рузвельтом и Сталиным во время войны. Брежнев пошел на этот шаг за спиной членов Политбюро. В человеческих отношениях впечатление от первой встречи нередко играет большую роль, чем ее содержание. В случае с Брежневым так оно и было. Два года спустя посланец Белого дома в Москву Аверелл Гарриман записал высказывание генсека: «Возможно, большинство американцев не осознают важности тех первых минут нашей беседы с президентом Никсоном в 1972 году, которые имели решающее значение. Президент сказал: "Я знаю, что вы преданы своей системе, а мы преданы нашей. Давайте отложим этот вопрос в сторону и выстроим хорошие отношения, несмотря на эту разницу в системах". Брежнев сказал, что он протянул президенту руку в знак дружбы и согласился, что никакого вмешательства во внутренние дела друг друга не будет и две страны будут сосуществовать мирно. На этой основе и были достигнуты целый ряд политических и экономических соглашений»{843}.
Как вспоминает Суходрев, Брежнев неоднократно повторял эти слова в узком кругу. Сильное впечатление на Генсека произвело и то, что президент США был готов оставить в стороне стратегические и тактические разногласия и говорить о том, как улучшить советско-американские отношения{844}. В собственных глазах и глазах своего окружения Брежнев стал партнером, чуть ли не другом президента США. Это впечатление возвышало Брежнева над всеми его коллегами и соперниками. В мировой дипломатии он занял место, которого до него добился в Советском Союзе лишь Сталин. Разрядка стала личным проектом Брежнева, и он намеревался продвигать ее дальше.
Если внимательно присмотреться к причинам возникновения разрядки, то обнаружится, что резкий ее подъем в 1970-1972 гг. не являлся чем-то неизбежным или предопределенным. Разумеется, идея разрядки приобрела политическую легитимность в США и СССР во многом в результате безудержной гонки вооружений, когда для многих стало очевидным, что продолжать множить ракеты с ядерными боеголовками бессмысленно, так как это не даст преимущества ни одной из сторон. Наиболее приемлемым для той и другой стороны выходом из сложившейся ситуации был процесс добровольного взаимного ограничения вооружений — это отвечало интересам обеих сверхдержав. Такова была рациональная основа разрядки, и эксперты извели тонны бумаги на обоснование этого подхода. И все же нельзя с уверенностью заключить, что одни лишь экономические издержки гонки вооружений или же только угроза ядерной войны вынудили государственных деятелей искать примирения на исходе 1960-х — в начале 1970-х гг. Считать, что страх перед риском ядерной войны был самодостаточным фактором — все равно, что отменять гонку «Формула-1» или ралли Париж — Дакар из-за страха, что кто-то из участников может в них случайно погибнуть. Иными словами, нельзя задним числом приписывать руководителям сверхдержав здравомыслие и мудрость, которыми они не обладали.
Верно и то, что советское политическое руководство ощущало сильную потребность вдохнуть новую жизнь в экономику страны, чтобы она могла производить «и пушки, и масло». Советский Союз отчаянно нуждался в твердой валюте и западных технологиях. Разрядка могла помочь советской экономике решить ее проблемы{845}. Однако при ближайшем рассмотрении выясняется, что проблемы экономики, стратегические расчеты или забота о сохранении ядерного паритета имели меньший вес в спорах, которые велись в Кремле, чем можно было бы ожидать. Их влияние на смену советского внешнеполитического курса в сторону разрядки было важным, но не решающим. Почти у каждого из членов Политбюро, секретарей ЦК и военачальников, в их числе Косыгин, Суслов, Подгорный, Шелест, Устинов и Гречко, имелись серьезные сомнения по поводу разрядки с Соединенными Штатами. Андропову и Громыко на начальном этапе не хватало влияния и политической воли, чтобы ради идеи переговоров с- Западом рисковать собственным положением. И только личное участие Брежнева, его глубокий интерес к международным делам, а также его способность добиваться «единодушной» поддержки нового международного курса в политической элите оказались наиболее важными факторами, обеспечившими с советской стороны развитие разрядки в период с 1968 по 1972 г.
Привычные взгляды, помноженные на жизненный опыт, мешали большей части советских элит и членам Политбюро адекватно, без идеологических шор воспринимать события в мире. Следовательно, их мотивы и предпочтения сильно отличались от тех, которые им приписывали тогда и позже аналитики международных отношений — исходя из представления о «рациональной природе» принятия решений в Политбюро. Вместе с тем, хотя большинство членов Политбюро и были идеологическими ортодоксами, не правы были и американские «неоконсерваторы», громогласные критики разрядки, которые в течение 1970-х гг. приписывали Кремлю планы завоевания мирового господства. И пусть в некоторых документах, подготовленных МИД и КГБ, разрядка изображалась как наилучшая возможность для наращивания могущества СССР и распространения его влияния в мире, на закрытых заседаниях Политбюро, насколько нам сейчас стало известно, никогда не обсуждались планы агрессии и территориальных захватов, ядерного шантажа Запада и прочие коварные и опасные схемы. Люди, которые входили в Политбюро, несмотря на периодические припадки идеологического гнева и бряцание оружием, не хотели и не могли продолжать глобальную конфронтацию с Соединенными Штатами. У большинства из советских руководителей отсутствовало стратегическое видение, если не считать абстрактных ленинских формул и опыта сталинской политики. Им было неясно, где и в каких целях использовать растущую военную мощь СССР. Они даже не понимали, какую стратегическую выгоду можно извлечь из того, что США увязли в Юго-Восточной Азии. После «потери» Китая СССР утратил свои позиции в Индонезии и растрачивал без ощутимых выгод громадные ресурсы на Ближнем Востоке. Даже коммунистическое руководство Северного Вьетнама не считало себя обязанным отчитываться перед Кремлем и вело свою собственную политику, пытаясь сорвать советско-американскую разрядку. В период между 1964 и 1970 г. руководители СССР находились в международном дрейфе. Вместо четких приоритетов, таких как соглашения с США и Западной Германией, они следовали расплывчатым лозунгам о «пролетарской солидарности» с коммунистическим Вьетнамом и увязли в бесперспективной поддержке радикальных арабских режимов.
Такому поведению СССР в годы, предшествовавшие разрядке, можно отчасти найти объяснение в переходном характере верховной власти после ухода Хрущева. В условиях постепенного размывания тоталитарной государственности за видимым единодушием коллективного руководства страны скрывалась яростная «подковерная борьба», в которой генеральный секретарь ЦК КПСС участвовал скорее в качестве арбитра и переговорщика, чем диктатора. Недавно раскрытые документы свидетельствуют о том, что эта борьба протекала на разных уровнях: интересы внешней безопасности наталкивались на ограничители внутренней политики и идеологии, стратегические цели подпадали в зависимость от обязательств, данных различным сателлитам и партнерам (к примеру, ГДР, Северному Вьетнаму и арабским странам). Безусловно, для того чтобы добиваться перемен во внешней политике, требовались серьезные усилия. Нужно было убеждать, разъяснять и — все реже — принуждать. Не стоит забывать о том, что в период с 1964 по 1971 г. согласие среди партийного руководства СССР в отношении разрядки было чрезвычайно хрупким и относительным и всякий международный кризис грозил его разрушить. Брежнев, используя свой личный политический капитал, смог избежать раскола в руководстве в решающие моменты развития разрядки. В этом и заключается его главный вклад в историю международных отношений этого периода.
Киссинджер невысоко оценивает Брежнева в своих воспоминаниях. «Недостаток уверенности в себе он стремился спрятать за шумными речами, а подспудное чувство собственной неполноценности — за периодическими попытками запугать». По мнению Киссинджера, такое поведение Брежнева объяснялось русским национальным характером: он «являлся представителем народа, который не цивилизовал своих завоевателей [монголо-татар], а просто оказался более живучим, народа, находящегося между Европой и Азией и не принадлежащего целиком ни той, ни другой, уничтожившего традиции своей собственной культуры, при этом так и не создав им полноценной замены»{846}. Как бы ни относиться к этой резкой и предвзятой оценке, Киссинджер был явно несправедлив в отношении Леонида Ильича.
Действительно, Брежнев не был уверен в себе, когда начал руководить советской дипломатией. Но если вспыльчивый Никита Сергеевич из-за недостатка уверенности в себе совершал необдуманные поступки, шел на обострение и создавал международные кризисы, то с Брежневым все было иначе: свою неуверенность он преобразовал в стремление к международному признанию. Кроме того, разрядка напряженности для Брежнева была заменой непредсказуемому процессу реформ внутри страны — разрядкой можно было воспользоваться, чтобы прикрыть уже наметившийся спад в экономике, все большее отставание от Запада в технологии и науке, а также развал коммунистического движения, выхолащивание идеологии. Генсек сознавал, что в сравнении со Сталиным и Лениным и даже с Хрущевым как лидер коммунистического полумира он проигрывает. Для того чтобы стать настоящим вождем, способным повести за собой массы, ему недоставало силы воли, размаха и интеллектуальных способностей. К 1972 г. Брежнев пребывал в должности уже восемь лет — почти столько же управлял страной Хрущев. Генсеку нужен был успех, это стало очевидным для всех, кто наблюдал за ним в те напряженные дни в апреле — мае 1972 г. перед встречей на высшем уровне.
Московский саммит произвел большое впечатление на советскую политическую элиту и еще большее — на советский народ. Добиваясь разрядки с Западной Германией и Соединенными Штатами, Брежнев получил у себя в стране широкое народное признание, которого до сих пор ему недоставало. В то время в СССР не проводилось исследований общественного мнения, однако, судя по имеющимся свидетельствам, миллионы простых советских граждан были искренне благодарны генсеку за его миротворческую деятельность. Действия Брежнева одобряли многие люди, хорошо помнившие, что такое война, в том числе и те, кто считал Германию и США источником военной угрозы{847}. Наивысшей точкой политической карьеры Брежнева стал пленум ЦК КПСС в апреле 1973 г., на котором генсек получил впечатляющую поддержку политике сближения с США и ФРГ. Словно по мановению волшебной палочки из советских газет и журналов, радио и телевидения исчезла антиамериканская риторика. До этого позитивно написанные статьи о жизни и культуре в Соединенных Штатах очень редко появлялись на страницах печати, да и то лишь в специальных изданиях. Теперь информация о жизни на Западе, в частности в США, пошла большим потоком, достигая широкой публики. Такого не было с момента убийства Джона Кеннеди, во всяком случае, с момента начала вьетнамской войны. Прекратилось глушение передач «Голоса Америки». Советская молодежь получила возможность слушать на коротких радиоволнах музыку популярных западных рок-групп, в том числе «Битлз», «Роллинг Стоунз», «Пинк Флойд» и других. Черняев даже заявил, что визит Никсона стал для международных отношений тем же, что для советской внутренней политики был доклад Хрущева о Сталине в 1956 г. Он писал: «Как бы то ни было, какими бы идеологическими прикрытиями мы ни старались удерживать народ в антиимпериалистической чистоте, realpolitik сделал свое дело. Рубикон перейден. С этих майских дней 1972 года будут датировать эру конвергенции… в ее объективно революционном и спасительном для человечества смысле»{848}.
Очень скоро эти преувеличенные восторги пришлось умерить. Выйти из холодной войны с помощью разрядки было невозможно в силу самой сущности политической и экономической системы СССР, идеологических взглядов его руководителей и особенностей управления страной. Конечно, единодушие, царившее в Политбюро под председательством Брежнева, не было таким же полным, как воинственность и нетерпимость по отношению к западным странам при его предшественниках. Это единство взглядов, несомненно, зиждилось на формуле «мир на основе силы». Только в таком виде идея разрядки была приемлема для сторонников жесткой линии. Никто, включая Брежнева, не осмеливался покушаться на основные положения марксистско-ленинской идеологии. И наконец, кремлевское руководство продолжало осуществлять самую дорогостоящую и далеко идущую программу вооружений за всю историю СССР. По этому вопросу Брежнев не имел разногласий со своими консервативными друзьями Устиновым, Гречко и другими представителями военной верхушки и военно-промышленного комплекса{849}.
Брежнев искренне надеялся на то, что его личные дружеские отношения с Брандтом и Никсоном помогут ослабить напряженность холодной войны. Трезвый реалист во внутрипартийных делах, в сфере международных отношений он впадал в романтизм, причем отнюдь не революционного толка. Брежнев считал, что установление дружеских отношений с руководителями других государств больше отвечает интересам СССР, чем помощь революционным процессам и антиколониальным движениям в мире. Он верил, что эти дружеские отношения и экономическое сотрудничество между Советским Союзом и другими великими державами смогут преодолеть основополагающие политические, экономические и идеологические различия между Востоком и Западом.
Если бы не Брежнев со своей Нагорной проповедью, то разрядка международной напряженности в 1970-1972 гг. могла не состояться вовсе или она была бы значительно скромнее. Леонид Ильич прекрасно понимал, какую опасность представляет собой возможность военного столкновения между странами НАТО и Организации Варшавского договора или ядерный поединок между СССР и США. Ведь он сам был участником войны и не хотел повторения ее ужасов. Эмоциональность Брежнева также работала на разрядку. Достаточно представить, как бы неулыбчивый Косыгин, угрюмый Громыко или неприветливый Шелепин вели бы переговоры с руководителями западных держав вместо Брежнева, и становится очевидным значимость личного обаяния генсека. Некоторые черты Брежнева, такие как желание понравиться, угодить другим, наивное тщеславие и чрезмерная общительность, его страсть к иностранным автомобилям и другим дорогим безделушкам, можно расценивать как слабости характера, но все эти качества помогали ему расположить к себе западных партнеров. В известном смысле Леонид Ильич был первым советским руководителем, который сознательно и с удовольствием носил мантию миротворца, опирался в своих поступках на здравый смысл, а не на понятия державного престижа и идеологии, не пытался изображать из себя революционного аскета или великого вождя-императора. Кроме того, он первым в Кремле стал использовать возможности телевидения, чтобы продемонстрировать свою близость к руководителям мировых капиталистических держав — это был умный ход, рассчитанный на получение признания широкой общественности внутри Советского Союза. Как верно отметил в своих воспоминаниях Эгон Бар, «Брежнев был необходим для того, чтобы позже появился Горбачев. Второй довел до конца то, что начал первый. Брежнев сделал большое дело для мира во всем мире»{850}.