IX

Постоянным местопребыванием Дювернуа был полуразрушенный замок, в котором его навещал Патрис. В Париже Дювернуа останавливался у одной приятельницы, которая предоставила в его распоряжение комнату в своей огромной квартире. Комнату и смежные с ней маленький кабинет и ванную. У него был свой телефон и отдельный выход, на пол-этажа выше парадной двери квартиры. В старых парижских зданиях встречаются такие архитектурные странности – тайники, которые не легко обнаружить, узкие лесенки, ведущие в комнаты, о наличии которых вы и не догадывались… Маленькая квартирка Дювернуа как раз была расположена в одном из таких тайников, в двойном потолке одного из этажей красивого большого старинного здания, стоявшего в глубине двора, с воротами, уже много веков охраняемыми двумя изъеденными временем львами. Богатство и вкус многих поколений, а также и искусство, с каким теперешняя хозяйка дома сумела сохранить и оживить существовавшую до нее атмосферу, делали из этого дома Шестого района Парижа место, уготованное для счастья.

Приятельница Дювернуа, когда бывала в Париже, вела бурную светскую жизнь, да и личная ее жизнь была весьма наполнена; она часто уезжала, но дом ее всегда оставался в распоряжении Дювернуа, не только жилой, но и в полном порядке, как если бы хозяйка его не покидала. Квартира прекрасно отапливалась зимой; летом ставни были вовремя закрыты, в вазах стояли цветы; а в кабинете Дювернуа всегда был накрыт стол на случай, если он пожелает поесть у себя; постель была постлана… Ему здесь было куда лучше, чем на холостяцкой квартире, – все удобства и никаких забот.

Дювернуа поставил машину во дворе, взял свой старый, почерневший от времени кожаный чемодан и по лестнице со ступеньками из пористого камня, с красивыми перилами из кованого железа поднялся на два высоких этажа, прыжком одолел маленькую добавочную лесенку и открыл дверь своим ключом. Он прошел прямо в ванную, открыл краны и, пока ванна наполнялась, позвонил по внутреннему телефону: Нет, мадам в Италии… мосье будет завтракать дома?… Если мосье хочет зажечь огонь в камине, ему стоит только поднести спичку… Дювернуа принял ванну, побрился… все его туалетные принадлежности, халат, ночные туфли были аккуратно разложены в стенном шкафу. После беспорядочной жизни в замке здешний комфорт всегда был ему приятен. На мраморном камине маленькие часики с колонками мелодично пробили час. Дювернуа, прыгая через две ступеньки, спустился с лестницы, у него было назначено свиданье с князем Н… в русском ресторане.


Князь уже был там, окруженный целым роем официантов в белых русских рубашках: «Здравствуйте, дорогой полковник, не извиняйтесь, я пришел раньше, чем было условлено…» Князь говорил по-французски без малейшего акцента, но он отличался колоссальным ростом, у него была почти белая грива волос, круглое лицо с черными выпуклыми глазами и черными мохнатыми бровями, двойной подбородок и тройной живот – словом, это была величественная фигура, какую не часто встретишь во Франции. Дювернуа сел напротив этого своеобразного Петра Великого, который занимал так много места на красной плюшевой банкетке, что рядом с ним сесть было негде. В довольно большом зале, красном с белым и кое-где с золотом, было мало народа. Грузин в мягких сапогах пронес к столику в глубине, где завтракали несколько мужчин, шашлык на шампурах, длинных, как шпаги. Князь сделал в направлении столика приветственный жест, как бы одобряя появление шашлыка. Американская супружеская пара просила разъяснить им меню… Какой-то человек, сидя в одиночестве, видимо, кого-то поджидал в компании графинчика водки. Прерванное приходом Дювернуа совещание между князем и официантами возобновилось, а тем временем на стол ставили запотевший графинчик водки, икру, лососину, маринованные грибы, селедку, копченого угря… все то, что само собой разумеется и чего не надо заказывать… «Я с вами не советуюсь, полковник, – сказал князь, – положитесь на меня». Наконец жребий был брошен, и официанты разбежались. Дювернуа забавлялся, он любил время от времени пойти в русский ресторан, не только из-за кухни, но и из-за атмосферы, из-за того, как вас там встречают, из-за сочувствия, с каким относятся к вашим вкусам, к испытываемому вами гастрономическому наслаждению и действию на вас водки и всего прочего. Можно даже сказать, что по мере воздействия на вас водки симпатия и благожелательное уважение к вам обслуживающих лиц все увеличиваются.

– Эти сукины дети на все способны, – сказал князь со вздохом, – за ними надо следить в оба. Во-первых, прежде чем есть рыбу, я хочу поглядеть ее живой! В прошлый раз мне подали черт знает что! Сюда ходит слишком много американцев, вот и начали подавать что попало…

Голос князя был плаксив и грустен. Но Дювернуа уже знал по опыту, что, когда с церемонией заказа будет покончено, князь станет приятнейшим собеседником, начнет говорить о том о сем, рассказывать, развлекать. И правда, покончив с гастрономическими заботами, князь начал во всех подробностях рассказывать, как он достал автограф письма Пушкина… Длинная история о том, как он посетил сначала того, потом другого… Князь говорил о Пушкине с такой осведомленностью, называя его запросто Александром Сергеевичем, будто был его закадычным другом. Но разговор принял желательный оборот только после гуся с яблоками.

– Как могу я быть заодно с теми, кто у меня все отнял, – говорил князь, – прошу вас, возьмите этот кусочек с поджаристой корочкой! Это было бы противоестественно, не по-человечески. Если вам рассказать об всем, что я потерял… Дворцы, заводы, шахты, тысячи гектаров… Но, представьте себе, полковник, больше всего мне жалко нашего старинного дома под Москвой, в ста километрах от Москвы – старая усадьба, вроде тех, о которых вы наверно читали в романах Тургенева… Большой деревянный дом с террасой… Громадный парк, тенистые аллеи, липы… березы… деревянные беседки с ветхими ступеньками, пруд с лилиями… Знаете, стоит мне только сосредоточиться, и, как будто это было вчера, я слышу шелест камыша с бархатными головками, когда в него врезается лодка… вижу большую соломенную шляпу моей невесты, ее пальцы в воде, ее мокрые пальцы в моей руке… Все это банально, как молодость, мой друг, но это ведь моя молодость… Как же мне от нее отказаться?… Крестьяне подожгли мой дом. Все сгорело – липы, березы… великолепная библиотека, редкая мебель, портреты моих предков… Они сожгли мою юность, запахи парка, ночи, проведенные под окном любимой… Они сожгли мои пейзажи, мои привычки, звук русской речи в моих ушах…

Князь говорил вполголоса, высоко подняв голову, подняв брови, чтобы поверх лысины Дювернуа не упускать из виду метрдотеля, который приготовлял что-то за столиком на колесиках. «Не кладите мне в салат слишком много уксуса!» – закричал князь.

– Да, – сказал Дювернуа, – я вас понимаю, нельзя спорить, ваши чувства естественны, законны… Но с течением времени пора бы им притупиться… А тем временем развернулось ведь то, что можно противопоставить этим эксцессам…

Князь оторвался от салата и перенес свое внимание на Дювернуа.

– Да, – продолжал тот, – что вы об этом думаете? О том, что сделали большевики, с тех пор как они сожгли вашу библиотеку?… Вы же не будете отрицать, что в вашей отсталой стране совершились великие преобразования. Я говорю не о средствах, а о результатах.

Черные выпуклые глаза князя на мгновение встретились с глазами Дювернуа, рот его открылся в лукавой улыбке, обнажившей крепкие желтые зубы, напоминавшие о тех далеких временах, когда князь, как говорят, был неотразим. Он попытался перегнуться через стол настолько, насколько ему позволяли размеры живота, и сказал вполголоса:

– Почему это вы мне задаете такие каверзные вопросы, мой дорогой полковник? Может быть, вы собираетесь написать роман?… А? На какую тему? Или за этим кроется другое? Что?… – и князь продолжал нормальным голосом, выпрямившись и принимаясь за салат: – Видите ли, мой дорогой, они сожгли не только мою библиотеку… Они сожгли целую эпоху, вместе с ее романтизмом… Они взяли историю в свои мозолистые руки…

Дювернуа помрачнел, он почувствовал себя смешным. Романист, собирающий материалы! Но князь был слишком тонок, чтобы настаивать. Он уже говорил о другом… И обидчивому Дювернуа казалось, что князь говорит ему: «Как хочешь, дорогой мой, но не пробуй меня провести…», а князь в это время просто спрашивал, как поживает Кристина, очаровательная хозяйка Дювернуа, оценивал последние спектакли, говорил о «Вишневом саде», который Жан-Луи Барро собирается поставить, – конечно, это будет неплохо, но если бы Дювернуа видел «Вишневый сад» у Станиславского с Книппер-Чеховой в роли Раневской, знаете, эта сцена во втором акте, когда у нее из кошелька падают золотые монеты и она говорит: «Посыпались…» По-русски достаточно одного слова: «Посыпались…» Одно слово! А что оно выражает: «Презренный металл… источник забот… опять эти деньги… тем хуже, вот всегда так… что я могу поделать?» и так далее. Книппер все это вкладывала в одно только слово…

– Да, действительно, – сказал Дювернуа, все еще недовольный.

– Вы не находите, – продолжал князь невозмутимо, – что можно определить характер человека по тому, как он обращается с деньгами – бумажками, монетами? Почти всегда у человека при этом бывает жалкий, несчастный вид… Я сделал целую серию рисунков… руки и деньги! Руки домохозяек, рабочего, руки женщины в кольцах, руки игрока…

Изумленный Дювернуа позабыл про свою досаду. Князь рисует?… Ну да, немного… Это – его любимое развлечение, но только развлечение… Кстати… И князь заговорил о выставках, потом перешел на сплетни – и рассказал несколько непристойных анекдотов, он был склонен к этого рода юмору. По правде говоря, Дювернуа уже чувствовал, что отяжелел, а князь был совершенно свеж и все больше входил во вкус беседы. Теперь он говорил о шаткости правительства, о том, что на родовитость сейчас обращают мало внимания… Сегодня настоящие коронованные особы – это кинозвезды, а «прекрасные принцы» – сыновья владельцев трестов…

– Вы необыкновенно трезво рассуждаете, князь, – заметил Дювернуа, чтобы поддержать разговор, – у меня много друзей среди русских аристократов, и уверяю вас, что они продолжают считать себя солью земли!

– Но мы и есть соль земли! – сказал князь запальчиво, снова устремив взгляд через голову Дювернуа на столик на колесиках, у которого метрдотель священнодействовал с помощью нескольких официантов: он жарил блинчики. Князь отвлекся и подумал, что лысина Дювернуа похожа на блин. Но он оторвался от ее созерцания и вернулся к разговору… Он говорил о всеобщем огрубении и утверждал, что аристократы всегда были и остаются солью земли, но что теперь их стремятся закопать в землю: «Нас закапывают, мой дорогой, нас закапывают!»… И князь, чтобы Дювернуа лучше его понял, показал рукой, украшенной перстнем с сапфиром – подарок царя его отцу, – как их закапывают… Что осталось от аристократии? Несколько старых обломков вроде князя, которые связаны тесными узами со знатными родами Франции, Англии, Австрии… ведь все они между собой кузены в той или иной степени… Поэтому-то князь мог бы жить целый год, не тратя ни гроша, гостить то у одного, то у другого, по всей Европе… К счастью, он до этого еще не дошел, у него есть собственные средства, но если бы у него их не было… Он повсюду встречал бы сочувствие, солидарность, неустанную заботу…

Дювернуа думал о том, чего недоговаривал князь, – он хорошо помнил, как на приеме у Кристины заговорили о князе, не успел тот уйти из салона… говорили, что у русских аристократов нет денег, но что князь Н… поразительный делец, он не просто заработал большие деньги, но умудрился заработать их за счет большевиков! Вспомнили дело с советскими векселями двадцатых годов, когда русские покупали во Франции товары, а платили за них векселями. Французские капиталисты, спешили избавиться от этих векселей, выбрасывая их на рынок по низким ценам: они предпочитали заработать меньше, но наверняка. Надо думать, что князь доверял советскому правительству, потому что он скупил много таких векселей. А потом Советы честно оплатили свои векселя, и князь выиграл на этом деле целое состояние, огромное состояние, говорят. К тому же он, как специалист по русским вопросам, имел большое влияние на Кэ-д'Орсей, где у него было много друзей. Ведь князья Н… из поколения в поколение были тесно связаны с французским посольством в Петербурге… Дювернуа забавно было слушать, как князь распространялся о положении громадного большинства мелкотравчатых дворян. Такие дворяне, говорил он, начинают пролетаризироваться. В наше время благородное происхождение уже не служит рекомендацией даже для поступления в какое-нибудь торговое предприятие на тридцать тысяч франков в месяц или длятого, чтобы девушку приняли в качестве манекенщицы в какое-нибудь ателье… Что касается молодого поколения, родившегося во Франции, то эти мальчики и девочки совершенно офранцузились, ассимилировались – или же, наоборот, озлобились, бесятся и яростно превозносят родину, которой никогда не видели… Они не могут себе позволить даже того, что служило утешением их родителям, – рассказывать сказки о блестящем прошлом, об имениях, которых у них никогда не было, о тройках и о степи! Родители их, мелкие разночинцы, те, пользуясь невозможностью проверить, могли сочинять сколько угодно для собственного утешения, а иногда и вымогая деньги… Нет ничего вульгарнее этих людей, мой дорогой, плохой бульварный роман и тот правдивее, чем они.

Пожалуй, князь стал говорить несколько быстрей, словно он торопился поскорее высказать все, что было у него на уме… Речь его неслась бурным потоком. Франция их прекрасно приняла. Даже консьержки были растроганы несчастиями русских эмигрантов… – К тому же все мои соотечественники – люди работящие, они согласны на любую работу – шоферами такси, официантами в ресторанах, каменщиками, мойщиками стекол… Одно время заводы Рено положительно превратились в русские. Несмотря на то, что мой народ – прирожденные кустари… А эти дураки, там, хотят их коллективизировать, они не понимают, что русский человек, русский крестьянин хочет прежде всего иметь свой клочок земли, свою лошадь, и это ему дороже жизни… Попробуйте представить себе французского крестьянина в подобных же обстоятельствах… Все крестьяне похожи друг на друга… Потом князь растроганно заговорил о доброте французов по отношению к русским эмигрантам… к «белым», как говорят. Были случаи поразительной щедрости и помощи со стороны самых простых людей… Казалось, князь твердо решил не говорить ничего, кроме общих мест. О новом положении, создавшемся после смерти Сталина, он не проронил ни слова.

Дювернуа все это начало надоедать. Он с завистью смотрел на китайские тени, проходившие за матовыми стеклами ресторана: солнце било прямо в окно, один луч рассек зал надвое, скользнул по красному бархату банкеток, стен, ковров, заиграл на золоте зеркал, засверкал на белоснежных накрахмаленных скатертях, на русских рубахах официантов… Дювернуа невыносимо захотелось выйти, подышать воздухом… В глубине зала знакомые князя платили по счету. Американская супружеская пара уже давно ушла. Одинокому человеку, по-видимому, надоело ждать, он съел какое-то блюдо и удалился… Еще один стол был занят только что пришедшими американцами – там кормили громадного датского дога, который пожирал мясо, а гарсон наблюдал за ним, любовно склонившись над его миской: важный клиент! Но князь как будто бы и сам нашел, что пора переменить тему, и вернулся к разговору, который так резко оборвал… Но что же все-таки интересует полковника? Душевное состояние эмиграции в данный момент, после смерти тирана? Нет? Не то? Тогда что же? Но теперь уже Дювернуа в свою очередь начал уклоняться от разговора… да нет, уверяю вас, я не знаю, почему вы решили… Он не собирает никаких материалов. Но когда Дювернуа, тоже чтобы переменить тему, спросил князя, как поживает его сын, тот ответил: «А, так вас, значит, интересует современная молодежь?… Мой сын… – Задумавшись, князь мешал ложечкой чай – в конце обеда он пил чай, а не кофе, и обязательно в стакане, а не в чашке. Он повторил: – Мой сын…»

Наступило молчание… Как бы очнувшись, князь заговорил:

– Шалопай… В двадцать три года он ничего не умеет делать, разве что водить машину. Он ненавидит Францию, он постоянно говорит: «Глуп, как француз»… Все, что он видит и слышит, вызывает у него презрение. И такая мразь еще интересуется политикой и позволяет себе быть монархистом… Над его кроватью висит портрет царя Николая II в натуральную величину. В красках. А, да вот и он! Вот он, мой беспутный сыночек. Я же вам говорил, что он непременно появится…

В зеркале, за спиной князя, Дювернуа действительно увидел группу вошедших молодых людей… В опустевшем ресторане официанты опрометью бросились им навстречу, расточая поклоны и улыбки. Один из молодых людей отделился от группы, остановился в двух шагах от столика князя и наклонил голову:

– Отец…

Он был высокий, толстощекий.

– Ты здоров? – спросил отец, не трогаясь с места. – Полковник, разрешите вам представить моего негодного сына… Федя, это полковник Дювернуа, летчик, ас…

Федя бросил на Дювернуа любопытный взгляд, но тотчас же опустил глаза.

– Ты опять пьянствовал всю ночь, – сказал князь. – Вижу по твоему помятому лицу.

– Простите меня, я должен вернуться к своим друзьям.

Федя поклонился еще раз и, повернувшись спиной к отцу и Дювернуа, отправился в другой конец зала, где пришедшие с ним молодые люди со смехом и восклицаниями заказывали обед.

– Не знаю, где он их находит, – сказал князь, – как бы то ни было, дело всегда кончается тем, что Федя велит все приписать к моему счету… Вы на них только поглядите! Что за лица! Что за манера одеваться! Им место на скамье подсудимых… А чего стоит этот Саша Розенцвейг, который повсюду за ними таскается! В два раза старше их. Темная личность… Их проводник по игорным домам, борделям и модным ресторанам… Хорошенькая профессия!

Князь не позволил Дювернуа заплатить по счету: здесь он был у себя.

Да, на улице было чудесно. Они проехались по Булонскому лесу. Сколько народа!., машины, пешеходы… скачки в Лонгшан. Давайте вернемся! Столько машин, что все равно никуда не проехать. Дювернуа ругался и крепко сжимал руль, злясь от нетерпения.

Как хорошо было в тихой квартире Кристины. Уже во дворе они оказались в другом мире… «Я должен за нее бога молить», – сказал Дювернуа, открывая дверь. «Иметь возможность быть гостеприимным – большая радость. Кристине, наверное, очень приятно, что вы у нее останавливаетесь…» Голос князя был тих и печален. Он тяжело опустился в большое кресло у камина, и Дювернуа подумал о том, каково же было гостеприимство князя в его дворце в России… Он поднес спичку к приготовленным дровам и достал бутылку. После яркого света и оживления улицы комната казалась темной и уединенной, созданной для откровенной беседы…

– В такой комнате, как эта, – сказал князь, – представляешь себе женщину, которая зябко раздевается возле камина… А вы привели с собой толстого старика… Но старик доволен, будьте уверены…

Он улыбнулся той улыбкой, которая напоминала прежнего князя – соблазнителя, бретера, и закрыл глаза…

– Если вас это интересует, дорогой друг… Я вам расскажу про моего сына, этого бездельника. Из всех женщин, которых я когда-либо знал, я особенно любил Федину мать. Ее звали Софья. После двух лет безумной любви она меня бросила, оставив ребенка. Соблазнила и бросила. Мелодрама. Причем мне уже перевалило за сорок. Что холостяку, человеку в моем положении, было делать с ребенком? Если бы я был в России, в своем имении, тогда другое дело. Но тут в моей жизни для него не было места. Я отдал его русским, бывшим моим слугам, которых я привез с собой из России… И решил никогда его не видеть, позабыть о его существовании. Его мать причинила мне слишком много страданий… И Федя жил у моих слуг, которые поселились в предместье, как мелкие рантье. Я платил им и больше ничем не интересовался. Однажды они мне сообщили, что Феде пора поступать в школу… Я платил и за школу, русскую школу, которую они выбрали. Через несколько лет я получил письмо от директора, который предупреждал меня, отца, что не может дальше держать Федю в своей школе, потому что он слишком плохо себя ведет… Он просил извинить его за то, что беспокоит меня, но он уже исчерпал все средства, стараясь повлиять на приемных родителей Феди… Федя носил мое имя, он был молодым князем Н…, и ответственность за него лежала на мне.

Князь задыхался, он был похож на памятник, на усталый, больной памятник. Дювернуа налил ему большую рюмку арманьяка.

– Спасибо, дорогой, это меня подкрепит. Может быть… Ах, мой дорогой, детей надо было бы топить сразу, как котят! А теперь мой непутевый сын вырос, и его нельзя утопить. Я хочу сказать, что он не дастся. Он пьет, играет, бегает за женщинами… Не как светский человек, а как подонок. Как вы думаете, нужен человечеству этот бездельник? И он еще считает, что во всем виноват я. И в его несчастливом детстве и в русской революции. Оказывается, люди, которым я его поручил, морили его голодом, били его, а с помощью тех денег, которые я давал на его воспитание, составили себе неплохой капиталец… У них должны были водиться деньги, раз они могли купить дом в Бретани, где они сейчас живут, а так как они не работали… Я, наверное, очень виноват.

Князь казался подавленным. Его жизнь, долгая жизнь, не вмещалась в эту комнату, тут ей было тесно.

– Сколько ему лет? – спросил Дювернуа, чтобы прервать молчание.

– Двадцать три года… Он совершенно необразован, потому что никогда не хотел трудиться, он лентяй, да к тому же в школе, где он учился, единственно, чему учили детей, – это ненависти к коммунизму. В результате – Федя женился… на коммунистке!

Дювернуа невольно рассмеялся:

– Такая мелодраматическая ситуация и совершенно неожиданная развязка – вы поразительный рассказчик, князь… Продолжайте, прошу вас.

– Это и грустная и смешная история… Все дело, наверное, было тщательно обдумано Федей совместно с его приемными родителями, живущими в бретонской деревушке. Молодая коммунистка была барышней из замка, она происходила из старой французской знати, к тому же семья ее очень богата, а это ведь встречается редко! Все в округе знали, что девочка – коммунистка… Связи, оставшиеся после Сопротивления… Мой сын, – говорил князь, – хитер, как сумасшедший, он прекрасно понял, на что ее можно поймать, на какую приманку. Он нанялся в замок помощником садовника и разыграл из себя пролетария. Выходя замуж за Федю, эта молодая особа хотела доказать свои демократические убеждения. И вдруг в мэрии она узнает титул своего мужа! Князь! Она вышла замуж за князя! – Старый князь долго молча смеялся, потом вытер слезы и продолжал: – Мелодрама, драма, водевиль и фарс… Федя потребовал от жены, чтобы она жила вместе с моими бывшими слугами, его приемными родителями, монархистами и жуликами, которые целыми днями оскорбляли то, что его молодая жена свято чтит… Гнусные людишки, во всем гнусные. Это они повесили засиженный мухами портрет царя… Мучить ее стало для них забавой! Ведь их надежды не оправдались – родители не раскошелились! Они ничего не имели против того, чтобы выдать дочку за князя, – потому что, поверьте мне, они-то были в курсе дела! Но они хотели, чтобы князь работал, они не хотели кормить его даром. И вот дети остались без средств к существованию… потому что и я не собираюсь содержать этого шалопая! Я не дам ни гроша этому пошлому, грязному типу! Представьте себе, что жена его обожает!… Видели вы такое? Женщины все сумасшедшие… Но говорят, что моя бедная невесточка и впрямь сходит с ума. Я надеюсь, что с помощью веры в коммунизм она в конце концов освободится от моего негодного Феди и снова обретет равновесие. Обычно эти люди фанатичны… Однако может случиться, что вера ее недостаточно сильна и что она даст себя переубедить своему сутенеру-мужу…

Князь рассказал еще о нескольких злых проделках своего сына, и каждый раз, называя его, он добавлял какое-нибудь ругательство: негодяй, каналья, идиот, дурак…

– Уже поздно, мой дорогой полковник, – сказал он наконец, извлекая свои сто кило из глубины кресла, – если бы я был романистом, мне кажется, я написал бы о потрясениях, связанных с отрывом от родной почвы и сменой политических идей. Чувства и убеждения нашей молодежи несут глубокий отпечаток комплекса неполноценности, от этого она становится агрессивной, у нее появляется горечь. Молодые люди относятся к Франции, как отвергнутые любовники, у них к ней несчастная любовь… или, может быть, они только воображают, что их любовь несчастна… поэтому они начинают все и всех презирать и ненавидеть. Зелен виноград! Эти дети полагают, что ваша страна их терпит только из милости… Все то, за что мы, эмигранты, благодарны Франции, им кажется недостаточным, невыносимым, унижает их, оскорбляет… Наша тоска по родине… все то невыразимое, что трудно определить словами… у молодого поколения эта тоска по родине, которой они никогда не видели, перерождается в ненависть, в тщеславие, в глупое самолюбие… Им кажется, что их обделили! Я не оправдываю их чувств, которые мне представляются отвратительными. Феде нечего на меня рассчитывать. Пусть эти мальчишки играют в заговорщиков без меня. Есть большая разница между героем и авантюристом… Я действую рука об руку с французским правительством. В той мере, в какой я могу действовать, находясь не в своей родной стране… Мои соотечественники, «белогвардейцы», с гордостью называют себя контрреволюционерами и брезгливо сторонятся всего, что имеет хотя бы отдаленное отношение к социализму. Они и против нацистов только потому, что в названии нацистской партии есть слово социализм. Они с трудом прощали Муссолини его социалистическое прошлое… Они целиком одобряют только Франко, может быть, еще и Португалию… Бог и царь! И хотя они и пролетаризировались, это их ничему не научило… Они грызутся между собой из-за того, кого именно возвести на царский престол, и ненавидят либеральную эмиграцию – февральских революционеров, которые не признали Октября. Они ни на минуту не допускают, что советский режим может претерпеть эволюцию… нет, просто – во веки-веков бог, царь… и Достоевский – их пророк… Да, да… это так, мой дорогой… Все это не серьезно… Наша белая армия станет реальной силой, только когда этого захотят западные государства и Соединенные Штаты… А до тех пор они будут жить, как тени, с «документами» теней… беженцы, изгнанники, апатриды… все что хотите… и они будут играть в заговорщиков… а что они могут, несчастные, они же годны только, как орудие, а не как политические деятели! Они могут похитить, заманить в ловушку, убить, это неплохо, но не меняет положения. Индивидуальные террористические акты… Лично я по-другому понимаю пропаганду… Когда человек «выбирает свободу», то его поступок вносит ясность, заставляет задуматься. И тех несчастных, на родине, и здешних… Кравченко, Кестлер – вот это работа, подлинная антисоветская пропаганда! А что будет, когда больше не останется людей моего поколения? Кто этим займется? Я реалист, я на стороне людей, у которых есть реальная жизнь, власть, на стороне мощной государственности… Игра с огнем коммунизма недопустима!

Князь продолжал говорить стоя и, казалось, не собирался уходить, увлеченный своими мыслями:

– Настоящая русская эмиграция, мой дорогой полковник, вымирает, старая гвардия уходит… Пойдите на русское кладбище в Сент-Женевьев, и вы увидите… как оно разрослось! Наших гораздо больше в земле, чем на земле. Они доблестно боролись с большевиками и с превратностями судьбы… Они были бойцами – эти шоферы и мойщики стекол, отважными бойцами, тружениками. Они сделали из своих сыновей инженеров, докторов и ученых, они достойно выдали замуж своих дочерей за французов; и вот вся эта молодежь уже превратилась в французов, сохранив что-то от славянского очарования… И тоску на душе, когда им напоминают о той стране, которая перестала быть их родиной… Все они натурализовались, и у их детей русской остается только фамилия. А случается, что они офранцуживают и фамилию, чтобы ничем не отличаться от настоящих французов, чтобы наконец перестать быть иностранцами… Но имейте в виду, мой дорогой полковник, что те из них, кто упорно остается русским, переходят в конце концов на сторону Москвы… Я не говорю о тех русских, которые сами себя вызывающе именуют «патриотами», «возвращенцами», о безумцах, которые хлопочут о советском паспорте, чтобы вернуться… но об истинно русских, православных, которые позволяют одурачить себя. Что было для нас неизменно свято, что оставалось для нас, русских, неизменным среди горечи изгнания? Церковь!

Последнее, по-видимому, было сказано серьезно и глубоко затрагивало князя. Дювернуа с интересом смотрел на этого парижанина, искушенного во всех светских играх – от биржи до любви, – который искренне скорбит о чистоте православной церкви… И так как князь замолчал, Дювернуа решился задать ему вопрос:

– А что такое происходит с вашей церковью? Князь ответил усталым и бесцветным голосом:

– Это сложно, длинно и вам не интересно, дорогой друг. Нам нелегко было сохранить нашу церковь на улице Дарю… Москва хотела ею завладеть, но это ей не удалось. Москве, однако, удалось другое: расколоть «православный люд», как у нас говорят… В Париже имеется Объединение приходов русской православной церкви, подчиненное Московской патриархии. Это невероятно, непостижимо, но это так! Патриарх Алексий находится в Москве! Как вы хотите, чтобы люди боролись против коммунизма, когда их патриарх находится в Москве!

– Но, – сказал Дювернуа, – мне кажется прекрасным, что вера стоит выше всяких земных соображений, отделена от государства, от политики…

– И от реальной жизни, – воскликнул князь, ударив кулаком по притолоке, – от реальной жизни! Она отделена от реальной жизни!

Дювернуа сказал без улыбки:

– Но в этом чисто духовном вопросе вы рассуждаете, как материалист, князь!

– Не будьте ребенком, прошу вас! Лично я признаю главой православной церкви только константинопольского патриарха, и никому меня не заманить в церковь на улице Петель встречать московского митрополита Николая, у которого на спине крылышки голубя мира Пикассо!

Князь, огромный, величественный, протянул руку за своей шляпой.

– Простите меня, дорогой полковник, за мою болтовню… Но вы сами виноваты, не надо было задавать мне каверзных вопросов…

А, старая лисица! Дювернуа, слушавший его с большим вниманием, опять обиделся: он принимал все это за сердечные излияния, а князь, оказывается, просто хладнокровно разъяснял ему положение. Может быть, не так хладнокровно, как ему того хотелось бы… Он сам увлекся своей игрой. Во всяком случае, он обращался к Дювернуа не как к романисту. Как к кому же тогда?

Провожая князя до дверей, Дювернуа не сдержался и спросил:

– Вы знаете русскую по имени Ольга Геллер?

– Ольга… как вы сказали? Геллер! Откуда я могу знать русскую с такой фамилией?

Князь уже спустился с маленькой лесенки и стоял на площадке. На великолепной лестнице гулко раздавался его голос, как под сводами церкви.

– А почему бы вам ее не знать? – сказал Дювернуа. – Дело в том, что эта женщина спасла мне жизнь…

Он спустился на площадку вслед за князем.

– Ах вот как? Спасла жизнь? – князь спустился еще на несколько ступенек; подняв подбородок, ища Дювернуа своими выпуклыми глазами: – Действительно, я вспоминаю такую фамилию. Она мне напоминает одну мрачную историю…

Все камни стен отозвались могучим эхом: мрачную историю!

Дювернуа пренебрег намеком.

– Она спасла мне жизнь во время Сопротивления, – сказал он, и эхо откликнулось со всех сторон.

– Ах так, в вас, значит, жив дух солидарности «участников войны», дорогой полковник?

Голос князя удалялся… Дювернуа, перегнувшись через перила из кованого железа, смотрел, как шляпа князя спускается по лестнице.

– Вы, кажется, этого не цените, – сказал он.

– Почему же… Конечно, конечно. До свиданья, дорогой.

Дювернуа вернулся к себе, закрыл дверь… Ах, как сложны взаимоотношения между людьми. Кажется, вы во всем согласны, идете рука об руку, и вдруг вы видите все совсем в другом разрезе. Богатство князя позволяло ему выбирать сообщников, но как же он должен был презирать Францию и ее правительство, чтобы всегда использовать их в своих целях… С кем же, с какими людьми был он в действительности заодно? Князь, должно быть, понятия не имеет, что такое чувство солидарности собратьев по оружию, самопожертвование, смелость, верность… Дювернуа страстно пожалел, что война миновала! Нет, он еще не созрел для романа. Не лучше ли сразу от него отказаться? Он налил себе стакан виши… В этот вечер он должен был обедать с Ольгой Геллер.

Загрузка...