При восшествии на престол Филипп II получил, как известно, лишь часть наследства своего отца. Дом Габсбургов разделился на две ветви: одна в лице Фердинанда имела своим местопребыванием Вену, другая в лице Филиппа — Мадрид. Титулы императора и католического короля, объединенные во время предшествующего царствования в одном лице, принадлежали теперь двум различным монархам, и это внезапное изменение европейского равновесия получило немедленное отражение в истории Нидерландов[2].
Бургундские провинции, включенные в обширные владения Карла V, однако не растворились в них, а сохранили почти в полной неприкосновенности свою внутреннюю автономию. Благодаря частому посещению Карлом V Брюсселя во время постоянных его путешествий, к которым его вынуждало положение подвластных ему земель, они не переставали видеть в нем своего национального государя. Филипп же — хотел ли он того или нет — мог быть в их глазах только чужеземцем. Если бы его воспитание и характер даже не отдалили его от его бургундских подданных, то он уже в силу политической необходимости вынужден был подчинить их Испании. Разумеется, он никогда не любил бельгийцев, свободомыслие которых в политическом отношении и веротерпимость в религиозных вопросах, находились в резком противоречии с его абсолютизмом и непримиримым католицизмом. Кроме того его постоянное отсутствие, начиная с 1559 г., сильно настроило их против него. Наконец, его посредственный ум, его колебания, его неискоренимая медлительность, его склонность к бумажной волоките, маленьким хитростям и маленьким интригам мешали ему своевременно принимать необходимые меры или делали его действия очень неискусными. Но по существу все это играло лишь очень второстепенную роль в жестоком кризисе, разразившемся во время его царствования. Сводить этот кризис к восстанию, которое якобы было вызвано деспотизмом государя, с одной стороны, и честолюбием некоторых крупных знатных вельмож — с другой, значило бы не понять ни сущности, ни значения его. Корни его лежали глубже, и ни одна человеческая воля не могла справиться с обстоятельствами, его вызвавшими.
В действительности за антагонизмом между Филиппом II и Вильгельмом Оранским скрывалось другое принципиальное противоречие — между Испанским и Бургундским государствами, совершенно отличными друг от друга по обычаям, традициям, идеям и интересам. И как бы ни было велико личное значение обоих этих людей в возникновении этого конфликта, но оно отступает на задний план перед двумя крупными коллективными силами, представителями которых они были.
Если бы Филипп II даже не был тем человеком, каким он был на самом деле, он все равно не мог бы поддержать равновесие между Испанией и Нидерландами. Будучи чисто испанским государем, он неизбежно должен был жертвовать интересами Нидерландов ради Испании, и следовательно должен был обращаться с ними не как с особым государством, а как с «владением», предназначенным служить опорным пунктом и операционной базой для испанского государства на севере Европы, и соответственно пытаться лишить их автономии и независимости. Но именно поэтому катастрофа становилась неизбежной, ибо объединенные общностью интересов и единой политической организацией 17 провинций не могли допустить своего порабощения. Преобразованные в государство Филиппом Добрым, Нидерланды были достаточно сильны, чтобы противостоять напору Филлипа II, тем более, что сам Карл V еще крепче сплотил их, подготовив их таким образом помимо своего желания к борьбе со своим сыном.
С первых же дней нового царствования началась борьба между Бургундским государством и Испанией. Когда к этому присоединился вопрос о кальвинизме, это привело лишь к переходу борьбы в новую и решительную фазу. Но схватка между враждующими сторонами началась еще до этого, и в течение довольно продолжительного периода борьба носила скорее национальный характер, чем религиозный.
Карл V уже с давних пор подготовил вое, чтобы обеспечить своему сыну обладание Нидерландами. Аугсбургский религиозный мир, Прагматическая санкция и наконец признание Филиппа провинциями в 1549 г. заранее устранили все трудности, которые могли произойти в решительный момент в Германской империи или в самом Бургундском государстве. Словом, никогда еще вступление на престол не происходило при более нормальных и более мирных обстоятельствах, чем это было при восшествии на престол нового испанского короля. Ничего подобного не было со времени смерти Карла Смелого. Мария Бургундская, Филипп Красивый и Карл V принимали бразды правления либо в разгар политического кризиса, либо призывались к власти еще детьми вследствие неожиданной смерти предшественника и должны были мириться с долгими годами регентства, прежде чем приступить к самостоятельному управлению государством. В данном случае 28-летний король получил власть из рук своего отца перед лицом генеральных штатов, в обстановке всеобщей преданности монарху.
В момент, когда он принял государственную власть, политическое положение было настолько прочным, что лучшего нельзя было и пожелать. Восельское перемирие положило конец войне с Францией. Никаких опасностей нельзя было ожидать со стороны Германской империи, где царствовал дядя нового государя, Фердинанд Австрийский. Что касается Англии, дружба которой была особенно необходима Нидерландам, так как они поддерживали с ней очень оживленные экономические отношения, то брак Филиппа с Марией Тюдор гарантировал со стороны Англии полнейшую безопасность. К этому надо прибавить еще, что Гельдерн и Льежский край, столько времени беспокоившие Бургундское государство, теперь содействовали увеличению его мощи, поскольку первый был аннексирован и стал составной частью его, а второй согласился на признание над собой протектората, который при епископе Георге Австрийском перешел в полное подчинение брюссельскому двору.
Таким образом — и притом впервые за столетие — государь при вступлении на престол не должен был думать ни о защите Нидерландов от внешних врагов, ни о борьбе внутри страны с мятежниками или с какими-нибудь претендентами. Объединение 17 провинций было завершено; все территории крепко держались друг за друга, составляя одно сплоченное целое. Все они признавали теперь власть одного и того же государя, все они приняли ради него один и тот же закон о порядке престолонаследия. Все они были в одинаковых политических отношениях с Германией и Францией. Все они подчинялись одним и тем же общим указам и правительственным советам и наконец вое они считали себя отныне отдельными, но неделимыми членами бургундского наследия.
Сначала могло показаться, что новому государю нетрудно будет добиться мира и согласия, ибо на первых порах своего царствования Филипп II пытался ничего не менять в системе управления, установленной его отцом.
Карл V и Мария Венгерская, отправившиеся в Испанию лишь 15 сентября 1556 г., присутствовали при начале царствования Филиппа II, разумеется, помешали ему своим присутствием предаться тем новшествам, которыми почти всегда ознаменовывается вступление на престол нового государя. Кроме того самый влиятельный из императорских министров. Гранвелла, остался при сыне своего повелителя, помогал ему своими советами и разъяснял ему, насколько важно не задеть общественного мнения при этой первой ветрено короля со своими подданными. Поэтому Филипп тщательно избегал вносить какие бы то ни было изменения в привилегии провинций[3]. Он не сместил ни одного чиновника. И хотя он включил в состав государственного совета иностранца Гранвеллу, но зато он позаботился о включении в него также молодых вельмож, указанных ему его отцом: принца Оранского, графа Эгмонта, маркграфа Берга, графа Бусси, сира Глажена и Амонового штатгальтера, Симона Ренара. Не произошло никаких изменений и в официальной организации борьбы с ересью: Филипп ограничился опубликованием вновь (20 августа 1556 г.) «плаката» от 25 сентября 1550 г.[4]. И, наконец, он избрал на место Марии Венгерской приемлемого для высшей знати принца, прекрасного военачальника, щедрого и блестящего, высокое происхождение и характер которого являлись залогом того, что он не станет политическим орудием в руках монарха. Это был герцог Эммануил Филибер Савойский, назначенный через, два дня после отречения Карла V, 27 октября 1555 г., генеральным штатгальтером Нидерландов[5].
Однако все эти проявления высочайшей милости были встречены с плохо скрываемой холодностью. Они не снискали новому государю доверия его подданных. Ему явно не доверяли, и не без оснований. Действительно, иногда «то, как дают, дороже того, что дают». Филипп же явно давал против воли. Все его поведение находилось в резком противоречии с выставлявшимися им намерениями. Замкнувшись от всех в брюссельском дворце, исключительно среди испанского окружения, он настолько мало общался с вельможами, недавно призванными в государственный совет, что уже в ноябре у них сложилось убеждение, что их включили в него «только для формы»[6]. Хотя Филипп II ограничился лишь подтверждением ранее изданных «плакатов» против еретиков, однако было очевидно, что он не потерпит в дальнейшем той снисходительности, с которой они до сих пор применялись: 28 ноября 1555 г. он возобновил и усилил инструкции для инквизиторов, а 30 сентября 1556 г. приказал судебным советам беспощадно применять указ от 20 августа, начать преследование слишком снисходительных чиновников, отбирать имущества у лиц, эмигрировавших по религиозным причинам, строго следить за странствующими ораторами и певцами и, наконец, тайно казнить осужденных, «которые считают делом чести подвергнуться публичной казни, так как благодаря своему упорству им еще лучше удается привлечь простых людей к своим проклятым сектам и лжеучениям»[7]. За несколько недель до того (20 августа 1556 г.) он разрешил иезуитскому ордену обосноваться в Бельгии, хотя председатель тайного совета Виглиус предупредил его, что мера эта будет враждебно встречена в провинциях[8]. Кроме того он не сумел привлечь на свою сторону герцога Савойского, который вскоре сблизился с бельгийской знатью, крайне недовольной, в свою очередь, презрительным высокомерием короля и его отвращением к ней, чего король не умел скрыть. И, наконец, несомненно, в Нидерланды проникли слухи о плане, который Филипп в это время обсуждал со своими ближайшими советниками относительно превращения Нидерландов в отдельное королевство, но не для того, чтобы обеспечить им независимость (о чем в свое время уже поднимался вопрос), а, наоборот, чтобы подчинить их чисто монархическому строю[9]. Всего этого достаточно было, чтобы распространилось убеждение, будто король в глубине души осуждает проводимые им официально мероприятия. Чувствовалось, что он играет роль, и играет ее против воли, не вносит в нее искренности и сочувствия, которые могли бы привлечь к нему сердца. Но главной причиной недоверия была ненависть, которую испанцы внушали воем слоям населения.
Если уже в 1549 г. надменная сдержанность и высокомерие сопровождавших Филиппа в Нидерланды придворных шокировали местную аристократию, то стало еще хуже, когда Карл V в 1553 г. призвал на север для участия в войне против Франции целые полки испанской пехоты. Эта невыносимо наглая военщина вела себя в провинциях, как в завоеванной стране. Ее оскорбительное поведение усугублялось еще озлоблением, оставленным в Испании корыстолюбивыми действиями бельгийцев в 1517 г Все это вскоре Породило в Нидерландах национальную ненависть против испанцев, усиливавшуюся с каждым годом. Чем больше приходилось бояться этих иностранцев, тем больше их ненавидели. Особенно резко выраженную антипатию к военщине питали фламандцы, занимавшиеся. почти исключительно промышленным и земледельческим трудом. Они ненавидели от всей души этих солдат, гордившихся тем, что они только солдаты. Вместе с ними в Нидерландах появился новый тип воина. Это не были уже наемники, нанимавшиеся для одного похода — вроде известных до этого времени швейцарцев или ландскнехтов — и сражавшиеся за деньги как за Францию, так и за императора: испанцы представляли народную армию, храбрую и в то же время надменную, гордившуюся своим презрением ко всему, за исключением своего государя.
Отсюда был только один шаг до того, чтобы жители Нидерландов стали считать этих воинов самыми опасными врагами политических свобод. И они сделали этот шаг тем легче, что вскоре с досадой и завистью было отмечено, с каким уважением обращаются с кастильскими солдатами их военачальники, министры и даже сам король. К антипатии, обусловленной различием обычаев, вскоре таким образом присоединились еще взаимные подозрения и недоверие. Бельгийцы упрекали испанцев не только в наглости и лени, но также в тайном заговоре против национальных учреждений страны. Между тем испанцы, с своей стороны, умышленно и упорно избегали всякого соприкосновения с народом, который они осуждали за его неприличную с точки зрения умеренных южан склонность выпить, за его миролюбивый нрав и независимое поведение; они рисовали себе его как сборище еретиков и врагов короля[10].
Эта вражда, ясно сказавшаяся уже к концу царствования Карла, должна была явиться источником очень больших трудностей для его преемника. Уже в 1552 г. английские дипломаты писали, что принцу Филиппу нелегко будет утвердиться в Нидерландах, так как испанцы являются здесь предметом ненависти и страха[11]. И действительно, новый государь не был человеком, способным смягчить положение. Он не только сам разделял все предрассудки и предубеждения своих соотечественников, но совершенно не обладал кроме того гибкостью и ловкостью, которые позволили бы ему скрыть это. Любовь, уважение и преданность испанцев королю еще более усилили подозрительность бельгийцев, и в то же время — в силу этого контраста — они окончательно отдалили его от бельгийцев. В то время как король делился своими планами только с Гранвеллой, Рюи Гомесом, Бернардино Мендозой и Дон Хуаном Манриком, вельможи из государственного совета уже 18 ноября 1555 г. потребовали, чтобы все дела, касающиеся провинций, поступали на их рассмотрение[12].
Таким образом через три недели после отречения Карла V первые признаки неизбежного конфликта были уже налицо.
Если они и не повлекли за собой немедленного разрыва, то причиной этого были политические события, заставившие Филиппа II очень бережно обращаться со своими бургундскими подданными. Действительно, уже очень скоро стало ясно, что Восельское перемирие долго не продержится. Генрих II с помощью папы открыто готовился к новой войне. Для успешного ее ведения неизбежно должны были потребоваться большие денежные жертвы со стороны провинций. Между тем их финансовое положение внушало сильнейшие опасения. Огромные расходы, вызванные последними войнами Карла V, обрушились на страну огромным бременем налогов и займов. Переходящий долг, доходивший в 1554 г. до 285 982 ливров, достиг в 1555 г. — 424 765 ливров, а в 1556 г. — 1 357 287 ливров[13]. Были заложены государственные имущества, пришлось использовать кредит городов и провинциальных штатов. В июле 1556 г. долг фландрских штатов составлял около 3 млн. ливров «и примерно таковы же были долги остальных штатов»[14]. К этому же времени текущие ассигнования были израсходованы уже примерно в размере 400 тыс. флоринов. В ноябре герцог Савойский оценивал суммы, взятые правительством под проценты, в 3 909 тыс. флоринов и, несмотря на это, были должны еще 300 тыс. флоринов коннице, 601 380 флоринов распущенным пехотным полкам, 766 240 флоринов милицейским отрядам, 620 300 флоринов пограничным гарнизонам, не считая 721 200 флоринов, необходимых для содержания этих гарнизонов, 208 тыс. для крепостных работ и 36 800 флоринов на артиллерию[15].
От антверпенских банкиров, средства которых были исчерпаны и кредит поколеблен, нельзя было требовать новых сумм для покрытия подобного дефицита и для ведения войны. Оставался только один способ: созвать генеральные штаты, изложить им, какая опасность угрожает стране, и попросить их о помощи. 1 марта 1556 «г. генеральные штаты были созваны в Брюсселе, а 12 марта правительство внесло предложение о взимании 1 % с доходов по недвижимым имуществам и 2 % от продажи товаров.
Не было никаких шансов, что предложения эти будут приняты. Предстоящий разрыв Восельского перемирия вызвал в Нидерландах скорее недовольство, чем страх. Они отлично знали, что Франция была озлоблена не против них, а против Испании, и им казалось недопустимым нести «основное бремя» войны, которая их не касалась. То, чего не решались сказать при Карле V, теперь заявляли во всеуслышание. Жалобы становились тем настойчивее и смелее, что генеральные штаты чувствовали поддержку государственного совета и нового генерального штатгальтера, которые действительно были заодно с генеральными штатами и дошли до того, что заявили королю, что «нелепо» на одну из стран его величества обрушивать бремя войны и налогов, в то время как другая ничего этого не чувствовала бы[16]. В ноябре они решили по общему уговору подать в отставку, если Испания не возьмет на себя доли военных расходов[17]. При этих условиях нечего было рассчитывать сговориться с генеральными штатами. Они единодушно отвергли требования, государя. Их старое недоверие к косвенным налогам, которые так легко превратить в постоянные налоги, еще более усилило их сопротивление. От них можно было добиться только одобрения субсидий со стороны каждой провинции в отдельности, и, за отсутствием лучшего, Филипп вынужден был согласиться на это[18].
Военная кампания, начавшаяся в первых числах января 1557 г. на границах Артуа, приняла оборот, весьма неблагоприятный для Франции. Несмотря на все разговоры, Филипп все же распорядился о присылке из Испании значительных денежных сумм. Он добился кроме того помощи со стороны Англии, которая 7 июня объявила войну Генриху II. Огромная армия, командование которой принял 15 июля Филибер Савойский, насчитывала до 56 тыс. человек. В ней находились бок о бок испанские терции («tercios»), английские полки, немецкие и валлонские наемники, нидерландские милицейские отряды под предводительством знатнейших вельмож страны — принца Оранского, графа Эгмонта, барона Берлемона, герцога Арсхота и т. д. После флангового движения на Шампань армия неожиданно повернула на Сен-Кантен, слабо защищенный старыми стенами и располагавший недостаточным гарнизоном. Колиньи все же удалось войти в крепость с некоторыми подкреплениями, и на помощь ему тотчас же двинулся коннетабль Монморанси. Но он неправильно рассчитал свои действия, и 10 августа его войска, атакованные с тыла обходным движением герцога Савойского, в полном беспорядке бросились в бегство и были разбиты наголову неприятельской конницей. Только небольшие крепости преграждали теперь дорогу на Париж. После Сен-Кантена был взят и предан огню Нуайон, затем армия достигла уже Шони, так что население Парижа, опасаясь осады, начало прятать свое имущество или покидало город. Но тут неожиданно пришлось остановиться, так как нехватило денег и за отсутствием их нельзя было ни продвигаться дальше вперед, ни нанести удар вновь организованной французской армии, двинувшейся на защиту столицы. В ноябре Филибер распустил армию, большую часть которой направил в Люксембург, так как в других нидерландских провинциях свирепствовала чума; король тем временем лихорадочно занялся восстановлением своих финансов[19].
Финансовое положение еще никогда не было таким критическим. С июня Испания вынуждена была признать свое банкротство. Ранее она гарантировала свои долги коронными землями, но теперь отказалась от этих обязательств и заменила их государственной 5-процентной рентой[20]. В таком бедственном положении обращение к генеральным штатам становилось неизбежным. Они были созваны в Валансьене (август 1557 г.), откуда они вскоре перебрались в Брюссель. Здесь они заседали, за исключением нескольких кратковременных перерывов, вплоть до мая 1558 г. В обращении о созыве их не скрывалось, в каком отчаянном положении было правительство. Открыто заявлялось о том, что государственная казна пуста, что невозможно платить жалованье войскам и что вскоре придется приостановить выплату жалованья судебным чиновникам. Правительство умоляло провинции найти выход. Оно предлагало им в целях ускорения решения предоставить их делегатам право решать за них и сговориться непосредственно с королевскими уполномоченными[21].
Это обращение дало провинциям преимущество перед королем, и они не преминули им воспользоваться. Прежде всего они отказались предоставить неограниченные полномочия своим представителям. Затем, едва успев собраться, представители потребовали отчета о состоянии финансов. Оно было действительно ужасно. Государственные имущества, приносившие в 1551 г. 327 960 ливров дохода, теперь давали ежегодный дефицит в 18 857 ливров. Кроме того было взято в долг под проценты 5 270 380 ливров, а весь долг составлял сумму в 9 380 550 ливров. Было ясно, что король в отчаянном положении. Его представитель в генеральных штатах Антуан Лален, граф Гогстратен, видел единственный выход в возврате к косвенным налогам, что тщетно испрашивали в 1556 г., или в банкротстве, которое снижало бы до 5 %, уплачиваемые государственным кредиторам суммы.
Несмотря на свое финансовое истощение, провинции не отказались однако взять на себя новые жертвы. Но, чувствуя себя хозяевами положения, они, возглавляемые провинцией Брабантом, решили продиктовать свои условия[22]. Прежде чем обязаться платить, они предъявили, так сказать, список имевшихся жалоб и потребовали гарантий. 26 ноября и 17 декабря 1557 г. герцогу Савойскому были представлены объемистые тетради с представлениями[23]. Наряду с жалобами на злоупотребления сборщиков налогов, на произвольные увеличения процентов и т. д., в них излагались чрезвычайно смелые предложения, явно продиктованные заботой о сохранении во что бы то ни стало национальной независимости по отношению к Испании. Так например, исходя из того, что «несение военной службы иностранцами всегда было источником гибели всех королевств и провинций», штаты требовали, чтобы впредь две трети армии состояли из местного населения, чтобы охрана крепостей и пограничных городов была доверена рыцарям ордена Золотого руна или представителям местной знати, и наконец, чтобы Испания, Сицилия, Милан и Неаполь участвовали — каждый сообразно своему значению — в военных расходах, «принимая во внимание, что поводом к войне большей частью являются возникающие из-за них споры». Затем, идя дальше, Брабант не останавливался перед тем, чтобы протестовать против — уплаты долгов, сделанных королем, указывая на то, что они не имели никакого отношения к стране и что генеральные штаты никогда не давали на них согласия. Только одна провинция, именно Голландия, подняла религиозный вопрос, требуя, чтобы полномочия инквизиторов были ограничены в соответствии с каноническим правом.
Несмотря на негодование, которое Филипп II должен был испытать при чтении этих требований, он дал благожелательный ответ, впрочем ни к чему его не обязывавший. Наконец он добился того, что в мае 1558 г. ему была ассигнована единовременная сумма в 1 200 тыс. ливров и сверх того ежегодная субсидия в 800 тыс. артуаских ливров в течение 9 лет, из коих однако 500 тыс. ливров предназначались для уплаты процентов и амортизации капитала в 2 400 тыс. флоринов, который был ему предоставлен немедленно. Это было значительно меньше того, что он хотел, и кроме того он должен был согласиться, чтобы генеральным штатам предоставлено было право взимания одобренных денежных сумм и распоряжения ими, чтобы, их представители могли присутствовать на смотрах войск и чтобы они производили уплату жалованья армии. 14 мая один из бургомистров Антверпена, Антон ван Стрален, был назначен генеральным комиссаром и суперинтендантом по оплате жалованья войскам.
Между тем пока еще шли заседания генеральных штатов, возобновились военные действия. 8 января 1558 г. герцог де Гиз захватил Кале, а затем в другом конце Нидерландов — Тионвилъ. Ответом на эти успехи явилась блестящая победа испанской армии при Гравелинге 13 июля, когда граф Эгмонт нанес поражение маршалу де Терм. Но нужда в деньгах стала в это время еще более настоятельной, чем когда бы то ни было, и 19 августа Филипп II вновь созвал генеральные штаты в Аррасе. Хотя он и заявил, что приказал прислать из других своих владений свыше 12 млн. флоринов и что текущие расходы достигали 600 тыс. флорирв в месяц, но штаты ни за что не соглашались утвердить одно- и двухпроцентный налоги, на которых король по-прежнему настаивал, и дело закончилось тем, что Филиппу предоставлены были только субсидии, впрочем довольно значительные[24].
К счастью дело шло к миру. Заключенное 17 октября 1558 г. перемирие закончилось 3 апреля следующего года Като-Камбрезийским миром. Обезопасив себя теперь со стороны Франции, Филипп мог наконец подумать о переезде в Испанию. Однако, прежде чем привести этот план в исполнение, необходимо было распустить войска и окончательно урегулировать вопрос об управлении Нидерландами. Но всего этого нельзя было сделать без денег, а их-то как раз сейчас недоставало больше, чем когда-либо. Новая субсидия в 956 тыс. флоринов, одобренная провинциальными штатами весной, была тотчас же истрачена, и королевские советники совершенно не знали, что теперь предпринять. Гранвелла в отчаянии писал, что он готов был бы добывать золото из самых глубин земли; однако он умолял короля лучше примириться с чем угодно, но не обращаться еще раз к генеральным штатам[25]. Но как бы опасно ни было новое обращение к стране, другого выхода не было: 15 июня 1559 г. генеральные штаты были в четвертый раз созваны в Брюсселе. О настойчивостью, которая казалась тем более подозрительной, чем яснее она обнаруживалась, их просили согласиться на введение косвенного налога, на этот раз на соль, и на ассигнование части из одобренной в прошлом году 9-летней субсидии на содержание постоянной армии в 3 тыс. чел. конницы. Несколько дней спустя, в то время как провинции еще совещались по поводу этих предложений, их делегаты неожиданно получили приказ собраться 31 июля в Генте.
Дело в том, что Филипп окончательно наметил срок своего отъезда и хотел, по примеру своего отца, торжественно проститься со своими подданными. Сообщение, прочитанное но его повелению в заседании 7 августа, начиналось с заявления, что его присутствие совершенно необходимо в Испании, и он вынужден, к великому сожалению, покинуть теперь же «своих добрых нидерландских подданных, с которыми он хотел бы жить до конца своих дней, если бы только это было возможно». Далее, он обещал вернуться через короткое время и выражал надежду, что в его отсутствие будут приняты необходимые меры, чтобы обеспечить роспуск иностранных войск, на что он истратил уже несколько миллионов дукатов, полученных им с других его владений. Он охотно назначил бы, заявлял он, штатгальтером своего сына Дон Карлоса вместо герцога Филибера, который, получив опять по Като-Камбрезийскому миру Савойю, собирался покинуть Нидерланды. Но «некоторые очень веские причины и соображения» помешали осуществлению этого плана, и потому он остановил свой выбор на своей родной сестре, герцогине Пармской, знал ее «любовь и исключительную привязанность, которую она всегда питала к «здешней» стране, в которой она родилась и выросла и языки которой она хорошо знает». Поэтому он предоставил ей «такие же полномочия и власть, какими пользовалась покойная вдовствующая королева Венгерская»[26]. В заключение он настойчиво советовал оберегать единство католической церкви и строго следить за выполнением королевских эдиктов, направленных против сект, так как «помимо вреда для божьего дела, как показывает опыт прошлого, перемена религии всегда сопровождается изменением государственного строя, и часто бедняки, бездельники и бродяги пользуются этим как предлогом, чтобы завладеть имуществом богатых»[27]. Этот манифест, все выражения которого были по-видимому тщательно взвешены, можно считать первым примером той лицемерной политики, которую Филипп II так часто применял впоследствии. Неверно было как обещание вернуться в ближайшее время в Нидерланды, так, далее, и то, что он хотел назначить своего сына штатгальтером провинций, так, наконец и то, что он предоставил Маргарите Пармской такие же права, какие в свое время предоставил Карл V Марии Венгерской. Что касается его уверений в любви к своим бургундским подданным и испытываемых им якобы сожалений в связи с тем, что он вынужден их оставить, то цену им давно знали, и они не произвели ни на кого ни малейшего впечатления.
Это ясно было видно из ответа генеральных штатов. Составленный в почтительных выражениях, он однако свидетельствовал о явно выраженном недоверии к королю, и под смиренными выражениями его были плохо скрыты угрожающие настроения. В нем высказывалась просьба, «чтобы границы и крепости охранялись местным населением, а не чужеземцами», чтобы была распущена или использована в другом месте иностранная жандармерия, от которой «оскорбления и порабощение» дольше терпеть невозможно, и наконец, чтобы государственные дела решались «в согласии и по совету с представителями местной знати, как это делалось во все времена благороднейшими предками вашего величества». В противном случае, гласил ответ, в будущем «весьма вероятны некоторые осложнения», и он заранее возлагал ответственность за них на короля[28].
Нельзя было яснее выразить на официальном языке требования, чтобы Испания отказалась от всякого вмешательства в дела Бургундского государства. Не только подчеркивали необходимость национального правительства, ссылаясь на пример Карла V, но, требуя увода «иностранных» войск, имели в виду именно испанцев. В самом деле, Филипп II оставил в Нидерландах 3 тыс. чел. испанской пехоты и предполагал оставить их здесь на все время своего отсутствия как для охраны границ, так и для поддержки, в случае необходимости, новой правительницы. Он надеялся сделать этих испанцев более приемлемыми для нидерландского населения, поставив их под командование двух наиболее влиятельных и популярных вельмож страны — принца Оранского и графа Эгмонта. Но штаты видели в этих войсках только преторианскую гвардию, угрожающую свободам и независимости страны. Вражда, которую испанские войска внушали нидерландцам, была так велика, что принц Оранский, не желая себя компрометировать, отказался принять командование над этими войсками и уступил в конце концов лишь вследствие настояний короля. Филипп II очевидно придавал очень большое значение тому, чтобы преданные ему испанцы остались в Нидерландах. Он отдавал себе отчет в том, что, отзывая их, он очищал поле для оппозиции, стремления которой ему отлично были известны на основании требований генеральных штатов. Но как можно было начинать борьбу, когда он вот-вот готовился уехать? И он сдался, несмотря на все свое возмущение. В довольно сухом ответе, стиль которого очень резко отличался от сердечных излияний сообщения, прочитанного несколькими днями раньше в генеральных штатах, он прежде всего уверял генеральные штаты в том, что они «роковым образом и вразрез с истиной» приписывали ему намерения, которых у него совершенно нет. Далее, он оправдывал те насилия испанцев, в которых их упрекали, заявляя, что насилия эти неизбежны, «к какой бы нации ни принадлежали наемные войска». Впрочем он утверждал, что он никогда и не думал оставить их навсегда в Нидерландах, и в заключение, не скрывая однако явного недовольства этим, обещал отозвать их через три или четыре месяца[29].
Вели король решил так быстро уступить, то лишь потому, что он знал, что недовольные опираются на знать, на разрыв с которой он не мог идти. Напротив, чтобы привлечь на свою сторону знать, он только что доверил ей верховное управление страной. Действительно, он сохранил в государственном совете, организованном при правительнице, принца Оранского, графа Эгмонта и сира Глажона; он разделил между самыми влиятельными вельможами страны все штаттальтерские посты в провинциях[30]. А вместо того чтобы выказать ему благодарность или по крайней мере почтительность, на которую он рассчитывал, высшая аристократия не стеснялась противодействовать его планам. Он был этим сильнейшим образом раздосадован и выразил это несколько дней спустя в очень резких выражениях принцу Оранскому[31].
Но если Филипп II вынужден был из-за поставленных ему страной требований пожертвовать значительной частью своих политических планов, то он по крайней мере получил то удовлетворение, что до отъезда из Бельгии принял определенные меры для решения вопроса, который, по его мнению, был важнее всего, а именно религиозного вопроса. Уже в июле на капитуле ордена Золотого руна он поразил собравшихся, потребовав от них обещания следить за подавлением преступлений против веры, напомнив им, что согласно статутам ордена членам его вменяется в обязанность ежедневное посещение церковной службы[32]. 8 августа, — как раз в тот день, когда он получил представление генеральных штатов, — он разослал епископам циркуляр, устанавливавший во всех деталях их обязанности и, точно это было пастырское послание, предписывавший им пользоваться для религиозного воспитания катехизисом, употребляемым в императорских землях, предварительно устранив его длинноты и многословие и переведя его в таком переработанном виде на французский и фламандский языки[33].
В тот же день большой мехельнский совет и провинциальные судебные советы получили приказ применять со всей беспощадностью «плакаты» против сектантов, строго наказывать не только анабаптистов, но также лютеран и сакраментариев, в полной уверенности, что, как бы суровы ни были установленные для еретиков наказания, они полностью отвечают воле короля, и, наконец не ограничиваться одним преследованием сектантов, но и наказывать через городские управления всех тех, кто не соблюдает праздников и постов или неаккуратно посещает церковные службы[34]. Планы короля шли гораздо дальше этих наставлений. Он твердо решил полностью изменить церковную организацию страны. Он получил как раз к этому времени согласие папы на создание 14 новых епископств и университета в Дуэ; последние мероприятия перед его отъездом состояли в проведении этих столь роковых для будущего реформ[35].
25 августа 1559 г. Филипп выехал из Флиссингена. Он был последним государем, имевшим до новейших времен своим местопребыванием бургундские провинции[36]. О тех пор ни испанские короли, ни австрийские императоры больше сюда не показывались. Вплоть до конца XVIII в. Бургундское государство, предоставленное штатгальтерам, управлялось сначала из Мадрида, а затем из Вены и рассматривалось под конец преемниками прежних государей как чужеземное владение; титул его они носили и герб его они помещали на своем гербовом щите, но судьбой его они интересовались исключительно по соображениям международной политики и в силу различных династических комбинаций. Разумеется, это постоянное отсутствие государя, — пример, которому следовали преемники Филиппа, — сыграло свою роль в развитии революции, первые признаки которой были уже налицо с самого начала его царствования. Однако мы полагаем, что всего сказанного нами ранее достаточно, чтобы показать, что не оно было причиной восстания и что потрясение это было неизбежным.
Новое правительство, начавшее свою деятельность при самых благоприятных обстоятельствах, уже меньше чем через 4 года создало непреодолимое недоверие между королем и подданными. Филиппу суждено было видеть, что все его начинания встречались либо со скрытым недоброжелательством, либо с решительным протестом. Положение становилось особенно трудным потому, что он вполне чистосердечно считал себя невинной жертвой умышленной враждебности, своего рода заговора против его личности. Совершенно не разбираясь ни в характере, ни в нуждах, ни в чаяниях своих нидерландских подданных, он воображал, что сделал им огромнейшие уступки, оставив им их старые учреждения, существовавшие при его отце. Хотя и неумело однако он пытался снискать себе симпатии своих подданных и даже пошел по этому пути так далеко, как только мог король Испании. Но он не понимал — да и не в состоянии был понять, — что Нидерланды требовали полнейшей независимости. Требование увода испанских войск казалось ему явным доказательством их нелояльности и отказа в повиновении. И хотя он и согласился на это на словах, но втайне твердо решил не исполнять своего обещания. Он уехал, обуреваемый злобой и беспокойством, питая полнейшее недоверие к государственному совету, провинциальным штатгальтерам и нидерландской знати. Он рассчитывал лишь на Маргариту и на Гранвеллу, которого он оставил при ней в качестве ее ближайшего советника. Будущее — с полным основанием — рисовалось ему в самых мрачных красках, тем более, что доследовавшая незадолго перед тем смерть Марии Тюдор (17 ноября 1558 г.) не только лишила его поддержки Англии — державы, которая в его отсутствие могла сдержать Нидерланды, но привела также к переходу власти в руки еретической королевы, которая, как он предвидел, должна была стать одним из самых грозных его противников.
Во время осады Турнэ в 1521 г. (с 22 октября по И декабря) ставка Карла V находилась в Оденарде. Здесь он пленился Жанной ван дер Гейнст, дочерью ткача ковров из соседней деревни Нюкерке[37]. Несколько месяцев спустя она произвела на свет дочь, которую назвали Маргаритой, в честь правительницы страны Маргариты Австрийской. Эта «побочная дочь императора» была отдана на попечение императорского дворецкого Андрэ Дуврэна и воспитывалась в Брюсселе в его доме. Сначала Маргарита Австрийская, а затем Мария Венгерская тщательно следили за ее воспитанием. В счетах финансового ведомства фигурируют покупки ими кукол, игрушек и ценных тканей для этой неожиданной племянницы. Торжественно отмечена в 1531 г. стоимость подарков, преподнесенных маленькой Маргаритой своей матери, которая, выйдя замуж за чиновника брабантской счетной палаты, родила дочку, крестной матерью которой стала Маргарита. Благодаря этим счетам нам известно также, сколько потрачено было правительницами на обучение Маргариты музыке и танцам и сколько получал капеллан св. Гудулы Жан Бовалэ, начавший ее обучать чтению и письму[38].
Но уже через очень короткий срок маленькой брабантке предстояло оказаться в совершенно новой роли. 23 июня 1529 г., за шесть дней до заключения Барселонского договора, восстановившего мир между Климентом VII и Карлом V, она была помолвлена с племянником папы Александром Медичи и 4 года спустя отправлена в Италию[39]. В обстановке роскоши и распутства, которую являли в то время итальянские дворы, у Маргариты должны были быстро потускнеть воспоминания детства, проведенного в тихом доме Дуврэна. Прожив некоторое время в Неаполе, она 29 февраля 1536 г. вышла замуж за Александра Медичи. Во Флоренции она была свидетельницей того, как он беспутными празднествами пытался снискать себе симпатии простого народа, окружал себя наемными убийцами и шпионами, приказывая бить палками дворян и присваивал себе имущества изгнанников. Он был убит 6 января 1537 г., и Маргарита овдовела, пробыв в браке меньше года. Но ей недолго суждено было пользоваться свободой. 4 ноября 1538 г. она, по приказу своего отца, была выдана замуж за Октавио Фарнезе, внука папы Павла III. Этому новому мужу ее было всего 14 лет, и она была так возмущена этим неравным браком, к которому она была вынуждена политическими соображениями Карла V, что долгое время отказывалась от исполнения супружеских обязанностей. В конце концов она подчинилась своей участи, и в 1545 г. произвела на свет двойню, 2 мальчиков, из которых выжил только один, прославившийся впоследствии Александр Фарнезе.
В том же году Павел III отдал своему сыну Пьетро Луиджи Фарнезе, отцу Октавио, города Парму и Пьяченцу. Это были миланские территории, которые Юлий II присоединил в 1512 г. к папским владениям, и его преемники упорно стремились удержать их за собой, несмотря на протесты Карла V. Поэтому последний поспешил воспользоваться убийством Пьетро Луиджи в 1547 г. и занял своими войсками Пьяченцу. Его категорический отказ вернуть Пьяченцу заставил Октавио Фарнезе пойти в 1561 г. на союз с Францией. Он примирился с Габсбургами лишь при вступлении на престол Филиппа II, который, чтобы оторвать его от Павла IV, тогдашнего врага Испании, признал его в 1556 г. властителем Пармы, Пьяченцы и Новары, но с условием, чтобы он оплачивал испанских солдат, которые, именем католического короля, будут нести гарнизонную службу в крепостях этих двух последних городов. Это было таким образом лишь половинчатым удовлетворением, но за отсутствием лучшего герцог согласился на него, не отказавшись однако от надежды вернуть себе когда-нибудь полностью свое бывшее владение.
Маргарита несомненно беседовала по этому поводу с Филиппом, которого она навестила в марте 1557 г. в Англии, и поездка Октавио в Брюссель в 1559 г. безусловно также была с этим связана. Впрочем, ни она, ни он ничего не добились. Но возможно, что вопрос о Пьяченце сыграл известную роль в решении Филиппа назначить Маргариту правительницей Нидерландов. Он несомненно рассчитывал на то, что надежда получить когда-нибудь назад этот город должна будет побудить ее беспрекословно подчиняться его воле[40] так как прежде всего он озабочен был тем, чтобы оставить в Брюсселе послушного исполнителя своих планов… Уступить желаниям императора Фердинанда, добивавшегося штатгальтерского поста где-нибудь в Бургундии для одного из своих сыновей, значило бы во вред Испании снова укрепить очень слабые узы, все еще связывавшие Германию с Нидерландами. Нечего было также и думать о назначении правительницей герцогини Христины Лотарингской, как того желали представители высшей нидерландской знати. Действительно, помимо того, что эта принцесса, дочери которой как раз тогда было сделано предложение принцем Оранским, несомненно подпала бы под влияние высшей нидерландской аристократии, ее притязания на Скандинавское королевство в качестве наследницы свергнутого с престола датского короля Христиана II могли во всякое время вызвать опасные осложнения, — не говоря уже, наконец, о франкофильской ориентации ее сына герцога Карла Лотарингского. В пользу назначения Маргариты говорило, напротив, все. Король не только имел полнейшую власть над ней, но ее нидерландское происхождение и кровь Карла V, струившаяся в ее жилах, казалось, должны были снискать ей расположение провинций.
Но последним пришлось увидеть в своей новой правительнице не бельгийку, а итальянку. Она так основательно забыла уроки своего детства, что даже разучилась писать по-французски, зато она по крайней мере бегло говорила на этом языке. И этого было достаточно, чтобы Филипп II заявил генеральным штатам, что она знает «языки страны», хотя она совершенно не знала фламандского. На портрете Челло, относящемся по всей вероятности ко времени назначения ее правительницей[41], она изображена здоровой и крепкой, довольно красивой женщиной, с рыжими волосами и светлым цветом лица, напоминающим о ее фламандском происхождении. Взгляд ее лишен ума, если не мягкости, и весь ее внешний облик свидетельствует об известной грубости и вульгарности, плохо вяжущимися с элегантностью ее костюма. По той манере, с какой герцогиня держит в своих крепких руках удила лошади, видно, что она была лихой наездницей, пока ей позволяли это все учащавшиеся припадки подагры, которыми она страдала, как и ее отец, и которые ее сравнительно рано состарили. Впрочем, как и большинство членов ее рода, она обладала огромной работоспособностью и смело взялась за государственные дела. Но она не обнаружила ни энергии ни политических способностей обоих обеих великих предшественниц — Маргариты Австрийской и Марии Венгерской — и не проявила также на службе у короля той безграничной преданности, которой проникнуты были они обе в силу своего габсбургского династического чувства.
Роль, отведенная ей Филиппом, строго ограничивала ее независимость. И хотя в грамотах о ее назначении ей предоставлялось управление Нидерландами «совершенно на тех же основаниях, как если бы мы делали и могли бы это делать своей собственной персоной сами», но одновременно в секретных инструкциях ей было приказано во всех важнейших вопросах советоваться с Гранвеллой, председателем тайного совета Виглиусом и главой финансового ведомства Берлемоном[42].
Из этих трех лиц, которые были приставлены к ней в качестве «консульты»[43], два последних были лишь хорошими чиновниками, и только один Гранвелла должен был быть ее по лиги веским руководителем. Пользуясь полнейшим доверием короля — как за услуги, оказанные династии, так и за свою, вполне заслуженную, репутацию очень искусного политика, — Гранвелла являлся представителем короля при правительнице. Он был не министром Маргариты, а министром Филиппа II, который через него контролировал все действия брюссельского правительства. Он вел оживленную переписку с Мадридом через голову герцогини, одобряя или критикуя «ее высочество» и внушая Филиппу, какие меры надо заставить ее принять. В действительности подлинным правителем Нидерландов был Гранвелла. Правительница же находилась здесь лишь для формы, чтобы скрыть от жителей страны непосредственное вмешательство Испании; она пользовалась лишь видимостью власти. Совершенно так же, как и в деле подавления ереси, с первого взгляда казалось, что ничего не изменилось в политической организации страны. Подобно тому, как Филипп не изменил указов своего отца, направленных против протестантов, точно так же он официально не лишил Маргариту той власти, которой пользовалась Мария Венгерская. Но в обоих случаях секретные предписания ослабляли значение официально применяемых мер. И подобно тому как инструкции короля судебным советам значительно усиливали строгость указов против еретиков, точно так же на основании его секретных предписаний Маргарита Пармская подчинена была Гранвелле. Таким образом здесь опять-таки налицо была та политика притворства и утаиваний, которая тайком отнимала то, что публично обещала, и, не решаясь идти наперекор общественному мнению, пыталась обмануть его мнимыми уступками; в результате всего этого она сеяла во всех сердцах неискоренимое недоверие и вызывала обвинения в неискренности даже тогда, когда она была искренней.
Характерным образчиком, применения этой системы было то, что всемогущий Гранвелла не получил никакого особого поста. Официально он был только членом государственного совета. Родившемуся 20 августа 1517 г. в Орнане, во Франш-Контэ, Гранвелле исполнилось в это время 42 года — возраст полной духовной зрелости. Благодаря влиянию своего отца, знаменитого министра при Карле V, он был назначен в 1538 г. аррасским епископом. Его отец воспитал его для службы дому Габсбургов. В 1550 г. он занял место отца в тайном совете при императоре и после отречения последнего сохранил тот же пост при Филиппе II. Если его и нельзя было назвать гениальным человеком, то все же надо во всяком случае признать, что никто в XVI в. не знал лучше его пружин европейской дипломатии и не умел искуснее его маневрировать. Это был вполне законченный тип тех министров эпохи абсолютизма, которые смешивают понятия государя и государства, интересы государя и интересы его подданных, достояние государя и достояние народа, личное величие государя и национальное величие. Это усугублялось еще тем, что Гранвелла как уроженец Франш-Контэ был одинаково чужд как Испании, так и Италии и Нидерландам. Он всегда интересовался монархией лишь постольку, поскольку это касалось личности самого монарха. В Брюсселе, точно так же как позднее в Неаполе или в Мадриде, он не питал ни малейшего расположения к народу, среди которого он жил. Его подлинной родиной был двор, и его преданность государю заменяла ему патриотизм[44]. Этим объясняется и та ненависть, которую он вызвал к себе во всех 17 провинциях, и то презрительное равнодушие, с которым он относился к ней. Своей непопулярностью он обязан был лишь своей ревностной службе королю, и он совершенно искренне мот считать себя жертвой долга. Действительно, по природе своей он не был ни фанатиком[45], ни насильником, ни злодеем, и вопреки наветам, распространявшимся его врагами, не подлежит никакому сомнению, что он не подстрекал Филиппа II к его суровым мероприятиям и не хотел ни вводить в Нидерландах испанскую инквизицию, ни приводить нидерландцев к повиновению силой[46]. В частной жизни это был придворный прелат, т. е. любезный и тонко образованный светский человек, с непринужденными манерами, галантные похождения которого не раз служили темой скандальной хроники. В Неаполе в 1573 г., т. е. когда ему было около 60 лет, Гранвелла соперничал еще с Дон Хуаном, добиваясь благосклонности одной модной красавицы[47]. Великолепная вилла, которую он приказал выстроить себе в окрестностях Брюсселя, в Фонтенэ, и которая долгое время считалась одной из главных достопримечательностей Нидерландов, красноречиво свидетельствовала о его художественном вкусе и пристрастии к роскоши[48]. Достаточно просмотреть его переписку, чтобы убедиться, что в разгар самых спешных дел или в самые критические минуты он не упускал случая приобрести какие-нибудь греческие рукописи и медали. Но отличаясь ненасытной жаждой к высоким чинам и прирожденным властолюбием, он был верным слугой абсолютизма как из принципа, так и из корыстных побуждений и личной склонности. С первого же момента он не мог скрыть своей неприязни к нидерландским вольностям и особенно к привилегиям той высшей знати, которая не стеснялась в выражениях по адресу короля, а его самого считала обыкновенным выскочкой.
Оба помощника Гранвеллы в «консульте» играли лишь роль простых статистов. Первый из них, фрисландец Виглиус, родившийся в 1507 г., принадлежал к тому кругу гуманистов, которые, достигнув зрелости как раз в период «плакатов» против ереси, не осмелились открыто признать себя сторонниками взглядов Эразма Роттердамского и предпочли уйти в науку. Как и многие другие, он сначала путешествовал за границей, читал лекции по праву в Бурже и в Падуе и открыл и опубликовал в Венеции сделанную Феофилом обработку юстиниановых «Институций». Его слава стяжала ему внимание императора Карла V и Марии Венгерской, назначивших его в 1541 г. членом нидерландского тайного совета, председателем которого он стал в 1549 г. Это был отнюдь не государственный деятель, а прекрасный юрист, опытный в делах, очень знающий и методичный и как хороший знаток и сторонник римского права искренне убежденный в законности абсолютной власти. Впрочем, у него была слабость к деньгам[49], теплым местечкам и синекурам как для себя, так и для своих племянников, но при всем том он был в общем честным и добродушным человеком, сохранившим со времен своей молодости некоторый запас религиозной веротерпимости, которая навлекла на него впоследствии со стороны испанцев подозрения в ереси.
Столь же алчный, как и он, глава финансового ведомства Карл Берлемон, барон Гиержский, Первезский и Боренский, зато лишен был всяких политических талантов. Но осыпанный милостями Карла V и назначенный Филиппом II рыцарем ордена Золотого руна, он тесно связал свои интересы с интересами короля, а большего от него и не требовалось.
Три остальных члена государственного совета составляли по отношению к Гранвелле и его двум приспешникам антимонархическую оппозицию, или — что было в царствование Филиппа одним и тем же—национальную и антииспанскую оппозицию. Одним из этих трех членов был сир Филипп Ставело Глажон — второразрядная личность, запутавшийся в долгах и вынужденный бежать из Нидерландов в 1563 г., чтобы спастись от преследований своих кредиторов. По сравнению с двумя другими своими соратниками он — был простым статистом, так что в свете его ничтожества они еще больше выделялись.
Родившийся в 1522 г. в замке Ла Гамед в Генегау граф Ламораль Эгмонт, которому» исполнилось в это время 37 лет, был самым блестящим и самым популярным представителем высшей нидерландской аристократии. Его род, разбогатевший при бургундских герцогах, принадлежал к самой старинной голландской знати и гордился своим происхождением от легендарных королей Фрисландии[50]. Его дед Иоанн III был в течение 32 лет штатгальтером Голландии и Зеландии; его дядя Филипп, его отец Иоанн IV, его брат Карл погибли на службе императора — Два первых в Италии, а третий в Карфагене, при возвращении из похода на Алжир. Он искони пользовался неизменным расположением Карла V и платил ему за это безграничной преданностью. В 1541 г. он вместе с своим братом принимал участие в походе в Африку, сражался в 1542 г. против Ван Россема, участвовал в 1543 г. во взятии Дюрена, в кампании 1552 г. и в осаде Меца. Рыцарь ордена Золотого руна и камергер императора, он был в 1554 г. членом делегации, которой поручено было просить для Филиппа II руки Марии Тюдор, и именно он сочетался с королевой браком per procurationem — в качестве заместителя испанского инфанта. Спустя 3 года его блестящая смелость сыграла немалую роль при победе у Сен-Кантена; под его началом была одержана в 1558 г. победа при Гравелине. Эта блестящая служебная карьера сочеталась с исключительным общественным положением, благодаря которому он не знал себе равных. Он владел в Голландии огромными польдерами; ему же принадлежали во Фландрии княжество Гавер и индустриальный город Архмантьер. Когда он в 1544 г. женился на Сабине, дочери рейнского пфальцграфа Иоанна, Карл V и его брат Фердинанд придали его свадьбе особый блеск своим присутствием. Филипп II назначил его в 1559 г. штатгальтером Фландрии и Артуа. В дополнение ко всему этому он обладал всеми качествами, необходимыми для популярности; он был прямодушен, откровенен, щедр и великодушен и, несмотря на то, что у него было 13 детей, вел свой дом на такую широкую ногу, что совершенно затмил самых богатых вельмож страны. Жизнерадостный, гордый своей славой и симпатиями, которые он снискал себе среди окружающих, он откровенно и наивно выставлял напоказ свое тщеславие и свое честолюбие[51]. Он самонадеянно считал, что оказал королю достаточно услуг, чтобы занимать первое место в его совете. Это не был ни дипломат, ни политик, а импульсивный, находящийся всецело во власти минуты человек, неспособный к действиям, требующим зрелого размышления; словом, это был человек незаменимый, чтобы поднять и увлечь за собой массы, но неспособный руководить ими, отступавший в решительный момент перед ответственностью, которую он не решался взять на себя.
Разительной противоположностью его был принц Оранский. Хотя он совершенно не обладал привлекательными качествами графа Эгмонта, зато он во много раз превосходил его силой ума и характера. Игра случая привела в Нидерланды этого человека, которому суждено было сыграть здесь столь решающую роль[52]. Старший сын графа Вильгельма I Нассау-Диленбургского, которому предстояло вступить в управление немецкими владениями своего рода, он был ребенком всего И лет, когда внезапная смерть его кузена Рене Нассауского неожиданно изменила всю предстоявшую ему жизненную карьеру. Этот Рене принадлежал к той ветви Нассауского дома, которой благодаря женитьбе графа Энгельберта I (умер в 1443 г.) на богатой наследнице рода Поланенов (1403) достались обширные брабантские сеньориальные владения Бреда и Гертрейдснберг (в Голландии). Иоанн IV, сын Энгельберта (умер в 1475 г.), играл значительную роль при бургундском дворе. Его старший сын граф Энгельберт II отличился своей преданностью Карлу Смелому и Максимилиану. Филипп Красивый, уезжая в 1501 г. в Испанию, назначил его правителем бургундских провинций. Он умер в 1504 г., не оставив потомства и наметив своим наследником своего племянника и воспитанника Генриха, который вскоре приобрел исключительное влияние при дворе. Генрих Нассауский, «граф Нансо» французских военных песен, был одним из наставников Карла V, а впоследствии одним из лучших его полководцев. Он женился сначала на Франсуазе Савойской, затем на Клодине Шалонской, принцессе Оранской и, наконец, по сватовству императора — на донне Менсии Мендоза, маркизе Зенетт. Его сын от второй жены, Рене, сделался в 1530 г., по завещанию своего дяди с материнской стороны Филибера Шалонского, принцем Оранским, а после смерти своего отца, в 1538 г., — самым крупным нидерландским вельможей. Он был штатгальтером Голландии, Зеландии, Утрехта, Фрисландии и Гельдерна и в 1544 г. был смертельно ранен при осаде Сен-Дизье. Так как у него не было детей, то он завещал свои обширные владения и свой титул принца Оранского своему юному кузену Вильгельму как ближайшему родственнику мужского пола.
Но Карл V не мог допустить этого семейного соглашения, не поставив некоторых условий, так как Вильгельм был лютеранином. В то время как его дядя сражался за императора, его отец примерно в 1536 г. принял протестантскую веру, примкнул к шмалькальденскому союзу и воспитал своих детей в новой вере. Впрочем, желая обеспечить своему сыну только что доставшееся ему блестящее наследство, он легко согласился отправить его к брюссельскому двору, предоставив воспитать его там в духе католической веры. Здесь наставником мальчика был младший брат Гранвеллы, и Вильгельм вскоре усвоил обычаи, язык и взгляды высшей бургундской знати. Его брак в 18 лет с Анной Бюрен, дочерью знаменитого полководца Карла V, окончательно сроднил его с Нидерландами и безусловно снискал ему особое расположение старого императора. Последний предоставил ему в 1553 г., во время войны с Францией, ответственный военный пост и в день своего отречения от престола появился перед генеральными штатами, опираясь на руку все того же Вильгельма Оранского.
К моменту начала царствования Филиппа II Вильгельму, родившемуся 24 апреля 1533 г., было всего 22 года, и ничего в нем не предвещало его гениальности. Его жизнь до этого времени ничем не отличалась от жизни других представителей высшей знати, его современников. Подобно им он участвовал в походах и подобно им развлекался в мирное время тем, что без счета тратил деньги, щедро устраивая для своих друзей и своих офицеров бесконечные пирушки, на которых он проявлял себя таким мастером выпить, как и его дяди[53]. Его огромное богатство обеспечивало ему, несмотря на его молодость, влияние, с которым могло конкурировать только влияние графа Эгмонта. Помимо Бреды и Гертрейденберга он владел еще огромными территориями в Люксембурге, не считая княжества Оранского. Его доходы, исчислявшиеся минимумом в 150 тыс. флоринов, делали его самым богатым нидерландским вельможей[54], но в нем особенно ценили то, что он нисколько не чванился этим. Он был прост, любезен и радушен со всеми. От него нельзя было никогда услышать гневного или грубого слова, даже по отношению к его слугам. Вместе с тем он обладал широкими познаниями и говорил на 7 языках, не считая французского, ставшего ввиду его пребывания при бургундском дворе его обычным разговорным языком[55]. Наконец, несмотря на непонятное прозвище «Молчаливый», полученное им впоследствии, он обладал природным красноречием[56]. Но самыми характерными его чертами были острота ума и упорство воли. Уже издавна при брюссельском дворе вошло в поговорку: «Умен, как принц Оранский, и решителен, как граф Эгмонт»[57]. Если он был медлителен в принятии решения, то, однажды приняв его, он был уже непоколебим. Позднее он писал о себе: «О тех пор как господь наградил меня моим малым разумением, я всегда старался не обращать никакого внимания ни на слова, ни на угрозы при исполнении дела, которое я мог делать с совершенно спокойной совестью»[58]. Воображение и чувство, казалось, не играли у него никакой роли, и этот склад его ума прекрасно сочетался с индиферентизмом в религиозных вопросах. Он был такой же католик, как затем лютеранин, а еще позднее кальвинист, без энтузиазма и без глубокой убежденности. На самом деле это был государственный деятель, смотревший на религиозные вопросы скорее под углом зрения политика, чем верующего. Если в 1561 г. он запретил исповедание протестантской веры в своем княжестве Оранском, то сделал это лишь для того, чтобы не допустить «нарушения общественного спокойствия», а отнюдь не потому, что считал это — как хотел бы того Гранвелла — «оскорблением небесного и земного величества»[59]. Несомненно в глубине души он издавна мечтал для Нидерландов о таком же «религиозном мире», который установлен был в Германии. Если вообще присмотреться ближе, то нетрудно убедиться, что позиция принца в религиозном вопросе вытекала из его политической позиции. Знатный вельможа, он не склонен был отказываться от привилегий, которыми он пользовался по своему происхождению. Больше чем кто-либо, он гордо требовал свободы говорить и действовать без стеснений, так как он был не только, как другие нидерландские вельможи, рыцарем ордена Золотого руна и провинциальным штатгальтером, но был отпрыском княжеского рода, желавшим сохранить по отношении) к Филиппу II такую же независимость, какой пользовались его родственники в Германии по отношению к императору[60]. И хотя он стал с головы до ног бургундцем, но граф Нассауский не исчез в нем бесследно. Он не желал признать себя простым вассалом испанского короля и никогда не склонял головы перед тем абсолютизмом, утвердить который призван был Гранвелла. Благодаря своему иностранному происхождению он занял среди высшей аристократии исключительное положение, которое в сочетании с его богатством и его талантами привело к тому, что вокруг него вскоре объединились рассеянные до того представители, оппозиции. Не было никого, кто бы лучше способен был руководить ею или лучше умел создавать все новые препятствия для своего противника, все время скрывая от него свою игру с такой ловкостью и с таким макиавеллизмом, по сравнению с которыми двоедушие Филиппа производило лишь впечатление грубой и наивной тактики.
Если граф Эгмонт и принц Оранский с самого же начала стали пользоваться исключительным влиянием в государственном совете, то этим они обязаны были поддержке со стороны значительной части дворянства. К тому времени, когда они начали играть роль, почти все старые слуги Карла V сошли со сцены. Ни один из новых вельмож не знал лично Шьевра и Маргариты Австрийской. Даже самые старые из них были еще детьми в то время, когда Карл выступал в роли бургундского государя; ни один из них не был свидетелем его блестящих побед в Германии и в Италии; ни один из них не помнил лет, предшествовавших внезапному взрыву реформации и борьбе с ересью. Они знали только оборотную сторону этого долгого и славного царствования — неудачные войны с протестантами и не приведшие ни к чему войны с Францией. Они увидели государя уже состарившегося, окруженного министрами-иностранцами, душившего провинции налогами, расшатавшего кредит Антверпена, наводнившего страну немецкими и испанскими войсками, преследовавшего протестантов. Они не могли в нем найти никаких следов того национального государя, который так дорог был их отцам.
Вступление на престол Филиппа II окончательно поколебало их преданность царствующему дому. Они не чувствовали себя больше сподвижниками и «дружинниками» (antrustiones) государя. Они остались верными ему в силу наследственной лояльности, но у них не было и следа того душевного тепла и того энтузиазма, который вдохновлял когда-то Максимилиана Бюрена или Генриха Нассауского. Зато они стали тем большими бургундскими патриотами. Разрыв, происшедший между ними и государем, вынуждал их рассчитывать, так сказать, на самих себя, искать опоры в своей родной стране, на своей подлинной родине[61], без независимости которой было немыслимо дальнейшее, сохранение ими своего привилегированного положения. Словом, они стали патриотами в силу своих классовых интересов и своего аристократического сознания. Чтобы защитить от короля свои прерогативы, свою власть в качестве штатгальтеров, свои привилегии в качестве рыцарей ордена Золотого руна, они отождествили свои интересы с интересами страны. Разумеется, среди них было немало интриганов, честолюбцев и смутьянов, но у большинства из них, как это всегда бывает во время кризиса, личные интересы в конце концов претворялись в политическую программу, более или менее подчиняясь ей.
Совершенно иначе обстояло бы дело, если бы они были ревностными католиками, которые жертвовали бы всем ради сохранения «истинной веры» и из религиозных соображений мирились бы с испанским абсолютизмом, который они отвергали по традиции и из самолюбия. В действительности они в большинстве, хотя и были очень далеки от ереси, но обнаруживали исключительную холодность по отношению к церкви. Почти все они были воспитаны гуманистами[62] и получили поэтому чисто внешнее и поверхностное религиозное воспитание[63]. Самые образованные из них читали Эразма и Кассандера, этого апостола примирения между различными христианскими вероучениями, и все они, как образованные, так и необразованные, жадно проглатывали сочинения Раблэ[64]. Kpоме того распущенность их нравов немало содействовала ослаблению их интереса к религии, но в противоположность французскому дворянству они очень мало занимались галантными похождениями[65]. Любовь не играла почти никакой роли при брюссельском дворе: проводившие здесь свое время представители высшего дворянства были бравыми военными, которым нечего было делать и которые поэтому целыми днями играли в мяч, а ночи свои проводили в попойках или, вернее, оргиях[66]. Бредероде и даже Оранский пили так, что им нередко грозила смерть от пьянства.
Этими пиршествами, на которых эти «знатные господа» собирали вокруг себя обширную свиту из бедных дворян, управляющих их имений, и офицеров из своих милицейских отрядов, поддерживался контакт между высшим и низшим дворянством. Оно-то распространяло по городу слухи о разговорах, которые вельможи вели между собой за столом, об их критических замечаниях, их жалобах, их шутках по адресу правительницы, Гранвеллы или Виглиуса. Благодаря им узнавали о бурных спорах, происходивших в стенах государственного совета; знали, что самые именитые люди страны — принц Оранский, граф Эгмонт, граф Гогстратен, маркграф Берг, сир Монтиньи и сир Бредероде — подозревают правительство в тайном заговоре против независимости бургундских провинций, что они требуют созыва генеральных штатов, что они открыто выступают в роли защитников «родины» от происков испанцев. Благодаря этому их популярность все росла по мере усиления недовольства масс, искусно разжигаемого их пропагандой. Правда, не у всех представителей высшей знати их оппозиционность проявлялась с одинаковой силой. Так, графы Аремберг и Мегем и в особенности граф Мансфельд, который был чужд Нидерландам по своему происхождению и ревностный католицизм которого был прямой противоположностью религиозной индиферентности большинства нидерландских вельмож, обнаруживали гораздо большую сдержанность, чем друзья принца Оранского и графа Эгмонта. Но во всяком случае они предоставляли последним свободу действий и ничего не имели против того, что те подкапываются под авторитет Гранвеллы.
Бесконечные оттяжки с уводом испанских войск необычайно облегчили недовольным их работу. Действительно, это с самого же начала дало им удобный повод для жалоб на правительство и явилорь прекрасным агитационным средством. Напрасно Гранвелла и правительница предупреждали короля о растущем возбуждении умов; напрасно они заходили даже так далеко, что пророчили неизбежность восстания, — Филипп колебался, как всегда. Он великолепно понимал, что наличие преданных ему солдат лучше всего обеспечивает ему повиновение бургундских провинций и является самой прочной опорой его власти. Но как мог он, зная о вспышках ненависти против этих чужеземцев, продолжать дальше упорствовать и не выполнять обещания, торжественно данного им в прошлом году генеральным штатам? Поэтому он вынужден был в конце концов — хоть и против воли — уступить и отдать столь запоздалый приказ об уводе войск. 10 января 1561 г. испанцы покинули Нидерланды.
Но посеянное ими недовольство не исчезло: оно лишь направилось теперь на другой объект. Вопросу о новых еписконствах суждено было вызвать еще более серьезный конфликт.
Идея изменить организацию епископств в Нидерландах принадлежала отнюдь не Филиппу II. Эта организация, существовавшая почти в нетронутом виде с франкских времен, представляла ряд давно сознававшихся всеми неудобств. Шесть епископств — в Льеже, Турнэ, Камбрэ, Аррасе, Теруане и Утрехте — не только совершенно не соответствовали политическим округам и не только зависели от двух чужеземных архиепископств — Кельнского и Реймского, — но кроме того почти все они были столь велики и столь населены, что церковное управление сильно страдало от этого. Уже в средние века то тут, то там раздавались требования о создании лучшей организации. Так например, фламандцы во время войны с французским королем Филиппом Красивым пытались получить разрешение папы на возведение Фландрии в особое епископство, независимое от тогдашнего французского города Турнэ[67]. Начиная с XIII в. брабантские герцоги тоже делали неоднократные попытки изъять свою территорию из-под духовной юрисдикции льежского епископа[68]. Бургундские герцоги, находившиеся в непрерывной войне с льежцами, никогда не думали отказываться от этих планов. За них особенно взялись Карл Смелый, а затем Максимилиан, добившийся у папы разрешения на создание новых епископств в Маастрихте, Намюре, и Лувене[69]. Еще позже, в 1524 г., Маргарита Австрийская советовала Карлу V в целях ослабления светского влияния епископств раздробить старые диоцезы[70]. Итак, как видим, эти планы продиктованы были исключительно политическими соображениями. Они были вызваны не интересами церкви, а интересами народа или интересами короля.
Разумеется, Филиппу II, когда он добивался у папы радикального изменения существовавшего в Нидерландах деления на округа, также не чужда была мысль об интересах государства; но все же, в отличие от своих предшественников, он в первую голову имел в виду религиозные нужды. Он хотел путем увеличения числа епископств и уменьшения вверенной каждому из них территории предоставить им возможность лучше воздействовать на верующих, дать им возможность лучше следить за строгим соблюдением католической веры и помочь ему таким образом в его походе на протестантизм.
На основании буллы, полученной им 12 мая 1559 г.[71] от Павла IV, наряду с прежними епископствами учреждалось 14 новых: в Намюре, Сент-Омере, Мсхельне, Антверпене, Генте, Брюгге, Ипре, Буа-ле-Дюке, Рурмонде, Гарлеме, Девентере, Левардене, Гронингене и Миддельбурге. Вместо 6 епископств для 3-миллионного населения теперь было 18[72], каждое из которых охватывало в среднем 160 тыс. жителей. Новые округа были по возможности приспособлены к границам отдельных провинций и к границе национальных языков страны. Кроме того они подчинены были трем архиепископствам, учрежденным в Камбрэ, Утрехте и Мехельне, причем последнему из них предоставлена была вся полнота духовной власти над всей нидерландской церковью, так что, избавившись теперь от вмешательства Реймса и Кельна, Нидерланды отныне стали представлять собой церковное единство, подобно тому как они составляли уже раньше единство политическое. Впрочем вся новая церковная организация должна была зависеть только от короля. Последний, по соглашению с папой, должен был назначать епископов, содержать их за свой счет, пока им не будут предоставлены постоянные доходы, и, наконец, должен был намечать кандидатов в епископы из среды докторов или лиценциатов теологии, не считаясь с их происхождением. Реорганизованная таким образом нидерландская церковь чрезвычайно напоминала (если отвлечься от различия во времени и в обстановке) церковную организацию, навязанную в X в. Оттоном I Лотарингскому герцогству. Как тут, так и там епископы являлись креатурами государя и послушными орудиями его воли. Само собою напрашивается сравнение между Гранвеллой, провозглашенным в 1561 г. архиепископом мехельнским, и Бруно, возведенным германским императором в 953 г. одновременно в сан архиепископа кельнского и в звание герцога Лотарингского.
Этого сравнения достаточно, чтобы понять, какой всеобщий взрыв негодования и какой поток жалоб тотчас же вызвала эта реформа. Разумеется, нельзя было отрицать, что с религиозной точки зрения она была превосходна. Но, с другой стороны, она нарушала интересы очень многих и в особенности чересчур усиливала королевскую власть, для того чтобы ее согласились спокойно принять. Ее встретили так яге враждебно, как в конце XVIII в. встретили судебную реформу Иосифа II. Непримиримый католицизм испанского монарха вызвал такую же бурю негодования, как и «просвещенный деспотизм» австрийского монарха. В планах Филиппа видели новые козни против свобод нидерландских провинций, вопиющее нарушение их привилегий. Дворянство было возмущено необходимостью отдать теологам низкого происхождения епископские должности, которые оно в течение долгого времени замещало представителями из собственной среды. Еще более возмущены были монахи тех монастырей, которые, согласно королевскому плану, должны были служить источником «епископских доходов» для новых прелатов. Действительно, чтобы обеспечить новые епископства доходами и одновременно облегчить свою собственную казну, Филипп получил от папы разрешение на передачу епископствам известного числа аббатств. Кроме того он видел в этой мере, идея которой внушена была ему Гранвеллой, огромную политическую выгоду. Отныне в провинциальных штатах должны были заседать уже не аббаты, на которых он не имел никакого влияния, а назначенные им и преданные ему епископы, которые могли составить здесь монархическую партию. Таким образом церковная реформа в конечном итоге способствовала усилению королевской власти, так как она вносила раскол в собрания штатов, обнаружившие за последние годы столь двусмысленное отношение к короне. Этого было достаточно, чтобы довести возбуждение умов до крайних пределов. Дворянство и городское население стали на сторону аббатов, интересы которых теперь совпадали с их собственными. В Брабанте оппозицию возглавили настоятели крупных монастырей, столь упорно защищавшие свои привилегии от централизаторских тенденций правительства[73] уже при Карле V; создалось парадоксальное положение, при котором само духовенство боролось против церковной реформы. «Аббаты так глупы, — писал Гранвелла в момент дурного расположения духа, — что неистовствуют, как буйволы»[74].
Но народ встретил новые епископства враждебно не только из страха, что благодаря им провинциальные штаты начнут подпадать под влияние короля, а главным образом потому, что опасались, как бы они не явились шагом на пути к введению в Нидерландах испанской инквизиции. Уже одно это название внушало всем мистический страх. Отлично было известно, что брюггский епископ Петр Курций, ипрский епископ Мартин Ритовий, буа-ле-дюкский епископ Француса Сонний, гентский епископ Вильгельм Линдан, а также гаарлемский и миддельбургский епископы до своего назначения на эти должности исполняли в бургундских провинциях обязанности инквизиторов. Кроме того известно было также, что «брат» Лоренцо да Виллавиченцо и «контадор» Алонзо цель Канто переслали в Мадрид обширный список подозрительных лиц и донесли королю о слишком снисходительном отношении брюссельского правительства к ереси[75]. Не достаточно ли было этого для оправдания внушенных всем подозрений? Напрасно Маргарита и Гранвелла заявляли, что король невиновен в приписываемых ему планах: никто им не верил. Да к тому яге разве могли они в его оправдание официально заявить, что он считал инквизицию в Нидерландах более беспощадной, чем испанская инквизиция?[76]
Возмущение, вызванное Филиппом, всей своей тяжестью обрушилось на Гранвеллу. Не решались прямо нападать на монарха, который, несмотря на; свою все растущую непопулярность, был, однако, защищен еще своим правом законного государя. Зато представлялся слишком благоприятный случай избавиться от всемогущего министра, и этого случая нельзя было упустить. Его недавнее возведение в кардинальское достоинство (26 февраля 1561 г.), подчеркнувшее доверие к нему со стороны государя, еще сильнее разожгло ненависть, которую к нему питали и без того. Вельможи из государственного совета, соблюдавшие до сих пор приличие, решили, что настал момент открыто порвать с ним и объединиться в своих действиях с народом. 23 июля 1561 г. граф Эгмонт и принц Оранский послали королю свои заявления об отставке, мотивируя свой уход из государственного совета тем, что они не хотят больше нести ответственность за вызванные кардиналом события, которым они к тому же не могли оказать никакого противодействия, так как все государственные дела большой важности решаются без их ведома[77]. После того как оба вождя высшей знати открыто перешли таким образом на сторону оппозиционной партии, последняя стала считать все дозволенным ей. На Гранвеллу обрушился невероятный поток оскорблений. Градом посыпались листовки на французском и фламандском языках, клеймившие этого «красного дьявола», эту «презренную гадину», этого «красного дракона», эту «испанскую свинью», эту «папскую каналью». Их ярость была тем сильнее, что им не удавалось вывести Гранвеллу из себя, и он отвечал лишь презрительным молчанием.
Неумелая политика Филиппа II еще ухудшала положение. Гораздо более озабоченный быстрыми успехами кальвинизма во Франции, чем волнением, царившим в Нидерландах, он решил предложить свою помощь Екатерине Медичи. В октябре 1561 г. он приказал Маргарите Пармской двинуть войска во Францию. Трудно было выбрать более неудачный момент для действий. Хотя Гранвелла отлично понимал, какими опасностями чревата была в такое тревожное для Нидерландов время религиозная война, вспыхнувшая во Франции, однако он, не колеблясь, стал убеждать короля отказаться от своего плана. Что касается правительницы, то она умоляла его подумать о продолжающемся истощении провинций. И наконец, главное было в том, что принц Оранский заявил перед советом, что нельзя двинуть отрядов милиции без согласия генеральных штатов[78].
Филипп уступил, но нетрудно себе представить, какое раздражение он должен был испытать при этом. Нидерланды не только не довольствовались больше противодействием его монархической политике, они теперь прямо мешали ему играть роль защитника «истинной веры», роль, которой он дорожил больше всего. Этого было достаточно, чтобы бургундские провинции были заподозрены в Мадриде если не в союзе с гугенотами, то по крайней мере в тайном сочувствии им.
Между тем оппозиция становилась с каждым днем все сильнее и смелее. Поддерживаемая почти открыто вельможами из государственного совета, она стала теперь еще более опасной, перейдя под руководство Брабанта. Последний был богаче и влиятельнее всех остальных провинций не только потому, что здесь находились экономическая столица страны Антверпен и ее политическая столица Брюссель, но также потому, что большинство вождей высшей знати — принц Оранский, Гогстратен, Берг — заседали в брабантских провинциальных штатах[79]. Брабант, примерно как Париж во Франции стал теперь руководить общественным мнением и начал играть доминирующую роль в политической жизни, подобно тому, как он уже раньше добился ведущей роли в хозяйственной и художественной жизни страны. Воодушевленный единодушием своих соседей, Брабант вскоре объединил их разрозненное сопротивление в одно сплоченное национально-оппозиционное движение.
Гранвелла отлично видел это. «Сопротивление новым епископствам, — писал он, — оказывают в стране брабантские штаты»[80]. И так как он не мог привести их в повиновение силой, то он пытался по крайней мере подорвать их влияние, стараясь посеять рознь между дворянством и провинциями и советуя королю противопоставить Антверпену конкуренцию Гентского порта, только что соединенного с морем Тернейзенским каналом. «Ведь совершенно безразлично, — заявлял он, — какой город будет извлекать выгоду из торговли, лишь бы она не пропадала для страны»[81]. Но все эти мероприятия, продиктованные растерянностью, были ни к чему. Брабантские штаты с каждым днем становились все решительнее. Они требовали назначения принца Оранского правителем (ruwaert) Брабанта; они запросили мнение парижского юриста Дюмулена, «известного еретика», относительно законности учреждения новых епископств; они послали в Мадрид и в Рим делегации для изложения королю и папе своих жалоб. О своей стороны, государственный совет, в котором недавно вернувшийся из Испании граф Горн загнил теперь место рядом с Эгмонтом и принцем Оранским, решил направить к Филиппу барона Монтиньи, чтобы сообщить ему об опасностях создавшегося положения. Созванное Маргаритой Пармской собрание рыцарей ордена Золотого руна добилось от нее, несмотря на возражения Гранвеллы и Виглиуса, разрешения на созыв генеральных штатов. Впрочем, их заседание, состоявшееся в Брюсселе 29 июня 1562 г., прошло совершенно спокойно, и они мирно разошлись, утвердив требовавшуюся субсидию.
Но это собрание свидетельствовало об ослаблении влияния Гранвеллы при правительнице, и это обстоятельство не могло не воодушевить его врагов. Лига, созданная против Гранвеллы несколькими вельможами в конце 1561 г. — быть может, по примеру, данному в апреле во Франции Монморанси, Гизом и Сент-Андре, — оставила теперь всякую сдержанность. Она обращалась с министром короля, как с отъявленым врагом; распространяла слухи, что Гранвелла советовал королю приказать отрубить полдюжину голов[82] и явиться с вооруженной силой для усмирения страны. Вожди лиги, писала Маргарита, «выражаются так, что возникает сомнение, является ли еще ваше величество повелителем этого государства»[83].
Но их поведение пугало ее еще больше, чем их речи. Действительно, с некоторых пор они явно искали сближения с Германией[84]. Они теперь вдруг вспомнили, что «Бургундский округ» являлся в свое время составной частью германской империи, находился под ее покровительством, и не было никаких сомнений, что ссылка на этот сюзеренитет, так неизменно игнорировавшийся со времени царствования Филиппа Доброго, была направлена против испанского государя. Брак принца Оранского (25 августа 1561 г.) с лютеранкой Анной Саксонской, состоявшийся, несмотря на явное. неодобрение короля, может считаться первым проявлением этого нового поведения высшей знати. Правда, принц Оранский сдержал — по крайней мере для вида — свое обещание воспитать свою жену в католическом духе, однако он не упускал с тех пор случая все более открыто подчеркивать, что он является вассалом императора и немецким князем. Он тесно связался со своими родственниками по ту сторону Рейна, которые все были протестантами; он поселил в своем дворце и в своем замке в Бреде массу дворян-лютеран и в 1562 г., несмотря на резкие упреки правительницы, отправился во Франкфурт на Майне, чтобы присутствовать на коронации нового императора Римской империи, Максимилиана И. Нетрудно было предвидеть, какими опасностями или по крайней мере тяжелыми последствиями чревато было на севере для испанской монархии его поведение. Берлемон с полным основанием был в ужасе от этого и заявил Маргарите, что «у принца какой-то важный план на уме и что дело идет о каком-то замысле против короля»[85].
В то время как высшее дворянство под руководством принца Оранского пыталось привлечь на свою сторону Германскую империю, народ, в свою очередь, жадно следил за событиями во Франции, где резня в Ваоси (2 марта 1562 г.) вызвала первую религиозную войну. «Здесь, — писал Гранвелла, — говорят только о событиях во Франции и притом в выражениях, не оставляющих сомнений, что здесь многие ничего не имели бы против того, чтобы дела приняли дурной оборот; и если бы это случилось во Франции, то то же самое вскоре произошло бы и здесь»[86]. Множество гугенотов искало себе прибежища в провинциях. Как и во время Французской революции, страна была наводнена эмигрантами, против которых правительство не решалось принять никаких мер и которые поддерживали в больших городах, в особенности в Турнэ, Валансьене и в Антверпене, очень опасное брожение[87]. В конце 1562 г. положение стало столь серьезным, что кардинал заявлял о безнадежности положения, если вельможи возьмутся за оружие, «ибо если кто-нибудь из них сделает это, то только один бог может помешать тому, чтобы эта страна не последовала примеру Франции»[88]. К счастью, они еще не помышляли о революции и продолжали питать надежды на вмешательство Германской империи.
Таково было положение дел к моменту возвращения Монтиньи из Испании. Тех, кто еще надеялся, что он привезет распоряжение, об отставке Гранвеллы, постигло горькое разочарование. Вместо того чтобы отозвать кардинала, король, наоборот, оказывал ему больше доверия, чем когда-либо: он пытался сломить предубеждение дворян против своего министра, заявлял, что Гранвелла совершенно невиновен в создании новых епископств, и заверял, наконец, что совершенно и не поднималось вопроса о введении в Нидерландах испанской инквизиции. Таким образом все усилия последних месяцев были потрачены бесцельно. Филипп остался непоколебимым. Но при тогдашнем положении дел его упорство могло лишь усилить активность недовольных. Дворянская лига составляла новые планы. Монтиньи примкнул к ней со времени своего возвращения, сделавшись вскоре одним из самых рьяных ее членов.
Тем временем правительница стала постепенно склоняться перед этим несокрушимым сопротивлением. Она дошла до того, что поставила перед собой вопрос о том, разумно ли сохранять министра, одно лишь присутствие которого делало невозможным управление страной. Чем резче вельможи подчеркивали свою ненависть к Гранвелле, тем больше уважения и преданности они выказывали Маргарите. Поэтому она льстила себя надеждой, что сумеет умиротворить их, как только король предоставит ей право действовать самостоятельно и освободит ее от унизительного контроля, которому он ее подчинил. Кроме того искусные интриги настроили ее против кардинала. Ее секретарь Армантерос и в особенности Симон Ренар, открытый враг Гранвеллы, внушили ей мысль, что Гранвелла втайне пытается вредить ей в Мадриде[89]. Так как отказ Филиппа II предоставить Пьяченцу дому Фарнезе придавал этим обвинениям некоторое правдоподобие, то в конце концов Маргарита дошла до того, что тоже стала желать отозвания своего советника как из честолюбивых стремлений играть политическую роль, так и из личных интересов[90]. С января 1 563 г. она давала понять, что готова согласиться на его заявления о желании выйти в отставку, которые ему иногда случалось делать[91].
Эти настроения правительницы внушили дворянам смелость для нового удара. 11 марта принц Оранский, Эгмонт и Горн направили королю настоящий обвинительный акт против Гранвеллы. Кардинал, заявлялось в нем, стал такой ненавистной фигурой в провинциях, что его пребывание здесь больше нетерпимо; убеждение, что решение «всех важнейших дел» зависит от него, настолько укоренилось в умах, что «нечего надеяться на искоренение его, пока он находится здесь». Что касается их самих, то они твердо решили впредь не заседать больше вместе с ним в государственном совете[92].
Этот ультиматум был отправлен Филиппу тремя подписавшими его не только от их имени, но и от имени почти всего высшего дворянства. За исключением Аремберга и Берлемона, он был одобрен всеми рыцарями ордена Золотого руна и всеми провинциальными штатгальтерами. Ультиматум ясно указывал на это, ссылаясь на «настроения стольких здешних высокочтимых людей». Впрочем, нетрудно было понять, что он требовал гораздо большего, чем отозвание ненавистного министра. Он содержал в действительности целую политическую программу. Обвиняя Гранвеллу в том, что он присвоил себе решение «всех важнейших дел», ультиматум тем самым осуждал монархическое испанское управление во имя национально-бургундского.
Филипп II не в состоянии был понять этого. И хотя он возмущен был наглостью вельмож, но приписывал их поведение лишь оскорбленному самолюбию, обманутому честолюбию и личным интригам. Он полагал, что действовал очень искусно, когда тянул со всеми этими делами и, как всегда, прибегал к мелким политиканским ухищрениям. Он воображал, что имеет дело лишь с интриганами и что достаточно посеять взаимное недоверие среди вождей, чтобы положить конец движению. Он тянул до 6 июня, затем ответил, что он намерен вскоре лично приехать в Нидерланды, а пока ему приятно будет видеть одного из вельмож и узнать, в чем обвиняют Гранвеллу. Ибо, заявлял он, «... я не считаю, что вы сообщили какую-нибудь особую причину, которая могла бы заставить меня прийти к убеждению, что я должен произвести указываемые вами изменения»[93]. Одновременно, чтобы оторвать графа Эгмонта от принца Оранского, он обратился к Эгмонту с письмом, в котором писал, что он охотнее всего хотел бы вести переговоры с ним.
Но как ни польщено было честолюбие графа этим проявлением королевской милости, он был слишком тесно связан с дворянской лигой, чтобы решиться пойти на разрыв с ней. После совещания с двумя другими вельможами, подписавшими послание от 11 марта, он покорно поблагодарил короля за его благоволение, заявив, что счастлив будет приложиться к его руке, но что он не может приехать в Испанию «по делу о кардинале»[94]. А через несколько дней эти трое вельмож обнародовали два новых письма, адресованных Филиппу II и правительнице[95]. В первом из них они заявляли, что их отказ заседать в государственном совете рядом с Гранвеллой остается в силе, во втором они объясняли, что важнейшей причиной этого их отказа является недавно полученный из Мадрида официальный приказ не созывать генеральных штатов, которые одни только, по их глубочайшему внутреннему убеждению, в состоянии изыскать «средства, чтобы покончить со всеми этими бедствиями». Эта декларация не оставляла никаких сомнений относительно образа мыслей вельмож. Нельзя было яснее указать, что дело шло для них не о личном, а о принципиальном вопросе, и лучше очертить конфликт между абсолютистским и автономным правительством. Гранвелла тотчас же понял это, обвинив своих врагов в том, что «они хотят превратить страну в своего рода республику, в которой король может делать только го, что им угодно»[96].
Теперь кризис разразился со всей силой. Поощряемые стачкой членов государственного совета брабантские штаты прекратили уплату денежных субсидий, а провинциальные штатгальтеры открыто обнаружили свое недовольство правительством. Между тем их поддержка была в этот момент нужнее, чем когда бы то ни было, так как на почве кальвинизма стали возникать беспорядки в Нижней Фландрии, в Турнэ, Валансьене. Как можно было с ними справиться, если представители власти отказывались действовать? Кроме того, чем можно было помочь в разгар всеобщего недовольства расстройству финансов и покрыть дефицит, ежегодно увеличивавшийся на 600 тыс. флоринов?[97] При этих обстоятельствах даже Гранвелла стал, наконец, приходить в отчаяние. Подавленный заботами, опасаясь даже за свою жизнь, он внезапно состарился и поседел[98]. Он видел теперь единственное спасение в приезде короля. Но он отлично знал, что король не приедет, и не хуже его знала это и Маргарита. Поэтому она решила предложить последнее средство. В августе 1563 г. Армантерос отправился в Мадрид с поручением просить Филиппа II об отозвании кардинала.
Между тем положение все обострялось. Принц Оранский, Эгмонт, Горн, Берг собирались на таинственные совещания. Когда в декабре герцогиня созвала в Брюсселе представителей генеральных штатов, Гранвелла не решился остаться в городе и выехал под благовидным предлогом объезда своей епархии[99]. Зато дворяне в своих столичных дворцах наперебой задавали пиры, тратились без счета и влезали в долги, «чтобы сохранить влияние на народ»[100]. Во время карнавала на маскараде у сира Гроббендонка они неожиданно решили ввести для своей лиги черную форму, усеянную красными шутовскими колпаками. Вскоре на улицах Брюсселя на каждом шагу стала встречаться эта странная форма — предшественница формы гезов, — и народ, разумеется, не преминул установить сходство между этими шутовскими колпаками и шапкой кардинала[101].
Что касается Филиппа II, то он принимал на этот раз решение медленнее, чем когда-либо, не зная, к чему склониться: к своему ли желанию наказать виновных или к осторожности, диктовавшейся обстоятельствами. Герцог Альба, пришедший в такую ярость от последнего письма нидерландских вельмож, что «его высказывания, если бы он не овладел собой, могли бы показаться словами буйно помешанного», посоветовал королю сделать вид, что он не заметил оскорбления, до тех пор «пока можно будет отрубить головы всем, кто этого заслуживает»[102]. Филипп в конце концов остановился на этом решении. В тиши своего кабинета он тщательно разрабатывал теперь постановку настоящей политической комедии. Решившись уступить, он хотел по крайней мере соблюсти приличия. Поэтому он приказал составить для Маргариты гласные инструкции, порицавшие поведение вельмож и приказывавшие им вернуться на свои места в государственном совете до тех пор, пока он не примет решения по поводу их жалоб на Гранвеллу. Одновременно он собственноручно писал Гранвелле, что разрешает ему отлучиться «в Бургундию на несколько дней, чтобы навестить свою престарелую мать», и ставил герцогиню в известность об этой уловке, благодаря которой спасены будут «авторитет короля и репутация кардинала» (22 января 1564 г.)[103].
В конце февраля Армантерос привез все эти предписания в Брюссель. Не могло быть никаких сомнений, каков будет исход этой комедии. Несмотря на королевский приказ, вельможи наотрез отказались вернуться в государственный совет. А правительница боялась — или делала вид, что боится, — чтобы в городе, «пестревшем новыми одеяниями», не вспыхнуло восстание[104].
Хотя Филипп, сожалевший теперь уже о своем первом решении, приказал ей через несколько дней после приезда Армантероса придумать, как сохранить Гранвеллу на его посту; и хотя Гранвелла, озлобленный тем, что его приносят в жертву оппозиции, не сообщил еще никому о намерениях короля, Маргарита, не колеблясь, попросила его уехать из Нидерландов. Побежденный министр вынужден был сыграть свою роль до конца. Он торжественно попросил у «ее высочества» разрешить ему проводить своего только что прибывшего в Нидерланды брата Шантонэ[105] в Бургундию, куда его призывали дела и семейные обстоятельства. Это разрешение было ему дано для вида на два или три месяца, в связи с чем Гранвелла позаботился пустить слух, что он в ближайшее время вернется. 13 марта он покинул Брюссель, в который ему никогда не суждено было вернуться.
В первое время оппозиция Филиппа II в Нидерландах, как мы видели, стояла исключительно на национальной платформе. Она была совершенно чужда религиозному вопросу. Как бы равнодушны ни были вожди оппозиции к вопросам веры, все они без исключения исповедывали католическую религию. Даже Оранский, несмотря на свои подозрительные родственные связи, не давал повода сомневаться в своей ортодоксальности. Лютеране и анабаптисты нигде не поддерживали недовольных и не принимали никакого участия в борьбе. Их сдержанность особенно резко бросалась в глаза на фоне всеобщего возбуждения, охватившего всю страну. Католический король натолкнулся с самого же начала на сопротивление именно своих католических подданных и не встретил в первое время своего царствования никакого сопротивления со стороны еретиков.
Но так обстояло дело лишь на первом этапе борьбы. Появление на сцену кальвинизма совершенно изменило всю. картину и привело к возникновению наряду с национальной оппозицией религиозной оппозиции, которая, подчинив себе вскоре первую, увлекла ее за собой и втянула ее в открытое восстание. Кальвинизм был проникнут совершенно иным духом, чем все остальные протестантские исповедания[106]. В то время как лютеране воздерживались от всякой политической деятельности, а анабаптисты, отказавшись от своих апокалиптических мечтаний, старались лишь избегать какого бы то ни было соприкосновения с осуждаемым ими обществом, отгородившись своими общинами от всего остального мира, кальвинисты, наоборот, стремились преобразовать государство, подчинив его божественному закону, т. е. подчинив его своей церкви. Подобно своему главному врагу — католицизму — кальвинизм тоже имел законченную церковную организацию. В отличие от Лютера, поглощенного лишь заботой о проповедовании и предоставившего все остальное светской власти, Кальвин понял огромное значение церковной дисциплины. Синодальное устройство, которое он придал своей церкви, обеспечивало ее независимость от светской власти. Но эта независимость была лишь отправным пунктом, лишь минимумом. которым довольствовались за неимением лучшего. Его идеалом было подчинение светской власти духовной; его конечной целью было теократическое государство, на подобие созданного им в Женеве. Победа должна была быть за евангелием, хотя бы и вопреки воле государя, который был лишь тираном, если он противился слову божию.
В результате кальвинизм вскоре приобрел революционный характер. Так было во Франции с гугенотами, так же было и в Нидерландах с гезами. Да иначе и не могло быть, особенно если принять во внимание, что кальвинисты смотрели на бога скорее, как на строгого повелителя, чем на благостного отца, и, в силу своего религиозного радикализма, видели в прежних церковных порядках лишь отвратительное идолопоклонство.
v К этому присоединилось, наконец, и то, что кальвинистский догмат об абсолютном предопределении в силу странной непоследовательности обязывал своих приверженцев к действию. Вместо того чтобы впасть в квиетизм, они полностью посвятили себя воле божией и торжеству своей церкви. Окруженные со всех сторон неверными, они пытались, отдавая все свои силы борьбе за свою веру, доказать самим себе, что они действительно являются избранниками Христа[107]. Поэтому они подчинялись самой суровой дисциплине и их всегда напряженная воля не знала никаких препятствий. Христианское милосердие утратило у них всю свою благость и нежность; их религия повиновалась разуму, а не сердцу. Ни одно из христианских вероучений не было таким холодным, сухим и столь мало притягательным. Но, с другой стороны, ни одно из них не обнаружило такого прозелитизма и не оказало в течение столь короткого времени подобного политического влияния. Где бы кальвинизм ни появлялся, он повсюду вступал в борьбу. И он не только оборонялся, но и наступал, не обращая внимания на численность и силу своих врагов. Лютеранскому смирению он противопоставил восстание; во всех странах, где он внедрялся, он открывал эру религиозных войн.
В последние годы царствования Карла V кальвинизм проник в Нидерланды.
Первоначально он проник сюда незаметно. В течение довольно долгого времени кальвинистов путали с лютеранами и анабаптистами, и вплоть до издания указа от 28 апреля 1550 г. среди еретиков, сочинения которых запрещены были под страхом смерти, нельзя было встретить имени Кальвина[108]. Но уже задолго до этого сочинение Кальвина «Наставление в христианской вере» благодаря деятельной пропаганде получило широкое распространение в Генегау, области Турнэ и окрестностях Лилля[109]. Действительно, именно через эти пограничные с Францией валлонские области, связанные с ней общностью языка, кальвинизм проник в Бельгию, подобно тому как лютеранство в свое время проникло сюда через северные провинции, так что в великой религиозной драме XVI в. обе нидерландские народности последовательно сыграли каждая свою роль.
Кальвинизм очень скоро оттеснил на задний план все остальные протестантские исповедания. Ни лютеране, ни сакраментарии не имели такого прочного церковного устройства, как он. За отсутствием независимой организации их общины не в состоянии были противостоять государству. Лютеранство побеждало только в тех странах, в которых государи тоже становились его последователями. Но перед лицом монарха, являвшегося поборником католицизма, его шансы на победу были ничтожны, и мы действительно видели, что примерно с 1540 г. лютеранская пропаганда в провинциях совершенно прекратилась. Хотя приверженцы его и сохранили свою веру, но они перестали вербовать новообращенных; их общины распались, и их германские единоверцы не в состоянии были помочь им.
Кальвинизм же, наоборот, с самого начала был прекрасно вооружен для внедрения в страну и для ведения борьбы. В лице своих «пасторов» кальвинизм располагал целой армией миссионеров. Получив выучку в Страсбурге, Лозанне, Женеве, они представляли собой подлинное духовное сословие, и это духовное сословие было столь же деятельным и образованным, сколь католическое духовенство, в противоположность ему, было в массе своей невежественным и бездеятельным[110]. Так как кальвинистские пасторы были снабжены подробными инструкциями и действовали согласованно, поддерживая тесные взаимоотношения друг с другом, то они производили впечатление дисциплинированных агентов огромного религиозного предприятия. Переодетые и под чужими именами, они проникали в города и каждый вечер проповедовали при закрытых дверях в какой-нибудь харчевне, в дальнем углу двора или в каком-нибудь глухом месте пригорода. Иногда они делали свое дело и за трапезой в дружественном доме, пытаясь обратить своих сотрапезников путем назидательных бесед и раздачи им соответствующих книг и церковных песен[111]. Еще до 1543 г. они навербовали таким образом — в особенности в окрестностях Лилля и Турнэ — многочисленных последователей во всех слоях общества, но особенно в народе, и эти «рассеянные братья» находились в оживленных сношениях со Страсбургом и с Женевой[112].
В 1544 г. верующие из Турнэ направили двух посланцев в Страсбург с просьбой прислать им пастора. Буцер прислал им Петера Брюлли, который уже через год был арестован и казнен. Он был по-видимому первым мучеником кальвинизма в Нидерландах. Но к этому времени кальвинизм получил уже достаточно широкое распространение в валлонских провинциях и мог породить здесь новых апостолов. Таким был Гвидо Брей, родом из Мопса, один из самых активных пропагандистов кальвинистского учения, автор «Вероисповедания нидерландских церквей». В 1556 г. ему удалось создать в Лилле общину, которая имела своих дьяконов и свою собственную кассу, существовавшую на взносы своих членов[113].
Впрочем к этому времени кальвинизм стал внедряться в северные провинции. Со времени своего разрыва с Римом Англия сделалась для нега великолепной операционной базой. «С конца царствования Генриха VIII она стала пристанищем для французских и бельгийских протестантов. На этой благодатной почве, в этом «убежище» тотчас же возникли кальвинистские общины[114], из недр которых вышли «проповедники», с жаром отдавшиеся делу обращения Нидерландов в новую веру. Оживленная торговля между обоими берегами Северного моря очень облегчила работу «проповедников». Благодаря ей они находились в непрерывных сношениях с нидерландскими «верующими», руководили ими и поддерживали в них дух бодрости. Изгнанные во время царствования Марии Тюдор, они в еще большем числе вернулись в Англию с восшествием на престол Елизаветы, которая открыто взяла их под свою защиту. Скорее из экономических соображений, чем из религиозных, новая королева разрешила валлонским и фламандским протестантам обосноваться в Лондоне, Сандвиче, Колчестере и Норвиче, где они насадили свою промышленность. Одновременно города эти стали центрами кальвинистской пропаганды. Благодаря постоянным сношениям между этими эмигрантами и их отечеством кальвинизму вскоре удалось пустить глубокие корни на всем нидерландском побережье, подобно тому, как он упрочился уже в валлонских областях вокруг Турнэ, Лилля и Валансьена. Таким образом он с двух сторон достиг, наконец, Антверпена, в котором неизбежно перекрещивались все движения, волновавшие страну, и в который, в силу торговых связей, устремлялись все в большем числе французские гугеноты. Поэтому этот большой город стал для кальвинизма — как в свое время для лютеранства — превосходным центром. Через Антверпен все кальвинистские общины страны, фламандские и валлонские, были связаны друг с другом и подчинялись единому общему руководству. Организация новой церкви очень рано начала здесь действовать открыто. Женщины-кальвинистки приезжали в Антверпен рожать, чтобы иметь возможность крестить своих детей «по обрядам еретиков»[115].
Эти успехи кальвинизма нетрудно объяснить, если принять во внимание, в каком положении были религиозные дела в Нидерландах. Давно уже дезорганизованным и лишенным пасторов лютеранам и в голову не могло прийти помешать успехам кальвинизма. Более многочисленные, чем лютеране, анабаптисты в течение некоторого времени пытались оказывать сопротивление, но Гвидо Брей решительно сломил его[116], и в конце концов анабаптисты не могли устоять перед методическим прозелитизмом и более высокой организацией кальвинистов. Что касается католиков, т. е. подавляющего большинства, то они оставались равнодушными и безучастными перед лицом новой опасности, угрожавшей их религии. Религиозный пыл явно почти совершенно исчез у них; они оставались верными церкви по традиции, по привычке, из консерватизма, но число готовых защищать католическую веру было крайне незначительно среди них. Во всех слоях населения наблюдались очень тревожные симптомы. Образованные люди большей частью подчеркивали свое равнодушие к религиозным спорам; они были против преследований и подобно Кассандеру, сочинения которого получили широкое распространение в их кругу, были сторонниками свободного и веротерпимого христианства, в котором могли сойтись и объединиться приверженцы различных исповеданий[117]. Некоторые более легкомысленные люди издевались над религиозными обрядами и обнаруживали скептицизм вольнодумцев. Так, например, Монтиньи заявил, что «он пресыщен обеднями»[118], и открыто ел мясо в постные дни. В 1564 г. льежский епископ Жерар Гросбекский констатировал, что «испорченность мыслей и нравов зашла так далеко, что захватила даже значительную часть зрелых людей всех сословий и состояний»[119]. Аналогичные жалобы слышались со всех сторон. Гранвелла, правительница, епископы — все были напуганы упадком католической религии. Создание новых епископств, имевшее как раз целью помочь от этого зла, наоборот, усилило, а не уменьшило его в силу вызванного им недовольства и посеянного им недоверия. Иезуиты попытались проникнуть в Нидерланды, но общественное мнение было явно враждебно настроено по отношению к ним, так что в течение долгого времени они, несмотря на все свои усилия, не могли добиться — влияния на умы. Виглиус отсоветовал Филиппу II открыть им доступ на Нидерланды, и даже в Льеже, куда ересь проникла лишь в очень незначительных размерах, епископ не решался «ввиду плохих времен» предложить штатам мероприятия в пользу иезуитов[120].
При этих условиях кальвинистские проповедники со своим пылом и энергией должны были добиться быстрых успехов. Страстная логика «Наставления в христианской вере» должна была оказать влияние на всех тех, в ком ослабела католическая религия. Ясное и убедительное изложение этой книги немало содействовало успеху ее среди дворян и горожан, которые издавна знали французский язык. Лютера они могли читать лишь в переводе, читая же Кальвина в оригинале, они чувствовали себя ближе к нему и легче поддавались его влиянию. Кроме того их недовольство привилегиями и господствующим положением католического духовенства, в особенности их ненависть к инквизиции, пробудили во многих из них интерес к учению, резко осуждавшему организацию католической церкви. Наконец, к этому же приводило и недовольство, вызванное католическим королем: переход на сторону кальвинизма означал своего рода протест против правительства.
Все это в достаточной мере объясняет, почему с самого же начала правления Маргариты Пармской кальвинизм проник в высшие слои общества. Сыновья знатных семей, которые, по сохранившемуся старинному обычаю, ездили для завершения образования во Францию, отправлялись теперь в Женеву. Основанная здесь реформатором академия, к светилам которой принадлежал знаменитый Теодор Беза, влекла их к себе так же неотразимо, как в свое время лекции гуманистов привлекали их отцов. Примерно около 1560 г. многие молодые дворяне — оба брата Марникса, Карл и Людвиг, Буазо, Люмэ и др. — были уже сторонниками нового учения и распространяли его в кругу своих друзей и родных. Но еще более широкое распространение новые идеи получили среди купцов и предпринимателей, столь многочисленных в Антверпене, в приморских городах и в промышленных районах. Эти «нувориши» легко отказывались от католической традиции не только как выскочки, но и под влиянием капиталистического духа, и религиозный радикализм Кальвина был для них лишним основанием присоединяться к его учению. Оно нигде не встретило лучшего приема, чем среди тех, «которые разбогатели от своих доходов и торговых сделок и потому только и мечтали, что о новшествах»[121]. Привлечение этих людей было для кальвинизма тем ценнее, чем значительнее было их влияние. Так например они без всяких колебаний навязывали свою веру своим многочисленным служащим. Во всех торговых городах они давали работу или подаяние «лишь тем, кто ходил на проповеди»; они «наступили народу ногой на горло»[122], и нет ничего удивительного, что бедные рабочие, вынужденные выбирать между голодной смертью и переходом хотя бы для видимости в другую религию, ни одной минуты не колебались.
Описанные нами выше социальные перемены подготовили благоприятную почву для кальвинистской пропаганды. Образование класса капиталистов и класса пролетариев, разумеется, очень содействовало поразительным успехам кальвинизма. Чтобы убедиться в этом, достаточно указать на то, что очаги распространения его находились как раз в тех областях, где господствовала крупная промышленность. Своих первых и наиболее многочисленных приверженцев кальвинисты навербовали именно в Турнэ, Валансьене, Лилле, Гондсхоте и Армантьере, в районе Оденарда, в приморских городах Голландии и Зеландии и, наконец, в самом центре экономической жизни Нидерландов — в Антверпене. Несмотря на различие языка, кальвинизм как у валлонского, так и у фламандского населения следовал тотчас же за введением капиталистической организации. Чем глубже проникала она в обществе, тем шире распространялось новое учение. Чисто аграрный и изолированный от окружающего экономического движения Люксембург не был затронут его влиянием. Очень слабо задеты были им также кузнецы и углекопы Намюрского графства и Льежского края, т. е. коренное население их, отделенное своим образом жизни от своих соседей. Даже в больших городах Фландрии, Брабанта, Генегау и Артуа кальвинизм лишь в слабой степени проник в среду мелкой буржуазии, состоявшей из лавочников и ремесленников и сохранившей традиции цехового строя. Но он побеждал повсюду, где наемные рабочие жили только своей заработной платой, повсюду где их бедственное положение толкало их на борьбу с существующим строем. Не только работодатели толкнули пролетариат в объятия капитализма: скорее он бросился в них сам вследствие своего недовольства, своего мятежного духа, в надежде улучшить свое положение. Словом, промышленные рабочие в эпоху Возрождения примкнули к кальвинизму но тем же причинам, по которым они впоследствии, в век пара, перешли на сторону социализма. Разумеется, религиозным проповедникам удалось завоевать много душ, обратить массу людей, отошедших уже от католической церкви, через анабаптизм; но для многих других — безработных, бродяг, темных личностей — новая религия была лишь предлогом для выступлений, для искания приключений, для переворотов или для получения милостыни[123]. Чем больше расширялся и усиливался поток кальвинизма, тем больше подозрительных элементов он увлекал за собой, так что его сила росла за счет его чистоты.
Немногого лишь недоставало, чтобы восстание гугенотов во Франции перебросилось тотчас же и в Нидерланды. Во всяком случае оно сразу же усилило активность и решительность кальвинистских пропагандистов. Воодушевленные примером своих единоверцев, они стали выступать теперь открыто. Из Англии и Франции прибывали новые пасторы, чтобы взять в свои руки руководство движением. В Нижней Фландрии, а также в районе Турнэ и Валансьена проповеди велись теперь совершенно открыто. Эмиссары гугенотов разъезжали по стране; седанские кальвинистские типографии наводнили страну памфлетами, книгами религиозного содержания, сборниками церковных песнопений. В августе 1560 г. Маргарита Пармская ожидала, что восстание вот-вот разразится, и Гранвелла писал королю, что религия гибнет во всей стране и только чудом можно объяснить то, что Нидерланды до сих пор еще не последовали примеру Франции[124].
Тщетно Филипп II советовал ему прибегнуть к строгости: невозможно было арестовать сотни подозрительных лиц и уничтожить все население страны. Кроме того всеобщее недовольство правительством заставляло считаться с общественным мнением. Маргарита должна была ограничиться тем, чтобы действовать так, «как позволяли положение страны и состояние умов»[125]. Она пыталась ободрить усердствующие городские власти, возобновила указ против театральных зрелищ, но не решилась пойти дальше[126]. В 1561 г. подавление ереси натолкнулось повсюду на открытое сопротивление. В Антверпене не арестовывали больше ни одного кальвиниста[127]. В Нижней Фландрии приезд инквизитора Тительмана послужил поводом к беспорядкам; угрожающей толпой сотни людей следовали за ним по пятам, подвергали его публичному поруганию, и ненависть народа к нему была так сильна, что владельцы гостиниц из страха перед народом отказывались впустить его[128]. В Мессине толпа взяла приступом тюрьму, в которой заключено было несколько еретиков. Ввиду всего этого «сельские власти» были терроризированы, и от них ничего нельзя было ждать. В июле 1561 г. фландрский совет констатировал, что в округе замка Беле ль «число подозрительных, состоящих большей частью из бедных, невежественных людей, не умеющих ни читать, ни писать, так велико, что ничего нельзя будет добиться без большого кровопролития и без полного разорения вышеназванного района»[129].
Еще хуже обстояло дело в Армантьере и в районе Гондсхота, в Нюкерке, Кеммеле, Витсхате, Драноутре, Ренингельсте, Стенверке. Говорили о происшедших в некоторых местах разграблениях церквей. В ноябре какая-то шайка ворвалась в якобинский монастырь около Брюгге, ранила двух монахов и забрала деньги[130]. Узнав о событиях, происходивших в Нидерландах, многие эмигранты вернулись из Англии; они разжигали народные страсти «и как бедные, гонимые, частью приговоренные к изгнанию люди как бы спешили отдаться на волю случая»[131]. Анонимное заявление, адресованное городскому управлению Гондсхота якобы от имени 2 тыс. протестантов, провозглашало право на восстание против власти, не повинующейся слову божию. В этом заявлении впервые очень искусно применен был аргумент, который кальвинисты потом часто повторяли. Требуя веротерпимости, они ссылались на интересы города, промышленность которого должна будет погибнуть из-за поведения инквизиторов[132]. Другие воззвания были лишь грубыми подделками, целью которых было взволновать невежественные и легковерные массы. Таково было например письмо «курфюрста Фредерика Наугсбургского (sic) и мессира Жерара ван Севенберга», угрожавшее истребить огнем и мечом всех тех, кто преследует «их бедных собратьев»[133].
Возбуждение, царившее в промышленных районах Фландрии, охватило также рабочих Турнэ и Валансьена. В Валансьене оно поддерживалось «чужеземцами — французами и др., приезжавшими сюда для производства шерстяных тканей («sayettes» и «demyes-ostades»), часть их, впрочем, состояла из «эмигрировавших по религиозным причинам»[134]. В октябре 1561 г. неизвестные люди стали собираться по ночам на улицах, распевать псалмы Маро и, останавливаясь у дверей домов католических священников, осыпали их оскорблениями. Можно было сколько угодно усиливать охрану, запрещать сдавать магазины и комнаты иностранцам, которые не предъявят свидетельства об исповедании католической веры, заставлять владельцев гостиниц представлять ежедневно городским управлениям списки своих постояльцев, угрожать снести дома, где происходили «тайные собрания»[135], но брожение умов, на время заглохшее, в феврале 1562 г. приняло еще более широкие размеры. Тяжелое положение промышленности в течение зимы еще более усилило опасность. Множество безработных было заодно с протестанта, ми, и, чтобы избежать восстания, городские управления вынуждены были использовать их для починки крепостных стен, с тем чтобы дать им «средства к существованию»[136]. Между тем число грозных признаков все росло. В письмах, подбрасывавшихся в ратушу, заявлялось, что сторонники нового учения обязаны положить конец «идолопоклонству», чтобы заслужить себе царствие небесное[137]. Власти не решались казнить двух уже давно приговоренных кальвинистов. Когда же они наконец 27 апреля 1562 г. решились на это, то толпа устремилась к кострам, разбросала вязанки хвороста, поспешила освободить из заключения обоих «недосожженных» и, распевая псалмы, торжественной процессией повела их на проповедь[138]. На этот раз скандал был слишком громким. Правитель города маркграф Берг, который до сих пор всегда отсутствовал, чтобы не быть вынужденный прибегать к наказаниям, перестал сопротивляться увещеваниям правительницы. Он поспешил в Валансьен, куда к нему прибыло 500 солдат, взятых из соседних гарнизонов. Впрочем, он не встретил в городе никакого сопротивления. Протестанты не в состоянии были выступить против вооруженной силы; они рассеялись или попрятались. Те из них, кого удалось поймать, смело шли навстречу смерти, распевая псалмы «до последнего издыхания». Когда Филипп II узнал об этом «очень дурном примере», он поспешил посоветовать Маргарите впредь затыкать приговоренным рот «кляпом или чем-нибудь другим», наподобие того, что ему довелось видеть в Англии при Марии Тюдор[139].
Вне всякого сомнения перипетии борьбы между гугенотами и двором во Франции оказали влияние на беспорядки в Валансьене. Выпущенное 8 апреля воззвание принца Кондэ несомненно послужило поводом к волнениям «недосожженных», и если порядок был вскоре восстановлен, то это объясняется главным образом тем, что дела протестантов во Франции приняли летом дурной, оборот. Впрочем спокойствие это было мнимым. Несмотря на бегство пасторов, значительная часть городского населения продолжала упорно не посещать церковную службу. Так например во время рождества прево писал в Брюссель, что католические проповеди привлекают очень мало народа и что среди присутствующих нет почти никого из «знатных людей города»[140].
Убийство герцога Гиза в Орлеане (18 февраля 1563 г.), усилив шансы гугенотов, тотчас же получило отклик в Валансьене. В начале мая в пригородах возобновились кальвинистские проповеди. Теперь больше уже не заботились, как раньше, о том, чтобы являться переодетыми с фальшивыми бородами и масками на лице: «верующие» смело устремлялись сюда с открытым лицом и с оружием в руках[141]. «Они процессией выходят из города», и гора Анзен сплошь покрыта толпой их[142]. Рабочие бросают работу; они заявляют, что «ни король, ни граф, пи городские и судебные власти не смогут удержать их от посещения их религиозных собраний». Но они обещали сохранять порядок, «если только им дадут жить, пользуясь свободой совести». Берг заявлял, что это «подлинные слова гугенотов»[143] и с полным основанием приписывал обнаруживавшуюся приверженцами нового учения энергию и решительность сношениям между ними и Колиньи[144]. В Турнэ происходило то же, что и Валансьене. Здесь кальвинисты тоже смело и открыто признавались в своей вере, толпами посещали проповеди своих пасторов и требовали права свободного исповедания своей веры[145]. Этот кризис несомненно вскоре перешел бы в открытое восстание, если бы религиозная война во Франции продолжалась еще некоторое время. Но успокоение, наступившее во Франции после издания Амбуазского эдикта 19 марта 1563 г., лишило нидерландских кальвинистов всякой надежды на победу. Чтобы заставить их взять оружие в руки, высшему дворянству, находившемуся в это время в разгаре борьбы с Гранвеллой, достаточно было проявить интерес к их делу. Но оно об этом и не подумало. Оно явно было против кровопролития и с тайным удовлетворением следило за все возраставшими на почве религиозного вопроса затруднениями правительства. Но оно твердо решило не вступать ни в какие соглашения с еретиками. При этих обстоятельствах достаточно было послать войска, чтобы восстановить спокойствие в Валансьене (май — июнь 1563 г.). Турнэ и Нижняя Фландрия тоже вскоре приведены были к повиновению. Пасторы и наиболее скомпрометировавшие себя «верующие» снова должны были эмигрировать. Они отправились в Германию, Францию и Англию, где с нетерпением ждали часа возмездия. И он действительно не заставил себя ждать: после отъезда Гранвеллы события приняли такой оборот, который скоро привел к объединению политической и религиозной оппозиции.
Маргарита Пармская так же мало, как Гранвелла, понимала глубокие причины царствовавшего в Нидерландах недовольства и оппозиции дворянства. Она воображала, что причиной всего была непопулярность кардинала и что, как только его не станет, тотчас же воцарится спокойствие. Она думала, что дело было в человеке там, где в действительности решался принципиальный вопрос. Она не обладала достаточным политическим чутьем, чтобы понять, что борьба с Гранвеллой велась не как с частным лицом, а как с министром испанского короля. Теперь, когда его больше не было, она тешила себя надеждой успокоить умы и доказать Филиппу II, что у нее достаточно талантов, чтобы самой управлять страной. «Слава богу, — писала она ему 12 июня 1564 г., — дела приняли такой оборот, что позволяют мне заверить вас, что здесь вскоре нечего будет опасаться, по крайней мере если не будет, никакого толчка извне»[146]. Обманутая изъявлениями преданности со стороны вельмож и их возвращением в государственный совет, она совершенно не догадывалась, что они тотчас же захотят подчинить ее своему влиянию и играть при ней во имя интересов страны ту же роль, которую до этого Гранвелла играл в интересах короля. Она была обманута внешними впечатлениями. Важнейшая ее ошибка заключалась в том, что она полагала, будто оппозиция сложит оружие как раз тогда, когда оппозиционеры возгордились тем, что заставили короля капитулировать и отозвать своего министра. Но даже помимо всего этого, как могла Маргарита избавиться от опеки, вельмож? Разве она не стала в последнее время на их сторону против кардинала? И разве разрыв с ними не был бы для нее равносилен признанию свой вины и самому суровому осуждению себя? По своей собственной вине она была теперь их пленницей. Соображения личного самолюбия, не позволявшие ей признаться себе в этом, скрывали от нее истинное положение вещей.
Однако всякому непредубежденному человеку было ясно, что отныне подлинными хозяевами страны стали вельможи. Поддерживаемые брабантскими штатами и почти всеми провинциальными штатгальтерами, принц Оранский, Эгмонт и Горн торопились скорее провести в жизнь программу оппозиции. С «консультой» было покончено; вместо нее все решалось теперь в государственном совете, в котором впавшие в немилость Виглиус и Берлемон стали беспомощными свидетелями победы своих врагов. «Здесь создаются, — писал Виглиус, — новая республика и государственный совет, которому принадлежит верховное руководство всеми делами. Я не понимаю, как это совместимо с властью и достоинством ее высочества правительницы и не свяжет ли это даже ваше величество»[147]. Эти опасения не были преувеличены. Вельможи действительно явно пытались сделать государственный совет, находившийся целиком в руках высшего дворянства, центральным звеном всей системы управления. Они добивались не только увеличения числа членов его, но требовали также подчинения ему тайного совета и совета финансов, которые со времени создания их Карлом V подчинены были исключительно правительнице. К чему же при такой системе управления сводилась власть государя? И не было ли очевидно, что подлинным государем отныне должно было стать дворянство, которое народ считал представителем национальной независимости? Слово «республика», постоянно упоминавшееся в это время в писаниях Виглиуса и Гранвеллы, вполне соответствовало целям оппозиции. Она бесспорно добивалась превращения Бургундского государства в аристократическую республику.
Итак, национальная политика взяла верх над политикой монархической. По это произошло ценой расстройства аппарата управления. Разрушая устои верховной власти, бурное движение разрушало и самый принцип порядка. Вмешательство вельмож во все отрасли управления привело к анархии. Только при их посредничестве можно было теперь чего-нибудь добиться; должности предоставлялись теперь только их сторонникам, им же оказывались и все милости. В провинциях штатгальтеры присвоили себе полнейшую почти феодальную независимость. При дворе Армантеросу предоставлено было безнаказанно грабить государственную казну, чтобы заручиться его поддержкой у правительницы. Если дело шло о том, чтобы пристроить какого-нибудь своего ставленника или о том, чтобы угодить какому-нибудь приятелю, вельможи не останавливались теперь даже перед нарушением привилегий, соблюдения которых они в свое время так настойчиво добивались[148]. Впрочем, преследуя свои выгоды, дворянство заботилось в то же время о том, чтобы не утратить связи с народом. Оно отлично знало, что сила его в общественном мнении и что оно может направлять его, лишь повинуясь ему. В связи с этим оно продолжало требовать созыва генеральных штатов, так что Гранвелла с раздражением обвинял его в повиновении «злому животному, именуемому народ»[149].
Отношение вельмож к религиозному вопросу, вновь необычайно обострившемуся в связи с кальвинистскими беспорядками, было заранее предопределено. Разве могли они допустить, чтобы тысячи несчастных подпадали под ужасные указы Карла V? Их личная веротерпимость, забота о процветании страны, соображения популярности, которой они пользовались, — все это заставляло их склоняться к снисходительности. Они отнюдь не разделяли взглядов Филиппа, что для торжества католической церкви надо пожертвовать национальным богатством[150]. Они ясно отдавали себе отчет в том, что продолжение строгостей приведет к гибели провинций. Они с тревогой следили за переселением подозрительных лиц в соседние страны, в особенности в Англию, где они насадили ряд отраслей промышленности. В январе 1566 г. советник Асонлевиль оценивал число бежавших в Лондон, Сандвич и окрестности этих городов более чем в 30 тыс. чел.[151]. Известно было также, что Елизавета как раз в это время предоставила для поселения этим полезным эмигрантам «другой большой морской и ненаселенный город — Норвич», чтобы они насадили там производство «сукон, шерстяных тканей, ковров и т. д.»[152]. Таким образом эмиграция кальвинистов, которая была особенно сильна; в промышленных районах, разоряя Нидерланды, одновременно обогащала Англию. Эта опасность была тем более велика, что Елизавета с самого же начала своего царствования решительно вернулась к меркантильной политике Генриха VII и Генриха VIII и всеми силами старалась поощрить развитие и без того интенсивной экономической жизни своей страны. Она завидовала торговому процветанию бургундских провинций и не скрывала свбей враждебности к ним. Так например она допускала нарушение своими подданными условий «Magnus Intercursus»; облагала пошлинами ввозимые товары и смотрела сквозь пальцы на дерзкий разбой, который английские моряки безнаказанно позволяли себе в Северном море.
Дело дошло до того, что брюссельское правительство в 1563 г. решилось пойти на разрыв. Правительница запретила ввоз британских товаров, и в ответ на это Елизавета закрыла английские порты для нидерландских судов, угрожая перевести складочное место английских сукон из Антверпена в Эмден[153]. Вопреки советам Гранвеллы Филипп, опасаясь, что может разразиться война, к которой он не был готов, приказал вступить в переговоры. В результате в 1564 г. торговые сношения были возобновлены между обеими странами якобы на основе «Intercursus», в действительности же в соответствии с требованиями англичан. С этого времени английская конкуренция стала еще более гибельной для Нидерландов. И если хотели предотвратить катастрофу, то пора было положить конец эмиграции в Англию, усиливавшей с каждым днем позиции и без того уже очень опасного противника.
Единственным средством для достижения этой цели было однако уничтожение или по крайней мере смягчение «плакатов» против еретиков. Даже самые ревностные католики осуждали их необычайную суровость. Все устали от казней; «во всей стране было не больше 20 человек, желавших сохранения инквизиции»[154]. Даже Виглиус в глубине души склонен был к снисходительности, и Гранвелла дружески журил его за то, что он добивается религиозного мира, наподобие существующего в Германии, или такого строя, при котором еретики «могли бы жить как христиане под властью турок, которые не преследуют ни одной религии так свирепо, как мы преследуем своих единоверцев за некоторые уклонения в толковании священного писания»[155]. Если уж так думал один из самых преданных слуг короля, то нетрудно догадаться, каковы должны были быть настроения вельмож из государственного совета и их друзей из дворянской среды. Хотя никто из них и не помышлял о союзе с кальвинистами, но они решительно осуждали всякие суровые преследования. Во время последних беспорядков ни Эгмонт во Фландрии, ни маркграф Берг в Валансьене не хотели взять на себя ответственность за репрессии. Они были того мнения, что всякое кровопролитие лишь усиливает зло, и убеждение это разделялось подавляющим большинством их соотечественников. Такой ревностный католик, как итальянский инженер ди Марчи, констатировал во время своего пребывания у Маргариты Пармской, что народ «хочет, чтобы им управляли мягко и благожелательно, а не страхом и жестокостью».
Только один король был против осуществления всеобщих желаний. Но следовало ли продолжать покорно склонять голову? Разве с отъездом Гранвеллы нидерландское правительство не освободилось от испанского влияния? Можно — ли было предполагать, что Филипп, уступивший в первый раз оппозиции, в дальнейшем окажется непоколебимым? Разве не настало время не только добиться отмены указов против еретиков, но и одобрить политическую программу вельмож, т. е. реорганизацию государственного совета и созыв генеральных штатов? Все эти вопросы обсуждались на одном заседании совета, где высказаны были столь крайние взгляды, что с напуганным Виглиусом по возвращении домой сделался удар[156]. Несколько дней спустя граф Эгмонт покинул Брюссель, уполномоченный своими коллегами просить короля «о важных и новых мерах» в области как политических реформ, так и религиозных дел[157].
В феврале 1565 г граф Эгмонт прибыл в Мадрид. При дворе было решено пустить в ход все, чтобы переманить его на сторону короля. Его пребывание в Мадриде было сплошным триумфом для его тщеславия. Ему оказан был «такой прием как его величеством, так и всеми остальными вельможами и рыцарями двора, он был осыпан столькими милостями и так обласкан, как ни один вельможа и вассал, каким бы знатным он ни был»[158]. При ослепительном солнечном блеске чудесной испанской весны он осматривал работы по сооружению Эскуриала, к строительству которого как раз тогда было приступлено в благодарность св. Лаврентию за победу при Сен-Кантене, в которой граф Эгмонт принял столь славное участие. Ошеломленный благоволением короля и ослепленный оказывавшимися ему почестями, он мог говорить только как царедворец, забыл о полученных им инструкциях и с наивным самодовольством обманывал короля и самого себя относительно настроений вельмож и настроений в стране. 30 апреля он вернулся в Брюссель «самым довольным человеком на свете», заявляя, что стоило ему только показаться в Мадрид, как дело было выиграно[159].
Но ему вскоре пришлось расстаться с этой позой победителя. Когда привезенные им с собою письма были трезво исследованы и очищены от шелухи содержавшихся в них комплиментов но его адресу, то было установлено, что они не заключали ни малейших уступок. Хотя король прислал некоторую сумму денег, чтобы поправить финансовые дела, но одновременно он откладывал на неопределенное время реформу государственного совета, а по религиозному вопросу заявлял, что предпочитает скорее пожертвовать сотней тысяч жизней, чем уступить в этом пункте. Он соглашался только на то, чтобы правительница совместно с членами государственного совета, двумя или тремя епископами и несколькими теологами обсудила, как наставить народ на путь истины, создать хорошие школы и более решительно наказать еретиков[160].
Это заседание состоялось 1 июня. Присутствовавшие на нем вельможи, члены государственного совета, отказались высказать свое мнение, «так как король не просил их об этом»[161]. Остальные же члены государственного совета высказались за оставление в силе «плакатов» против еретиков, но указали при этом на желательность их смягчения.
Ответом на решения этого совещания явились знаменитые письма Филиппа II, написанные в лесу Сеговии 17 и 20 октября 1565 г.[162]. Он выражал в них свое неудовольствие правительнице по поводу всего того, что говорилось в Нидерландах об инквизиции. Это учреждение, заявлял он, сейчас более чем когда-либо необходимо, и он не потерпит принижения его значения. Точно так же нет никаких оснований вносить какие бы то ни было изменения в существующие указы против ереси. В крайнем случае можно было бы подумать, не следует ли совершать казни над сектантами втайне. Наконец, Маргарите строжайше запрещено было созывать генеральные штаты, «пока не улажены будут религиозные дела». Король назначал в государственный совет герцога Арсхота, решительного противника вельмож и личного врага принца Оранского. «Поверьте, — говорилось в заключении письма от 17 октября, — то, что я вам здесь отвечаю, больше всего соответствует благу религии и моих окраинных стран, которые в противном случае ничего не стоят. Это единственный путь сохранить их в мире, спокойствии и законном порядке».
Маргарита Пармская была сражена этими необычайными посланиями. Значит, Филипп совершенно не понимал, как обстоят дела. Ни посылка графа Эгмонта, ни ее сообщения о положении дел, которые она за последнее время так часто посылала в Мадрид, ни даже советы епископов, рекомендовавших умеренность, — ничто не могло сломить его упорство. Неужели можно было в самом деле решиться в разгар всеобщего возбуждения на строгое выполнение тех самых указов, «которых не осмеливались применять даже в те времена, когда Гранвелла находился еще в Нидерландах»[163]. Виглиус был в ужасе от политического ослепления короля и поговаривал о своем уходе от дел. Даже сама правительница, снедаемая беспокойством при виде нависшей катастрофы, подумывала об оставлении своего поста. «Ее высочество герцогиня Пармская, — писал 9 декабря Морильон, — теперь, присутствуя на заседаниях государственного совета, не сидит больше за иглой, а, подпирая голову левой рукой, отмечает себе все, что говорится; несколько дней назад она заявила, что лучше было бы ей удалиться в свои края, так как все понимается (королем) неправильно»[164]. Что касается высшей знати, то она дала теперь волю своему негодованию. Граф Горн «метал громы и молнии»[165]. Берг говорил, «как человек, доведенный до отчаяния»[166]. Еще в большей ярости был отдавшийся своему буйному нраву граф Эгмонт, обвинявший короля в том, что он обманул его. «Он говорит теперь больше всех и другие выталкивают его теперь вперед, чтобы говорить вещи, которых они сами не решались бы сказать»[167]. Только один принц Оранский оставался сдержанным посреди этого всеобщего взрыва негодования, и эта сдержанность будущего «Вильгельма Молчаливого» была страшнее всех яростных декламаций его друзей.
Но наибольшие опасения внушало поведение народа. Уже в декабре 1566 г. страна наводнена была «книжонками, памфлетами и листовками самого возмутительного содержания, направленными против королевской власти и против королевских министров». В них сообщалось, что Филипп «хочет ввести в Нидерландах испанскую инквизицию и что если захотят теперь применить «плакаты» против еретиков, то произойдет ужасное кровопролитие, которого нельзя будет вынести; но пусть попробуют, и тогда видно будет, кто сильнее»[168]. Объявленные незадолго перед тем в Нидерландах решения Тридентского собора тоже использовались против правительства: говорили, что даже духовенство настроено противоправительственно. В Намюре, т. е. в центре самой католической провинции, собравшиеся явочным порядком провинциальные штаты послали делегацию к правительнице с заявлением, что они никогда не согласятся на введение испанской инквизиции[169]. Листовки смело требовали свободы вероисповедания для протестантов, заявляя, что «эта свобода столь же необходима для их совести, как пища для сохранения их жизней»[170]. Тяжелое положение промышленности, вызванное в значительной мере эмиграцией рабочих и еще более усложненное необычайной дороговизной, характерной для 1566 г., довели народное недовольство до последних пределов, Цена на хлеб удвоилась[171], так что бедняки умирали с голоду. В доведенных до крайней нужды народных массах циркулировали слухи о спекуляции хлебом, аналогичные слухам, распространявшимся в XVIII в. накануне французской. революции[172]. Ворота домов, в которых проживали торговцы хлебом, метились кровью. «Да помилует нас бог от восстания, — писал Гранвелле 5 декабря 1565 г. секретарь Бав, — если только народ поднимется, то боюсь, что и религиозные дела не останутся в стороне»[173].
И действительно, ко всем событиям явно стали примешиваться религиозные дела. Упорные требования короля выполнения указов против еретиков, хотя бы ценою тысяч жизней и экономического разорения провинций, привели к тому, что национальный вопрос стал смешиваться с религиозным. До этого времени кальвинисты действовали, не согласовывая своих действий с вождями политической оппозиции. Но при данных тяжких обстоятельствах всем людям, отдававшим себе отчет в положении вещей, неизбежно должна была прийти в голову мысль о союзе между католическим большинством и протестантским меньшинством; угроза нависла над верой одних и благосостоянием других.
Эта мысль уже некоторое время занимала принца Оранского. Исключительно тонкий политик, лишенный всякого религиозного фанатизма, он нашел в примирительном христианстве Кассандера[174] — в этом своеобразном переводе идей Эразма Роттердамского на теологический язык — учение, которое наиболее соответствовало его внутренним склонностям. Хотя он продолжал признавать себя в Брюсселе католиком, называя себя втайне в письмах своих в Германию лютеранином, тем не менее в действительности он не был ни тем, ни другим. По своему личному убеждению, а также как государственный деятель он был сторонником веротерпимости[175]. Его подозревали даже в том будто он мечтает о «своего рода полукатолической, полулютеранской религии, которую он сам себе выдумал, чтобы удовлетворить и тех и других»[176]. Под влиянием происходившего в стране брожения и угрожавших ей опасностей он все больше укреплялся в своем убеждении, что только объявление религиозного мира наподобие установленного в Германии сможет восстановить спокойствие в Нидерландах[177]. В связи с этим он поддерживал самые тесные отношения со своими зарейнскими родичами и князьями. Его ловкий и энергичный брат Людовик Нассауский, ревностный протестант, всеми силами старался помочь ему и вел тайные переговоры, привлекавшие в Бреду множество подозрительных эмиссаров. В марте 1566 г. дела зашли так далеко, что Вильгельм Гессенский убеждал принца Оранского сбросить маску и обратиться к имперскому сейму с просьбой распространить религиозный мир, «Religions — friede», так же и на Нидерланды[178].
Но религиозный мир был введен лишь для лютеран, а они уже давно составляли в провинциях совершенно незначительное меньшинство. Реформационное движение ориентировалось теперь не на Германию, а на Женеву. Планы Оранского грозили остаться мертвым делом, если к ним не присоединятся кальвинисты, и задача следовательно заключалась в том, чтобы привлечь их на свою сторону. Принц Оранский надеялся сначала, что ему это удастся без особого труда. Он по себе судил о других и, конечно, полагал, что какие-то несчастные теологические споры не смогут помешать объединению двух больших протестантских исповеданий. Начиная с 1563 г. он принимал более или менее непосредственное участие в попытках соглашения между ними; он завязал сношения с гугенотами и даже по-видимому имел свидание с Гвидо Бреем[179].
Вопреки его ожиданию, он наткнулся на упорное сопротивление со стороны кальвинистов. Они были столь же нетерпимы по отношению к Лютеру, как и по отношению к Риму, и надменно заявили, что «они предпочтут умереть, чем сделаться лютеранами»[180]. В июле 1566 г. принц Оранский вынужден был признать, что «если им разрешат открыто присоединиться к аугсбургскому исповеданию, то они не удовольствуются этим»[181]. Это равносильно было крушению всех его надежд на вмешательство лютеранских князей в дела «бургундского округа»: принц Оранский видел, что он одинок на том пути, на который он вступил. Но он обладал достаточной гибкостью, чтобы не упорствовать в проведении неосуществимых в данный момент планов. К тому же ход событий вскоре поставил его перед совершенно изменившимся положением.
Религиозные узы между Германией и нидерландскими провинциями расторгались теперь точно так же, как в свое время расторгнуты были политические узы между ними; в то же время влияние Франции под давлением кальвинизма усилилось так, как этого давно уже не было. Объединенные общностью религии нидерландские протестанты ощущали свою солидарность с протестантами Франции. Дело гугенотов было их собственным делом, и со времени возникновения религиозной войны во Франции они не переставали с напряженным вниманием следить за всеми ее перипетиями.
Нетрудно было заметить, что беспорядки в Валансьене, Турнэ и Нижней Фландрии происходили под непосредственным воздействием успехов и неудач принца Кондэ и Колиньи. Разве например исповедание веры нидерландских протестантских церквей не было рабски списано Гвидо Бреем с исповедания французских церквей?[182] И кроме того разве значительная часть рассеянных по нидерландским провинциям пасторов не происходила из Франции» или по крайней мере не была в основном воспитана в чисто французской среде в Женеве? Поэтому было ясно, что как только в лагере пасторов и консисторий сформируется готовая к действию религиозная партия, она позаимствует свою программу у гугенотов и будет вдохновляться их примером.
Не позднее 1565 г. эта партия была уже на пути к созданию. Первыми приверженцами ее были представители мелкого дворянства и крупной буржуазии, и они вербовались — по крайней мере вначале — главным образом из валлонских областей, находившихся благодаря их языку и географическому положению в тесных взаимоотношениях с Францией. Большинство их были молодые дворяне, которые, уезжая по тогдашнему обычаю для завершения своего образования за границу, направлялись в Женевскую академию и возвращались оттуда новообращенными. Среди вождей их был происходивший из Пикардии Николай Гам, принятый благодаря Карлу V в брабантское подданство и ставший герольдмейстером ордена Золотого руна, сир Эмери, дворянин из Генегау, бывший наставником в доме принца Эпинуа, секретарь графа Эгмонта Кассенбродт, гуманист и в пасы досуга поэт. Юрист из Турнэ Жиль ле Клерк, высоко образованный латинист и крупный философ, был одним из их главарей. Но всех их превосходили своим умом, познаниями, страстной убежденностью, способностями и энергией два брата Марникса, Жан и Филипп; ни один из них еще не достиг 30 дет. Неустанная пропаганда обоих братьев среди небогатых дворян, стремившихся устроиться при дворе, находившихся в близких отношениях с крупными вельможами и часто не имевших никаких других источников существования, кроме незначительного наследства, небольшого оклада или жалованья в качестве офицеров милиции, вскоре дала свои плоды. В начале 1566 г. Морильон писал Гранвелле, что «они заразили многих дворян»[183].
Но число «нидерландских гугенотов» было слишком незначительно, чтобы они решились действовать и в особенности взяться за оружие. Если они хотели добиться успеха, они должны были, используя недовольство, вызванное недавней неудачей миссии графа Эгмонта, привлечь на свою сторону основную массу оппозиции. Несмотря на свое меньшинство, они должны были увлечь за собой большинство населения и, несмотря на свой кальвинизм, навязать католикам свою линию поведения и умело заставить их работать в интересах кальвинистов. Их план, намеченный в июле 1565 г. на конспиративных совещаниях в Спа, куда они съехались под предлогом лечения на водах, был уточнен в ноябре в Брюсселе в доме сира Гама, в присутствии французского пастора Юниуса. Было решено объединить дворянство всей страны в «дворянское общество» и придать этому объединению форму «компромисса», т. е. союза, аналогичного союзу гугенотов[184]. Текст соглашения, который должен был быть предложен всем сторонникам этого союза, был очень искусно написан Жилем ле Клерком. Он тщательно избегал всяких выражений, которые могли бы задеть католиков. Поэтому речь шла лишь о том, чтобы торжественно поклясться всеми силами бороться против введения инквизиции, избегая всего того, что «могло бы быть истолковано во вред достоинству бога и короля». Участники «компромисса» обещали друг другу соблюдать всю жизнь эту клятву и помогать друг другу «подобно братьям и преданным, держащимся друг за друга, соратникам»[185].
Вслед за этим эмиссары тотчас же рассеялись по всей стране. Успех их превзошел все ожидания. В несколько недель было собрано несколько сот подписей. Присоединялись даже аббаты и каноники[186]. Особенно многочисленен был приток дворян, служивших в милиции, так что благодаря этому преобладанию военного элемента «дворянское общество» было похоже почти на пронунциаменто бургундской армии.
Оставалось только найти вождя, и это было очень нелегко. В самом деле, ни один из инициаторов «компромисса» не был достаточно богат и не пользовался достаточным авторитетом, чтобы играть в Нидерландах роль Колиньи. Между тем дело шло именно о такой роли, ибо, несмотря на свою внешнюю умеренность, кальвинисты явно готовились к восстанию. Им сразу же пришла в голову мысль о принце Оранском, и все было пущено в ход, чтобы добиться его согласия. Но игра была слишком рискованная, и он колебался. «Он еще не пришел к убеждению, — писал 27 февраля Гам, — что надо прибегнуть к оружию, а без этого нельзя осуществить наш план»[187]. Принц Оранский пожалуй решился бы на это, если бы ему удалось привлечь на сторону союза представителей высшей знати. Он попытался это сделать, но безуспешно. Как ни возмущен был граф Эгмонт королем, однако он совершенно не желал выступить в роли мятежника, а без участия столь популярного человека шансы восстания на успех были невелики. Поэтому необходимо было, по крайней мере в данный момент, ограничиться более скромными и менее опасными планами. Принц Оранский посоветовал торжественно обратиться к правительнице с петицией против «плакатов», и за неимением лучшего это предложение было принято. Можно было рассчитывать на моральную поддержку большинства представителей высшей знати. Некоторые из них, например сир Вредероде, граф Куленбург, Людовик Нассауский, граф Гогстратен, открыто признавали себя покровителями членов союза. Только граф Мансфельд не одобрял «соглашения».
Таково же было отношение к нему со стороны Маргариты Пармской. Но что она могла поделать? Она не могла прибегнуть к силе, так как именно вооруженная сила, т. е. офицеры милиции, поддерживала движение. Кроме того 27 марта представители совместного заседания членов государственного совета, тайного совета и рыцарей ордена Золотого руна, вместо того чтобы обсудить поведение петиционеров, обратились к ней с просьбой добиться для них от короля «всеобщей амнистии», прося ее подобно им об отмене инквизиции и смягчении «плакатов» против еретиков. Ввиду подобных настроений в стране Маргарите оставалось только смириться. Было ясно, что вся страна сочувствовала дворянам, заключившим «компромисс», и что отказ принять их пожалуй вызвал бы всеобщее восстание. 5 апреля они передали свою петицию. Делегацию, передавшую ее правительнице, до самых дверей дворца сопровождала кавалькада из 200–300 всадников, прибывших несколько дней назад из валлонских и фламандских провинций.
Ответ Маргариты был продиктован этой демонстрацией силы. Она обещала послать к королю делегацию для изложения ему требований петиционеров и «смягчить» пока указы против еретиков. И хотя она была смущена появлением демонстрантов, у нее все же хватило твердости отказаться одобрить их поведение, как они того добивались.
Вечером подписавшие «компромисс» устроили банкет во дворце Кулембурга. Большинство их остригли себе «по-турецки» бороды и надели на себя такие же нищенские котомки с мисками, какие носили бродившие по стране нищие и оборванцы (gueux). Что означали эти странные эмблемы, которые должны были — как в свое время форма недовольных Гранвеллой вельмож — служить отличительным признаком членов союза? Явилось ли толчком к принятию этого символа бранное слово, произнесенное в это утро графом Берлемоном? Не более ли вероятно, что, переодеваясь нищими, дворяне намекали на то, что королевская политика вскоре приведет страну к гибели? Никто не может дать точного ответа на этот вопрос. Во всяком случае именно в этот вечер впервые раздался клич: «Да здравствует гёз!», в течение стольких лет йотом повторявшийся в нидерландских провинциях[188].
Все недовольные приветствовали гёзов. Медали их из золота, серебра, меди и олова, украшенные бургундским огнивом — старым национальным символом — и двумя руками, протянутыми с двух сторон для рукопожатия в знак союза, получили широкое распространение во всех слоях общества. Шапки украшались изображениями мисок, эти украшения встречались также на упряжи лошадей; даже дамы носили их в виде серег. Но этот первый взрыв энтузиазма вскоре улегся. Дело в том, что далеко не вое, кричавшие «да здравствует гёз!», имели одни и те же цели. Одни из них были «политическими», другие — «религиозными гёзами». Первые, сплошь католики, добивались только политических реформ; вторые, ревностные кальвинисты, прежде всего стремились к свободе богослужения и к борьбе с «римским идолопоклонством». Так как последние очень скоро получили перевес, то союзу, заключенному благодаря всеобщему возбуждению умов между столь различными элементами, суждено было просуществовать очень недолго.
В то время как Маргарита Пармская подготовляла с помощью тайного совета «смягчение» указов против еретиков, в то время как делегаты ее — барон Монтаньи и маркграф Берг, — скрепя сердце, собирались ехать в Испанию, в стране происходили необычайные события.
Успех гёзов, принятие их петиции, обещания правительницы вызвали у кальвинистов уверенность, что свобода богослужения уже допущена или по крайней мере будет предоставлена в будущем. 20 апреля было сфабриковано и распространено по всей стране якобы воззвание рыцарей ордена Золотого руна, в котором заявлялось, что «городские управления и инквизиторы не будут больше ни арестовывать, ни конфисковывать имуществ, ни изгонять из страны по вероисповедным причинам»[189]. Убежденные в безнаказанности, кальвинисты сбросили теперь маску.
Многие тайно перешедшие в новую веру католические священники «с церковной кафедры отрекались от католических догматов, которые они раньше проповедовали, заявляя, что они не могли до сих пор ни проповедовать, ни говорить, а теперь молят у бога прощения за то, что под давлением принуждения вводили в заблуждение и обманывали народ»[190]. Их примеру последовали все те, кто был обращен проводившейся за последние годы неустанной пропагандой. Они теперь открыто заявляли об этом. Оказалось, что они были очень многочисленны в Фрисландии, Гельдерне и даже в Льежской области, т. е. в провинциях, которые еще 3 года назад оставались совершенно незатронутыми кальвинистской пропагандой[191].В мае в некоторых сельских приходах Фландрии — священники констатировали, что сотни верующих не являлись к причастию[192]. Кальвинистов нельзя было встретить только в Намюрской провинции, Люксембурге и в аграрных районах Генегау и Артуа. Они сотнями прибывали из Англии в Антверпен, Лилль, Турнэ, Валансьен, озлобленные изгнанием, разоренные конфискацией их имуществ и одушевленные жаждой мести; на кораблях и повозках они приводили попутчиков в ужас своими резкими речами и распевавшимися ими песнями[193].
Между тем Маргарита обещала только смягчить указы против ереси и никогда не собиралась предоставить свободу протестантского богослужения. Составленный тайным советом и предложенный на усмотрение провинциальных штатов проект «смягчения» не допускал исповедания другой веры, кроме католической. Он ограничивался тем, что оставлял в покое еретиков, «поскольку они будут воздерживаться от нарушения спокойствия», т. е. предоставлял им возможность жить так, как жили при Карле V представители высшей знати и иностранные купцы. Впрочем, эта веротерпимость в отношении кальвинистов, как бы ограничена она ни была, полностью соответствовала желаниям большинства народа[194]. Эгмонт открыто одобрил проект; и провинциальные штаты, за исключением некоторых оговорок, склонны были принять его. Правительница, разумеется, не могла идти дальше этого. Она и так считала, что превысила свои полномочия. Разве некоторые из ее советников не осуждали ее за слабость, и разве король не писал ей, что никогда не уступит еретикам?[195]
Но кальвинисты с презрением отвергли эту уступку, которая казалась чрезмерной Филиппу II. Они полагали, что настал час добиться наконец торжества истинной веры. Чувствуя за собой поддержку значительной части дворянства и видя критическое положение правительства, они поддались порыву своих пасторов и не отступали теперь перед мыслью о восстании. Они смело противопоставили силе силу и выступили против правительницы. Никто не повиновался распоряжению от 27 апреля, приказывавшему вернувшимся эмигрантам тотчас же покинуть страну.
Оппозиция, перешла теперь с национальной платформы на религиозную. «Религиозные гёзы» получили перевес над «политическими гёзами». Во главе движения стояло теперь уже не дворянство, а консистории, и движение направлялось уже не против испанского абсолютизма, а против «римского идолопоклонства». В связи в этим множество католиков, подписавших «соглашение» дворян, «полагая, что оно направлено было против инквизиции и за сохранение нидерландских привилегий», стали отходить от союза с гёзами, считая, что «они идут гораздо дальше того, что они давали им раньше понять, желая заманить их»[196].
И действительно, начиная с июня 1566 г. кальвинистская часть дворянства не скрывала больше своей игры. Она явно добивалась торжества новой веры. В Артуа и на юге Фландрии в районе Бетюна, Мервиля, Ла Торг и в промышленном районе Армантъера рассеяны были пасторы, поддерживаемые дворянами — Эскердагом, Дангастром и д'Оленом. Консистории, скрывавшиеся под названиями, заимствованными у «камер риторики», называвшие себя в Армантьере «Бутон», в Лилле «Роза», в Антверпене «Виноградник», в Валансьене «Орел», в Генте «Меч»[197], находились в оживленных сношениях друг с другом и с иностранными консисториями, посылали друг другу проповедников и получали их из Женевы, Франции и Англии. Дом принца Оранского в Брюсселе был переполнен подобными проповедниками, к которым «очень благоволил» Людовик Нассауский и против которых правительство не решалось ничего предпринять. Антверпен до такой степени наводнен был кальвинистами, что 30 мая Гранвелла писал королю, что их здесь больше, чем в Женеве[198]. Все ждали восстания, резни духовенства, разграбления церквей. 13 июня антверпенские кальвинисты пытались совершить богослужение в соборе как раз в то время, когда по улицам города проходила торжественная процессия со святыми дарами. К этому времени кальвинистские проповеди говорились также и в Нижней Фландрии, и из этого очага, где религиозные страсти усугублялись недовольством и нищетой рабочих масс, пожар распространялся все дальше и дальше. Он захватил Турнэ, Валансьен, Оденард, Гент и в конце июня распространился по всей Фландрии.
Примеру Фландрии тотчас же последовали другие провинции. В середине июня проповеди велись в Геле, сеньерии графа ван ден Берга, вблизи Буа-ле-Дюка и в районе Маастрихта; затем движение захватило также Голландию, где первая проповедь состоялась 14 июля в окрестностях Горна. Даже в Брюсселе обнаружены были тайные сборища кальвинистов благодаря «некоторым ревнивым женам, отправлявшимся вслед за своими мужьями, которые вставали в 3 часа утра и уходили туда»[199].
Перепуганные власти бездействовали. «Правосудие дремлет», — заявлял Морильон[200]. Тщетно Маргарита Пармская 3 июля запретила кальвинистские проповеди под угрозой самых тяжелых наказаний для участников и виселицы для проповедников: эта мера лишь увеличила число участников и возбудила смелость пасторов. Созывавшиеся кальвинистами собрания напоминали теперь военный лагерь. Люди стекались на них сотнями, вооруженные пиками или пистолетами; мужчины окружали кольцом женщин, стоявших возле пастора, восседавшего на груде одежды шли взбиравшегося на лестницу ветряной мельницы. Во время проповеди на близлежащих полях, в разбитых на скорую руку палатках продавались кальвинистские брошюры, тут же неподалеку вынимались втулки из бочек с пивом и готовилась трапеза для присутствующих. Вечером все возвращались в город, распевая псалмы и с возгласами «да здравствует гёз!». Слушателями этих проповедей были теперь уже не только бедняки, среди них встречались также адвокаты, богатые горожане, дамы «с золотыми цепочками». Никому теперь уже не приходило в голову, как когда-то, маскироваться или переодеваться при посещении кальвинистских проповедей: о них публично возвещалось по всей стране, и были специальные лодки для перевозки отправлявшихся на них[201].
Смелость кальвинистов росла с каждым днем. 23 июля в Генте они заявили эшевенам протест против «плакатов», запрещавших проповеди, «так как мы обязаны прежде всего повиноваться повелениям бога, а не повелениям людей»[202]. 1 августа к председателю фландрского совета явились в сопровождении толпы верующих пасторы с просьбой предоставить им одну из городских церквей, так как в связи с приближением зимы придется вскоре прекратить собрания в поле.
Эта смелость объяснялась лишь смятением, царившим в лагере правительства. Если бы правительство не было в такой панике, оно поняло бы, что как бы внушительно ни было число приверженцев кальвинистов, они все же составляли по сравнению с основной массой католического населения ничтожное меньшинство. Но благодаря их активности и решительности у всех получалось другое впечатление, и правительница была ими терроризирована. Она не решилась применить силу, чтобы быстро разогнать пасторов и руководителей консисторий. Боясь развязать религиозную войну наподобие французской, она не желала опереться на недавно возникшую в среде высшего дворянства чисто католическую партию, представителями которой были Мансфельд, Арсхот, Берлемон, Аремберг, Мегем и Нуаркарм. Хотя она потеряла всякое доверие к принцу Оранскому, графу Эгмонту и графу Горну, однако не решалась порвать с ними. Она рассчитывала на их популярность в народе, надеясь восстановить спокойствие без кровопролития. 13 июля она направила именно принца Оранского в Антверпен, где кальвинисты как будто приготовились к восстанию, а несколько дней спустя она поручила опять-таки принцу Оранскому и графу Эгмонту договориться с дворянами, участниками «компромисса», созывавшими на 14 июля новое собрание на территории льежского епископства в Сен-Троне.
Хотя никто не сомневался в том, что вожди «соглашения» были заодно с кальвинистами и хотя многие сторонники соглашения из-за этого отошли от него, все же на их призыв откликнулось значительное число «политических гёзов» католиков. Дело в том, что вся страна знала, каковы были намерения короля. В этой стране, где все сейчас же становилось известным[203], знали, какое негодование вызвали в Мадриде последние события. Говорили о предстоящем якобы прибытии Филиппа во главе целой армии; известно было, что граф Мегем занят был вербовкой войск в Германии. Всем тем, кто не хотел снова подпасть под испанское иго, казалось, что настал момент сплотиться воедино, хотя бы ценой соглашения с еретиками. Впрочем, официально, в полном согласии с принцем Оранским и графом Эгмонтом, члены союза заявляли, что они верны королю, враждебно настроены против всяких религиозных новшеств и только твердо решили помогать друг другу и защищать своих родных и друзей в случае, если они подвергнутся нападению.
Но это была лишь одна часть принятых участниками «компромисса» решений и притом самая маловажная. В действительности проповедники вступили в сношения с вождями «компромисса» и предложили им союз. Принять предложение кальвинистов означало, разумеется, объединиться с еретиками, и тем не менее католики решились на это. Они знали, что у кальвинистов, поддерживаемых многими богатыми купцами, было то, чего не хватало дворянству, — деньги. Кальвинисты обещали 50 тыс. флоринов, т. е. сумму, дававшую союзу возможность навербовать наемников и противопоставить силе силу. Отказать кальвинистам в просимой защите взамен предлагавшейся ими денежной помощи значило обречь себя на полнейшее бессилие и идти навстречу неминуемой гибели. Да и почему было отталкивать их, если они изъявили готовность мирно покинуть страну, в случае если король и генеральные штаты запретят им открыто исповедывать свою веру? Это заявление рассеяло последние сомнения католиков: все, за очень немногими исключениями, одобрили союз. Это был настоящий «картель» между двумя партиями, устремившимися друг к другу в силу необходимости, временное соглашение, при котором «религиозные гёзы» увлекли за собой «политических гёзов», и национально-бургундская оппозиция оказалась на поводу у кальвинистов. Оранский и Эгмонт, несмотря на все свое нерасположение к кальвинизму, не только не пытались помешать этому соглашению, но, наоборот, одобрили его заключение.
В то время как Людовик Нассауский на предоставленные кальвинистами средства спешно вербовал в Германии наемников на условиях половинного жалованья (Wartgeld), в Нидерландах готовились к подаче новой петиции. 12 членов союза передали ее правительнице 30 июля. Эта петиция требовала разрешения поставить подписавших соглашение до предстоящего созыва генеральных штатов под защиту рыцарей ордена Золотого руна и специально принца Оранского, графа Эгмонта и графа Горна. Это было равносильно требованию, чтобы правительство капитулировало перед кальвинистами. Маргарита Пармская хотела выиграть время и потому отложила свой ответ до окончания созванного ею на 28 августа собрания рыцарей Золотого руна[204].
Но если консисториям удалось захватить в свои руки руководство дворянами, заключившими «компромисс», зато они вскоре увидели себя окруженными фанатичными слушателями проповедей. Гремя против идолопоклонства, против духовенства, против тирании дурных государей, противящихся слову божию, кальвинистские проповедники будили в своих слушателях революционные чувства. Устремлявшиеся на их собрания массы, состоявшие большей частью из рабочих и бедняков, почерпали здесь ненависть к церкви и к государству. Они слишком недавно и вообще слишком поверхностно были обращены в новое вероучение, чтобы понимать его строгую мораль. Из проповедей до них особенно доходили пламенные филиппики против современного Вавилона, держащегося легковерием народа, позорящего имя божие и являющегося бременем для человечества. Бездействие правительства, поведение части дворянства, щеголявшего теперь своими кальвинистскими убеждениями, и наконец, наущения полурелигиозных, полуполитических агитаторов вскоре довели решимость кальвинистов до последних пределов[205]. Они считали все дозволенным, и им приписывали самые ужасные замыслы. Вельможи-католики опасались за свою жизнь. Мегем писал 9 августа правительнице, что он не решается приехать в Брюссель, «ибо меня со всех сторон предупреждают, что они хотят меня убить, и пример моего дедушки (Гемберкур) служит мне достаточным предупреждением, чтобы не полагаться на милосердие этого взбесившегося народа»[206]. По улицам Брюсселя распространялись грубые листовки, называвшие Маргариту Пармскую незаконнорожденной и распутницей[207]. В июне Морильон приготовился к самому худшему и для укрепления духа перечитывал Катилину Саллюстия[208]. Множество купцов покидало уже страну, и эта эмиграция еще усугубляла тяжелое положение промышленности, а оно в свою очередь ухудшало общее положение страны. Антверпен был переполнен безработными. В начале, августа в одном только районе Оденарда было 8 тыс. безработных. В конце июля 200 бродяг, собравшись на площади Ипра, потребовали работы, угрожая разграбить город[209].
Несомненно, что при такой политической анархии и социальной смуте в другое время разразилась бы жакерия. Но господствовавший религиозный фанатизм направлял теперь страсти не против богачей, а против церкви. В Валансьене народ хотел прогнать из города католических священников. В Антверпене настоятеля собора заставили кричать «да здравствует гёз!»[210]. По деревням Нижней Фландрии разъезжали агитаторы, показывавшие якобы скрепленные королевской печатью письма с приказом грабить церкви[211]. Настал момент покончить с идолопоклонством, уничтожить идолов, позорящих храмы божии. 11 августа неожиданно разразилось восстание иконоборцев.
Оно разразилось в том самом промышленном районе Гондсхота и Армантьера, где, как мы видели, реформационное движение под влиянием пролетарских масс так часто переходило в восстания[212]. Во всех окрестных деревнях появились организованные толпы с веревками и палками, руководимые людьми, действовавшими по заранее установленному плану, — и разгром начался. В церквах, посреди вихря пыли и грохота падающих и разбиваемых статуй и окон, бесновалась толпа одержимых людей, разбивавших все, что попадалось им на пути, раздиравших на части иконы, ломавших церковную утварь, надевавших на себя духовные облачения, попиравших ногами причастие и распивавших освященное вино. Движением были охвачены все деревни как фламандские, так и валлонские: Гуплин, Фрелингин, Эркингем, Флербе, Ла Шапель де Гренье, Ла Шапедь д'Армантьер, Мениль, Радингем, Бокам и т. д. 14 августа эти толпы неистовствовали в. Поперинге, 15-го — в Ипре; тем временем другая часть их отправилась поджигать Дюнское, Фалемпенское, Фюрнское, Мессинское, Лосское, Маркеттское, Вормезельское и Эверсгамское аббатство. Движение с паразительной быстротой перебрасывалось из одного места в другое. 18 августа оно достигло Оденарда, 20-го — Антверпена, 22-го — Гента, 23-го — Турнэ, 27-го — Ангиена, а отсюда затем перебросилось на север по направлению к Зеландии, Голландии и Фрисландии и 6 сентября проникло в Леварден.
Оно нигде не встретило никакого сопротивления. Городские управления и католики были до такой степени перепуганы неожиданностью катастрофы, что спасовали повсюду перед несколькими сотнями одержимых. В Генте бальи ограничился тем, что просил их не так неистовствовать при разгроме и приставил к ним своих служителей[213]. Безумие иконоборцев было заразительным. Можно было наблюдать отцов, приходивших в церковь со своими детьми, вооруженными небольшими молотками, чтобы сбивать маленькие статуи с барельефов и скульптурные изображения с алтарей. Иных детей можно было видеть на улице, играющих с иконами и приказывавших им кричать «да здравствует гёз!»[214]. Не пощадили ничего. Не ограничивались уничтожением «идолов», какова бы ни была их художественная ценность: разбивали, чтобы разбивать, из ненависти, из злобы, из низменных инстинктов или из страсти к разрушению. Разрывали на части книги и рукописи, доходили даже до осквернения гробниц. В погребах аббатства напивались вином, и с наступлением ночи разгром и оргии продолжались при свете свечей далеко за полночь. Тщетны были попытки некоторых пасторов успокоить одержимых, «убеждая их, что прежде всего нужно сокрушить идолов, царящих в душах людей, — таких, как алчность, зависть, страсть к роскоши, распущенность и другие внутренние пороки и грехи, и лишь потом перейти к уничтожению внешних идолов»[215]; увещевания эти бессильны были перед безумием сектантов. Впрочем, инициаторы движения были искрение убеждены, что они делают достойное и угодное богу дело, уничтожая навсегда возможность богослужения неверных. Грубые прозелиты, они по крайней мере были бескорыстны. В Генте и в Турне они передали городским управлениям разбитую ими церковную утварь[216]. Не среди них, а в толпе сопровождавших их бродяг и нищих-безработных попадались воры и грабители.
18 августа правительница узнала о разразившихся беспорядках. Как католичка и как представительница Филиппа II она была глубоко возмущена совершившимся богохульством. Так вот значит к чему привела ее снисходительность к представителям высшей знати! Ответом на ее примирительную политику последних лет было кощунственное восстание! Отныне национально-бургундская партия была бесповоротно дискредитирована в ее глазах: она видела в ней лишь союзницу или сообщницу еретиков. Вожди ее конечно осуждали грабежи и обнаруживали готовность решительно покончить с этим. Но не было никаких сомнений в том, что они были гораздо больше обеспокоены страхом перед жакерией, чем осквернением церкви. Граф Эгмонт заявил, что «главной задачей является сначала спасти государство, а затем уже можно будет позаботиться и о религии». И когда Маргарита возразила ему на это, что «ей кажется гораздо более необходимым прежде всего позаботиться о служении богу, так как гибель религии была бы большим злом, чем гибель страны», то Эгмонт кратко ответил на это, что «все те, у кого есть что терять, думают иначе»[217]. Как можно было при наличии подобных настроений надеяться навести порядок силой? К тому же какими силами могла располагать правительница? Нельзя было прибегнуть к милиции, так как среди последней было множество людей, подписавших соглашение. Если же призвать наемников из Германии, то это вызвало бы тотчас же гражданскую войну. Поэтому ей оставалось выжидать и в надежде на лучшие времена склонить голову перед бурей.
К счастью, как раз в это время в Брюсселе были получены письма Филиппа, в которых ой соглашался на уничтожение инквизиции, смягчение «плакатов» и на всеобщую амнистию. Хотя эти уступки не были искренни и хотя 9 августа он торжественно уверял, что отнюдь не считает себя связанным ими, а, наоборот, собирается наказать виновных в преступлениях против религии и против его верховной власти, однако эти официальные заявления его по крайней мере дали Маргарите возможность ответить на петицию членов союза. Но теперь уже недостаточно было обещать им амнистию и отмену инквизиции[218]. Кальвинисты требовали твердого обещания, что их проповеди не будут впредь запрещаться, и без этой уступки — греховной с точки зрения правительницы — нечего было и думать о восстановлении порядка. Маргарита не решилась принять на себя ответственность за это ни перед своей совестью, ни перед королем. Осаждаемая увещевавшими ее представителями высшей знати, она отчаянно сопротивлялась. Перед лицом всего государственного совета она заявила прерывающимся от рыданий голосом, что «она скорее даст себя убить, чем согласится…, что это означало бы гибель для религии, которую его величество хочет спасти в первую голову, прежде чем страну, предпочитая лучше все потерять, чем так тяжело согрешить перед богом[219]. Чтобы спастись от членов государственного совета, Маргарита хотела бежать в Моне, но население Брюсселя заперло городские ворота.
В конце концов она вынуждена была понять, что необходимо уступить. Не желая себя ни к чему обязывать и уверяя, что она подчиняется лишь принуждению, она разрешила 23 августа представителям высшей знати объявить, что впредь до решения короля власти не будут запрещать проповедей, происходящих в обычных местах[220]. О своей стороны члены союза обещали ей всеми силами содействовать прекращению грабежей, решительно добиться, чтобы народ сложил оружие и чтобы проповеди велись лишь в тех местах, в которых они происходили до этого, и наконец считать их союз «несуществующим, расторгнутым и отмененным» до тех пор, пока будет соблюдаться гарантированная им безопасность[221].
Это соглашение, являвшееся конечно лишь временным компромиссом, вводило свободу вероисповедания в Нидерландах. Хотя этим соглашением запрещалось дальнейшее распространение кальвинистского богослужения, однако на основании его все же допускалось отправление кальвинистского богослужения во всех тех местах, где оно происходило до этого. Оставалось только установить modus vivendi между протестантами и католиками, и этим сейчас же занялись представители высшей знати — Оранский в Антверпене, Эгмонт во Фландрии, Гогстратен в Мехельне, Горн в Турнэ и т. д. Р» отношении грабителей 25 июля был издан «плакат», ставивший их вне закона, разрешавший всякому преследовать и убивать их, как врагов бога и церкви[222]. Оранский приказал казнить нескольких грабителей в Антверпене; другие были приговорены к смерти во Фландрии и в области Турнэ. Уже в начале сентября они исчезли повсюду.
Между тем во многих городах с одобрения провинциальных штатгальтеров введена была свобода кальвинистской религии. Кальвинисты крестили, венчали, причащали, открывали школы. В Турнэ, Валансьене, Генте, Антверпене они строили себе из дерева или даже из камня храмы, придавая им предпочтительно, во избежание сходства с католическими церквами, форму зданий с круглыми или восьмиугольными куполами[223]. В Антверпене их примеру последовали лютеране, которые были здесь еще довольно многочисленны ввиду наличия иностранной колонии. Взаимоотношения между различными исповеданиями регулировал местный «религиозный мир», ставивший все исповедания в одинаковое положение и строжайшим образом запрещавший им чинить неприятность друг другу[224].
Хотя это равенство религий во многих местах казалось единственным практическим разрешением религиозного вопроса, которое диктовалось само собой, однако оно явно противоречило уступкам, сделанным правительницей. Сторонники взглядов Кассандера, представители высшей знати не видели ни малейшего неудобства в том, что кальвинистские богослужения происходили в городах рядом с католическими храмами. Раз они были допущены, то зачем было настойчиво требовать, чтобы они происходили только вне города, в открытом поле, невзирая на приближение. зимы? Но именно это-то и вызывало негодование Маргариты. Ей невыносима была мысль о равноправии кальвинизма и католической религии. Уже с 6 сентября она писала, что в стране стараются «ввести две равноправные религии»[225] и с полным основанием прибавляла, что она никогда не обещала ничего подобного. Поэтому не было ничего удивительного, что она выступила теперь с обвинением своих прежних приближенных — Оранского, Эгмонта, Горна и Гогстратена в том, что «они на словах и на деле проявили себя противниками бога и короля»[226]. Теперь она искала поддержки только у католического дворянства и ее ближайшим советником стал граф Петер Эрнест Мансфельд.
Старый враг Гранвеллы Мансфельд со времени отозвания кардинала постепенно отошел от оппозиции. Благодаря своему саксонскому происхождению он был совершенно чужд национально-бургундским настроениям, вдохновлявшим других членов высшей знати. К этому присоединялось еще то, что, родившись в 1517 г., он в молодости сражался под знаменами Карла V и достиг зрелого возраста тогда, когда Оранский и Эгмонт были еще детьми; поэтому по сравнению с ними он выражал взгляды того поколения, к которому принадлежали их отцы. Подобно последним, он был прежде всего католиком, и поэтому вокруг него сгруппировались такие люди, как Берлемон, Арсхот, Нуаркарм, Мегем, которые при первом же появлении признаков религиозного брожения сплотились вокруг правительницы. Когда разразилось восстание иконоборцев, Маргарита назначила Мансфельда штатгальтером Брюсселя и стала под его защиту[227].
В то время как высшая знать разделилась таким образом на две резко враждебные друг другу партии, народные массы тоже охвачены были расколом. Католики были возмущены данным протестантам разрешением отправлять богослужение. А между тем кальвинисты продолжали метать громы и молнии против «идолопоклонства» и доходили даже до заявлений, что католические богослужения и колокольный звон оскорбляют их совесть[228]. Народ, объединенный ранее общностью одних и тех же политических требований;, под влиянием религиозного вопроса разделился на два враждебных друг другу лагеря. Образовалась антигёзовская партия, которая, подобно гёзам, имела свои медали и свои эмблемы[229]. Вое католики, примкнувшие к «компромиссу» дворян, отошли от него. Ясно было, что свобода религии не приведет к успокоению умов. Представители высшей знати, надеявшиеся благодаря свободе вероисповедания положить конец религиозным спорам и объединить массы вокруг своей национальной политики, были жестоко разочарованы. Вследствие своей веротерпимости в духе Кассандера они недооценили всей силы религиозных страстей. Вызывающее поведение кальвинистов повсюду пробудило католические чувства. Между католической и реформированной религией немыслимо было никакое примирение[230]. Надо было открыто выбирать между той или другой религией.
Напрасно во Фландрии Эгмонт старался не дать никого в обиду: он добился только того, что все были недовольны им. Он вынужден был прибегать к полумерам, к компромиссам, к наивной изворотливости. Так например он не решался ни посещать католические богослужения, ни не посещать их. В Генте он ходил в церковь, но не снимал шляпы, и в связи с этим протестанты были возмущены тем, что он ходил в католическую церковь, а католики тем, что он не обнажал головы[231]. Никто не интересовался теперь больше тем, что было ему ближе всего, т. е. вопросами реорганизации правительства и созыва генеральных штатов. Он потерял свою популярность, которой так гордился. Неудивительно поэтому, что к концу года он «поседел и постарел и засыпал, лишь положив возле постели шпагу и пистолеты»[232]. Напуганный лежавшей на нем ответственностью, он заколебался как раз в самый решительный момент, терзаемый сомнениями, страхами и угрызениями совести.
Принцу Оранскому совершенно чужды были подобные колебания. Благодаря своему ясному уму он видел вещи такими, каковы они были в действительности, и серьезность положения не пугала его, а, наоборот, побуждала его скорее принять решение. Он видел, что время соглашении и компромиссов миновало. Он знал, что от Филиппа нечего ждать пощады и надо смело готовиться к борьбе, чтобы снова не подпасть под испанское иго. Он считал, что настало время открыто объединиться с Германией и просить помощи у немецких князей[233].
Он старался объединить своих друзей вокруг этого плана, 3 октября он встретился в Термонде с Эгмонтом, Горном и Гогстратеном и раскрыл им свои намерения. Но Эгмонт не мог решиться порвать с законным государем. После долгих споров при закрытых дверях представители высшей знати разошлись, не. придя ни к какому решению. А вскоре граф Эгмонт решил сблизиться с Маргаритой и Мансфельдом. В январе 1567 г. он снова появился в государственном совете. Несколько дней спустя Маргарита отдала приказ, чтобы все должностные лица принесли новую присягу государю в «абсолютной верности». Эгмонт подчинился, а принц Оранский, примеру которого последовали Горн, Гогстратен и Бредероде, отказался связать себя клятвой о «неограниченном» повиновении[234].
Это требование Маргариты по сравнению с ее малодушием прошлого года ясно показывало, насколько улучшились шансы правительства за последние несколько месяцев. Когда страх, вызванный восстанием иконоборцев, рассеялся, обнаружилось, что кальвинисты в действительности были очень немногочисленны. Боялись всеобщего восстания, нашествия гугенотов, вмешательства Германии, но ничего этого не произошло. Поэтому католическое большинство во всех городах вскоре пришло в себя. В Брюсселе «военные братства горожан» (serments) высказались против кальвинистских проповедей: За короткое время, каких-нибудь несколько недель, общественное мнение резко изменило фронт, выступив против кальвинистов и за правительницу, вдохновлявшуюся советами и поддержкой Мансфельда.
В связи с этим герцогиня тотчас же попыталась взять обратно вырванные у нее уступки. 8 октября издан был указ, приказывавший иностранным пасторам покинуть страну[235]. Соглашение от 23 августа истолковывалось теперь в точности согласно своему первоначальному смыслу. 4 декабря Маргарита писала городам, что хотя она вынуждена была допустить кальвинистские проповеди, но никогда не собиралась разрешать свободное отправление новой религии. Поэтому следует «сперва положить конец самым худшим и самым невыносимым злоупотреблениям и непорядкам, а затем уже постепенно и последовательно перейти и к устранению меньших неурядиц». Народ должен понять, что «только старая религия угодна богу и королю»[236]. К тому же в борьбе за торжество ее народ может рассчитывать на военную помощь правительства. Последнее действительно располагало теперь вооруженной силой. Оно навербовало несколько полков в Германии, направило гарнизоны во все важнейшие города и готовилось перейти в наступление.
Одно время кальвинисты надеялись добиться у короля свободы богослужения за 3 млн. флоринов[237]. Они употребили теперь эти деньги на вербовку войск. Кальвинистский синод Антверпена обратился к Оранскому с просьбой принять на себя командование армией. Но принц колебался. Он отлично знал, что без помощи Германии, на которую он все еще упорно рассчитывал, восстание обречено на неудачу. Он снова тщетно пытался примирить кальвинистов и лютеран, выписывал пасторов из Германии и говорил даже об общем присоединении протестантов всех нидерландских провинций к аугсбургскому исповеданию[238]. Хотя он не решался обнажить меч, но во всяком случае его поведение в Антверпене, где он продолжал заботиться о соблюдении религиозного мира и где правительница не решалась ничего предпринять против него, вдохновляло кальвинистов. Они рассчитывали также на Бредероде, который укреплял в Голландии свой замок Вианен. Кроме того кальвинисты располагали на юге страны двумя крупными городами в валлонской части. Турнэ и Валансьен, где новая религия утвердилась с самого начала, были всецело на их стороне[239]; оба города отказывались принять гарнизоны, присланные правительницей, и продолжали поддерживать сношения с французскими гугенотами. В Валансьене, где находились оба знаменитых проповедника, Гвидо Брей и Ла Гранж, консистория захватила в свои руки городское управление, в связи с чем Нуаркарм появился в декабре под стенами города для осады этой нидерландской Женевы.
Итак, правительство не отступало теперь перед применением силы, так пугавшим его несколькими месяцами раньше. В большинстве провинций протестантские богослужения прекратились. Пасторов преследовали. Даже Эгмонт, чтобы проявить свое рвение, велел повесить одного из них во Фландрии и приказал снести все овины, служившие в деревнях храмами для протестантов[240].
Кальвинисты приняли объявленную им борьбу. Людовик Нассауский приступил к вербовке наемников в Германии, а тем временем организовывались вооруженные части для снятия блокады с Валансьена. 27 и 29 декабря два таких отряда были разбиты наголову при Ваттрело и Ланнуа гарнизоном Лилля и войсками Нуаркарма. 2 января 1567 г. Нуаркарму удалось, застигнув неприятеля врасплох, ввести гарнизон в Турнэ. Но эти неудачи не смутили кальвинистов. В начале февраля Бредероде послал правительнице от имени дворян, оставшихся верными «компромиссу», протест против нарушения договора от 23 августа, прося ее не допускать, «чтобы проливалась кровь несчастного народа»[241]. Одновременно он писал осажденным Валансьена, обещая им помощь принца Оранского, графа Горна и других влиятельных лиц.
На стороне кальвинистов был также сир тулузский Жан Марникс, разбивший лагерь в Ауструвеле, против Антверпена. Он попытался сначала захватить остров Вальхерен. Но отброшенный жителями острова, он отвел свои части на прежние позиции, где они были 13 марта атакованы войсками Филиппа Даннуа. Сражение видно было со стен Антверпена. Антверпенские кальвинисты тотчас же взялись за оружие, спеша на помощь своим единоверцам. Но Оранский, вокруг которого объединились лютеране, воспротивился этому плану. Благоразумие не покидало его в этот критический момент. Он понимал, что стать на сторону кальвинистов значило порвать с германскими князьями, на помощь которых он все еще надеялся, чтобы спасти Нидерланды. Да и что могла поделать против солдат Ланнуа беспорядочная толпа, ревевшая и теснившаяся на улицах города? Не рисковал ли он потерять Антверпен и погубить самого себя, если бы он уступил ее ярости? Он хладнокровно принял свое решение. Несмотря на возгласы, требовавшие его смерти, несмотря на направленные на его грудь аркебузы, он остался непоколебимым и велел запереть городские ворота, оставив Марникса погибать под стенами Антверпена[242].
Шансы восстания были теперь безнадежны. Поведение Оранского лишило защитников Валансьена их последней надежды. Для Гвидо Брея принц был теперь лишь «презренным негодяем, которого бог когда-нибудь накажет за то, что он так долго обманывал их лживой надеждой на помощь»[243]. 24 марта город сдался Нуаркарму. На севере Бредероде, изгнанный из Вианена графом Мегемом, бежал в Эмден, после того как он через посредство Эгмонта тщетно просил Маргариту о помиловании. Граф Горн и граф Гогстратен принесли Филиппу присягу в верности. Но несмотря на их настойчивые уговоры, Оранский отказался последовать их примеру. Он написал королю почтительное письмо, а затем, 11 апреля, покинул Антверпен и поспешил скрыться в графстве Нассауском. По всем дорогам теснились толпы беглецов. В апреле эмигрировала треть населения Буа-ле-Дюк. 5 мая множество брабантцев и валлонов, бедных и богатых, с женщинами и детьми проходило через Дельфзейль в Эмден[244]. Эмден и Кельн до такой степени наводнены были беглецами, что нередко в одном доме их было свыше 30 чел. Они сотнями переправлялись в Англию.
Таким образом Маргарита и Мансфельд торжествовали. Но они не намерены были использовать до конца преимущества своего положения. После того как религия была спасена, правительница предполагала вернуться к своей политике 1564 г. Мансфельд же отлично помнил о том, что он высказывался в свое время вместе с другими представителями знати за смягчение «плакатов», отмену инквизиции и созыв генеральных штатов. Оба понимали, что осторожность требует умеренности в победе, что надо привлечь на свою сторону дворян искусными уступками, не «приводить их в отчаяние и не давать им повода к новым выступлениям». Но в особенности важно было приостановить эмиграцию и не «разорять этой страны, живущей промышленностью, судоходством и торговлей». Не может быть более блестящей победы, писала правительница королю, «чем наказание вождей и унижение мятежников без всякого кровопролития»[245]. Гранвелла и даже сам папа присоединились к ее настояниям, ссылаясь на необходимость милосердия во имя гуманности и правильно понятых интересов короля[246].
На все эти увещания Филипп отвечал лишь презрением или приступами гнева. Слишком много злобы накопилось у него в душе со времени его отъезда из Нидерландов; слишком долго он вынужден был уступать оппозиции и унижать свою королевскую гордость перед претензиями своих нидерландских подданных. Он потерял всякую способность к жалости и прощению. Пробил, наконец, долгожданный час мести. Как католический король он поклялся прахом своего отца отомстить перед всем миром за богохульство, учиненное иконоборцами; как король Испании он решил покончить навсегда с независимостью Нидерландов и подчинить их своей неограниченной власти. Какое ему было дело до того, что все его нидерландские подданные — как католики, таки протестанты — одинаково ненавидели испанский режим? Он намерен был навязать его им силой.
30 декабря 1566 г. герцогу Альбе поручено было ввести во все 17 провинций испанские полки, собранные в Ломбардии. Пусть восстание было уже к концу весны подавлено Маргаритой, предоставленной своим собственным силам, — неважно! Несмотря на ее возражения, король был непоколебим. Полномочия, данные им своему заместителю, делали последнего подлинным правителем Нидерландов. С его приездом за Маргаритой оставалась только видимость власти. Возмущенная, она подала в отставку, но Филипп отказался принять ее. Одновременно он наметил ей программу, которую она должна выполнять: уничтожить привилегии городов, построить на средства населения цитадели в Антверпене, Валансьене, Флиссингене, Амстердаме, Маастрихте, заменить городские власти королевскими чиновниками, взимать налоги без согласия штатов и, наконец, распустить местные войска[247].
Между тем испанская армия выступила в июле в поход и, не торопясь, перешла границы Франш-Контэ и Лотарингии. При известии о ее приближении провинции охвачены были ужасом. Со всех концов страны заподозренные бежали во Францию, в Англию, в герцогство Клеве, в восточную Фрисландию, в Кельн… 9 августа 1567 г. авангард «терций» герцога Альбы вступил в Брюссель.