В комнату рядом с Сашей въезжали новые жильцы. Пошла возня хуже прежнего… По утрам его будил шум в коридоре, где пыхтели люди, чем-то стучали, задевая за стены и двери… Привезли кровать, газовую плитку, шкаф… Им еще нет двадцати лет, а они женятся, – говорила прислуга. Оттого что рассчитывают на родителей, а что хорошего вечно рассчитывать на других… Когда появятся ребятишки, денежки выкладывать опять придется дедушке и бабушке. Разве можно потакать всем капризам молодежи, как это делает сестра месье Саши… Бедный мосье Саша мог бы воспользоваться тем, что молодожены провели к себе воду, и сделать отвод. Душ, уборная… Эти сорванцы ни в чем себе не отказывают, а такой человек, как мосье Саша, довольствуется тазом с кувшином и ходит в ватерклозет на том конце коридора, как все…
Но когда жизь вошла в колею, соседи оказались очень тихими, совсем не беспокойными. После переезда они должны были – если верить прислуге – сдавать экзамены. Они поднимались без шума, – во всяком случае, они не будили Сашу, который по утрам спал самым крепким сном. Спозаранку они отправлялись на факультет, и когда Саша случайно оказывался дома в неурочный час, он едва улавливал за стеной бормотанье да шелест страниц. Когда он возвращался поздно ночью, молодые соседи, должно быть, уже спали, а между их спальней и Сашей была комната, где они ели и где в нише помещалась газовая плита.
Понадобилась перемена в ритме его жизни, чтобы Саша оказался дома, как раз когда у соседей были гости. В этот вечер у Саши была температура. Мишу налила ему в термос горячей воды, чтобы он приготовил себе грог, ему пришлось позвонить в редакцию, предупредить, что он заболел, и, изнемогая, задыхаясь, он поднялся на шестой этаж. Еще в коридоре он услышал музыку, смех и шум передвигаемой мебели: у соседей были гости. Катастрофа!
Выпив крепкого грогу, Саша разделся и лег. Но рядом стоял такой крик и шум, что заснуть было невозможно. Вот когда Саша понял, что стена была всего лишь тонкой дощатой перегородкой. Он слышал все так, как будто сидел за столом вместе с гостями. Это было похоже на радиопередачу, с той разницей, что нельзя было повернуть ручку и выключить радио. Звон посуды, ножей и вилок… Передай мне сандвич с паштетом… Пирог на славу… Кто принес эту бутылку, ну и хорошо вино… Легкий удовлетворенный шумок не прекращался. Саша задремал, но взрыв хохота заставил его подскочить. От ярости он чуть не постучал им в стену, чтобы они замолчали. Но фосфоресцирующий циферблат его часов показывал всего девять, – они имели полное право спокойно ужинать. Шум снова сделался однородным, но раз уже Саша проснулся, ему нечего было надеяться заснуть в девять часов, когда он привык ложиться в три-четыре часа утра… Он слышал, как голоса за перегородкой перекрещивались, смешивались… Какой-то низкий бас перекрывал время от времени все остальные голоса… А у одного из них голос ломался… Девушки… настоящий птичник. Саша различал щебечущий голосок Алисы, своей соседки, он к нему уже привык, и бургундский выговор ее мужа – Жана, вернее, Жанно… У них там, наверное, полно народа. Неожиданно бас загудел громче и заставил замолчать всех остальных.
– Говорю вам…
Но тот голос, который ломался, перебил его на высокой ноте:
– А я тебе говорю, что эпическая поэзия берет верх! Долой индивидуальную лирику! Нам нужны грандиозные темы! Пусть поэзия приведет нас к сердцевине мира!…
Голос девушки:
– Ну, поехал! Опять ты со своей эпической поэзией…
– Ты никогда не даешь мне довести мысль до конца… Девушка:
– Доводи свою мысль до чего угодно, только постарайся кончить свои рассуждения до утра. И ты всегда перебиваешь Ролана, он хотел сказать…
Раздался общий смех по поводу чего-то, чего Саша не видел, и кто-то что-то сказал, чего он не расслышал и на что мальчишеский голос взволнованно ответил:
– Конечно! Если бы мне случилось изменить любимой женщине, я бы застрелился!
Смех, восклицания. Саша невольно улыбнулся.
И опять роскошный бас:
– Это очень здравая мысль, которая делает тебе честь, Пэпэ. Чего вы смеетесь? В прежние времена убивали женщину, которая изменила, или мужчину, с которым она изменяла. Куда возвышеннее убить самого себя за измену Любви!…
– Браво, Ролан! Спасибо, Ролан!…
Разговор становился все оживленнее, и Саша не мог за ним уследить… Ломающийся голос продолжал отчетливо:
– …Вы никогда не даете мне довести мысль до конца… Моя эпическая поэма в четырех частях и двенадцати эпизодах об истории Сопротивления…
– В свободных стихах без каких-либо помех!…
– Без рифм и смысла…
– Без конца и без начала!
– Без средств к существованию!
– Без смягчающих обстоятельств!
– Без критического начала…
Они кричали и смеялись все разом. Во что они играли? Саша прислонился горящей головой к прохладной стене… Сюрреалисты, дерьмо… Бас опять возник из общего шума:
– …Это только перевод… Небольшое стихотворение… Чтобы проникнуть в самую сердцевину мира, как ты говоришь… Все твои громадные фрески уместились здесь на одной странице…
– Будешь ты читать или нет?
– Давай, Ролан!
– Погоди, погоди… Я хочу вам сначала объяснить… (мало-помалу наступило молчание, нарушаемое легким позвякиванием посуды). Ведь это перевод… Для русских тут все ясно. Представьте себе: двадцатые годы. Степь весной, зеленый океан молодой травы… Конный отряд Красной Армии, украинцы, они ведь родятся верхом на коне, патрулируют по степи. Все спокойно, враг притих. Эскадрон несется рысью, переходит в галоп и запевает песню, которую пела тогда вся Россия, разрушенная, голодная, зажатая блокадой и пушками: «Эх, яблочко, куда котишься…» Идя в бой и возвращаясь с боя; и на галопе, и на рысях, и шагом эскадрон пел: «Эх, яблочко, куда котишься…» Но молодой парень, скакавший рядом с поэтом, пел другую, никому не известную песню… Устремив глаза на землю, которую он отвоевал, на молодую траву, покрывавшую родимую степь, молодой парень мечтал… Он мечтал о сказочных краях, – и кто знает, – может быть, он только что научился читать? Он узнал, что есть такая страна Гренада, прекрасная, благородная страна, о которой можно мечтать. И вот он покинул свой дом, покинул семью, чтобы и в Гренаде землю крестьянам отдать. Шальная пуля сразила его, пока он мечтал… Просто так, мимоходом. Ей нечего было делать здесь, совсем в другую сторону шел ее путь. Тело мечтателя соскользнуло с коня в весеннюю траву. Даром пропал солдат, даром пропала пуля… и оборвалась мечта…
Задвигали стульями…
– Натали, садись сюда…
Смотрите-ка, его племянница, то-то Саше все чудилось, что ему знаком этот голос! Ей давно пора быть в постели, этой сопливой девчонке.
– Алиса, дай ему чего-нибудь выпить…
Саша услышал даже бульканье жидкости – слишком громкое, как в кино.
– Подвинься немного…
– Нет, это красное… Давай, Ролан.
И снова бас:
– Это стихотворение было написано в 1926 году. За десять лет до войны в Испании! Имя поэта – Светлов. Название – «Гренада». Внимание!
Наступила тишина. Ролан читал стихи.
Мы ехали шагом,
Мы мчались в боях,
И «Яблочко»-песню
Держали в зубах.
Ах, песенку эту
Доныне хранит
Трава молодая —
Степной малахит.
Но песню иную
О дальней земле
Возил мой приятель
С собою в седле.
Он пел, озирая
Родные края:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
Он песенку эту
Твердил наизусть…
Откуда у хлопца
Испанская грусть?
Ответь, Александровск,
И Харьков, ответь:
Давно ль по-испански
Вы начали петь?
Скажи мне, Украина,
Не в этой ли ржи
Тараса Шевченко
Папаха лежит?
Откуда ж, приятель,
Песня твоя:
«Гренада, Гренада,
Гренада, моя»?
Он медлит с ответом —
Мечтатель-хохол:
– Братишка! Гренаду
Я в книге нашел.
Красивое имя,
Высокая честь —
Гренадская волость
В Испании есть!
Я хату покинул,
Пошел воевать,
Чтоб землю в Гренаде
Крестьянам отдать.
Прощайте, родные!
Прощайте, семья!
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Мы мчались, мечтая
Постичь поскорей
Грамматику боя —
Язык батарей.
Восход поднимался
И падал опять,
И лошадь устала
Степями скакать.
Но «Яблочко»-песню
Играл эскадрон
Смычками страданий
На скрипках времен…
Где же, приятель,
Песня твоя:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя»?
Пробитое тело
Наземь сползло,
Товарищ впервые
Оставил седло.
Я видел: над трупом
Склонилась луна,
И мертвые губы
Шепнули: «Грена…»
Да! В дальнюю область,
В заоблачный плес
Ушел мой приятель
И песню унес.
С тех пор не слыхали
Родные края:
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
Отряд не заметил
Потери бойца
И «Яблочко»-песню
Допел до конца.
Лишь по небу тихо
Сползла погодя
На бархат заката
Слезинка дождя…
Новые песни
Придумала жизнь…
Не надо, ребята,
О песне тужить.
Не надо, не надо,
Не надо, друзья…
Гренада, Гренада,
Гренада моя!
Все бешено зааплодировали. Саша нашел, что стихи совсем неплохи. У баса был прекрасный голос, он хорошо читал. С точки зрения журналиста, это было небезынтересно… Стихи оттуда… За перегородкой шум голосов, все говорят одновременно:
– Как хорошо… до слез!… Ты меня смешишь своей эпической поэзией, фресками! Вот это фреска так фреска… Но я никогда не говорил, что… Не надо быть марксистом, чтобы понять: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»… Это не политическое выступление, именно поэтому это – стихи… «Гренада, Гренада, Гренада моя…», сказочная страна… Как это хорошо, как хорошо…
Саша уже ничего не мог разобрать, как если бы микрофон стоял слишком близко к говорящим. К тому же он чувствовал, что температура у него все поднимается, а рядом этот шум, такой шум… И снова бас, который заглушал все остальные голоса:
– Мне его дал Серж Кремен…
Не может быть! Саша сел на постели и приложил ухо к перегородке, чтобы не потерять ни одного слова из того, что там говорилось: Серж! Значит, это притон коммунистов, коммунистическое отродье…
– …Он вывез его из концлагеря. Один русский перевел его вместе с французским поэтом. Оба они умерли. Серж и его друзья считают эти стихи своим кредо… Это их боевая песнь…
– Поразительно, что это написано в 1926 году!…
– Ты здорово читаешь!
– Не надо быть марксистом…
Саша горел. Они не виноваты, они еще дети. Он узнаёт руку Сержа, этого вестника несчастья, этого рецидивиста, этого развратителя молодежи. Этого «метека». В своем озлоблении против Сержа Саша невольно перешел на свой старый жаргон, вернулся к своим старым убеждениям: бедная Франция, она допускает, чтобы иностранцы путали ее мысли, оскверняли ее душевную чистоту… Подумать только – кости и тело какого-то Сержа смешиваются с французской землей… Саша впал в неистовое бешенство печеночного больного, которое еще усугублялось жаром и гриппом. Давненько он не вспоминал чистоту расы, королей Франции вообще и графа Парижского в частности… Теперь он выкрикивал все это про себя, как привычные ругательства, чтобы отвести душу. Он рычал: «метек», дерьмо, сволочь! А рядом музыка вмешалась в разговор, заглушая слова… Должно быть, они танцевали, но разговор продолжался:
– Говорю тебе, если рассуждать логически, можно предсказать будущее…
– Ты думаешь, твой Светлов, или как его там, рассуждал, как политик? Вовсе нет, он рассуждал, как поэт…
– Как поэт, он мог рассуждать с такой силой лирического выражения потому, что он рассуждал политически правильно… Что такое лирика?
– Лирика – то, что потрясает…
– Любовь в поэзии не обязательна, это неверно… И если тебя потрясает русский парень, отдавший жизнь за крестьян Гренады, я повторяю, если ты потрясен…
– Ты почувствовал нежность поэта к этому парню, который пошел воевать на украинской земле за то, чтобы в Гренаде землю отдали крестьянам?
– И который мечтал, как мечтают люди, только что научившиеся читать…
Саша горел, и ему казалось, что он болен именно из-за этой музыки, из-за этих отрывочных фраз, что все это бред, больное воображение, кошмар… Коммунисты тут, совсем рядом с ним! Он никогда еще не видел, какие они в своей компании. Голова у Саши кружилась, кровать кружилась, комната кружилась… «Откуда у хлопца испанская грусть?… „Гренада, Гренада, Гренада моя!“ Он должен околевать здесь в одиночестве, а те, за стеной, поют и танцуют, спорят и смеются. Их много, а он, Саша, совсем один. Саша стал шепотом повторять слово „одинок“. Он был одинок, он всегда был одинок, за бортом, отщепенец… Сколько он пережил тоскливых празднований 14-го Июля, в которых не участвовал, как иностранец! Пока наконец не сдружился с Пои и остальными и не получил право ненавидеть день 14-го Июля уже коллективно… Да, но ценой лжи, ценой непрерывной лжи. Один, один… Всю жизнь он бродил по ничьей земле и получал удары то от одних, то от других на этой опустошенной, страшной земле, где солнце вставало только затем, чтобы осветить заграждения из колючей проволоки и покинутые траншеи… Да, он одиноко бродил по этой бредовой земле. Куда бы он ни пошел – направо или налево, вперед или назад, – всюду в него будут стрелять, и пули поразят его прежде, чем он сумеет объясниться… А он всю жизнь хотел только одного: разделять с другими их незыблемые, установившиеся убеждения. Точку зрения господствующую, подавляющую. Саша завидовал своим соседям, страстно завидовал. Ему хотелось быть с ними, поддакивать им, проникнуться их духом, пойти еще дальше, перегнать их, оттеснить слабых, недостаточно убежденных, которые не на все готовы. Саша горел. Что, если постучаться к соседям? Он представил себе, как он сидит среди них, аплодирует… „Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…“ Он скажет им: „Чего вы ждете – надо вешать буржуев на фонарях!“ Но там с ними его племянница и племянник, они, наверное, уже предостерегли других: „Не доверяйте старому пентюху рядом с вами! Это наш дядя Саша, фашист! Русский еврей – верноподданный французской короны… Просто смех!“ Тень Сержа с распростертыми крыльями, как гигантская летучая мышь, заметалась над ним… Саша горел. Никогда и никуда не принимали его без обмана… Всегда находился кто-нибудь, кто предупреждал: „Остерегайтесь – он был в „Аксьон Франсез“… „Остерегайтесь – он еврей, его родители были отравлены газом!“ И всегда наступал день, когда отношение к нему внезапно менялось… При таких условиях он не мог принадлежать ни к какому кругу, ни к какой партии, и ему оставалось только идти к людям, которым наплевать на все и на всех. На нем было клеймо ренегата и предателя, в то время как он жаждет… нет, в то время как он жаждал верой и правдой служить тем, чья сила наполнила бы и его жилы и позволила бы ему считать себя царем творения… „Чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать…“ Почему он обязан считать себя евреем, когда они ему чужды, он знал только несколько челозек, которых встречал у родителей. Он не принадлежал к ним ни по культуре, ни по внешнему своему виду. Его мать высидела лебедя, он был гадким утенком, и тому подобное… „Гренада, Гренада, Гренада моя…“ Не хватало музыки. Саша был способен к музыке, он любил музыку, но родители обучали игре на фортепьяно Мишу, которая не могла отличить „На мосту в Авиньоне“ от „Брата Жака“… А может быть, он стал бы великим музыкантом – и тогда он был бы сам себе обществом и партией, ему не надо было бы иметь других убеждений, кроме музыкальных… Он был бы окружен поклонниками и поклонницами… Вместо этого страшного одиночества, когда все от него отшатываются… Но он им еще покажет, чего он стоит! Роман… Он вложил в этот роман всю свою жизнь… а от издателей – ни слова, хотя они давно могли бы собраться ответить… Как они шумят там, за стеной!… У Саши раскалывалась голова. Бред. Раз он никому не нужен, он сам найдет выход… Мысль, что все зависит теперь от мнения какого-то интеллигента, рецензента из издательства, была для него как нож острый… Ах, одиночество и вся эта белиберда, попытки выйти из одиночества, присоединиться к тому или к сему, вступить, примкнуть… все это уже отошло в прошлое, далеко, далеко… В эту ночь он всего лишь играл комедию. Все это было уже в прошлом, как тот день, когда его, шестилетнего, первый раз повели в театр, как первая женщина, первое столкновение с полицией на бульварах, как выкрики: «Францию – французам!…“ А теперь, когда ему уже знаком концентрационный лагерь, эсэсовцы, бордели, когда каждый божий день перед ним взвивается театральный занавес… Ах, в одиночестве была своя прелесть! За свою жизнь человек иногда меняется, как будто он родился заново. Теперь он только делал вид, что страдает, на самом деле он был рад своему одиночеству. Скорее бы только эти злодеи-издатели ему ответили… Голова у Саши раскалывалась.
– Мне пора домой, моя мать не ложится спать, пока я не вернусь. После смерти отца она стала очень нервна…
– Ну что ж, очень жаль…
– Но вы все-таки вымойте посуду… Не может же Алиса одна убирать за вами!
– Скорее… Натали, ты живешь в этом доме… Даниэль, ты что, считаешь – это ниже твоего достоинства?…
– Все-таки странно… У Гастона отец умер месяц тому назад, у Жанно – два месяца, а теперь у Пэпэ…
Звяканье посуды, ножей, вилок, они занялись там уборкой, наверное, теперь скоро разойдутся…
Грустный и задумчивый голос:
– Сколько пап потеряли…
Общий взрыв хохота… Ха-ха-ха-ха! Эти ребята прямо-таки возмутительно циничны!
– Но я не то хотел сказать! – протестовал голос…
– Да, да… Не огорчайся, Пэпэ!
– Ты просто поэт, у тебя так нечаянно получилось… Пэпэ, это же не имеет значения… Не вздумай плакать…
Саша задыхался от злости. Они смеялись, эти чудовища смеялись в то время, как он подыхает. Так же вот умер его сосед, тень его соседа… Светящийся циферблат показывал пять минут первого. Это возмутительно, так шуметь по ночам. Они, должно быть, ставили посуду в шкаф, который упирался в перегородку, – это было невыносимо – тук, тук, тук… Трах! Разбили что-то… Наверное, целый поднос!…
– Пэпэ! Не ной, пожалуйста, это же только ножи и вилки.
– Ах, мне всегда так не везет, мне всегда так не везет…
– Перестань скулить, всего-навсего один стакан разбился, стакан из-под горчицы… Говорю тебе, перестань извиняться – только стакан из-под горчицы!…
Саша вскочил с постели, босыми ногами на ледяной пол, и стал искать что-нибудь потяжелее, ничего не нашел под рукой, схватил башмак и изо всех сил стукнул каблуком по перегородке: по ту сторону вдруг наступила такая тишина, что у самого Саши перехватило дыхание. Еще больше, чем на выключение радио в разгар передачи, это было похоже на убийство. «Ага, – сказал сам себе Саша, – я им заткнул глотку!» Но вдруг опять взрыв голосов, крики… Нет, они еще были живы там, за стеной:
– Что это?! – кричали они. – Морду набить… Еще только двенадцать… Кто это?… Кто?… Ах вот как… Он не мог отправиться куда-нибудь подальше… Может быть, у него там дети спят… Да я же тебе говорю… Нет! Врываться к людям в дом!… У вас повсюду родственники, даже под крышей… Бросьте! Ведите себя, как будто ничего не произошло…
Ах вот как? Как будто ничего не произошло? Саша поднял башмак и еще раз хватил каблуком по перегородке… На этот раз ему ответили сразу же невероятным шумом: птичьими криками, лаем, мяуканьем и такими яростными ответными ударами по перегородке, что она вся содрогалась.
– Молчать! – зарычал Саша.
– Гав-гав! – ответили ему.
– Мы уходим! – прокричал тонкий девичий голосок…
Саша еще несколько раз стукнул в перегородку и снова лег. Его знобило, он весь дрожал. За стеной больше не обращали на него внимания – там расходились. Он слышал взрывы смеха, сутолоку – должно быть, они разыскивали свои пальто и кашне… Теперь все происходило уже на площадке лестницы:
– Не шумите на лестнице, консьержка страшная скотина… Выключатель налево на площадке… Смотрите не ошибитесь на третьем, там живет один тип, который не переносит шуток… До свиданья, Жанету, моя девочка… До свиданья, Ролан, твои стихи очень хороши… Пэпэ, ты забыл свой берет, держи… Даниэль, спустись с ними, чтобы открыть им дверь… Ну, не сукин ли сын?
Это длилось бесконечно. Саша стучал зубами. Шаги и приглушенные голоса начали удаляться, и, наконец, дверь у соседей захлопнулась…
– Брось, родная, мы уберем все завтра… Иди скорее, я уложу тебя в постельку, ты совсем бледненькая. Сейчас я закрою дверь… а сосед… что на него нашло… ему место в сумасшедшем доме… Каков подлец…
Молчание. Саша скорчился в постели, ноги у него были как лед. Он бормотал. Францию – французам! Ха-ха! Италию – итальянцам… Англию – англичанам… Убирайтесь восвояси, кто бы вы ни были, «go home»[28], кто бы вы ни были… Каждый у себя и за себя… Подметайте сор у своих дверей. «Go heme», «Home, sweet home!»[29] Дом, родной дом! Где ты? Родина! Vaterland!…[30] Все это только имена существительные… Ерунда… Раздеться, догола обнажить все свои язвы, ничего не скрывать, даже самого позорного, и не получать ответа целых два месяца…
Плачут не только дети…