Да, передышка, которую судьба даровала миссис Моссо, оказалась непродолжительной. Но в том, что ей и Фрэнку удалось поиграть в туристов всего-навсего каких-нибудь пять дней, она не могла винить мужа. Конец игре положила всеобщая чудовищная забастовка… С чего она началась?… Никогда еще не было такой внезапной, похожей на обрушившуюся снежную лавину забастовки. Вся жизнь в стране разом остановилась. Председатель Совета министров Ланьель не хотел вступать в переговоры с профсоюзами, пока не возобновится работа. Он не хотел собирать парламент. Венсан Ориоль вернулся из Рамбуйе. На вокзалах толпы людей ждали, пока снова тронутся поезда. Мусорные ящики были полны через край, почтовые – тоже. Полицейские, отряды Республиканской безопасности, парашютисты, танки, военные грузовики… Все это заставило миссис Моссо проникнуться еще большим презрением к Франции, к ее правительству и народу, допускающим такой возмутительный беспорядок. «Система пенсий!» Страна теряет миллиарды из-за этой непонятно кому нужной «системы»!
Фрэнк, угрюмый, небритый, слонялся по комнатам, рассматривал книжки с картинками своего маленького сына, решал кроссворды. Мастерская была слишком далеко, чтобы ходить туда пешком. Миссис Моссо, не получая известий от детей, нервничала, беспокоилась, переходила от смеха к слезам, от слез к смеху: вдруг поезда не будут ходить еще несколько месяцев? А погода стояла такая хорошая, теплая!…
В это утро миссис Моссо предложила Фрэнку устроить завтрак по-американски. Она была в хорошем настроении, по-видимому, забастовка скоро прекратится. Все с нетерпением ждали, когда она кончится, и прежде всего – рабочие. Надо отпраздновать конец забастовки. Фрэнку не хотелось спорить с женой – пусть будет завтрак по-американски.
Письмо пришло, пока Фрэнка не было дома, он ходил за покупками. Вернувшись, только открыв дверь, он сразу увидел на полочке перед зеркалом конверт со штампом: «Американское посольство». Он помрачнел, бросил покупки и нетерпеливо распечатал конверт: его очень вежливо просили зайти в посольство, в любой день и час, но как можно скорее. Что бы это могло означать? Он взволнованно шагал по маленькой кухне и передней. «Да ничего особенного тут нет!» – говорила ему жена. Как мало надо, чтобы вывести его из равновесия, как это неразумно, врач ведь сказал, что ему необходим покой. Миссис Моссо была бы только рада, если бы и у нее был предлог пойти в роскошное здание посольства, она всегда испытывала гордость, когда видела на площади Согласия у посольства въезжавшие и выезжавшие красивые машины, ей импонировало все это богатство, пышность… Хорошо, хорошо, поговорим о чем-нибудь другом, пожалуйста… Фрэнк едва притронулся к американскому завтраку, ему было не до того, совсем не хотелось есть. Ах, он совсем забыл сказать, что автобусы уже пошли! Наконец-то! Тем лучше, ему не придется идти пешком.
Все оказалось гораздо хуже, чем он ожидал.
Дама с седыми волосами, выкрашенными в лиловый цвет, спросила у него паспорт, который тут же положила в ящик стола, потом она указала Фрэнку какую-то дверь. Он прошел туда и увидел некоего мужчину… И вот тут-то и произошел у Фрэнка разговор, от которого на лбу у него выступили капли пота и подкосились ноги. Словно первая атака на фронте, словно рука, срывающая повязку, присохшую к кровоточащей ране… Понос и кровь… Человек сказал ему, что они осведомлены о его связи с женщиной, по имени Ольга Геллер; значит, именно через нее он сносился со странами, находящимися по ту строну железного занавеса? Но у него не было связи с Ольгой Геллер! И у него не было никаких сношений со странами, находящимися по ту сторону железного занавеса, какие сношения, зачем? Если он не в связи с Ольгой Геллер, значит, их совместное пребывание в окрестностях Парижа может объясняться только причинами, в которых он не хочет или не может признаться. Прекрасно, прекрасно… А кто был тот человек, с которым он встретился на террасе кафе «Ротонд» двадцать четвертого июня? Прекрасно, прекрасно… Они не намерены разрешать ему продолжать такого рода деятельность. Ему предлагается немедленно вернуться в Соединенные Штаты. Но ведь это же безумие, это нелепо! Почему, ведь он ничего, ничего не сделал такого, что могло бы причинить вред его стране! А ваше поведение по отношению к делу Розенбергов, если даже не говорить ни о чем другом? «Дело Розенбергов, – зарычал Фрэнк, – да, поговорим о нем! О вреде, который оно принесло моей стране!» Вашей стране? Я был склонен думать, что это уже не ваша страна, что при ваших воззрениях ваше место за железным занавесом. Мы были очень терпеливы с вами… Но эта последняя история с коммунистической шпионкой Ольгой Геллер слишком серьезна, чтобы мы могли позволить вам оставаться в Европе. Вам дадут паспорт, с которым вы сможете без шума вернуться в Соединенные Штаты. Пропуск… Но Фрэнк больше его не слушал. Он бросил на говорившего с ним человека дикий взгляд и вышел. А пропуск… он о нем и не думал.
Он шел под деревьями авеню Габриэль… вспомнил, что когда-то эта улица называлась Аллеей вдов, что она притягивала к себе плачущих, что Ольга сказала ему однажды, характеризуя какой-то период своей жизни: «Я ходила плакать на авеню Габриэль…» Теперь на авеню два театра, и для слез не осталось места. Странно, что можно думать о тысяче разнообразных вещей, находясь в апогее отчаяния… Точно так же, как на похоронах любимого существа замечаешь пыль, которая осела на черные туфли, соболезнование на лицах друзей и родственников, помнишь час отхода поезда, думаешь о багаже… Он представил себе свою жену! Боже мой… Несчастная… Ей никогда не понять, почему им нельзя вернуться в Америку, что его там посадят под любым предлогом и никто не подумает дать ему работу, и все будет куда хуже, чем до отъезда.
Фрэнк опять очутился перед посольством, он, очевидно, кружил на одном месте. Скоро истекал срок удостоверения, выданного ему Префектурой, о праве на жительство во Франции… Как же в таких случаях поступают? А он-то надеялся, что на этот раз ему выдадут «привилегированное» удостоверение, разрешающее иностранцу проживать во Франции в течение десяти лет, то есть почти постоянно, и что он наконец избавится от полицейских придирок. Он представил себе, как идет вонючими коридорами Префектуры, где он всегда чувствует себя преступником, повинным в каком-то неведомом преступлении, раздавленным навалившейся на него всей своей тяжестью гигантской машиной, которая предъявляет на него права всеми своими окошечками, штемпелями и километрами, тоннами бумаг… Власть над ним, Фрэнком, каждого из «причастных к учреждению»… Он был охвачен паникой, как солдат, который вдруг понял: вот он окружен, пропал. У него похолодел и заныл живот. А если он не вернется в США – как жить? Где? Его ведь выгонят из экспортно-импортной фирмы… Ему незачем ходить объясняться с ними, их, наверное, уже давно предупредили, гораздо раньше, чем его самого, и они, конечно, принимали во всем этом участие. Где же ему найти работу? Иностранец. Без паспорта. А дети! Их выгонят из американской школы. Девочка и без того такая нервная! А квартира? Их из нее выселят. И у его жены не будет больше холодильника… Ужасно. Отвратительно. Бедная моя, терпеливая моя… Фрэнк шагал вдоль Сены, касался толстых каменных плит парапета, думал о том, какие они белые и шершавые, слышал, как машины проезжали за его спиной и останавливались у красного светофора. Сена была слишком далеко. Живопись. А, да что о ней говорить! Он вспомнил о своих соседях по мастерской; среди них есть иностранцы, может быть, они знают, что полагается делать в таких случаях? Ольга… «Мы живем во времена подозрений… во времена подозрений!» – повторяла она. Серый шелковистый взгляд. Он был на мосту, в двух шагах от «Терминюса» – может быть, надо ее предупредить, рассказать ей? А если за ним следят? Конечно, за ним следят, а то как бы они узнали? Тогда куда же идти? Он не мог появиться перед женой в таком состоянии. Мастерская? А если он приведет туда шпиков? Фрэнк остановился, посмотрел на небо, посмотрел на воду. Но он умел плавать, он очень хорошо плавал. И разве не подло было бы бросить жену и детей. Они впутают в это дело Ольгу, Ольгу, которую уже поджидают за углом, с ножом. С ведром помоев. Если уж умирать, то так, чтобы смерть показалась естественной. Идеальное самоубийство.
Фрэнк снова зашагал. Идеальное самоубийство. Из этого можно сделать сценарий. Как его осуществишь? Что, если пойти поговорить с продюсерами? Как же!… Идеальное самоубийство… Он не пойдет к Ольге. Что она подумает, если он вдруг исчезнет? Как знать, что может подумать Ольга? Вечные снега. Она будет по-прежнему идти своей дорогой, мягко сверкая… Для нее самой, для ее же пользы он прервет всякие сношения с ней. Что касается его – все пропало, ничего худшего не придумаешь. Мертвец не боится смерти. Все кончено. Но он не может вынести встречи с женой, не может сказать ей, что они отрезаны от родины… Потому что туда он не вернется, туда его и насильно не затолкаешь… Пока можно, он будет скрывать от жены правду. Правду? Какую правду? А вдруг ей скажут, что он ей изменял, вдруг ей докажут, что он две недели прожил вдвоем с другой женщиной в большом пустом доме, где были только они двое – он и другая. Никто не поверит, что они жили там, как брат и сестра. А между тем это ведь было именно так. По отношению к жене его единственным грехом была та воскресная прогулка, во время которой он вдруг почувствовал себя счастливым. Жаркий летний день, весь народ вышел на прогулку, и они тоже, как все… Ресторан, где им было так весело… Если бы у Ольги не болела нога, не было бы этой дурацкой сцены на автобусной остановке… Ведь только мысль, что ей больно, а придется еще идти пешком, вывела Фрэнка из себя. Если бы Ольга не надела новые туфли, если бы она не купила туфель, которые натирали ей ногу, вся жизнь могла бы пойти по-иному. Они бы не уехали так стремительно… Но дело теперь не в этом! Куда, куда деваться… Фрэнк не мог решиться на встречу с женой.
Он пошел по направлению к мастерской. Это было самое разумное, самое естественное, так он по крайней мере объяснит потом жене, не прибегая ко лжи, причину своего долгого отсутствия, своего озабоченного, усталого вида… После работы в мастерской он часто возвращался совсем разбитый, мрачный и молчаливый… Что касается шпиков, все равно они уже знают туда дорогу… К тому же, если они заинтересуются, к кому из соседей он зайдет, им придется стать на лестнице, а тогда Фрэнк их увидит. Может быть, убьет…
Автоматически, как лунатик, он сел в автобус. Сошел. Перешел улицу. Пересек двор. Еще один двор, на этот раз узкий, длинный, мощеный. Двери мастерских первого этажа, выходящих во двор, были открыты, через них было видно работающих людей… человек, окруженный маленькими ящиками из белого дерева, строгал доски; женщина склонила голову над кустарным ткацким станком… Фрэнк, проходя, всегда видел только тонкий пробор, разделяющий ее черные волосы… Мастерские художников находились на втором и третьем этажах, туда вела очень крутая деревянная лестница. Площадка, темный коридор, двери и та особая атмосфера, которая свойственна всем парижским домам, где есть мастерские, в которых никогда не делают ремонта, не красят, не моют и не подметают. Сквозь грязные окна вот таких мастерских иногда пробивается радуга гения.
Фрэнк открыл дверь своей мастерской, которая, собственно, не была его мастерской, он получил ее заимообразно, он должен быть готовым в любой момент с благодарностью ее вернуть. Это была довольно большая комната, выходившая на север, как и полагается мастерской художника, пыльные стекла умеряли дневной свет, и освещение там всегда было серым. Железная кровать, стол и стулья были отодвинуты к тоскливо грязным стенам, а в середине комнаты стоял только мольберт и на нем картина… Картина ждала Фрэнка, молчаливая и коварная, как подстерегающий злоумышленник. Фрэнк встал перед ней и посмотрел ей прямо в лицо…
Неужели именно он создал эту бледную и плоскую вещь. Эту песчаную пустыню, по которой черный контур рисунка, угловатый, как дерево, разбитое молнией, выписал угрюмую решетку. Фрэнк отошел, потом приблизился, снова отошел… Отвращение, разочарование охватили его, как боль, боль такая сильная, что он даже не заметил, как из горла его вырвался крик. Когда крик этот дошел до его ушей, он бросился на пол и стал кататься по нему, чтобы потушить крик, как тушат огонь… Наконец ему удалось его остановить, и теперь крик раздавался только у него внутри. Фрэнк старался не двигаться; он неподвижно лежал на полу, дожидаясь, пока сердце его перестанет колотиться, а оно так стучало, как будто просилось, чтобы его выпустили наружу. Наконец он смог подняться, добрался До умывальника: в засиженном мухами зеркале, покрытом пятнами от сырости, он увидел свое лицо, потемневшее, с провалившимися щеками, неузнаваемое… Фрэнк умылся, подставил голову под кран… Ему стало легче.
Когда Фрэнк вошел в мастерскую Дариуса, он прежде всего увидел Сержа, лежавшего на диване с поднятыми коленями, прислонясь к полосатым подушкам… Дариус, стоя перед мольбертом, писал его портрет.
– Разве идет дождь? – спросил Серж.
– Нет, я облился из крана, очень жарко… – объяснил Фрэнк.
– Перестань вертеться, Серж, – сказал Дариус, – Фрэнк, сядь, ты его будоражишь.
Фрэнк осторожно сел на стул с соломенным сиденьем, немедленно провалился, что его нисколько не смутило, и пересел на ободранное кресло, прислоненное к стене. Кресло устояло. Фрэнк сел поудобнее. Какой-то человек с лицом цвета вороненой стали, тонкий, как шпага, стоял со стаканом в руке у стены и наблюдал, как Дариус работает. Он улыбнулся Фрэнку, поднял свой стакан.
– Хотите? – спросил он. – Вино холодное.
– Знакомьтесь, – сказал художник, необорачиваясь. – Мистер Фрэнк Моссо, дон Альберто. Налей ему, Альберто. Но не хвастай, что вино холодное, – у нас здесь нет холодильника! Ну, как дела, Фрэнк? Уже давно твои соседи не слыхали, как ты объясняешься со своими картинами. Ты был в отпуске во время забастовки? А мне досталась модель, Серж сидит в Париже без дела… Я на тебя не смотрю, но чувствую, что у тебя расстроенный вид.
– Со мной случилась ужасная вещь: у меня отобрали американский паспорт. Они хотят заставить меня вернуться в США.
Дариус положил кисти.
– Сволочи… – сказал он.
– А что случается, когда у человека отбирают паспорт? – спросил Серж, поднимаясь со своего ложа.
Альберто протянул Фрэнку полный стакан:
– За всех патриотов, за всех изгнанников!… – сказал он, поднимая стакан.
Фрэнк осушил свой.
– Не знаю, – сказал он через некоторое время. – Практически я не знаю, что со мной будет. У меня такое чувство, будто я стал астральным телом, может быть, меня уже не существует… Я, наверно, уже не отбрасываю тени, я что-то не заметил ее на тротуаре…
– Да что ты? – Серж загоготал. – Да здравствует полиция! Мы существуем только благодаря имеющемуся на нас делу. Когда прекратится вся эта бумажная канитель, мы перестанем существовать. Нет, кроме шуток, Фрэнк, неужели они подложили тебе такую свинью?
– Подложили. Ты смеешься. Но у меня больше нет никаких доказательств, подтверждающих действительность и законность моего существования. А мой экспорт-импорт выставит меня за дверь.
– А трудовая книжка у тебя есть?
– Да… Но если я лишусь работы, мне ее не возобновят.
Фрэнк помолчал.
– Теперь вы видите, – вновь начал он, – мне остается только утопиться.
– Да, – сказал Серж, – ты совершенно прав. Надо спросить у сведущих людей, как поступают в подобном случае. Американская эмиграция – дело еще новое, и никто ничего толком не знает. Как по-твоему, Альберто, что ему нужно предпринять? Есть ли какая-нибудь возможность уладить дело?
Альберто задумался.
– Что вам, в сущности, нужно? – спросил он. – Ваше удостоверение о праве на жительство во Франции еще действительно?
– Срок почти истек. Если я не смогу доказать, что у меня есть средства к существованию, мне его не возобновят… А если я останусь без работы…
– Тогда… Паспорт беженца, я думаю… Надо пойти на улицу Коперника в «Бюро помощи беженцам и апатридам». Оно было изобретено для эмигрантов из народных демократий… А мы им пользуемся… Вряд ли они позволят себе выслать американца!
Фрэнк воспринял эти слова, как пощечину: беженец! Лишенный родины! Он, американский гражданин, гражданин государства, не находящегося в состоянии войны, не разрушенного землетрясением, государства, где не было революции… Он, простой американский гражданин, – беженец!…
– Может быть, – сказал он, – да, паспорт беженца… Что-нибудь в этом роде.
– У нас есть люди, профессия которых состоит в знании законов, они укажут нам верный путь, – сказал Серж с пафосом, – но не жди, пока тебя выставят из твоей фирмы. Устраивайся немедленно. Ты же художник.
– Есть о чем говорить!
– Конечно. Есть о чем говорить… – Дариус откупорил еще одну бутылку. – У тебя есть профессия. Я видел твою картину в мастерской этой скотины Полетта. Здорово заверчено, сразу видно, что ты понимаешь толк в живописи.
Фрэнк ничего не ответил. Дариус просто хочет его утешить. Он ведь не знает, что Фрэнка ничем уже не утешишь.
– Я спрошу у наших, – сказал Альберто, продолжая свою мысль.
– Спроси. А я хочу еще раз повторить Фрэнку, что его картина здорово заверчена. Но живопись не может прокормить художника, у которого точка зрения на свои картины меняется каждую неделю.
– Она меняется не у меня, а у моего покупателя… бывшего покупателя.
– А! Его бы я убил, – мечтательно произнес Серж. – Мне пришла в голову одна мысль. Во всяком случае, мне кажется, что это мысль…
– Мне нравится, – продолжал Дариус, – что твоя живопись, как математика… Ты не виляешь, все построено, решительно все точно, все стоит на месте, все существует, а если кому-нибудь это не подходит, тем хуже для них.
– Сделано по-портновски, – добавил Серж, – как сказала бы моя мать, у нее-то самой прямые швы не получаются. Я всего лишь музыкант, и, поскольку музыка – искусство низшего порядка, как это известно каждому в этом доме, у меня нет права голоса… Но твой покрой хорош, Фрэнк… по моему скромному мнению.
– Твоя мать права, – Дариус наливал вино, – живопись Фрэнка утверждает его видение, в ней нет ничего случайного, ему не кажется, что он видит, а он действительно, несомненно видит…
– Но я все-таки рисую не по линейке, – обидчиво сказал Фрэнк, – к тому же…
Все замолчали, каждый думал о своем.
– Вам нужно получить, – сказал наконец Альберто, продолжая свое, – паспорт беженца. Бюро дает их беженцам и лицам, лишенным родины, которые не могут обратиться за бумагами в консульства своих стран, так как они взаимно друг друга не признают.
Но Серж, подняв палец, сделал отрицательный жест
– Никогда, – сказал он, – если Фрэнк это сделает, то он сам отрежет себя от своей родины, он санкционирует действия ФБР. Странное положение – быть эмигрантом. не будучи им и в то же время являясь им.
Они снова помолчали. Серж притянул к себе гитару, валявшуюся около дивана, начал ее настраивать.
– Положи гитару, – сказал Дариус, – за работу…
Серж положил гитару, принял позу…
– Лишенный родины… – повторил Фрэнк. – Я не могу понять смысл этих слов. Эти слова задавили меня, как могильная плита, и я все же не понимаю, что они значат. У меня жена и двое детей. Я не решаюсь рассказать им, что с нами произошло. Дети учатся в американской школе – их исключат, представьте себе, какой это будет для них удар. У моей жены больше не будет холодильника. У меня не будет работы. Мне кажется, лучше со всем этим покончить. Я не хочу жить, как пария. У вас есть убеждения, а у меня есть только гордость. Я – не лишенный родины; пока я жив, я с этим не соглашусь. У меня должны быть те же права, что у всех остальных людей, платящих налоги. Я ничего не сделал против своей страны. Я даже и не помышлял «свергнуть правительство»! Я не пария. С этим я никогда не соглашусь.
Серж слушал Фрэнка. Он думал об эмигрантах евреях, сгрудившихся в одном из кварталов Парижа… рабочих, ремесленниках, мелких торговцах, приехавших из Польши между двумя войнами, бежавших от погромов, преследований, разорения… Они до дна испили чашу тех неприятностей, о которых говорил Фрэнк, пока еще новичок. Их неприятности с документами были отнюдь не морального свойства. Несчастные люди! Они не пытаются вступать в борьбу с силами природы, называемыми законами, визами, паспортами, документами, разрешениями, высылкой… Разбушевавшаяся стихия не может вас оскорбить, она только может сделать вашу жизнь невыносимой – в уголке Парижа так же, как бывало в польских городках… Они попадают в лапы жуликов, которые отбирают у них последние деньги, якобы улаживая их дела, но не улаживают ровно ничего, и они остаются все в том же положении, да еще без денег.
– Я налью вина, – сказал Серж, вставая. – Чувствую, что сегодня у нас будет сильная жажда, я схожу куплю несколько бутылок.
Дариус потянул его за рукав, чтобы он сел:
– Вина хватит, у меня есть погребок… Сиди ты, ради бога, спокойно, Серж!
Он пошел к стенному шкафу на другом конце мастерской и вернулся, неся по бутылке в каждой руке.
– Во время всеобщего бегства в 1939 году, – сказал Альберто, – когда Франция посадила за колючую проволоку нас, испанских бойцов, могильщикам приходилось копать на кладбище не ямы, а траншеи, так много заключенных умирало каждый день. Когда комендант лагеря, французский генерал, велел привезти доски, чтобы построить бараки для администрации лагеря, и испанские заключенные поняли, что дело не только затягивается, а будет продолжаться до бесконечности, они стали умирать в еще большем количестве… И вот однажды мы увидели, как молодой испанец, интернированный, как и все остальные, идет по лагерю и тащит за собой одно из тех бревен, которые привезли для постройки бараков. Мы смотрели, как он медленно шел и тащил бревно, оставлявшее за собой борозду на грязной земле… Охранявшие нас сенегальцы тоже это видели. Парень шел один со своим бревном, и вид у него был странный. Один из сенегальцев крикнул ему, чтобы он остановился. Все ждали, что произойдет, потому что парень не остановился, а продолжал идти в нашу сторону… Тогда сенегалец бросился на него со штыком! И тут произошла невероятная вещь: не успел еще сенегалец напасть на парня, как толпа заключенных кинулась на сенегальца, подмяла его под себя, поглотила его, а когда толпа отхлынула, от сенегальца остались одни лохмотья.
Альберто внимательно посмотрел на остальных, как бы проверяя, поняли ли они его. Потом продолжал:
– На другой день нам принесли хороший суп. Нам объявили, что привезенные бревна пойдут на постройку бараков, чтобы нам больше не приходилось спать под открытым небом… И с этого дня испанцы в лагере уже не мерли, как мухи, а умирали, как люди, время от времени.
Глядя на Альберто, Дариус наливал вино. Какой поразительный тип идальго, испанского гранда, смесь стали и закалившего ее огня. Человек, рожденный быть вожаком мужчин, а, может быть, также и женщин. Дариус стал мечтать о портрете Альберто.
– Да, – сказал Фрэнк, это, конечно, поучительно… Но я – единственный в своем роде. И я не привык…
Никто не сказал ему – «привыкнешь», но каждый это подумал.
– Единственный? – повторил Серж. – Насколько мне известно, вас в Париже несколько тысяч…
– Несколько тысяч кого?…
– Несколько тысяч американских граждан, которые сбежали из Соединенных Штатов.
– Возможно. И все-таки я один. Что меня с ними связывает?
– Ну, – сказал Дариус, – за работу.
Серж лег на продавленный диван. Его загорелое лицо, черные, штопором вьющиеся волосы на полосатых подушках, желтых с зеленым, были уже сами по себе готовым портретом.
– Можно мне побренчать на гитаре, Дариус, а то уж очень скучно.
– Можно.
Альберто поднял гитару и подал Сержу, который начал ее настраивать, потом откашлялся и запел глухим голосом… французские, испанские, русские песни… В мастерской все застыло: Дариус углубился в работу, Серж – в песни, а Альберто и Фрэнк – в свои мысли.
Сумерки замарали окна. Когда Дариус положил кисти, Серж спал, Альберто размышлял за бутылкой, а Фрэнк исчез.
Ботинки Дариуса скрипнули, Серж открыл глаза и, вставая, задел коленом гитару… Альберто заворчал.
– Он не застрелится? – спросил один из троих. Никто не ответил.
– Так… – сказал Серж, – я, наверно, очень люблю тебя и твою живопись, если способен зря тратить время, развалившись на твоем диване. Сейчас, когда забастовка кончилась… Меня, наверно, человек десять ждут дома… Перед уходом, Альберто…
Отряд не заметил
Потери бойца
И «Яблочко»-песню
Допел до конца…
– Собачья жизнь… – сказал Дариус. – Где он живет?
Никто не знал, где живет Фрэнк, все встречались с ним только здесь, в мастерской.
– Пошли, – сказал Серж, – «Гренада, Гренада, Гренада моя…» Я сегодня, сейчас же, узнаю у нашего юриста, как Фрэнк должен поступить…
Но «Яблочко»-песню
Играл эскадрон
Смычками страданий
На скрипках времен…
Привет!
Они расстались, и каждый из них уносил с собой тревогу за Фрэнка.