На плоской земле, под низко нависшим небом, похожим на подведенные углем глаза шахтеров, черные остроконечные терриконы заменяли горы, были похожи на грозные дымящиеся вулканы. Башни над колодцами шахт, путешествующие по воздуху вагонетки напоминали Всемирную выставку 1890 года, Эйфелеву башню, Большое колесо… А у подножья этих высот, этих гигантских черных вершин, этого ажурного железа, все было плоско, стелилось по земле. Однообразие кирпича, досок, ржавого железа, вцепившихся в черную землю, грязную и липкую… По обе стороны прямых улиц поселка углекопов стояли двухэтажные домики, все одинаковые, будто сотни сиамских близнецов; около всех домиков – грядки с круглыми кочнами переросшей капусты, дворы, где бродят кролики и куры, лают дворняжки. На улицах играли, бегали и кричали белобрысые дети. На пустыре они забавлялись, наподдавая ногами пустую консервную банку; такая вот игра формирует футболистов международного класса, как например знаменитый Копа из польской команды футболистов…
Серж оставил Фанни и Ива в «Зале» шахтерского поселка, куда они приехали накануне. Они бились над импровизированной программой; что касается хора, то он распался еще до их отъезда из Парижа, и Серж поехал вместе с Фанни и Ивом, рассчитывая собрать хор на месте, а главное оттого, что ему хотелось побывать в этом районе. Сержу не часто удавалось путешествовать, уезжать из Парижа. Он не был ни знаменитостью, ни «католиком», ни «социалистом», и никто не стремился его убеждать, что построение социализма – нужное и хорошее дело, потому что он и так был в этом убежден. Никто его не приглашал на Восток, куда ему так бы хотелось поехать, а чтобы ехать за свой счет, у него не было денег. Вот он и жил безвыездно около Гобеленов, в своей выходящей во двор квартире. Но его интересовали новые люди и места, вот почему, хотя эта небольшая поездка на север Франции и нарушала его ежедневные занятия, он решил воспользоваться случаем, а потом как-нибудь наверстать упущенное время.
Ему хотелось посмотреть на шахтеров, пересаженных с польской земли на французскую, как рассада. Он хотел посмотреть, принялась ли эта рассада и что из нее получилось – французы или поляки. Хотя сам Серж не считал себя эмигрантом – поскольку он жил в стране, в которой родился, и Франция была его единственной родиной, как для любого француза, – он знал, что иногда пересадка оставляет неизгладимые следы даже во втором поколении… «Ростки» этой рассады возбуждали его воображение, у него был к ним повышенный интерес. Если бы родители Сержа эмигрировали позднее, если бы он родился в России, может быть, и его – как это происходит с миллионами женщин и мужчин, рассеянных по всему миру, – разрывали бы противоречивые чувства? «У меня две любви – моя родина и Париж…»[51] Даже сама Жозефина Бэкер не осмелилась бы петь: «У меня две родины…» Даже в Фоли-Бержер, даже в шутку… У нее была только одна родина, которую она чувствовала всей своей кожей, и не только потому, что кожа у нее была черная.
Серж искал дом польского шахтера, который пригласил его зайти к нему до начала праздника. Серж торопился, он был приглашен на кофе. Впрочем, хотя Серж только накануне приехал в эти края, он уже знал, что тут всегда и везде, в какой бы час вы ни пришли, пьют кофе. Легкий, душистый, горячий, как кипяток, кофе. Серж торопился, но толку от этого было мало.
Серж был сам не свой. Лагеря оставляют на всех, кто прошел через них, те или иные следы: Серж был болезненно чувствителен ко всему, что касалось истребления человека человеком. А они приехали сюда на машине Ива, который как раз вернулся из Москвы, по дороге пересекли огромную равнину, плоскогорье, на котором шли большие бои 1914—1918 годов; страна превратила эту равнину в «заповедник» – в Америке подобным образом охраняются некоторые живописные места, где природу берегут во всей ее нетронутой красе. Здесь же охранялись воспоминания, память…
Здесь лабиринт траншей, ямы от снарядов заросли умиротворяющей зеленой травой, которая округляла, сглаживала углы, острые края… трава росла на мученице-земле, которую война корежила, ранила каждый божий день целых четыре года. Люди, убитые здесь, в этом чудовищном хаосе, вздымавшемся до самого неба, были теперь аккуратно уложены на бесчисленных кладбищах, под тысячами и тысячами крестов и белых плит. Газон на кладбищах шелковист, аллеи хорошо расчищены, а имена тех, чьих кусков не удалось собрать, от кого ничего не осталось, кто бесследно исчез, их имена были высечены на Памятниках Жертвам Войны. И среди этих без вести пропавших был и отец Сержа. Монотонный, подобный бормотанью дьячка «за упокой» бесконечный перечень имен миллионов людей, превратившихся в мешанину из мяса, костей, крови и земли, целая армия имен, выстроившихся в образцовом порядке, ровными рядами, как на параде, на кладбищенских могилах, на гигантских цоколях Памятников Жертвам Войны, каменные страницы, исписанные мелким убористым почерком… Французские полки, английские, канадские, шотландские, марокканские, немецкие; и волонтеры смерти – польские, чехословацкие… они занимали немного места. А на гребне Вими – памятник канадским жертвам войны, самый большой из всех: в память о ненайденных трупах, врезаясь в небо, среди необъятного горизонта стоял одинокий, трагический, громадный белый клык, возносящий ряд за рядом сомкнутым строем тридцать пять тысяч имен. А вокруг памятника только ветер свистит, пронзительный, ледяной ветер. Серж дрожал. Тридцать пять тысяч домов, двести четыре деревни, двести двадцать пять церквей… Морепа, Рокур, Сэйи-Сейисель, Позвер, Ла-Буасель, Тепваль, Комбль, Бапом, Бушавен… От всех этих поселков и городов остался лишь ветер… Нет! Вот идет человек!… Он расчищает аллею, широкую, как авеню Оперы в Париже; аллея ведет через ухоженный зеленый газон к Памятнику Жертвам Войны. Одинокий человек, бессмысленный хранитель имен и ветра, трагического необъятного мира, горизонта, на котором вычерчены черные треугольники терриконов. На пороге страны рудников, изрезанной черными жилами угля, продолжал существовать подземный мир войны, черные переходы Лабиринта.
Вот почему, приехав в местечко, где должно было происходить празднество, Серж чувствовал себя совсем больным, он не в состоянии был есть и, проводив Фанни и Ива в «Зал», отказавшись переночевать у товаришей, заперся в мерзком номере гостиницы. Наутро ему стало лучше, он смог принять участие в совещании, происходившем в «Зале», пошел с Ивом в обком партии – повидал товарищей; вернулся в «Зал», взглянул на приготовления и, наконец, пошел побродить в одиночестве по поселку.
Время от времени улицы, застроенные домами шахтеров, выводили его на главную торговую улицу. Он зашел в маленькое бистро, заказал кофе. Там было всего два посетителя: почтальон и рабочий. Хозяйка, хлопоча возле кипятильника за стойкой, беседовала с ними, крича во весь голос. «Что ни говорите, – утверждала она, – но здешний говор не украшает женщину. Недавно зашла сюда одна девушка, такая миленькая, хорошо одетая и все такое, наверное, воспитанная, и вдруг… начинает говорить бог знает как, на диалекте! Дома, в семье, это я еще понимаю, но на людях… Это не украшает женщину!» – «Вы правы, мадам Луиза. Вот я, например, говорю на диалекте только дома, – сказал почтальон, – получите шошнадцать франков за пивечко…» Серж, немного повеселев, заплатил за свой кофе и вышел.
Потом он пил кофе у Владека, шахтера поляка. После ходьбы по грязным немощеным дорогам, по улицам поселка мимо кирпичных домиков и деревянных бараков, после холода и сырости теплая кухня, через которую надо было пройти, чтобы попасть в столовую Владека, доставила Сержу несказанное удовольствие. Плита сверкала чистотой, пахло пирогами. Обои столовой были в больших ярких цветах, на столе и на буфете стояли букеты искусственных цветов; новая полированная мебель, буфет с гранеными стеклами. На диване у стены сидела девушка, она держалась очень прямо, поставив ноги носками внутрь… у нее были толстые, красные щеки, тяжелый подбородок и глаза, как голубая эмаль… ослепительно светлые волосы, желтый фартук с широкими синими полосами. Эта молодая женщина как две капли воды была похожа на свою мать, которая проводила Сержа в столовую; мать была еще красива: высокая полная женщина, с глазами той же голубой эмали и с таким же тяжелым подбородком. Владек, старый шахтер, сидел посередине комнаты, за круглым столом, с ним были его сын и зять, муж молодой женщины, сидевшей на диване.
Владек был очень похож на филина. Серж говорил себе, что это ему только так кажется, потому что он знает профессию Владека, но нет, право же: большая круглая голова с крючковатым носом, с глазами, обведенными темными кругами, покатые плечи, серая одежда – все делало Владека похожим на большого филина. Его жена, проворная и смешливая, ставила на стол чашки, кофейник, не переставая очень громко и очень быстро говорить по-польски. Серж, проходя через кухню, похвалил ее новую плиту, и она в ответ рассыпалась в звучных польских словах, которые означали: «Это у меня-то новая плита? Да ей уже по крайней мере двадцать пять лет!» Потом Серж выразил восхищение по поводу фотографий, развешанных по стенам: дочь – та самая, что сидела на диване, – в подвенечном платье, с женихом и подругами; ее подруги, с которыми она вместе училась, тоже вышли замуж, и каждая подарила ей свою свадебную фотографию, так что все стены были сплошь увешаны свадебными фотографиями. Неужели все они вышли замуж в один год! Сын переводил, он говорил по-французски, как француз – как здешний француз, разумеется. Его отец, Владек, говорил с акцентом, и в его устах северное французское произношение звучало экзотически.
– Тыуже давно здесь? – спросил Серж. (Владек был членом партии.)
Да, Владек был здесь давно, но все-таки он приехал уже после великого переселения польских шахтеров во Францию, которое произошло в восемнадцатом-девятнадцатом годах. Те, уезжая, имели контракты, они были «иностранной рабочей силой», по соглашению между двумя правительствами хозяева приготовили рабочим жилье и наобещали им всякой всячины. Ведь они тогда нуждались в рабочих! А он, Владек, приехал позже, в одиночку, сбежал из Польши из-за политических неприятностей: ему неохота было гнить по тюрьмам. В то время рабочие могли заключить контракт на работу через бельгийское консульство в Польше. Там особенно не придирались: нужны были рабочие руки. Он скорее бежал, чем эмигрировал. Но, так как по прибытии в Бельгию он немедленно стал работать в профсоюзе, его очень быстро выслали из Бельгии, его и еще нескольких товарищей. Бельгийские жандармы отвели их ночью на французскую границу и показали, как пройти, чтобы не встретить французских пограничников… Они перешли границу тайком… Владек сначала жил во Франции нелегально. Одна трудовая книжка на троих, один настоящий документ на троих. Однако хозяева принимали на работу иностранцев и без трудовых книжек. Конечно, оплата была самая низкая, но спорить не приходилось. Потом французские жандармы повторили с Владеком и его товарищами то же, что проделали раньше бельгийские, только в обратном направлении: проводили их до бельгийской границы и показали, по какой дороге идти, чтобы не встретить бельгийских пограничников!
Семья дружно смеялась во все горло, и Серж вместе с ними: старик здорово рассказывал. В семье его рассказ, наверное, знали наизусть и всегда смеялись в одних и тех же местах. Вдруг Серж подумал о Фрэнке Моссо… Что с ним?… Простота, с которой старый рабочий говорил опере-ходе границы, о пропитании, о защите своих прав, заставила Сержа подумать о Фрэнке. Надо спросить Ива, как обернулось дело.
– А потом? – спросил Серж, когда все отсмеялись.
Так вот, на этот раз Владек не последовал совету жандармов, и не успели они отойти от него, как он отправился обратно во Францию. Он знал, что в Па-де-Кале не хватает шахтеров и что там есть поляки. Вот он и отправился туда пешком, представьте себе! Он связался с профсоюзом, и его приняли на работу.
– Расскажи про школу, пап… – сказал зять.
– Про школу? Пожалуйста… В прежние времена почти все поляки приезжали сюда из немецких шахт в Вестфалии. Это было после катастрофы в Курьере, где погибла тысяча шахтеров, и надо было искать им замену… Шахтеры поляки, приехавшие из Германии, говорили и по-польски и по-немецки, как сейчас мы говорим здесь по-французски… а так как поляки народ рослый, крепкий и светловолосый, то для всех здешних жителей они были бошами, и так с ними и обращались, как с бошами. Когда разразилась война 1914 года, все население стало вымещать злость на поляках. Ведь это всегда так, всегда нужно найти виноватого у себя под рукой. Шахтеров поляков арестовали и перед отправкой в лагерь держали в школе. И вот все французы, которые еще не были мобилизованы, их жены и дети окружили школу и начали кричать: «Смерть бошам!» Кто-то принес соломы и бензина, кто-то поджег, и школа загорелась, а поляки-то были в ней заперты. Тогда один шахтер поляк, который, к счастью, еще не был арестован – звали его Фома Ольшанский, – бросился за помощью в профсоюз, и французские шахтеры прибежали и отбили своих польских товарищей.
Старый шахтер рассказывал это куда подробнее, и Серж видел, как все семейство волновалось, когда рассказ дошел до поджога школы, а когда французские шахтеры пришли на помощь польским шахтерам, младшая девочка – лет десяти – захлопала в ладоши!
– Еще чашечку?
– Я выпил столько кофе, что теперь никогда не усну, – протестовал Серж, протягивая, однако, чашку.
– Дедушка выпивает чуть не сотню чашек в день! Он целый день пьет кофе… То просит подать ему, то сам себе наливает. И это никогда не мешало ему спать…
– А теперь, – сказал развеселившийся Серж, – вас больше не ругают бошами?
– Само собой – нет, после войны… последней войны, с этим покончено, – ответил сын.
Но мать пустилась что-то очень длинно рассказывать на польском языке.
– Она говорит, – перевел сын, – что во время войны, когда она ходила за маслом на ферму – в пятидесяти километрах отсюда, где уже нет шахт, – к ней там все равно относились, как к немке. А с нами этого никогда не случалось…
– Уж эта мне молодежь, – сказал Владек, улыбаясь глазами в темных кругах, – они решительно ничего не понимают… Почему их будут обзывать бошами, ведь они даже и не поляки, они – французы.
Зять, молодой человек с серым и строгим лицом, поднялся с тем спокойным достоинством, которое свойственно шахтерам, более похожим на джентльменов, чем сами джентльмены из лондонского Сити.
– Только на бумаге, – сказал он, – я француз только на бумаге. А сердцем я поляк. Я хочу вернуться в Польшу. Там я по крайней мере буду работать на свою страну!
Было ясно, что возвращение в Польшу – повседневная тема разговора в их семье. Сын и зять, оба родились во Франции и никогда не были в Польше. Но сын говорил по-французски, как француз, а зять выражал свои мысли с большим трудом и не всегда понимал то, что при нем говорилось по-французски. А ведь они были почти ровесниками.
– А я не поеду! – сказал сын. – Мне в Польше нечего делать. Моя родина – Франция. Другой родины я не знаю. Больше того: моя родина именно здесь, в этой местности. Я был один раз в Париже – он мне ни к чему! И Польша мне тоже не нужна. Я не хочу ехать за границу, чтобы там в один прекрасный день моих детей стали обзывать то так, то этак.
Молодая женщина, которая все еще сидела на диване, впервые подала голос; тема разговора становилась настолько волнующей, что она забыла о присутствии в доме чужого человека.
– Дети Зоси ездили на каникулы в Польшу со своим лагерем, – сказала она, – теперь они только и мечтают о том, чтобы туда вернуться. Они все время пристают к матери с вопросами, почему она не хочет вернуться на родину…
– А что она им отвечает, твоя Зося? – спросил отец.
– Она говорит детям, что, конечно, им там было очень хорошо: ведь они были приглашены в качестве гостей. Гостей всегда стараются принять как можно лучше. А вернувшись на постоянное жительство, они будут жить так же, как живут там все другие дети…
– Она не глупа, твоя Зося, – сказал отец.
Но зять, по-прежнему суровый, стоя все так же прямо, покачал головой:
– Да, так же, как другие дети, – вот это-то нам и нужно!
И опять Серж почувствовал, что теряет равновесие… Ему было больно слушать их спор. Польше нужны шахтеры, она хотела бы, чтобы они вернулись на родину, но попробуйте скажите людям, которые живут только на то, что зарабатывают, без сбережений, чтобы они все бросили, рискуя хлебом детей и своей обеспеченной старостью… Как можно требовать от людей, чтобы они стали героями.
– Я уже больше тридцати лет живу во Франции, – сказал старый шахтер, – если бы мне пришлось уехать из этого дома, с этой улицы, я бы просто умер.
Вдруг мальчик и девочка, неизвестно откуда появившиеся в столовой, начали хором кричать что-то по-польски.
– Идем, идем, – сказала им мать, вставая с дивана и отделяясь от цветных обоев. – Они боятся опоздать, – пояснила она, – праздник назначен на три часа. Но ведь сейчас только четыре, мы как раз успеем.
Она повела детей одеваться. Владек надел пальто, взял берет: «Ты не скучаешь, с тех пор как ушел на пенсию?» – спросил его Серж. «Да нет…» – ответил тот не очень убежденно. «Ему некогда скучать, – запротестовал зять, – то он мастерит что-нибудь… то читает…» Зять открыл дверь – волей-неволей приходилось идти на улицу… Откровенно говоря, Серж предпочел бы остаться в этом доме, где ему было так хорошо. Когда они вышли, над ними вновь распростерлось пустое небо с большими острыми черными зигзагами терриконов. Они пошли по широкой мощеной улице, по бокам которой стояли двухэтажные домики – все одинаковые, как сотни сиамских близнецов; на этой улице они смахивали на виллы. Но они стояли в таких же, как повсюду в этом поселке, двориках с уборными, и в двориках бегали те же дворняжки и куры, торчали те же капустные кочны. Дети бежали впереди. Их мать надела открытые туфли на высоких каблуках; пока улица была мощеной, все шло хорошо, но когда началась грунтовая дорога, пришлось ступать очень осторожно – такая была грязь. Здесь стояли уже не домики, а просто дощатые бараки, а улица вела к самому подножию одного из черных остроконечных вулканов. Вблизи был виден только гигантский черный скат, ржавый и шершавый, испускающий ядовитый дым. И все-таки даже здесь, стоя одной ногой в аду, люди пытались сажать деревца, выхаживать те растения, которые могла прокормить эта угольная земля. Здесь, где все было черно-серым, люди, должно быть, особенно тосковали по зелени… Среди угля, сажи, пыли, грязи, бесконечного траура, крепа… Серж вдруг понял, почему в домиках шахтеров обои были в пестрых больших букетах, почему в комнатах у них стояли искусственные цветы, а фартуки женщин были такие яркие. Это объяснялось не только польскими обычаями, а и потребностью вырваться из черного угольного однообразия.
Вот и большая торговая улица, где снует народ, проезжают машины… Вот и «Зал».