Испанский режим

Глава четвертая. Герцог Альба

I

Личная политика Филиппа II в Нидерландах установилась полностью лишь с того дня, когда король принял решение послать туда герцога Альбу. До этого он в отношении своих бельгийских провинций только следовал традициям Карла V. Правда, он ввел новые епископства, но все же он уважал политические учреждения страны и избегал всяких поводов к разрыву; и несомненно против воли и довольно неловко, но все Же он пытался удовлетворить общественное мнение. Нерешительность его политики сопровождалась все новыми уступками и закончилась решительной неудачей. Напрасно он отозвал свои войска, напрасно он дал отставку Гранвелле и капитулировал перед дворянством. Чем больше уступчивости он проявлял, тем смелее становилась оппозиция. Вначале чисто политическая, она стремилась восстановить Бургундское государство в противовес Испании. Потом, осмелев, она дошла до того, что потребовала свободы совести; она стала поощрять кальвинистскую агитацию в стране и вызвала под конец восстание иконоборцев. Это было в равной мере оскорблением как королевского, так и божественного величия. С точки зрения католического короля политическая автономия, которой требовали Нидерланды, лишь содействовала торжеству ереси. Он одинаково осуждал и то и другое. Полагая, что его интересы как государя совпадают с интересами церкви, покровителем которой он считал себя, он, наконец, решил подвергнуть своих северных подданных примерному наказанию и навязать им кроме того тот политический и религиозный абсолютизм, который господствовал в Испании. Действительно, Для того чтобы восстановить одним ударом в Нидерландах «необходимое послушание» и религиозное единство, достаточно было насадить в них испанский режим. Этой задаче должен был посвятить себя герцог Альба. Он явился не только для того, чтобы наказать мятежников и преследовать еретиков. Ему дана была миссия испанизировать нидерландское правительство, подчинить его во всех отношениях мадридскому совету и превратить его в «presidio», опираясь на который Испания, перестав бояться новых восстаний, могла бы начать навязывать свое влияние и свою веру Франции, Англин и Германии и, пользуясь этим блестящим центральным положением, продолжить дело Карла V, т. е. стремиться к мировому владычеству и осуществить победу католичества.

Нидерланды, несмотря на отсутствие там государя, оставались до этого времени благодаря своим правительницам в непосредственном контакте с династией. Маргарита Австрийская, Мария Венгерская, Маргарита Пармская были «королевской крови» и благодаря их присутствию бельгийские провинции сохранили некоторую видимость старой бургундской независимости. С прибытием Альбы они потеряли ее. Действительно, вместе с Альбой управление бургундскими провинциями перешло в руки иностранца, простого орудия того, кто его послал, ответственного только перед ним и действующего только во имя его. С самыми старыми «наследственными землями» монархии стали теперь обращаться как с завоеванными странами. Альба не провел торжественного утверждения себя в должности в провинциях и не принес присяги в соблюдении их привилегий. Поэтому он будет впредь связан только тем словом, которое он, уезжая, дал своему королю.

Впрочем, этот король, действуя сообразно своему характеру, старается обмануть общественное мнение относительно своих намерений. Официально он возлагает на герцога Альбу только военные полномочия, оставив за Маргаритой Пармской титул правительницы. В частности — и явно для успокоения умов — он делает вид, что хочет поехать сам в Брюссель. Он дает понять это папе, умоляющему его подойти к своим подданным «с милосердием, а не с огнем и мечом»[248]. Он сердится, если ему кажется, что кто-нибудь сомневается в его путешествии. Он приказывает уложить свои вещи, тратит 200 тыс. дукатов на дорожные приготовления, просит Пия V вознести молитвы за его счастливый переезд и велит Маргарите Пармской выслать ему навстречу суда. Между тем он определенно решил не ехать. Он не хочет руководить уничтожением привилегий, которые он поклялся сохранять, присутствовать при исполнении подписанных им приговоров, видеть, как будет проливаться кровь, и слышать мольбы своего народа. Только гораздо позднее, когда дело будет закончено, он появится «как добрый отец», чтобы пожаловать свое прощение. Пока же он хладнокровно и до мельчайших подробностей устанавливает, какие меры должны быть приняты, и указывает, кого следует казнить. В числе их как ваз Монтаньи, недавно прибывший в Испанию; нельзя допустить, чтобы он избегнул этой участи. Поэтому Филипп посулами и разными предлогами старается удержать его около себя до того момента, когда его верный помощник даст ему знать, что настало время действовать.


Герцог Альба (картина В. Кей)

Эта маленькая деталь достаточно ясно показывает, что король и герцог с общего согласия наметали план действий, в котором ничего не было оставлено на волю случая. Роли были распределены до конца. Для видимости король остается в стороне от репрессий. Он перелагает на герцога всю ответственность перед общественностью, за их общее дело, и последний принимает эту ответственность не только без колебаний, но с радостью.

Дон Луи Альварес де Толедо, герцог Альба и маркиз де Сориа, которому в 1567 г. исполнилось 59 лет, принадлежал к тому поколению, на глазах которого испанское владычество распространилось по всей Европе. Вся гордость его энергичной и воинственной расы проявилась в нем на поле брани, когда он сражался под знаменем Карла V против французов и протестантов. Величие его короля совпадало в его глазах с величием Испании. Он воспринимал как личное оскорбление требования бельгийской знати, обращенные к правительству Филиппа II. Не признавался ли он уже в 1564 г., что чтение их писем приводило его в бешенство? Кроме того он ненавидел жителей Нидерландов и радовался возможности заставить их искупить то презрение, которое Шьевр и «Flamencos» выказывали когда-то кастильцам. Христианин старого закала, он питал отвращение к религиозной терпимости и видел в сторонниках ее простых защитников ереси. Гордый своим знатным происхождением, он презирал народ, у которого буржуазия пользовалась преобладающим влиянием. Сдержанный, надменный, держащийся на расстоянии от людей, он не скрывал своего отвращения к шумному веселью, длительным попойкам, непринужденному поведению народа, характер которого он совершенно не в состоянии был понять и самые добродетели которого — откровенность, неутомимая работоспособность, сердечность и человечность — казались ему пороками. Впрочем он был меньше всего грубым солдафоном. Его ледяная, но утонченная вежливость импонировала всем. Он мастерски владел собою, и его современники восхищались рассудительностью, блестящие доказательства которой он дал и в качестве военачальника и в качество дипломата. Он принимал решение только после зрелого размышления, но, приняв его, он шел прямо к цели с непоколебимой твердостью воли, недоступной сомнению. Это был, как прекрасно выразился Мишле, «человек посредственных дарований, но сильный ясностью принятых решений, простотой своих планов и силой своей страсти».

Прибыв в Нидерланды с целью наказать мятежников, не заслуживавших в его глазах никакого снисхождения, и уничтожить политическую конституцию, несовместимую с величием его короля, он пошел до конца по намеченному им пути. Он никогда нс испытывал не только ни малейших угрызений совести, — такое слово было бы смешным в применении к подобному человеку, — но и ни малейших колебаний. Он не замечал, что он сам создавал себе препятствия на своем пути. Он знал только один способ управления: силу, или, вернее, террор. Недоступный ни пониманию возможного, ни чувству сострадания, он непоколебимо, со спокойной совестью шел вперед по развалинам. Чувство долга, а не Жестокость, заставляло его подписывать смертные приговоры, и его душевное спокойствие по отношению к своим жертвам можно было бы сравнить с душевным спокойствием Робеспьера. Как у того, так и у другого искренность была столь же полной, сколь и ужасной, и тот и другой непоколебимо брали на себя ответственность за пролитую ими кровь. «Бесконечно лучше, — писал однажды герцог, — путем войны сохранить для бога и для короля государство, обедневшее и даже разоренное, чем без войны иметь его в цветущем состоянии для сатаны и его пособников-еретиков»[249]. Если бы Альба был на 20 лет моложе, то он конечно не думал бы так. Но религия в его понимании была религией тех испанцев старого закала, которые сформировались во время священной войны против мавров, для которых понятие «еретик» совпадало с понятием «неверный». Единственный способ пропаганды, известный этим людям, были меч или костер. Сражаясь за Христа и за короля, они были только солдатами. Они признавали только тело и презирали дух. Их деятельность была чисто военной и политической, и, сражаясь за церковь, они не становились под ее руководство. Альба в течение всей своей жизни надменно обращался с епископами и питал непреодолимое недоверие к иезуитам.

Если он решился действовать беспощадно, то он должен был быть зато уверен, что его дело не будет ни долгим, ни трудным. Разве военная сила, которую доверил ему король, не была непобедима? Он привел с собой армию, состоящую из 19 знамен терций из Неаполя под начальством Алонзо де Улоа (Alonso de Uloa), 10 знамен терций из Сицилии под начальством Юлиана Ромеро (Julian Romero), 10 знамен терций из Ломбардии под начальством Санчо де Лондоньо (Sancho de Londono), 14 знамен терций из Сардинии под начальством Гонзало де Бракамонте (Gonçalo de Bracamonte), в общей сложности около 9 тыс. чел. старых испытанных войск, не знавших поражений. Его конница состояла из 1200 итальянских и албанских солдат, в том числе из отборного отряда в 200 конных мушкетеров. Все это войско находилось под начальством его побочного сына, дона Фернандо де Толедо, великого приора Кастилии. К генеральному штабу была прикреплена группа итальянских инженеров, среди которых находился знаменитый Кьяпино Вителли (Chiapino Vitelli), один из лучших военных инженеров той эпохи. Войска были экипированы безукоризненно. При их переходе через Савойю, Франш-Контэ и Лотарингию люди сбегались издалека, чтобы полюбоваться их воинственным видом, блеском их оружия, прекрасным порядком в их рядах, массой карет и обозных повозок. Армию сопровождала пестрая толпа женщин, из них 800 пешком и 400 верхом, «красивых и нарядных, как принцесы»[250]. Можно было подумать, что видишь легионы Цезаря, двигающиеся на завоевание Бельгии. Вся армия полна была воодушевления, в особенности испанские ветераны, которые заранее радовались возможности расправиться с нидерландским населением, этим сборищем «luteranos» и врагов короля.

Как только Маргарита Пармская встретилась с герцогом, исчезли последние иллюзии, которые она могла еще иметь. Он мог сколько угодно высказывать ей «величайшее уважение» и заверять ее в том, что он отдает себя в ее распоряжение «так же, как Берлемон и Аремберг»[251], но она сейчас же поняла, что отныне этот «генерал-капитан» был подлинным хозяином и она больше ничего не значила. Ее тщеславие могло бы, может быть, удовлетвориться простой видимостью власти, но она не могла решиться быть соучастницей того, что она предвидела. Перед лицом этого непоколебимого человека, который хладнокровно советовал ей возложить на него всю ответственность и который брал на себя всю ту ненависть, которую он собирался пробудить, она думала лишь о том, чтобы поскорее покинуть Брюссель. Уже 29 августа она просила короля разрешить ей уехать. В октябре она получила позволение удалиться и в конце декабря выехала в Италию.

Впрочем, Альба не ждал для начала своих действий, чтобы она уступила ему свое место и свой титул. Тотчас же после своего прибытия в Нидерланды он с большим знанием дела расположил свои войска, чтобы предупредить всякую попытку к восстанию. Он разместил их в соседних с Брюсселем пунктах с таким расчетом, чтобы в случае нужды их можно было собрать в одну ночь. Впервые большие бельгийские города должны были содержать постоянные гарнизоны.

В Антверпене итальянские инженеры приступили к постройке неприступной цитадели, которая должна была явиться оплотом для войск как в случае национального восстания, так и в случае иностранного нашествия. В стране тотчас же нагло воцарилась власть или, вернее, насилие испанцев. В городах солдаты грубо обращались со своими хозяевами, требовали, чтобы им отдавалось все, что имелось лучшего, и вызывали возмущение горожан как распущенностью своих нравов, так и чрезмерными проявлениями своего южного благочестия — крестными ходами и публичными самобичеваниями[252]. При дворе нидерландские советники и чиновники чувствовали себя жертвами подозрительности и недоброжелательства. Все окружение герцога было чисто испанским, и сам он делал вид, будто не говорит по-французски. Его надменное, холодное обращение приводило в ужас дворянство. Как только Эгмонт увидел его, он сразу стад другим человеком. Он перестал есть, и ночью слышно было, как он лихорадочно метался по своей комнате; на него нападали приступы гнева, во время которых он говорил о том, что хочет запереться в своем замке Газбек и «поднять мосты»[253]. Над всем народом нависла та мучительная тревога, которая предшествует обычно неизбежной и таинственной катастрофе.

Между тем герцог — из хитрости или по крайней мере из осторожности — не торопился начинать. Он хотел, чтобы первый его удар хорошо попал в цель, и долго обдумывал, как это сделать. Это ему чудесно удалось. 9 сентября в Брюсселе неожиданно были арестованы графы Эгмонт и Горн, а в Антверпене — бургомистр ван Отраден. Меньше чем через две недели, 21 сентября, в Испании был издан приказ об аресте несчастного Монтиньи.

В то же время, с 9 до 13 сентября, был учрежден совет по делам о беспорядках. Совет этот, состоявший из 7 членов, подчиненных влиянию трех испанцев, — Дель Рио, Варгаса и Рода, — в сущности говоря, не был трибуналом. Его задача сводилась к тому, чтоб подготовлять приговоры, которые правительство издавало от своего имени. Собственно говоря, это была юрисдикция осадного положения, ни в малой мере не считавшаяся с национальными обычаями, традициями и свободами[254]. Во время террористического режима, установленного Альбой в Нидерландах, он играл ту же роль, что и революционный трибунал в самый кровавый период Французской революции. И тот и другой жертвовали индивидуальными гарантиями и самыми элементарными формами правосудия ради поставленной цели — общественной безопасности и пользы государства. Как здесь, так и там свирепствовала та же жестокая и лихорадочная деятельность. Когда герцог был в Брюсселе, он проводил ежедневно по 7 часов в совете, неустанно подписывая пачками смертные приговоры. 4 января 1568 г. были казнены 84 чел., 20 февраля — 37, 21 февраля — 71, 20 марта — 55 и т. д.[255] 3 марта в один и тот же час по всей стране пали жертвой 1 500 чел. Столько несчастных было казнено не только за ересь. Альба предоставил инквизиторам наказывать за грехи против веры; себе же он оставил только мятежников: бунтовщиков, иконоборцев, лиц, подписавших «компромисс», посетителей протестантских проповедей и, наконец, неосторожных, давших увлечь себя событиям 1566 г., которые теперь расплачивались своими головами за несколько дней мятежа или беспорядков[256]. Искренние католики отлично видели, что «дело не в заботе о душах»[257]. Они тем более могли в этом убедиться, что «кровавый трибунал» регулярно приговаривал наряду со смертью также и к конфискации имущества. Таким образом бойня, которой он руководил, превратилась в блестящую финансовую операцию, и он казнил подданных короля лишь для того, чтобы обогатить его их достоянием. В 1573 г. Альба будет похваляться тем, что он одними только конфискациями доставил королю ренту в 500 тыс. дукатов[258].

В общем совет по делам о беспорядках, как и революционный трибунал, произвел надлежащее действие. Всегда занесенный над головой населения топор и всегда открытая тюрьма довели подавляющее большинство населения до последней степени страха. Под впечатлением слишком неожиданного и слишком жестокого удара, сокрушившего весь народ, он, казалось, потерял самого себя. Но если бы даже он захотел, то как он мог организовать сопротивление в городах, занятых испанскими солдатами? Поэтому все, кто мог, бежали за границу. Другие прятались по деревням, где отчаяние и нищета обращали их вскоре в бандитов и грабителей. Под названием «лесных гёзов» («gueux des bois») или «лесных братьев» («frères des bois»), «bosquillons», «feuillants», «blitres» банды их бродят по Нижней Фландрии и области Турнэ; они пугают население, живут за счет бедняков и, обуреваемые жаждой мести, грабят дотла церкви и убивают священников, попадающихся им в руки.

Эта Вандея XVI в. так же не могла удаться, как и покушения некоторых отважных дворян на особу правителя[259]. В самом деле, принятые герцогом меры были слишком хорошо подготовлены, и его войска были слишком сильны для того, чтобы он мог чего-нибудь опасаться внутри страны. Но он ожидал нападения извне и, чтобы быть готовым ко всему, навербовал в Германии тотчас же по своем прибытии в Нидерланды И тыс. рейтеров.

Действительно, он не мог не знать, что принц Оранский, удалившийся в Дилленбург[260], был единственной надеждой эмигрантов, которые с лета 1567 г. непрерывно покидали страну кто сушей, кто морем. Недавняя смерть Берга и Бредероде, арест Эгмонта, Горна и Монтиньи привели к тому, что все уважение, которым пользовалась национальная знать, было перенесено теперь на принца Оранского. Молодой граф Гогстратен последовал за ним в его изгнание; Маринке помогал ему своим писательским талантом и своим красноречием; Яков Везембек неустанно вел переписку с его приверженцами внутри страны и за границей и организовал его финансы. Наконец, его брат, пылкий Людовик Нассауский, торопил его поскорее вдеть ногу в стремя и приказать «бить сбор».

Если принять все во внимание, то шансы открытой борьбы против герцога Альбы были более благоприятны, чем это могло показаться с первого взгляда. Внутри Нидерландов царило всеобщее возмущение. Французские гугеноты, конечно, приняли бы участие в плане действий против сподвижника Филиппа II. Помощь же Германии казалась еще более обеспеченной. Император Максимилиан II действительно не скрывал, что он не одобряет поведения герцога, и уже в феврале 1568 г. заявил об этом в Мадриде. Но принц Оранский, будучи сам лютеранином, особенно рассчитывал на помощь лютеранских князей. Он носится с планом привлечь Германию на свою сторону. Он высказывается и действует как немецкий принц. Он напоминает во всеуслышание, что Нидерланды являются частью империи и имеют поэтому право требовать у нее помощи против своего угнетателя. Однако он тщательно избегает обвинений против испанского короля, своего законного государя. Его гнев направлен против тирана — чужеземца, который обращается с нидерландскими провинциями, как с завоеванной страной, топчет ногами их привилегии и подчиняет их своему произволу. Будучи протестантом, он остерегается поднимать религиозный вопрос, боясь обеспокоить католиков. Задуманная им война — это национальная война. Он обращается ко всем патриотам, он требует свободы совести, сохранения привилегий, созыва генеральных штатов, словом, выдвигает народную программу, которая в 1566 г. собрала вокруг себя весь народ без различия состояний.

Уже весной 1568 г. его план был окончательно разработан. Суммы, полученные от залога его имуществ, а также денежная помощь от его семьи и нескольких немецких князей вместе с добровольными пожертвованиями эмигрировавших кальвинистов из Англии, Фрисландии, Кельна и Пфальца дали ему необходимые средства, чтобы создать в течение нескольких месяцев значительную армию. Его офицеры должны были одновременно в нескольких пунктах вторгнуться в Нидерланды. Сам же он предполагал вместе с главными военными силами держаться позади, чтобы действовать сообразно обстоятельствам и вмешаться в решительный момент. Он не сомневался, что соответственно обработанная его эмиссарами страна, наводненная агитационными брошюрами и листовками, тотчас же поднимется, как только появятся ее освободители, и надежда вернет ей ту энергию, которую она потеряла.

В апреле, когда Виллье с 2–3 тыс. чел. перешел границу у Маастрихта, Людовик. Нассауский вместе со своим братом Адольфом вторгся в Западную Фрисландию. Виллье был разбит наголову у Далема и взят в плен. Но 23 мая Людовик Нассауский, выступив из Эмдена, столкнулся у Гейлигерле с войсками, которые вел против него граф Аремберг, разбил и принудил их к бегству после жаркого боя, в котором пали неприятельский генерал и молодой Адольф, а затем тотчас же начал осаду Гронингена.


Филипп Монморанси, граф Горн

Этот удар не мог ни поразить, ни сломить такого опытного полководца, как герцог Альба. Он сам решил исправить неудачу своих подчиненных. Но сначала он решил прочно утвердить свою власть и устрашить мятежников ошеломляющей демонстрацией своего правосудия. 28 мая был сравнен с землей дворец Куленбург, в котором в 1566 г. собрались лица, подписавшие «компромисс»; 1 июня на рыночной площади в Брюсселе произошла первая казнь дворян; 2 июня последовали на эшафот Виллье и ван Стрален; наконец, 5 июня, к величайшему ужасу населения, последовала казнь Эгмонта и Горна. Это была ужасная демонстрация силы нового режима, которой Альба ответил принцу Оранскому точно так же, как впоследствии правительство французской революции ответило объединившейся против нее в коалицию Европе казнью Людовика XVI.

Только после этого герцог, уверенный в победе, не торопясь, двинулся во главе своих войск по направлению к северу, и, встретив у Емгума отступавшего Людовика Нассауского, при первом же столкновении с ним заставил его в беспорядке отступить обратно в Германию (21 июля). Тем временем граф Ре (Roeulx) и. виконт Гентский изгнали из графства Артуа несколько отрядов гугенотов.

Крушение этих первых попыток не смутило принца Оранского. В июне он выпустил военный манифест, призывавший под знамена солдат из валлонских полков, расформированных герцогом Альбой. В июле он обратился в одно и то же время к лютеранам и ко всем, «имеющим истинно немецкое сердце». Наконец, за несколько дней до переправы через Маас он объявил себя поборником «свободы отечества»[261].

Армия принца Оранского — пестрый сброд из немецких наемников, французских гугенотов, фламандских и валлонских кальвинистов — насчитывала несколько более 25 тыс. чел. Так как Альба должен был оставлять гарнизоны в главных городах, то он не мог противопоставить Вильгельму такой же силы. Но он знал, что принц не сумеет выдержать длительной кампании. Денежные средства принца позволили ему выплатить своим войскам только месячное жалованье. Если ему не удастся добиться молниеносного успеха, который вызвал бы восстание в его пользу, ему больше ничего не останется, как поскорее отступить. Поэтому Альба решил маневрировать таким образом, чтобы, сдерживая натиск неприятеля, избегать прямого столкновения с ним. Он понимал серьезность положения и принимал свои меры с крайней осторожностью[262]. Его твердость перед лицом опасности настолько воодушевила льежского епископа Жерара Гросбекского, что он выступил против многочисленной партии, которая собиралась открыть ворота Льежа принцу Оранскому и предоставить ему таким образом операционную базу.

Обманувшись в своих ожиданиях занять Льеж, принц направился в Брабант. Но его военные таланты не были на такой же высоте, как его политическое искусство. Теснимый испанцами, боясь разрыва своих коммуникационных линий, принц Оранский совершенно не сумел воспользоваться своим численным превосходством. Вместо того чтобы перейти в наступление, он колебался и в своих действиях подчинялся воле своего грозного противника. Как только он узнал о поражении вспомогательного отряда гугенотов, который Жанлис вел ему из Франции, он решил, что дело проиграно, и поспешно отступил через Генегау (5 ноября). Его отступление вскоре превратилось в беспорядочное бегство и, хотя он и не вступал в бой, но он должен был как побежденный вместе с жалкими остатками своей армии снастить бегством в Пикардию[263]. Одним словом, его вмешательство послужило лишь к вящему усилению авторитета его противника… Несмотря на это, именно во время этой неудачной кампании впервые прозвучали строфы «Willelmuslied» — этой боевой песни будущей революции[264].

II

После побед при Далеме и Емгуме и в особенности после плачевного исхода операции принца Оранского новый режим, казалось, окончательно утвердился в Нидерландах. Во время последних событий население безмолвствовало, и его апатия, казалось, обеспечивала навсегда его покорность. Власть Испании утвердилась, наконец, в этой стране, где она некогда капитулировала перед мятежным дворянством и несколькими небольшими отрядами бунтовщиков. Гордый своими победами, Альба приказал поставить себе одну статую триумфатора в антверпенской цитадели, а другую в Брюсселе, на том месте, где раньше находился дворец Куленбург. Настал момент сделать из нидерландских провинций «стальную цитадель», откуда австрийский дом мог бы диктовать свои законы всей Европе[265]. В Мадриде Филипп II отвечал высокомерно на переданный ему от имени германского императора эрцгерцогом Карлом совет быть умеренным. Тем временем Альба из Брюсселя начал вмешиваться в дела других государств. Он послал Мансфельда с 1 500 всадников на помощь французскому королю в его борьбе с гугенотами. В декабре 1568 г. он решил ответить на враждебные происки Елизаветы арестом всех англичан, занимавшихся торговлей в Нидерландах.

Очевидно, будущее не внушало ему никаких опасений. Его секретарь Альборнос писал, что можно было бы в случае нужды послать для управления Нидерландами коррехидора Сеговии. «Жители очень довольны, и нет в мире нации, которой было бы легче управлять, чем этой, если только знаешь, как ею руководить»[266]. Сам герцог похвалялся королю своей системой управления: спокойствие царит повсюду, «и это без всякого насилия»[267]. Между тем совет по делам о беспорядках продолжал казни и конфискации. Вопреки воле Филиппа, который уже 18 февраля 1569 г. хотел объявить всеобщую амнистию, «так как эта мера, — писал он, — принесет больше пользы, чем конфискации, и будет кроме того средством успокоить немцев»[268], Альба еще долго не решался прекратить суровые меры, которые дали такие благоприятные результаты. Только 16 июля 1570 г. он решился, избрав самый строгий из четырех присланных ему из Мадрида проектов, торжественно объявить в Антверпене амнистию, дарованную его государем.

Амнистия была обещана всем, кто в течение двух месяцев явится с повинной к специально назначенным для этой цели комиссарам. Но сколько же исключений было сделано из этой амнистии! Прежде всего из нее исключалось несколько сот эмигрантов, перечисленных поименно, затем протестантские священнослужители, проповедники-учителя ереси, те, кто призвал их в страну или оказывал им помощь, затем также иконоборцы, инициаторы «компромисса», вожди дворянского союза, лица, собиравшие подписи под обращением к Маргарите Пармской, те, кто присоединился к мятежникам и оказывал им денежную помощь, те, кто вообще как-нибудь оскорбил верховный авторитет короля и каким-нибудь образом обнаружил сочувствие еретикам[269]. Что же удивительного, что амнистия с таким количеством оговорок и составленная в таких общих выражениях обманула ожидания всех и была встречена с мрачной холодностью? Неумолимый судья, каким показал себя король, не сумел сделать жеста милосердия. Грехи прошлого остались запечатленными в его жестокой памяти. Ровно через 3 месяца после объявления амнистии он приказал тайно задушить Монтиньи в его тюремной камере в Симанкас!

Миссия герцога Альбы, как мы сказали, состояла не только в том, чтобы наказать виновных: его главной целью было ввести в Нидерландах новую систему управления и превратить старое Бургундское государство в часть Испанского государства, строго подчиненную короне. Дело было начато без отлагательства, и политические реформы под энергичным воздействием правителя проводились наряду с репрессиями.

Прежде всего уже в 1568 г. были организованы повсюду новые епископства, учреждение которых до сих пор задерживалось вследствие национальной оппозиции. Яноений в Генте, Оонний в Антверпене, Метсий в Буа-ле-Дюк заняли, наконец, свои епископские кафедры. В 1570 г. епископы Мехельнской провинции могли, наконец, созвать свой первый синод и изменить церковный устав на основании принципов Тридентского собора. Лувенский университет также привлекает внимание герцога. 16 января 1568 г. он пишет ректору, чтобы узнать у него, «как себя там ведут и исполняет ли каждый свой долг, как ему надлежит»[270]. Чтобы предотвратить распространение ереси, 4 марта 1570 г. издается запрещение посещать иностранные университеты, в которых до сих пор было так много нидерландцев в качестве профессоров и студентов. Вместо этого теперь носятся с планом, чтобы вся умственная жизнь страны ориентировалась на Испанию. В октябре 1570 г. ставится вопрос об основании при университетах в Лувене и Дуэ школ для испанцев, а в Саламанке или Алкале — фламандской школы[271].

Но недостаточно было восстановить правоверие и помочь духовенству в его религиозных делах. Хотя папа и прислал. Альбе освященные меч и шляпу, все же Альба отнюдь не подчинялся церкви. Он не хотел предоставить ей независимость, которая освободила бы ее от контроля государства. С большим трудом епископам удалось отговорить его от мысли послать для участия в синоде 1570 г. одного советника из Мехельнского большого совета[272]. Он стремился к распространению монархической власти на все области жизни. Разве всемогущество короны не должно было оказаться также выгодным и для религии, поскольку испанский король — это преимущественно католический король и поскольку победа его могущества неизбежно совпадала с торжеством веры?

Чтобы распространить его власть и навязать ее Нидерландам, нужно было разрушить до основания их политическую конституцию, в которой столько традиций и столько привилегий мешало расширению неограниченной королевской власти. Задача была несомненно трудная, и герцог признавал это. «Ваше величество, — писал он королю 6 января 1658 г., — если вы обратите на это дело внимание, то вы увидите, что нужно создать совершенно новый мир, и дай бог справиться с этим, так как уничтожить обычаи, укоренившиеся у такого свободолюбивого народа, каким всегда были нидерландцы, дело нелегкое. Я буду работать над этим, не покладая рук»[273]. Прекрасным средством достигнуть цели было бы просто присоединить Нидерланды к Испании и подчинить их тому же управлению или создать из них объединенное королевство, в котором уничтожены были бы автономии отдельных провинций и управление было бы сосредоточено безраздельно в руках королевской власти, подобно тому как это имело место например в Неаполитанском королевстве. Филипп II поручил изучить этот вопрос в Мадриде Гонперу (Hopperus) и Эрассо (Erasso)[274]. Но вопрос был щекотливый; он мог вызвать международные осложнения.

Тем временем Альба энергично взялся за дело. Он начал с того, что освободился от стеснительного контроля государственного совета. Он не созывал его больше или созывал его лишь для формы. Он перестал передавать ему — как это делали раньше правительницы — депеши, получаемые им от короля. Он явно показывал, что доверяет только испанцам: Варгасу, Дель Рио, своему духовнику Альборносу, великому приору Кастилии, своему сыну дону Фадрико, который с 1568 г. снова оказался при нем. При малейшем намеке на бургундский режим он явно впадал в бешенство[275].

Достаточно было быть уроженцем Нидерландов, чтобы впасть у него в немилость. Старый Виглиус, столь преданный королю, казался ему изменником. Берлемон, «который считал себя чистым, как жемчужина»[276], не знал, что с собой делать. Было очевидно, что герцог «хочет все переделать на испанский лад»[277]. Заметили, что он перестал замещать свободные места в государственном и в тайном совете, и его цель легко была разгадана. Эта цель, которую он изложил королю, заключалась в том, чтобы сразу назначить пачку новых советников, так как при системе постепенных назначений «остававшиеся портили бы новых, подобно тому как ото бывает, если влить кувшин хорошего вина в бочку уксуса»[278]. В нужный момент в правительственные советы (conseils collatéraux) будет введен ряд испанцев и итальянцев, а наряду с ними для формы — несколько нидерландцев, но «никчемных» и «уступчивого характера» как значилось дословно в письме — при которых «испанцы и итальянцы будут заправлять всем». Что касается нидерландских привилегий; то Альба не придавал им никакого значения, так как он не приносил присяги соблюдать их; еще меньше обращал он внимания на стоны населения. Он не сомневался, что ему достаточно было лишь строго поговорить с народом, чтобы ему повиновались. Разве эта нация «не все еще такова, как ее изобразил Юлий Цезарь?»[279].

Из всех конституционных гарантий, которыми пользовалась страна, самой существенной, но в то же время и самой стеснительной для герцога являлось право вотирования налогов, позволявшее подданным открывать кошельки лишь взамен уступок, опасных для верховной власти. Разве не убедились в этом в 1558 г. при одобрении ежегодной дополнительной субсидии на 9 лет?

Между тем срок этой субсидии как раз истек (1567 г.), и теперь необходимо было найти новые денежные средства. Для этого существовали два пути: либо надо было возобновить тягостные и унизительные переговоры с генеральными штатами, либо надо было воспользоваться представлявшимся благоприятным случаем и смело провести основное условие всякой твердой власти — постоянный налог. С помощью такого налога не только будет уничтожена главная основа народных свобод, но король сможет кроме того освободиться от тягостных жертв, которые он взял на себя ради Нидерландов. Отныне они будут сами покрывать свои расходы. Но мало того, они должны будут, как это и полагается, принять участие в расходах монархии. «Ваше величество, — писал герцог, — основное заключается в том, что вы можете извлечь все что вы хотите из этой страны, которой до сих пор за каждый предоставлявшийся вам флорин вы должны были делать бесконечные уступки за счет ваших королевских привилегий, и делать их таким образом, что — при том состоянии дел, которое я нашел здесь, и при том положении, в котором находилась здесь ваша верховная власть, — я, являющийся лишь простым вашим оруженосцем, ни за что не стал бы этого терпеть»[280].

И, разумеется, Альба был искренен, говоря это. Он рассуждал, как испанец, для которого Нидерланды были только придатком испанской монархии. По какому же праву должны они пользоваться исключительным положением и выгодами, которых не имеют ни Италия, ни Сицилия? Но в точке зрения, на которую он становился, скрывалась и у него как раз та же ошибка, которая погубила Вильгельма Нормандского в XII в. и Жака Шатильона в XIV[281]. Он не видел, как сильно эти бельгийские провинции с их столь трудолюбивым средним сословием отличались от той Испании, в которой праздное дворянство жило и властвовало за счет бедствовавшего народа. Он не понимал, что если перенести во Фландрию систему кастильских «alcabalas», то это неизбежно должно было разорить ее, подорвав в самой основе промышленность — источник ее благосостояния. О поистине поразительным непониманием характера страны Альба отвечал на возражения Виглиуса и правительственных советов (conseils collatéraux), что новые налоги не отяготят ни духовенство, ни дворянство и что они всей своей тяжестью надут на плечи купцов и ремесленников[282]. Перед лицом Англии, обогащавшейся благодаря искусной торговой политике Елизаветы, он хотел взвалить на бельгийцев, и так уже наполовину разоренных, огромные денежные повинности, предназначенные для содержания армии, под игом которой они находились. Кроме того он не отдавал себе никакого отчета в том, насколько народ был привязан к своим свободам. Он не знал, что задеть привилегии — «это все равно, что оторвать мясо от костей»[283].

Новые налоги были предложены на утверждение генеральных штатов, созванных только на один день, 21 марта 1569 г., в Брюсселе. Они состояли из одного единовременного налога в 1 % со всех движимых и недвижимых имуществ и из двух постоянных налогов; одного — в 10 % с продажи движимых имуществ и другого — в 5 % с продажи недвижимых имуществ, причем оба эти налога должны были уплачиваться продавцами. Эта система, являвшаяся простым перенесением испанских «alcabalas», получила одобрение короля. Сколько Виглиус ни указывал на то, что Нидерланды, в отличие от Испании, не являются земледельческой страной, что они могут сохранять свою промышленность, которой угрожает английская конкуренция, лишь благодаря дешевизне средств существования я сырья, и что с этим всегда считались герцог Филипп Добрый и его преемники, — все было напрасно, тем более что тут опять выплывала злополучная ссылка на Бургундию. Филипп II, как и герцог Альба, считался лишь с государственным интересом. Его единственной заботой было освободиться от вмешательства генеральных штатов путем введения постоянных налогов и таким образом обеспечить короне постоянные и значительные доходы. Легко понять, что при наличии столь больших выгод интересы нидерландских провинций ничего не значили. Как было не удивляться такому поведению? Не приносилось ли таким образом будущее в жертву настоящему и не станет ли испанское правительство само жертвой своей собственной политики в тот день, когда оно разорит Фландрию? Оно не боялось срубить дерево, чтобы воспользоваться его плодами, и его финансовые мероприятия в Нидерландах были проникнуты тем же безрассудным желанием немедленной выгоды, которая должна была столь быстро истощить колоссальные запасы Нового Света. Впрочем, герцог приготовился к протестам и, чтобы сразу пресечь их, позаботился о том, чтобы терроризировать генеральные штаты. Он объявил им через старого советника Брюкселя, что «его величество решил пустить в ход против непокорных… власть, которой наделил его господь, чтобы наставить своих подданных на путь истины». Надо будет поэтому «заткнуть рот всем тем, которые захотят чинить препятствия… чтобы его светлость не был вынужден сделать это сам». На следующий день герцог имел личную беседу с представителями отдельных провинций. Он заявил им, что король и он требуют от них в знак послушания полного согласия, но что впоследствии налоги в 10 и 5 % смогут быть заменены менее тягостными обложениями, которые будут установлены в согласии с ними[284].

Неопределенная надежда, зароненная этими словами, несомненно в значительной мере объясняет окончательное решение провинциальных штатов. За исключением утрехтских штатов, упорно настаивавших на отказе, все остальные штаты после долгих споров — хотя и с протестами — решили принять новые налоги. Впрочем, почти повсюду их согласие было вырвано угрозами. В Лилле губернатор Раосенгин нарисовал ужасную картину несчастий, которые навлечет на них их отказ: «Народ будет тогда плакать…, но может быть никто тогда не станет слушать его; герцог не остановится перед тем, чтобы разграбить дотла один или два города в назидание другим[285].» Аналогичные средства были применены во Фландрии и в Генегау. В некоторых местах вотирование было неправильным, как например в Артуа, где вопреки обычаю испрашивалось в отдельности согласие каждого города, или например в Брабанте, где не принят был во внимание отказ «наций» Лувена и Брюсселя.

Таким образом герцог достиг своей цели и удовольствовался на время этим первым успехом. По просьбе штатов он согласился заменить на два года (с 13 августа 1569 г. до 13 августа 1571 г.) налоги в 10 и 5% общей суммой в 2 млн. ежегодно. Однопроцентный налог был зато взыскан и в феврале 1571 дал 3 300 тыс. флоринов[286]. Одушевленные этим успехом, некоторые финансисты предложили правителю взять на откуп новые налоги за 4 млн. флоринов. Но Альба уверял, что они дадут гораздо больше, и за вычетом всех расходов король легко сможет ежегодно откладывать в казну 2 млн. флоринов[287]. Несмотря на единодушное желание народа, требовавшего отсрочки взноса налогов в 10 и 5%, он приказал 31 июля 1571 г. начать взимание его с августа[288]. Но никто не хотел верить, что его решение было окончательным. Нарочитая медлительность финансового совета дала возможность выиграть несколько недель. Но правитель упорно стоял на своем. Он оставался непреклонным, и в сентябре надо было — волей-неволей — выполнить его приказания.

Это привело к ужасной катастрофе. Тяжкий удар, нанесенный испанской налоговой системой, расстроил чувствительный механизм нидерландской торговли и промышленности, так что вся хозяйственная жизнь замерла. Деловая жизнь страны была парализована. Из страха перед «alcabalas» купцы эмигрировали точно так же, как это сделали до того мятежники из страха перед советом по делам о беспорядках. В Антверпене экспортеры аннулируют все сделки, заключенные ими с фабричными центрами. Город пустеет; население его «тает, как снег на солнце». Дома, сдававшиеся раньше за 300 флоринов, теперь сдаются не более чем за 50, и доходы фиска с налога на рыночные места падают с 80 тыс. флоринов до 14 тыс.[289] На каналах можно видеть вереницы судов, стоящих без движения перед шлюзами[290]. Всеобщая безработица царит в промышленных округах Турнэ и Лилля. В Голландии свирепствует удручающая нужда среди рыбаков; и многие из них, умирая с голоду за неимением работы, уезжают в Англию. Деревни, в которых раньше нельзя было встретить ни одного нищего, теперь наводнены сотнями их. Повсюду встречаются «прилично одетые» бедняки, просящие милостыню[291]. Торговля была парализована настолько, что когда герцог Альба захотел обновить ливреи для своих слуг, он не мог найти достаточно синего сукна в Брюсселе и Антверпене, между тем как раньше один купец мог бы доставить ему все необходимое[292].

Но все это имело не только удручающий вид. Гнев населения придавал этому угрожающий характер. Налог встречал немое сопротивление неимущих, которых он обрекал на голодную смерть. Не слышно было никаких криков, не происходило никаких беспорядков, но чувствовалось непоколебимое решение не уступать ни в коем случае. В Брюсселе, в Антверпене, в Мехельне розничные магазины упорно оставались закрытыми. Имущества, продаваемые с молотка за отказ платить 10% налог, не находили покупателей. Предпочитали лучше не пить пива, чем подчиниться ненавистному налогу. И по мере того как росла нужда, в сердцах усиливалось недоверие, а затем и ненависть к властям предержащим, которые во имя послушания испанцу мучили своих соотечественников. «Это ужасно — быть в настоящее время на службе, когда приказы его светлости так строги, а население так решительно отказывается выполнять их»[293]. Счастливы, восклицает Мориольон, «все те, кого уж нет в живых: они могут не видеть, как нужда стучится в двери!»[294] Не доверяли не только штатам, чиновникам и дворянам, но особенно подозрительно настроены были по отношению к духовенству. Народ не знал, что епископы умоляли правителя уступить. Не считались с тем, что отдельные иезуиты то там, то здесь, выступали с проповедями против 10% налога[295], что отдельные священники отказывали сборщикам налогов в отпущении грехов[296]. Католицизм Альбы в глазах многих людей компрометировал всю католическую церковь, и во многих районах, а в особенности в Голландии, кальвинисты пользовались этим для своей активной тайной пропаганды[297].

Но герцог пи о чем не хотел слышать. Перед лицом вызванной им катастрофы он и не думал исправлять свою ошибку и «сгорал от гнева»[298]. Напрасны были благоразумные советы испанского посла в Париже дона Франсеса д'Алава, напрасны были серьезные предостережения ипрского епископа. Альба приписывал (или делал вид, что приписывал) все беды злой воле финансового совета, который он обвинял в интригах против него. К тому же приказы короля были вполне определенны, и спешно нужны были новые денежные средства. Филипп II писал, что он не может больше посылать столько денег, как раньше, и что надо взимать новые налоги[299].

Между тем парод все еще не потерял веры в своего «законного государя». Король, думал он, несомненно плохо осведомлен: он не сможет не внять мольбам своих подданных. Шаги, предпринятые в Мадриде, должны будут разъяснить ему положение. В 1572 г. к нему были направлены несколько представителей из штатов Генегау, затем из Лилля, Дуэ и Орши; их примеру последовали вслед затем также штаты Брабанта и Фландрии. Они не знали, что Альба предупредил их уже 11 марта, предложив королю встретить их приказом о необходимости платить налог, «ибо, — писал он, — такого случая больше не представится»[300].

Они находились еще в дороге, когда в Брюсселе получилась неожиданная новость: 1 апреля 1572 г. морские гёзы захватили маленький портовый городок Бриль.

III

То, чем была в XIV в. резня солдат Шатильона в Брюгге в борьбе между Францией и Фландрией, то же самое означал теперь смелый захват Бриля, явившийся сигналом к восстанию Нидерландов против Испании. Оба эти события разыгрались неожиданно, без всяких приготовлений, как реакция на слишком тяжелый чужеземный гнет. Далее, — оба они были делом изгнанников, наконец, оба они выдвинули на сцену политических вождей, которые стали во главе доведенного до отчаяния народа. Подобно тому как заутреня в Брюгге в 1302 г. открыла ворота Фландрии для Иоанна Намюрского и Вильгельма Юлихского[301] точно так же захват Бриля в 1572 г. открыл Голландию для Вильгельма Оранского.

Он давно уже ждал такого случая. После поражения в 1568 г., заставившего его бежать во Францию разбитым и почти смешным, все считали, что дело его проиграно. Кредит его пошатнулся. В феврале 1569 г. он вынужден был ночью бежать из Страсбурга, чтобы скрыться от возмущения своих рейтаров, бурно требовавших уплаты жалованья[302]. Гранвелла презрительно высказывал сожаление по поводу судьбы «бедного принца, который погиб безвозвратно из-за своего желания последовать советам некоторых болтунов, убедивших его жениться на одной из немецких княжен»[303].

Но, несмотря на свою проницательность, Гранвелла не догадывался о неукротимой энергии, настойчивости и политическом таланте противника, которого он слишком поспешно счел выбывшим из строя. Вильгельм очень быстро опять пришел в себя и был далек от того, чтобы отчаиваться в будущем. Наоборот, он носился с новыми планами как раз в тот момент, когда его враги считали его глубоко подавленным. Во Франции он вступил в контакт с вождями протестантской партии: Колиньи, Кондэ, Жанной д'Альбре. Он восхищался их энергией и той настойчивостью при неудачах, которые, несмотря на поражение при Жарнаке и несмотря на смерть Кондэ, в конце концов привели их к Сен-Жерменскому миру и к свободе совести (8 августа 1570 г.).

Кальвинизм, разбитый в Нидерландах, снова поднял голову во Франции. Колиньи настаивал перед Карлом IX на возобновлении борьбы против испанского дома, пытался сблизить его с Англией и призывал его к завоеванию Фландрии. Людовик Нассауский, прибывший во Францию с армией, которую Вольфганг Баварский привел для Колиньи, и расположившийся в центре гугенотства, в Ла Рошели, весь свой пыл отдал на службу этой протестантской политике. Этот ревностный кальвинист был прежде всего человеком религиозных войн. Его ненависть к «папизму» и к испанскому господству не умерялась никакими национальными соображениями. Чтобы побудить Карла IX к действию, он не поколебался предложить ему раздел Нидерландов между. Францией, Германией и Англией и заронил в нем надежду на получение римской королевской короны.

При этих обстоятельствах у принца Оранского зародился новый план, принявший с течением времени более ясные очертания. Обманувшись в своих надеждах на Германию, он решил отныне связать свое дело с делом французских протестантов. С его помощью гёзы объединятся с гугенотами, и французское влияние вступит в Нидерландах в борьбу с испанским влиянием. Правда, Вильгельм был лютеранином, но религиозные расхождения ничего не значили в глазах этого главным образом политического гения. У него тем меньше было оснований колебаться протянуть руку французским кальвинистам, что реформация в Нидерландах носила преимущественно кальвинистский характер, и религиозное единство должно было поэтому удвоить силу задуманного им союза. Снова удалившись в Дилленбург, Вильгельм наблюдал за ходом событий, переписывался с Колиньи и Людовиком Нассауским и, подготовляя в согласии с ним план решительной кампании, в то же время внимательно наблюдал и поощрял начинания морских гёзов.

Морские гёзы, набранные, как и лесные гёзы, из среды изгнанников, мятежников и подозрительных лиц, и числившие, подобно им, в своих рядах также бандитов и искателей приключений, со времени прибытия герцога Альбы владели морем и тревожили своими пиратскими набегами нидерландскую торговлю[304]. Уже в июле 1568 г. Людовик Нассауский от имени своего брата раздавал им каперские свидетельства. Но особенно серьезную опасность стали представлять гёзы со времени кризиса, вызванного новыми налогами. К ним присоединилась огромная масса умиравших с голоду моряков из Голландии и Зеландии, а также значительное число безработных валлонских рабочих[305]. Гугеноты из Ла Рошели, а также преследуемые за свои верования льежцы еще более увеличили численность их рядов. Их суда постоянно крейсировали в открытом море перед гаванями, у устья Зюйдерзее, у входа в узкие морские проливы, через которые должны были проходить купеческие суда. Своими захватами кораблей и паникой, которую они сеяли, им удалось в конец расстроить морские сношения. Тех из них, кого удавалось поймать, тут же вешали, но они были в свою очередь столь же безжалостны. Если они высаживались на берег, то убивали священников небольших, зарывшихся в дюнах деревень и в насмешку вывешивали на верхушках своих мачт хоругви разгромленных ими церквей. Впрочем, у этих морских разбойников был свой определенный строй. Дворяне-кальвинисты, разоренные конфискациями или приговоренные советом по делам о беспорядках к смертной казни, озлобление и фанатизм которых дошли до последнего предела, состояли капитанами на их судах. Один бедный дворянин из Артуа, Адриен де Берг, под именем Долена в качестве адмирала командовал всеми их кораблями. Располагая очень незначительным числом судов, губернатор Голландии граф де Бусси тщетно пытался бороться с ними. Он не мог помешать им приводить постоянно то в Эмден, то в английские порты захваченные ими суда, добыча с которых должна была увеличить военные ресурсы, накоплявшиеся принцем Оранским.

Между тем герцог Альба не придавал большого значения этим морским разбойникам. О 1571 г. его внимание было занято главным образом Францией, ибо он был хорошо осведомлен об интригах Колиньи и Вильгельма, а также и Людовика Нассауского. Его беспокоили вооружения, совершавшиеся открыто с согласия французского двора, вопреки протестам Филиппа II и Альбы, переданным в Париже испанским послом. Что касается гёзов, то он надеялся, что достаточно будет переговоров с Елизаветой, чтобы парализовать их, лишив их помощи, которую они получали из Англии. И действительно, 1 марта 1572 г. им было приказано покинуть английские порты. Через несколько дней (25 марта) герцог узнал, что один из наиболее опасных их вождей, Вильгельм де ла Марк, родом из Льежа, сир де Люмэ, собирался напасть на остров Борне в устье Мааса; но герцога не очень встревожило это известие.

В ночь с 31 марта на 1 апреля 1572 г. флотилия де Люмэ появилась у Бриля. В этом маленьком городке не было своего гарнизона, а рыбаки его были в открытом море. Гёзы высадились. Их было пожалуй всего лишь 600 чел.; из них 300 валлонов и гасконцев, вооруженных аркебузами, остальные были «ничего не стоивший сброд отовсюду»[306]. Им вскоре удалось поджечь одни из ворот городка и проникнуть в него.

При этом известии соседние города один за другим подняли восстание. Нищета и ненависть довели население до крайности, и ему приходилось теперь выбирать между Альбой и Люмэ. Голод повелительно диктовал ему выбор. Кальвинисты тотчас же сбросили маски. Как и в 1566 г., они, не взирая на опасность, бесстрашно стали во главе движения и увлекли за собой растерявшееся большинство католиков.

6 апреля вспыхнуло восстание во Флиссингене, 8-го — в Роттердаме, 10-го — в Схидаме и Гоуде. Масса нуждающихся из внутренних областей поспешила присоединиться к восставшим. 13 апреля Морильон к ужасу своему узнал, что «из Боргерхоута, предместья Антверпена, бежали сразу (по направлению к Брилю) свыше 170 чел., прибывших сюда из Турнэ и Валансьена из-за отсутствия там работы. Они ринулись туда в поисках приключений, так что есть все основания так же опасаться наших собственных людей, как и врагов»[307]. Гёзы собрали теперь вокруг себя безработных и протестантов. Повсюду, где они появлялись, воцарялись религиозный фанатизм и жестокость доведенного до отчаяния плебса. История их богата примерами как героизма, так и отвратительной жестокости. Еретики мстили церкви за испанскую тиранию. Они не только запрещали совершение католического богослужения, но преследовали священников и замучивали их бесчеловечными пытками. Ужасная резня монахов в Горкуме (9 июля) свидетельствует — как и сентябрьские убийства во время французской революции, — до какой кровожадности могут дойти люди под давлением слишком долго сдерживаемой ненависти, которая наконец прорывается[308].

Перед лицом катастрофы, которой он не предвидел, Альба оказался совершенно безоружным. Не имея войск, граф де Бусси не мог ни взять обратно Бриля, ни удержать в покорности соседние города. Во Флиссингене населению удалось прогнать пушечной пальбой испанский отряд, при этом был убит инженер Эрнандо Пачеко (Pacheco), руководивший сооружением тамошней цитадели. Офицеры, давно уже находившиеся в связи с тайными эмиссарами принца Оранского, придали населению военную организацию. Люмэ послал туда вспомогательные войска под начальством сира де Трелонга, отец которого был обезглавлен в Брюсселе в 1568 г. Другие подкрепления прибывали из Англии или присылались из Франции Людовиком Нассауским. С лихорадочной энергией шло укрепление крепостей, а окрестности затапливали, прорывая плотины, так что через несколько дней место становилось совершенно неприступными. Бриль был всего лишь плохо укрепленным городком, но Флиссинген, господствующий над Шельдой, являлся ключом к Антверпену. Благодаря ему гёзы приобрели в Нидерландах такой же прочный оплот, как и гугеноты в Ла Рошели, откуда никто отныне не был в состоянии их вытеснить.

Если быстрота развертывающихся событий поразила герцога Альбу, то она не менее удивила принца Оранского. Более того, она испугала его. Он боялся, что поспешность де Люмэ может сорвать общий план наступления, разработанный им вместе с французскими протестантами. Он не скрывал своего гнева и не знал, на чем остановиться. Но его окружение заставило его действовать и быстро положило конец его колебаниям. Везембек спешно составил манифест и опубликовал его, не показав ему[309]. Принц назывался в этом манифесте штатгальтером (stadliouder) его величества в Голландии, Зеландии, Фрисландии и Утрехте и смело призывал всех к сопротивлению.

15 апреля дон Фадрик, сын герцога Альбы, «говорил еще о событиях в Зеландии и Голландии, смеясь, и так, как будто это не имело никакого значения»[310]. Но в мае — после побед гёзов, после потери Флиссингеиа и манифеста принца Оранского — выяснилась вся серьезность положения. Герцог с яростью убеждался в том, что факты опровергали всю его прежнюю самоуверенность. Повсюду вокруг себя он видел, с каким удовлетворением население встречало плохие известия. Он вынужден был пойти на тяжкое унижение — прекратить взимание 10% налога, и эта жертва была для него тем тяжелее, что его казна доведена была до полного истощения. Он не решался ни двинуть куда-нибудь испанскую пехоту, которой он должен был еще часть жалованья, ни собрать ее «из страха перед каким-нибудь неповиновением»[311]. Он писал королю, что ему плохо помогали «из-за ненависти к нему», и умолял его ускорить прибытие герцога Медина Нели, которого Филипп II по его просьбе уже несколько времени назад назначил его преемником.

Однако все еще может устроиться, думал он, «если только соседние государи не вмешаются». Но они вмешались. План, намеченный принцем Оранским и его французскими союзниками, наконец приведен был в исполнение. Через два часа Альба узнал, что 23 мая отряд гугенотов под командованием Ла Ну захватил Валансьен и что 24-го Людовик Нассауский со своими войсками ворвался в Моне. Перед лицом этой новой опасности, угрожавшей Нидерландам французским нашествием, пришлось оставить север и немедленно обратиться на юг с тем, чтобы опять заняться гёзами, когда французы будут отбиты. За исключением тех гарнизонов, которые абсолютно необходимо было оставить в городах, герцог двинул теперь всю армию по направлению к Генегау. Опасность снова вернула ему энергию. Он устремился туда, где угрожала наибольшая опасность, предоставив восстанию распространяться в тылу его, в Голландии и Зеландии. 10 июня Энкгейзен перешел на сторону принца Оранского, за ним последовали Дордрехт и Горкум (25 и 26 июня), Толен, Алькмар, Гарлем и весь Ватерланд, который за исключением Амстердама и Схонговена, был потерял для испанцев. 21 июля восстали Роттердам и Гуз, а 7-го — Зирикзее. Приморские города «похожи на четки: если упадет один шарик, то за ним чередой падают все остальные»[312]. В Зеландии только один Миддельбург, героически защищавшийся сначала Бовуаром и Бакеном, а затем Мондрагоном, остался верным королю. На востоке берега Фрисландии подвергались нападениям гёзов, a граф ван дон Берг, шурин принца Оранского, вторгся в Гельдерн.

Между тем Альба, навербовав в Германии 14 тыс. рейтаров, 3 верхнегерманских и 3 нижнегерманских полка, не ожидая их прибытия, смело двинулся на французов. Гугеноты были изгнаны из Валансьена. 1 июля подкрепления, которые вел им Жанлис, были разбиты около Сен-Гислена дсн Фадркком, в то время как сам герцог осадил в Монсе войска Людовика Нассауского.

Но теперь двинулся и принц Оранский. Предоставив гёзам развивать свои успехи, он направился на помощь своему брату. Хотя армия его была немногочисленна, но он рассчитывал на вмешательство Колиньи и надеялся кроме того, что города, через которые он должен будет проходить, перейдут на его сторону. И пожалуй они бы сделали это несколько недель назад. Но кальвинистский фанатизм гёзов возмутил католиков и сделал принца подозрительным в глазах подавляющего большинства населения. Правда, дело не доходило до того, чтобы ему оказывали сопротивление. Скорее в отношении его соблюдался нейтралитет. Некоторые города, как например Рурмонд, Герентальс, Диет, Мехельн, Термонд, по его требованию или под влиянием агитации его сторонников не решались отказаться пропустить его. Только Лувен и Брюссель закрыли перед ним ворота, и население нигде не поднимало восстаний. Впрочем, повсюду, где проходил принц Оранский, его солдаты, несмотря на его категорические приказы, подвергали поруганию церкви и издевались над священниками. Не решаясь по своему обыкновению ни на какой риск, он продвигался вперед слишком медленно, ожидая все время подкреплений, которые должны были прибыть к нему из Франции.

Вместо этого он неожиданно получил известие (24 августа) о Варфоломеевской ночи. В мгновение ока положение изменилось. Избиение гугенотов и смерть Колиньи разбили все надежды принца и спасли герцога Альбу. После тщетной попытки прорвать блокаду Монса (11—12 сентября) Вильгельм Оранский отступил, покинув город, который капитулировал 21 сентября. Но он не избрал на этот раз опять, как в 1567 г., дорогу на Дилленбург. Он удалился на территорию, занятую гёзами, окончательно решив «отныне сделать своим местопребыванием Голландию и Зеландию и найти здесь свое последнее успокоение».


Глава пятая. Борьба с мятежниками до Гентского примирения

I

Как только принц Оранский перенес свое местопребывание на север, восстание голландских и зеландских городов перешло в революцию. Испанцы с полным основанием считали Вильгельма Нассауского воплощением и даже душой, восстания против Филиппа II. Со времени его прибытия в Энкгейзен в 1572 г. и до его убийства в 1584 г. он весь отдался своему делу и тоже мог с полным правом применить К себе мужественный девиз Марникса: «отдохнешь где-нибудь в другом месте». Будучи заурядным полководцем и отлично зная это, он больше не появится на поле сражения и все свое дарование развернет в политике. В борьбе с неслыханными трудностями, в невероятных перипетиях одной из самых необычных войн, какую только видела Европа, его ум и его характер оказывались на высоте событий. Когда все падали духом, его героическая настойчивость возвращала им мужество. При самых запутанных обстоятельствах его ясный ум умел найти необходимые выходы и решения; он умел с изумительной гибкостью изменять свои методы действий, перейти от одного союзника к другому или завязать сразу несколько интриг и отвечать на хитрость хитростью.

Поставил ли он себе с самого начала определенную цель? На это невозможно дать ответа, и сам он несомненно не мог бы ответить на этот вопрос. В самом начале его оппозиция Филиппу II — это оппозиция крупного вельможи, принца, который отказывается быть только подданным. Она напоминает— только в большем масштабе — борьбу Филиппа Клевского с Максимилианом[313]. Но во второй половине XVI в. политика знати не могла уже больше бороться с абсолютизмом. Ей нужны были союзники, и потому она стала искать себе опоры в народе. В борьбе с Испанией она выступала в защиту прав Бургундии, в борьбе же с королевской властью она апеллировала к привилегиям и к генеральным штатам. Эта политика, усвоенная Вильгельмом Оранским уже при Маргарите Пармской, приняла более определенный и ясный характер при герцоге Альбе. Чем больше его противник попирал ногами конституцию страны, тем решительнее принц выступал в защиту ее и тем определеннее национальные соображения стали у него брать перевес над соображениями частного характера.

Таков был принц Оранский в то время, когда он бежал в Голландию, и таким он останется надолго. Он видел в Голландии и Зеландии лишь оплот, откуда он сможет продолжать борьбу, в которую он ввязался слишком открыто, для того чтобы теперь можно было отступить. Но он не отождествлял своего дела с их делом. Он видел за их пределами более широкий горизонт. Поддерживая и руководя их сопротивлением, он оставался вождем Нидерландов в целом в их борьбе против Испании. Его политика — это политика единства (généralité); она объединяла в его планах в одно целое все 17 провинций и в этом смысле примыкала непосредственно к бургундской традиции. Как сын Карла V и наследник Филиппа Доброго, Филипп II оставался в глазах принца Оранского законным государем. Различие, проводившееся им между королем, которого он признавал, и его правительством, с которым он боролся, не было изворотливым софизмом нерешительного революционера. Разумеется, в 1572 г. он удовольствовался бы таким положением, при котором Нидерланды были бы связаны с австрийским домом лишь простой личной унией и пользовались бы во внутренних делах полной автономией.

Но с течением времени и под влиянием хода событий он дошел до того, что стал добиваться свержения власти Филиппа II в Нидерландах. Вначале он несомненно искренне считал, что стоит на законной почве. Разве тирания герцога Альбы не оправдывала полностью включенное в «Joyeuse-Entrée» право на восстание? Вооруженное сопротивление деспотизму правителя не было несовместимо с признанием верховной власти короля, и это была чистейшая правда, когда «Willelmnslied» вкладывал в уста принца Оранского следующие слова:

«Den Kôning van Ispanien

Heb ik aetljd geert»[314]

Но принц Оранский не мог ограничиться чисто политической ролью. Северные гёзы, создавшие ему положение, которое он отныне должен был занимать, были большей частью ревностными кальвинистами. Без их помощи он ничего не в состоянии был сделать. Его дело полностью зависело от них, как же в таком случае мог он сопротивляться их требованиям? Разумеется, ему стоили огромных усилий уступки, на которые он вынужден был пойти для них, и тот строго религиозный характер, который он должен был ради них придавать своему поведению.

Действительно, в разгар религиозных страстей он оставался верен эразмовскому принципу веротерпимости. Этот лютеранин был скорее по существу своему запоздалым гуманистом. Он осуждал сектантскую нетерпимость гёзов, протестантских священников, кальвинистских изгнанников, находившихся в его окружении. В нем не было ничего от страстной веры его брата Людовика. По-видимому политические соображения, а не внутренние побуждения заставили его открыто признать себя в октябре 1573 г. кальвинистом. Тем не менее и после этого свобода вероисповедания оставалась его идеалом. Он был верен этому принципу не только по личному убеждению, но считал его единственной гарантией успеха своей объединительной политики. Это был в его глазах единственный шанс вовлечь в общее движение реформатов и католиков всех 17 провинций. Он до самого конца не переставал питать эту надежду, осуществлению которой должна была помешать религиозная нетерпимость. Он не понял, что в его время религиозный вопрос стоял выше национального, и потому его усилия неизбежно обречены были на неудачу.

В момент его прибытия в Голландию дело восставших казалось безнадежным. От Франции нечего было ждать после Варфоломеевской ночи, нечего было также ждать и от Германий, после того как Максимилиан II помирился с испанским королем, женившимся на Анне Австрийской. Более расположена была Елизавета Английская, но она была слишком осторожна, чтобы скомпрометировать себя слишком решительной поддержкой восстания. Но самые успехи католицизма укрепили обороноспособность Голландии и Зеландии. Варфоломеевская ночь заставила множество готовых на все гугенотов устремиться в этот край, где протестантизму предстояло подвергнуться грозному нападению. Из Германии и Англии фламандские и валлонские изгнанники — и как раз самая боевая их часть — стекались сюда, чтобы принять участие в борьбе. Все, даже уверенность в том, что нечего рассчитывать ни на какое снисхождение, еще более воспламеняла их боевой дух.


Медаль гёзов. На медали девиз: «Верны королю вплоть до сумы»

Кроме того отнюдь не было недостатка в денежных средствах. В портовых городах оживилось судоходство, а морские пираты доставляли в избытке призы. Флиосингенские моряки напали недавно на корабли, сопровождавшие герцога Медина Чели, и захватили некоторые из них вместе с находившимися на них денежными суммами. Почти в то же время в их руки попал в устье Шельды флот с богатым грузом, направлявшийся из Лиссабона в Антверпен.

Затем хаос первых дней очень скоро улегся. Уже 15 июля собрались генеральные штаты Голландии и после торжественной речи Марникса объявили принца Оранского штатгальтером (stadliouder). В городах население, поднявшее знамя восстания в пользу гёзов и уволившее или изгнавшее католических чиновников, вскоре успокоилось после своей победы. Муниципальная система осталась без изменений. Состоятельная буржуазия снова взяла власть в свои руки. Единственная перемена заключалась в том, что городские советы (vroedscliappen) состояли теперь из протестантов. Наконец, по мере укрепления нового строя были найдены постоянные источники доходов. Уже одна конфискация церковных имуществ дала обильные денежные средства. Другая часть средств была получена путем повышения ценности денег, увеличения косвенных налогов, обложения ряда предметов потребления. С городов потребовали взносов для участия в покрытий государственных нужд, и некоторые из них из энтузиазма добровольно удваивали свою долю. Введение «лицензий» (lieentes), т. e. налогов на ввоз и вывоз товаров, явилось новым источником доходов. Действительно, имея в своих руках одновременно устья Шельды, Мааса и Рейна, восставшие распоряжались всей внешней торговлей Нидерландов. Торговля, направлявшаяся раньше к Антверпену, теперь стала тяготеть к их портам. Они могли свободно обойтись без других провинций, но последние не могли обходиться без них. Война дала сильнейший толчок развитию голландского и зеландского судоходства, очень оживленного уже в середине XVI в. Под грохот осадных орудий экономическое преобладание перешло к приморским провинциям, и — как это было с Англией во время ее борьбы с Наполеоном — постоянный рост их богатств дал им возможность справиться без ущерба с огромными расходами.

Еще до своего прибытия на север принц Оранский заявил, что он будет управлять лишь в согласии с генеральными штатами Голландии, и, само собою разумеется, он не мог поступить иначе. Но это обещание, которое должно было лишний раз подчеркнуть для всех разницу между его политикой и политикой герцога Альбы, в то же время поставило его перед серьезными затруднениями. Он отнюдь не желал, как мы уже указывали, жертвовать своими планами на будущее ради особых интересов одной только территории. Его целью оставалось освобождение Нидерландов в целом. Он находился, в основном, в том же положении к голландским штатам, в каком некогда были бургундские герцоги по отношению к штатам своих различных провинций. Его политика единства (généralité) и их политика партикуляризма должны были во многих случаях прийти в столкновение. И эти конфликты были тем более неизбежны, что он не мог, как это сделал бы законный государь, потребовать повиновения, основываясь на своем «законном праве». В первое время ему нужны были (изумительная гибкость, необычайное терпение и исключительная ловкость, чтобы сохранить недостаточно определенный авторитет революционного штатгальтера. Лишь с течением времени он сумел добиться безоговорочного признания, сделавшись совершенно необходимым. В октябре 1574 г. ему достаточно было заявить штатам о своем желании подать в отставку, чтобы они стали умолять его остаться на посту правителя. А 20 июля 1575 г. он добился, наконец, объявления себя «главой и повелителем в отношении всего, что касалось охраны и защиты страны». Созданный в помощь ему «земский совет» (Landraad) освободил его кроме того до некоторой степени от постоянного контроля штатов.

К тому же неполнота его власти компенсировалась его Популярностью, и он ревниво оберегал ее. Он старался выказывать добродушие и непринужденность, снискавшие ему симпатии тех городских патрициев, которые пользовались преобладающим влиянием во всей Голландии, без которых он ничего не в состоянии был бы сделать. «Он умеет с ними разговаривать, поддерживать беседу, выпить с ними и разговором склонить их к тому, чего он хочет»[315]. Он приглашал разных людей к своему столу, где рассаживались без соблюдения рангов. Несмотря на то, что он разговаривал со своим окружением исключительно по-французски, он при общении с народом пользовался только национальным языком. Он старался оказывать внимание даже самым бедным слоям населения. Нередко он останавливал на улице простых ремесленников и заговаривал с ними[316]. Благодаря этому он вскоре стал идолом широких масс населения, и их любовь стала самой серьезной опорой его влияния. Даже католики и роялисты восхищались его гуманностью. Перед сдачей Миддельбурга в 1574 г. ожидали, что он прикажет вырезать испанский гарнизон или по крайней мере велит казнить командира его, старого полковника Мондрагона. Но, взяв город, он всех поразил своей мягкостью. Мондрагон «распространялся обо всем этом с величайшей похвалой»[317]. «В том же году, захватив замок одной владетельной особы, некой Вреденбург, он отпустил ее вместе с ее дочерьми на свободу, заявив, что он «ведет войну не с дамами, а с испанцами и их пособниками»[318]. Он требовал от солдат строжайшей дисциплины, приказывал вешать офицеров-грабителей, и при образцовом порядке, царившем среди его войск, еще более бросались в глаза непорядки в королевской армии.

Он сумел заблаговременно удалить из своего окружения фанатиков вроде Датена или кровожадных вояк вроде Люмэ. Вго ближайшие помощники представляли избранную группу людей, отличавшихся ясным умом, прекрасным уменьем вести дела и полемическим талантом. В 1574 г. Рекесенс вынужден был признать, что лучшие умы страны были на стороне принца Оранского. Морильон же с своей стороны заявил, что «он (принц Оранский) слишком тонок для нашей лавочки»[319].

Эти доверенные люди были иностранцами для Голландии, и на это не переставали жаловаться. Это были либо брабантцы вроде Марникса или Юниуса, либо французы вроде Луазелера и Виллье, а впоследствии Ла Ну, Дюплесси-Морнэ, Дюжона и Ланге. Впрочем, все они были кальвинисты. Изгнанные из Нидерландов герцогом Альбой или из Франции ужасами Варфоломеевской ночи, они работали на севере над созданием того протестантского государства, которое стало неосуществимым у них на родине. Благодаря их вмешательству борьба между Испанией и Голландией приняла характер борьбы между двумя диаметрально противоположными политико-религиозными концепциями: монархическим абсолютизмом и государственной религией, с одной стороны, и республикой и свободой совести — с другой.

II

Перестав опасаться Франции после Варфоломеевской ночи и взятия Монса, герцог Альба мог теперь направить все свои войска на подавление восставших на севере. Несмотря на позднее время года, он решил действовать немедленно; Его армия, достигшая теперь цифры в 40 тыс. чел., давала ему возможность нанести решительный удар. Ему нужны были короткая кампания, молниеносные успехи и самая суровая расправа с восставшими. Действительно, он не смотрел, да и не мог смотреть на них, как на равноправную воюющую сторону. Они были для него изменниками, недостойными никакого снисхождения, поставившими себя вне всяких военных законов. Больше чем когда-либо он рассчитывал теперь на террор, который один только способен отвратить народ от новых попыток к восстанию.

2 октября 1572 г. его войска вступили в Мехельн. Все подозрительные люди бежали; остались одни лишь католики. Но это неважно: город открыл свои ворота принцу Оранскому, поэтому он должен был поплатиться теперь за свое преступление. Кроме того это был великолепный случай удовлетворить испанцев, которые давно уже ждали разрешения разграбить какой-нибудь город, «чтобы напугать другие». А когда им указывали, что «это не принесет любви их народу», то они спрашивали: «а зачем нам быть любимыми?» Настал момент доставить им удовольствие, и герцог отдал им на 3 дня на разграбление Мехельн. «Это был самый жестокий и бесчеловечный погром, какой только знало наше время». Не пощадили" даже церквей и монастырей. На многих улицах ходили но колено, «в перьях из перин, распоротых, чтобы спрятать в них добычу… Когда солдаты ушли, найдено было свыше 100 трупов, спрятанных под вязанками хвороста и в других укромных местах; эти люди умерли от пыток»[320] которым их подвергали.

Из Мехельна армия направилась в Гельдерн, Альба устроил свою ставку в Нимвегене и поручил руководство военными операциями своему сыну дону Фадрику. 12 ноября он появился под стенами Зютфена. После четырехдневного артиллерийского обстрела крепостные валы были взяты штурмом. Герцог приказал «не оставить в живых ни одного человека и даже поджечь некоторые части города, так как он помнил, что благодаря пожару Дюрена император (Карл V) завоевал в течение одного дня весь Гельдерн»[321]. Его приказ был выполнен в точности. Гарнизон и значительная часть городского населения были беспощадно перебиты. Солдаты, подражая свирепости Люмэ, хотели отомстить за пытки монахов из Горкума. Многие из гёзов и гугенотов, находившихся среди защитников этого пункта, были повешены за ноги.

Альба с самого начала мог поздравить себя со своей тактикой. При известии о расправе в Зютфене граф ван ден Берг эвакуировал Гельдерн, а граф Шаумбург, другой шурин принца Оранского, отступил из Фрисландии в Германию. Ряд небольших гельдернских городов — Зволле, Кампен, Гардервик, Гаттем, Амерсфорт — сдались без боя. Но главные силы восставших сосредоточены были в Голландии. В этом тотчас же убедились, как только подошли к границе этой страны. Нарден, «которого никто не захотел бы защищать, настолько он был слаб»[322], встретил дон Фадрика пушечным огнем. Поэтому можно было «с соизволения господня» воздать жителям его заслуженное ими наказание. Ни один из них не остался в живых, сам же городок был предан сожжению. Вслед за этим войска направились по обледенелым полям к Амстердаму, остававшемуся все время верным королю, а отсюда к Гарлему. Против всякого ожидания он оказался готовым к защите.

На этот раз войска Альбы находились перед довольно значительным пунктом, и надо было приступить к правильной осаде среди зимы, с армией, утомленной и значительно сократившейся, так как в тылу пришлось оставить отряды для охраны коммуникационных линий. Таким образом только что преподанные «уроки» оказались ни к чему. Они только пожалуй сделали сопротивление врага еще более упорным. Для блокады Гарлема, омываемого водами глубокого залива, нужен был бы флот. Но «не нашлось ни одного человека, который захотел бы нести морскую службу: все матросы были заодно с восставшими»[323]. Неблагоприятная погода еще более осложняла трудности военных операций. Болезни косили солдатскую массу. Еженедельно умирало от 30 до 40 валлонов, потери же испанцев были еще более значительны. Несмотря на все свое мужество, осаждавшие не подвигались ни на шаг вперед. Защитники города вели себя, «как настоящие солдаты», и их инженеры творили «неслыханные вещи… Никогда не видели столь отлично защищенного пункта»[324]. Герцог должен был признаться королю, что «это самая кровавая война, какой давно уже не было»[325], и умолял его прислать ему подкрепления. Очевидно он совершенно растерялся и больше не помышлял уже о Дюрене. «Если бы, — писал он, — это была война против какого-нибудь другого государя, то она давно была бы уже окончена, но рост числа этих изменников — это настоящее чудо». «Особенно, — продолжает он, — сбивает меня с толку, когда я вижу, с каким трудом вы, ваше величество, достаете новые подкрепления и с какой легкостью люди отдают свою жизнь и свое имущество в распоряжение этих мятежников»[326]. Но герцог упорно стоял на своем, и его войска, разгоряченные надеждой на грабеж, дошли до такого ожесточения, что если бы отдан был приказ о снятии осады, они неминуемо взбунтовались бы. Они успешно отбивали все попытки наступления принца Оранского на их позиции. В конце концов голод восторжествовал над героизмом гарнизона, и 12 июля 1573 г. город сдался на милость победителя.

На этот раз Альба захотел показать народу пример королевского милосердия. Поэтому он расстрелял всех французских, валлонских и английских солдат в количестве 2 300, находившихся в городе, но в отношении городского населения ограничился 5 или 6 казнями и контрибуцией в 100 тыс. экю, которые были розданы войскам. После этого акта великодушия он распространил по Голландии прокламацию, обещавшую амнистию всем городам, которые вернутся к повиновению. «При наличии таких сил, — писал он серьезно Филиппу II, — вы можете теперь, ваше величество, проявить милосердие, и за это вам будут благодарны, между тем как, если бы вы сделали это в другое время, это только воодушевило бы восставших, сделав их более требовательными»[327]. Но на манифест герцога никто не откликнулся. Несмотря на смятение, охватившее многих восставших; решимость их вождей и в особенности непреклонная твердость принца Оранского предотвратили переход их на сторону врага. Кроме того нависшая над ними опасность вскоре исчезла. 29 июля разразился первый из тех бунтов, которые впоследствии так часто парализовали усилия приверженцев короля.

С самого же начала похода Альба, будучи стеснен в денежных средствах, предоставлял своим солдатам возможность вознаграждать себя за невыплаченное жалованье грабежом и мародерством. Вследствие этого дисциплина в его армии резко пошатнулась. После взятия Гарлема старые испанские отряды избрали «электо» (electo) и отказались двигаться дальше, пока им не заплатят жалованья. Когда 12 августа восстановился порядок, вести наступление на Энкгейзен, как это намечалось по предварительному плану, было уже поздно, и пришлось ограничиться осадой Алькмара. В случае сопротивления решено было не оставить в живых ни одной души. Действительно, герцог в этом отношении вернулся к своей обычной тактике. «Так как урок Гарлема не принес никакой пользы, — заявил он, — то, быть может, жестокость произведет на другие города более сильное впечатление»[328]. Тем не менее Алькмар оборонялся и даже так успешно, что дон Фадрик не смог завладеть им до зимних наводнений и 8 октября должен был решиться снять осаду. А через 4 дня флот повстанцев нанес решительное поражение в Зюйдерзее флоту графа де Вуссю, причем сам граф попал в плен. В довершение всех несчастий и в Зеландии дела обстояли не лучше. Все более туго затягивалась петля вокруг королевских войск, защищавших Миддельбург. 1 августа они потеряли городскую гавань Раммекенс, а 16-го один французский военачальник завладел от имени принца Оранского Гертрейденбергом.

Покуда Альба оставался победителем, король все время одобрял поведение своего наместника, но когда на герцога, после стольких его уверений в успехах, обрушились тяжкие неудачи, доверие короля было в конце концов поколеблено. Он знал, что Медина Челн открыто осуждал действия своего сотоварища[329]. Нидерландские епископы обращались к нему с почтительными жалобами на произвол правителя. Но особенно пугали его колоссальные расходы, которых требовала война[330]. Известия о поражениях его войск приводили его в сильнейшее раздражение и заставили его сбросить маску бесстрастна. К величайшему изумлению окружающих он швырнул в огонь письма, извещавшие о потерях, понесенных при осаде Гарлема[331]. И вот, никому ничего не говоря, он решил 30 января 1573 г. послать во Фландрию правителя миланского герцогства дон Луи Рекесенса. По своему обыкновению он долго колебался, прежде чем решиться действовать. Несомненно он еще надеялся на какой-нибудь военный успех, который мог бы изменить, его планы. Только 15 октября он известил о своем решении герцога Альбу. «Я отлично вижу, — писал он, — что дела зашли в совершенный тупик и надо подумать о том, чтобы исправить их какими угодно средствами, в особенности, когда мы так стеснены в деньгах, что не можем сдвинуться с места. Но все же я никогда не соглашусь на какие-либо меры, несовместимые с нашей святой католической верой и моим королевским авторитетом, даже если бы я должен был потерять из-за этого Нидерланды»[332]. Рекесенс прибыл в Брюссель 1–7 ноября 1573 г. 29 ноября, в тот самый день, когда герцог Альба 7 лет назад получил приказ отправиться на север, он передал теперь свои полномочия Рекесенсу. 18 декабря он уехал в Испанию…

Миссия Альбы закончилась очень плачевно, и после его отъезда все возлагали на него ответственность за катастрофу, происшедшую во время его правления. Как выразился впоследствии намюрский епископ, «герцог Альба за 7–8 лет причинил религии больше вреда, чем Лютер и Кальвин со всеми их пособниками»[333]. Не подлежит никакому сомнению, что ненависть, как бы нарочно посеянная герцогом в людских душах, вскоре отразилась на короле и на церкви. Он непоправимо повредил делу, которое защищал; благодаря ему королевская власть в нидерландских провинциях стала казаться синонимом самой невыносимой тирании. Между тем причины его неудачи коренились глубже. Испания не могла, если она хотела сохранить за собой Нидерланды, — а она этого хотела, — предоставить им такую независимость, которая осталась бы за самой Испанией лишь тягостную обязанность защитить их от врагов. Поэтому из Нидерландов надо было сделать составную часть испанской монархии и заставить их с cвоей стороны принять участие в защите ее неприкосновенности. Их старые вольности должны были исчезнуть, а денежные средства должны были питать королевскую казну. Филипп II отлично понимал это. Главной целью миссии герцога Альбы была не расправа с мятежниками, а введение новых налогов. Но именно это-то и вызвало революцию. Покуда шли казни, нарушения привилегий и угнетение народа, до тех пор никто не пошевелился. Но народ тотчас же поднялся, как только стали подрывать самые источники его существования и как только он увидел, что отдан на произвол иностранцам. Судороги этой торгово-промышленной страны ниспровергли режим, который ей хотели навязать. Восстание было вызвано не религиозным вопросом, как это думали впоследствии, а вопросом о 10 и 5% налогах[334]. Династическая политика габсбургского дома, объединившая 77 лет назад Нидерланды и Испанию под одним скипетром, закончилась таким образом полнейшим крахом. С этой точки зрения восстание 1572 г. непосредственно примыкает к тому давнему национально-освободительному движению, в котором со времен Максимилиана сменяли друг друга Филипп Клевский, Бюслейден, Шьевр, противники Гранвеллы из среды знати и представители дворянства, подписавшие «компромисс». Бургундское государство в последний раз поднялось против Испанского государства. Но хотя причины восстания были чисто политические, тем не менее оно заимствовало свое оружие у религии. Кальвинизм тотчас же воспользовался этой возможностью, чтобы опять появиться на сцене и взять на себя руководство движением. Национальное сопротивление в Голландии и Зеландии приняло поэтому характер религиозного сопротивления. Песня о 10% налоге, призывавшая народ к оружию, — явилась в действительности песнью во славу протестантизма.

III

Решив отозвать герцога Альбу и заменить его Рекесенсом, Филипп II нисколько не думал о благе Нидерландов. Вели он хотел положить конец войне, то просто по причинам финансового характера и по общеполитическим соображениям. Действительно, продолжение войны против восставших должно было совершенно истощить его казну. Но кроме того — и это особенно важно — оно давало повод Англии и Франции, как только они захотят этого, вмешаться в происходившие в Голландии и Зеландии события. Все знали, что Елизавета I смотрела сквозь пальцы на посылку помощи восставшим и что принц Оранский вел подозрительные переговоры с Парижем. В обширной переписке короля нельзя встретить ни слова сострадания к его непокорным, впавшим в ересь подданным. В разгар осады Гарлема он думал лишь о том, как бы соблюсти в глазах иностранных держав престиж, приличествующий его достоинству католического государя. Он боялся, чтобы переговоры герцога Альбы с Елизаветой не скомпрометировали его перед христианским миром и не были плохо истолкованы «бедной шотландской королевой»[335]. Позднее, когда он узнал о сдаче города, он особенно обрадовался тому, что она произошла «как раз в то время, когда французский король трусливо и унизительно уступил своим мятежным подданным так, как будто он сам был осажден ими»[336].


Рекесенс (старинная гравюра)

Оловом, он изменил свою политику в Нидерландах исключительно в интересах своей испанской политики. Если бы его действительно интересовала судьба нидерландских провинций, он без колебаний уступил бы желаниям своих католических подданных и явился бы сам для восстановления мира. Барон Рассенгин уверял его, что стоило ему только показаться, «чтобы подобно ясному солнышку рассеять туманы, окутавшие нас со всех сторон»[337]. 20 мая 1573 г. богословский факультет Лувенского университета имел мужество обратиться с торжественным призывом к его чувствам как человека и как католика: «Священное писание, — писал он королю, — учит нас, что бог в своем негодовании против несправедливостей, насилий и обманов передает господство из рук одного народа в руки другого. Он не допускает даже здесь, на земле, чтобы безнаказанно угнетали его добрых и верных слуг, чтобы мучили невинных, притесняли бедняков, присваивали себе состояния благотворительных учреждений и грабили тех, кто всецело отдался служению ему, и не дает никому повода для жалоб». Исцелением от всех этих зол, говорилось далее, «был бы личный приезд вашего величества в Бельгию, если только ваша любовь к этой несчастной стране может вам внушить такое решение, либо, если это совершенно невозможно, то назначение правителя, который пользовался бы доверием всего населения»[338]. И нет никаких сомнений в том, что приезд Филиппа в Нидерланды во всяком случае чрезвычайно осложнил бы — если бы не сделал совершенно невозможным — положение восставших. Разве они не заявляли наперебой, что почитают короля и не выносят лишь тирании его наместника? Но ведь для того чтобы Филипп решился перед лицом всей Европы вести переговоры со своими поднявшимися с оружием в руках подданными, надо было, чтобы он действительно питал к ним ту любовь, которую лувенские теологи тщетно пытались пробудить в его сердце, чтобы он еще считал себя их «прирожденным государем» и чтобы король Испании не подавил в нем бесследно наследника бургундских герцогов. Правда, он носился одно время с планом передать Нидерланды кому-нибудь из членов своего дома. В 1572 г. он поручил разузнать, как отнесется германский император к отправке в Брюссель какого-нибудь эрцгерцога. Но это был лишь мимолетный план. Сын императора не был бы достаточно податливым орудием в его руках. В результате управление нидерландскими провинциями было опять отдано в руки испанского чиновника. Король не решился вернуться к традиции Карла V. Он отказался от нее, назначив герцога Альбу, и продолжал эту линию назначением Рекесенса.

Последний принадлежал к старинному роду, который дал на протяжении ряда лет испанской короне многих верных слуг и который всецело обязан был ей своим положением. Его отец дон Хуан Сунига-и-Веласко пользовался вниманием Карла V. Он был сначала великим командором Кастилии и членом мадридского государственного совета, а затем в 1535 г. был назначен воспитателем принца Филиппа II в течение ряда лет был его «часами и будильником»[339]. Сделавшись королем, Филипп не забыл сына своего старого наставника. Он сохранил за ним, после смерти последнего, пост великого командора Кастилии, в 1562 г. назначил его послом в Рим, а затем правителем Миланского герцогства. Эти обязанности не помешали Рекесенсу принять участие в 1568 г. в войне с маврами и сопровождать в 1571 г. дон Хуана Австрийского в Лепанто. Впрочем, он был по существу скорее дипломатом чем полководцем. Он всегда отличался слабым здоровьем, а с течением времени стал еще болезненнее. Хотя в момент получения королевского приказа, обязывавшего его отправиться в Нидерланды, ему было всего лишь 46 лет, и он знал, что ему недолго осталось жить, и поэтому тщетно пытался избавиться от бремени, которое он вполне правильно считал для себя непосильным. Трудно решить, что побудило Филиппа доверить ему самый трудный пост во всей монархии. Ревниво оберегая свою власть, он несомненно ценил прежде всего в Рекесенсе «законопослушного человека, который не даст ни на йоту умалить авторитет короля»[340].

Действительно, как ни отличался новый правитель от своего предшественника, но он во всяком случае походил на него своей преданностью короне и своим чисто кастильским складом. Как и Альба, он окружал себя только испанцами; как и тот, он презирал бельгийцев; так же как и Альба, он не понимал их нравов и взглядов и не говорил на их языках — по-фламандски из-за незнания, по-французски намеренно. Он мог бы при большой гибкости и ловкости легко договориться с духовенством благодаря своему пылкому благочестию. Каждую неделю он исповедовался и каждые две недели причащался. В особенности он был — ив этом сказывался в нем представитель следующего поколения после герцога Альбы — большим покровителем иезуитов, «с которыми он большую часть времени проводил взаперти»[341]. Но явное его недоверие к нидерландцам сразу сделало его подозрительным. Уже в марте 1574 г. «сложилось мнение, что, он будет хуже герцога Альбы»[342], а в августе его возненавидели еще больше, чем Альбу. Ему без стеснения показывали, какую антипатию он внушает, и общее осуждение, которое он чувствовал, еще более усиливало его природную нервность. Он вскоре сделался совершенно неприступным. На него нападали ужасные приступы гнева, во время которых «он бросал в огонь свою шапку и в бешенстве запрещал ее вытаскивать»[343]. Все были убеждены — совершенно неосновательно, — что он собирался следовать примеру своего предшественника. В действительности же он хотел умиротворить страну и покончить с террором. Но он не решался проявить инициативу без согласия короля, а король, по своему обыкновению, колебался, медлил и не мог прийти к какому-нибудь определенному решению.

Сначала он предполагал объявить через Рекесенса всеобщую амнистию, но потом, по совету герцога Альбы, изменил свое намерение. В результате новый правитель явился только с проектом амнистии. Но кроме того еще до опубликования его он должен был согласовать его с герцогом, который посоветовал ему «отказаться от всякой мягкости, милосердия и всяких переговоров…» и «прибегнуть к единственному верному средству — оружию»[344]. Хотя великий командор совершенно иначе расценивал положение, но он был не такой человек, чтобы принять решение без одобрения короля. Он умолял его по возможности скорее сообщить ему свою волю. Что касается его лично, — он не скрывал этого, — то он стоял за самую широкую, какую только можно, амнистию. Мало того, он робко намекал на то, что следовало бы ликвидировать совет по делам о беспорядках, отменить 10% налог и дать возможность еретикам либо примириться с церковью, либо покинуть страну, продав свое имущество. Он готов бы даже созвать генеральные штаты и использовать их для переговоров с повстанцами. Наконец, он жаловался, что связан секретными предписаниями, запрещавшими ему «каким бы то ни было образом прощать преступления против религии и обвинения в мятеже»[345]. С течением времени его письма становились все более и более настойчивыми. Но из Мадрида не было никакого ответа. В феврале! Филипп все еще не решил вопроса об амнистии.

Нет сомнения, что он хотел остановиться на том или другом решении в зависимости от того, какой оборот примут военные действия. Но они были в более плачевном состоянии, чем когда-либо. Долго подготовлявшаяся Юлианом Ромеро попытка прорвать блокаду Миддельбурга с помощью флотилии, экипаж которой состоял из насильственно навербованных матросов, закончилась жалким крахом (29 января 1574 г.). Город, потеряв всякую надежду на помощь, сдался через несколько дней принцу Оранскому после двухлетнего упорного сопротивления (18 февраля).

С этого времени испанский флаг не развевался уже больше нигде в Зеландии. В Голландии осада Лейдена, начатая в конце октября предыдущего года, не подвигалась ни на шаг. Никогда еще положение не было столь серьезным. Неутомимый Людовик Нассауский, получив денежную помощь от французского короля, навербовал в Германии армию, чтобы прийти на помощь своему брату. Поэтому Филиппу нужны были новые войска, а между тем государственная казна была совершенно пуста. В кассах не было ни одного реала для покрытия военных расходов, достигавших 600 тыс. экю в месяц, и для уплаты 6 млн. экю недоплаченного войскам жалованья.

Наконец 10 марта король ответил Рекесенсу. Дурные известия заставили его действовать. Он послал Рекесенсу указ о «всеобщей амнистии» и предоставил ему право ликвидировать совет по делам о беспорядках и отменить 10% налог, который можно было бы заменить налогом в 2 млн. флоринов, уплачиваемым в течение 10 лет. Впрочем, он осложнял эти уступки мелкими ухищрениями и маленькими хитростями, от которых он ожидал чудес. Так например имелись 4 различных варианта амнистии, между которыми великий командор должен был произвести выбор. Далее, он должен был опубликовать «книжечку» Гоппера, написанную в оправдание действий, предпринятых с самого начала восстания, «но без упоминания имени автора и таким образом, чтобы никто не знал, что она издается по приказу короля». Кроме того он должен был также изучить, не целесообразно ли было бы создать новый орден. «Было бы большим удовлетворением для коренных нидерландцев объявить уже теперь о создании этого нового ордена точно, так, как это сделал Филипп Добрый, создав орден Золотого руна за два года до принятия его статутов». Несколько дней спустя, 31 марта, эти предписания были дополнены неограниченными полномочиями при переговорах с повстанцами, но «так, чтобы казалось, будто вы действуете по собственному почину, а не по моему поручению»[346].

В тот момент, когда эти письма были получены в Брюсселе, Людовик Нассауский перешел через Рейн и маневрировал на правом берегу Мааса. Его армия состояла из 2 тыс. чел. конницы и 6–7 тыс. чел. пехоты. Санчо д'Авила следил за его передвижениями, решив атаковать его, как только он перейдет через реку. Столкновение произошло 14 апреля в районе торфяных болот Мока, недалеко от Грава. Как всегда в открытом поле, старые испанские части обнаружили чудеса храбрости. Битва была столь же краткой, сколь и кровавой. Людовик нашел себе в ней смерть, достойную его авантюрной карьеры солдата, сражавшегося за веру. Его брат Генрих Нассауский и молодой пфальцграф Христоф остались, как и он, на поле брани.

Но сами победители помешали тому, чтобы их успех принес плоды. Отбросив неприятеля, армия стала думать только о себе и потребовала уплаты жалованья. Полки двинулись на Антверпен, заявив, что платить им должен не король, а города, которые, по их словам, были втайне заодно с восставшими.

Для Рекесенса этот новый бунт был катастрофой. Он только что созвал генеральные штаты, чтобы сообщить им о решениях короля и под свежим еще впечатлением победы при Моке публично объявить о реформах, которых он так давно желал. Поведение солдат опрокинуло все его планы, дискредитировало его правительство и усилило упорство мятежных провинций. Оно еще более разожгло повсюду ту ненависть, которую и без того питали к испанцам. Великий командор должен был выслушивать, как его открыто обвиняли в том, будто он сам спровоцировал бунт. Сознание своей беспомощности приводило его в ярость. Нельзя было и думать о том, чтобы восстановить дисциплину силой. Результатом этого было бы сражение, и «если бы испанцы потерпели при этом поражение, то другие перерезали бы нас, оставшихся»[347]. Он вынужден был решиться вступить в переговоры со своими войсками, без возмущения выносить их дерзости, обещать им все, чего они хотели. Таким образом, проявив изумительное терпение, он добился в конце концов того, что войска покинули 5 июня Антверпен, не разграбив его.

В тот же день он поспешил в Брюссель и 6 июня с большой помпой опубликовал там указ о всеобщей амнистии. 7 июня он объявил генеральным штатам о роспуске совета по делам о беспорядках и об отмене 10 и 5% налогов. Взамен этого требовалось одобрить налог в 2 млн. флоринов, уплачиваемых ежегодно в течение 10 лет, и утвердить введение нового дополнительного 1% налога.

Какими бы огромными ни казались эти уступки Филиппу II, они нисколько не уменьшили народного недовольства. Два года назад их приветствовали бы с радостью, но теперь они пришли слишком поздно. Какое дело было повстанцам севера до амнистии, не распространявшейся на протестантов? Они добивались свободного отправления своего кальвинистского богослужения, король же оставался в этом отношении, как всегда, непреклонным. Что касается законопослушных католических провинций, то их мало трогало обещание роспуска совета по делам о беспорядках и отмена введенных Альбой налогов, так как фактически со времени прибытия Рекесенса налоги больше не взимались и совет не функционировал. За исключением нескольких бежавших в Льеж и в Камбрэ дворян никто не воспользовался указом об амнистии. В новой линии поведения правительства видели лишь признак его слабости, и генеральные штаты ответили на нее настоящим контрманифестом. Они заговорили впервые за 7 лет, и язык их ясно показывал, что они ненавидели теперь испанский режим больше, чем когда-либо.

Они заверяли прежде всего, что «лучше предпочтут смерть, чем какие бы то ни было изменения в их религии», затем они требовали, чтобы король пользовался главным образом «коренными нидерландцами как для внутренней охраны страны, так и для армии»; чтобы жалованье войскам уплачивалось их финансовыми чиновниками, как это было во время 9-летней дополнительной субсидии; чтобы положен был конец грабежам, совершавшимся изо дня в день у подданных его величества, «точно это были несчастные рабы или неверные»; чтобы восстановлены были привилегии нидерландских провинций и чтобы они управлялись так, как это было при венгерской королеве; чтобы король соизволил прибыть в страну и, наконец, «придумал какой-нибудь мирный исход для этой междоусобной войны, но так, чтобы при этом остались незатронутыми католическое вероучение и религия, а также суверенные права его величества»[348]. Искренность этих последних слов была бесспорной. Генеральные штаты твердо стояли за веру своих отцов, но в то же время они искренно почитали своего короля как своего прирожденного и законного государя, преемника Карла V и бургундских герцогов. Но их лояльность отнюдь не переходила в безмолвную покорность Обязанности, которые они должны были выполнять по отношению к государю, предполагали со стороны последнего уважение к национальным свободам и их сохранение.

Не нарушил ли Филипп II договора, связывавшего его с Нидерландами, предоставив наместникам попирать ногами их привилегии? Сопротивление, которое они оказывали ему, было таким образом законным сопротивлением. Самые ревностные католики, как и самые убежденные легитимисты, протестовали против попыток нарушения испанским абсолютизмом нидерландской конституции. Сам Берлемон заявлял Рекесенсу, что «нельзя обращаться с Нидерландами так, как обращаются с Неаполем и Миланом»[349].

Народное недовольство выражалось тем решительнее, чем больше росли затруднения правительства и увеличивалась его нужда в деньгах. Герцог Арсхот, «разговаривая так свободно, причиняет больше вреда, чем самые злостные еретики»[350]. Брабантские штаты резко протестовали, ссылаясь на «Joyeuse-Entrée», против назначения Санчо д'Авила на пост коменданта антверпенской цитадели. Некоторые прелаты совершенно открыто ставили перед собой вопрос, не лучше ли было жить под властью протестантов, чем под властью испанцев[351]. Подобные настроения придавали смелость другим провинциям. Одни отказывались уплачивать однопроцентный налог, другие требовали уменьшения своей доли или отсрочки платежей. Все ссылались при этом на царившую в стране нужду, и страна действительно достойна была сожаления. Повсюду вспыхивали новые бунты. Поля были опустошены непрерывными переходами армии, торговля была парализована, Антверпен разорен. Эта нищета ощущалась тем острее, что в Голландии и Зеландии, где кипела война, жили однако в избытке. За монеты, вычеканенные во время осады в Лейдене, было выплачено по их номинальному курсу, и Рекесенс с горечью констатировал, что если бы он пользовался таким же кредитом, он велел бы отчеканить миллион подобных монет[352].

Но самым важным было то, что повстанцы наводнили страну прокламациями, подстрекавшими народ положить конец испанскому владычеству и призывавшими к оружию. Военные успехи повстанцев, героизм, проявленный ими во время осады Лейдена, окончательно снятой з октября 1574 г., необычайно подняли их престиж. Если бы не религиозный вопрос, католические провинции без всяких колебаний примкнули бы к ним. И было просто чудом, что проходили дни за днями, а всеобщего восстания все еще не было. Среди народа царило такое сильное возбуждение, что не проходило ни одного общественного или частного собрания, на котором не говорили бы о том, что необходимо поднять восстание, «и самые уважаемые люди заявляли, что народ ничего не стоит, раз он этого не делает… Не было ни одного дома, в котором не было бы хоть одного человека, безусловно преданного принцу Оранскому». Впрочем, Рекесенс понимал и извинял это возмущение, «ибо, ни у какой, даже самой законопослушной и самой преданной страны в мире не хватило бы столько терпения, чтобы вынести все, что претерпела эта страна за 8 лет»[353].

Как ни мало надеялся великий командор на плоды своих усилий, но он пустил в ход все, чтобы ослабить силы повстанцев. В начале 1574 г. он, как и герцог Альба до него, хотел освободиться от принца Оранского путем убийства его. Ведь Вильгельм был в его глазах, как и в глазах всех испанцев, главным зачинщиком восстания. Разве он не был приговорен к смерти? И разве его приверженцы не составляли в свою очередь заговоров, чтобы убить наместника?[354] Но с тех пор как Рекесенс получил согласие короля, он особенно добивался примирения.

Дело было нелегким, так как Филипп II не хотел, чтобы его имя было как-нибудь связано с этими переговорами, и так как принц Оранский остерегался делать какие бы то ни было предложения. Сначала попробовали позондировать у него почву через профессора Леонина, потом через Марникса, попавшего в руки испанцев в 1573 г. и получившего теперь охранный лист на поездку в Голландию.

Скоро однако стало совершенно очевидным, что эта «тактика» не могла увенчаться успехом. Принц Оранский не только отказывался вести переговоры без голландских и зеландских штатов, но требовал, в полном согласии с ними, в качестве предварительного условия для какого бы то ни было соглашения «свободного отправления богослужения» в восставших провинциях, ухода испанских войск и созыва генеральных штатов, которые займутся изысканием средств для умиротворения страны. Отнюдь не поддаваясь на предупредительность великого командора, принц Оранский прибегал скорее к угрожающему тону. Надеясь на помощь Англии и Франции, он говорил о передаче занимаемых им территорий в более сильные руки. Таким образом продолжение военных действий могло повлечь за собой европейскую войну и иностранное нашествие в Нидерланды. Германский император давно уже со страхом ожидал столь опасной для Германии возможности. Это заставило его предложить свое посредничество. К тому же он надеялся, что восстановление мира заставит Филиппа II отдать управление провинциями в руки какого-нибудь эрцгерцога, и он отлично знал, что Рекесенс относился весьма сочувственно к его вмешательству.

Король в конце концов согласился на это. В начале 1575 г. Максимилиан II делегировал к принцу Оранскому графов Шварцбурга и Гогенлоэ, и благодаря их посредничеству 15 февраля в Бреде начались переговоры между представителями повстанцев и представителями наместника.

Неудача личных попыток наместника не оставила у него никаких иллюзий. «Но по крайней мере, — писал он, — весь мир убедится в том, что король не пренебрег никакими средствами, чтобы снова подчинить здешний народ своей власти и вернуть его в лоно католической церкви. Есть все основания предполагать, что народ при виде начавшихся переговоров о мире положит конец восстанию; ведь действительно страдания народа так велики, что он не мог бы выносить их, если бы у него не было надежды, что они скоро кончатся»[355]. Увы, переговоры в Бреде, вместо того чтобы принести пользу делу короля, еще более повредили ему. Филипп II в Мадриде советовался то с герцогом Альбой, то с Гоппером, но так, чтобы они не знали друг о друге; он запрашивал мнения хунты, специально созванной для изучения нидерландских дел, он не мог остановиться ни на каком решении, не давал Рекесенсу никаких инструкций и при известии о начале переговоров приказал вознести молитвы и раздавать милостыню, но так, чтобы никто не знал при этом, почему это делается[356]. В это же самое время представители принца Оранского действовали с изумительной ловкостью. Они знали, что мир невозможен, так как единственное условие, которое могло бы их заставить заключить его, а именно свобода богослужения, было как раз тем единственным пунктом, на который король решил никогда не соглашаться. Но они остерегались поднимать религиозный вопрос. Они отнюдь не хотели навлечь на себя обвинение со стороны католических провинций в том, что они обнаружили религиозную непримиримость. Вместо того чтобы выступать как кальвинисты, они выступали как патриоты. Они объединяли свое дело с делом Нидерландов в целом; они выступали как защитники национальных привилегий и конституций, требовали увода испанских войск, наконец, заявили, что готовы подчиниться даже в вопросе о свободе совести решению генеральных штатов, «так как мы твердо верим, что они согласятся с тем, что мы с полным правом оказываем сопротивление не только испанской инквизиции, но и жестоким, безрассудным и безбожным плакатам, обрушившимся несколько лет назад на эту страну»[357].

Несомненно такая тактика не могла не снискать повстанцам всеобщих симпатий. Разве католики не требовали тоже возврата к традиционной системе управления? Разве не осуждали они всегда чрезмерную строгость правительственных плакатов? Не было ли также и их горячим желанием, чтобы генеральные штаты стали судьей положения? Словом, переведя спор на эту почву, повстанцы были неуязвимы. «Трудно себе представить, — писал Рекесенс королю, — до какой степени общественное мнение расположено в их пользу; всему тому, что они говорят, верят как евангелию»[358]. Даже некоторые представители наместника в глубине души согласны были с их предложениями, но данные им инструкции вынуждали их бороться с ними и попадать из-за этого в положение врагов народа. Они вынуждены были противопоставлять волю короля повстанцам, ссылавшимся на благо «родины». Вместо того чтобы согласиться на посредничество генеральных штатов в религиозных делах, они требовали удаления всех еретиков, предоставляя им лишь право реализовать их имущество или увезти его с собой. При таких обстоятельствах переговоры неизбежно обречены были на неудачу, и в июле они были окончательно прерваны. Но тут в законопослушных провинциях и произошло то, что неизбежно должно было произойти. В срыве переговоров обвиняли исключительно королевскую политику, и он воспринимался с тем большей горечью, что очень уже сильна была тяга к миру. Собственно говоря, непопулярность Филиппа II и Рекесенса и так уже дошла до последнего предела. Но народ не мог представить себе, что церковь не заодно с ними. Во многих городах духовенство и в особенности иезуитов, пользовавшихся, как отлично было известно, особыми симпатиями правителя, обвиняли в том, что они хотели продолжения войны[359].

Между тем военные действия возобновились, и на этот раз королевской армии больше везло. Бе план заключался в том, чтобы, бросившись в главный центр повстанческого движения, захватить здесь такие позиции, которые оторвали бы Голландию от Зеландии. 7 августа 1575 г. она захватила Оудеватер, а 24-го — Схонговен. Уже 9 сентября великий командор мог сообщить письмом, что враги никогда еще не были в таком затруднительном положении. Испанские солдаты, воодушевленные успехом, обнаружили необычайное мужество. 29 сентября они завладели островом Дейвеланд, перейдя глубокой ночью через пролив под непрерывным обстрелом голландского флота. На следующий день они перешли по шею в воде через канал, отделявший Дейвеланд от Схоувена, и направились к Брауверсгавену, сдавшемуся на следующий день (1 октября). 30 октября взят был штурмом Бомменеде, и началась энергичная осада Зирикзее.

Несмотря на это, повстанцы и не думали сложить оружие. Нависшая угроза лишь заставила принца Оранского энергичнее взяться за продолжение переговоров с Англией и особенно с Францией, которой он предложил передать находившиеся в его распоряжении пункты. Чтобы еще резче подчеркнуть свой окончательный разрыв с Испанией, голландские и зеландские штаты перестали издавать свои распоряжения от имени Филиппа II. В законопослушных провинциях население не скрывало своего страха перед успехами королевской армии, «так как оно было совершенно убеждено в том, что если королю удастся одержать верх, они навсегда останутся подчиненными и рабами»[360].

Но эти страхи не замедлили рассеяться. Не имея денег, Рекесенс не смог воспользоваться плодами своих успехов. Новое банкротство Филиппа II лишило его кредита. Посланный из Испании флот пришел в конце декабря в таком жалком состоянии, что «починка его должна была стоить больше, чем стоило бы оснащение местных кораблей»[361]. В конце января 1576 г. положение казалось великому, командору совершенно безнадежным. «Он рад был бы поскорее умереть, чтобы другим, а не ему пришлось сообщить королю о потере Нидерландов. Впрочем, врагам не придется даже завоевывать их: они будут просто им преподнесены потому, что во-время не приняли надлежащих мер»[362]. Плохое состояние здоровья еще более усиливало отчаяние Рекесенса. Он дошел до того, что предлагал уступить всем требованиям населения «вплоть до предоставления им чего-то вроде республики, лишь бы они обещали сохранить католическую религию и власть короля»[363]. Что же касается его самого, то у него было только одно желание, чтобы его освободили от его обязанностей и позволили ему вернуться к своим детям в Испанию.

Но ему не суждено было снова увидеть их. Переутомленный работой и тревогами, он мог погибнуть от всякой случайности. Во время его пребывания в Брюсселе, где он хотел присутствовать на праздновании юбилея 1576 г., у него на плече неожиданно появился карбункул, и вскоре отпали все шансы на выздоровление. Когда 5 марта он умер, финансовые затруднения были так велики, что пришлось на два-три дня отложить его похороны из-за отсутствия денег. В его дворце было всего лишь 150 экю…


Глава шестая. Гентское примирение

I

Со времени смерти Маргариты Австрийской еще ни один нидерландский наместник не умирал при исполнении обязанностей. Рекесенс не успел даже указать, кто будет временно его преемником, пока получены будут соответствующие инструкции от короля. Поэтому государственный совет от имени Филиппа II должен был взять на себя ведение дел. 5 марта он собрался в доме Виглиуса и взял бразды правления в свои руки.

Но пользовался ли государственный совет достаточным авторитетом, чтобы справиться с опасным положением? Он состоял всего лишь из 3 членов: Виглиуса, герцога Арсхота и графа Берлемона, и все они были не на высоте стоявших перед ними задач. Старый Виглиус, беспомощный, боязливый, тяжелый на подъем еще кое-как мог дать совет, но он совершенно неспособен был проявить инициативу. Гордый своим знатным происхождением, надменный хвастун Арсхот совершенно лишен был серьезности и политических способностей. К тому же он любил выпить, что еще более усиливало его природную нервность. Подстрекаемый своим окружением, он не раз предавался неистовым выпадам по адресу своих коллег; за этим следовали приступы малодушия, когда он раскаивался во всем, что он наговорил, извинялся, проливал даже слезы, так что в конце концов считался полоумным[364]. Наконец Берлемон, такой же пьяница, как и Арсхот, имел обыкновение засыпать во время заседаний за столом; но даже когда он был трезв, от него было немного толку, так как он славился своей тупостью не менее, чем скупостью[365], В заседаниях принимали участие кроме того, ожидая своего окончательного утверждения, следующие лица: барон Рассенгин, честный, но мелочный и заурядный человек, второсортный дипломат Ассонлевиль; юрист, советник Сасбу, старик Мансфельд, которого призвали из Люксембурга, где он был наместником, и, наконец, единственным представителем Испании в этом собрании был Херонимо Рода, член совета по делам о беспорядках и еще совсем недавно доверенное лицо Рекесенса.

Составленный таким образом совет не только не пользовался авторитетом, но и внушал в равной мере недоверие как королю, так и народу. Разумеется, Филипп II отлично знал, что все члены совета были искренними католиками и верными приверженцами правящей династии, но он знал также, что большинство их решительно осуждало его политику. Еще 10 марта Рассенгин умолял короля водворить мир в стране с помощью тех же средств, которые предлагались на конференции в Бреде, т. е. путем увода иностранных войск и предоставления генеральным штатам права найти modus vivendi в религиозных делах. Из писем государственного совета вскоре обнаружилось, что он также был за автономию и призывал к веротерпимости.

Как мог Филипп сговориться с людьми, которые были так настроены? С первого же дня его решение было принято. Он предоставил государственному совету пребывать в состоянии беспомощности до тех пор, пока он сможет передать управление Нидерландами какому-нибудь новому наместнику. Он не давал никаких инструкций, не отвечал на письма или если отвечал, то неопределенными обещаниями указать вскоре «настоящие средства» и категорическим запрещением созывать генеральные штаты. Чем настойчивее были получавшиеся им из Брюсселя запросы, тем большее безразличие симулировал король. 14 мая, в критический момент, когда государственный совет совсем потерял голову, король просил его прислать ему певцов для своей капеллы![366]

Тем временем король тайно переписывался с Родой, но так, чтобы об этом не знали другие члены совета. Рода пользовался полнейшим доверием Филиппа, и он его заслуживал тем отвращением, которое он питал как чистокровный испанец к нидерландским учреждениям и своею ненавистью к еретикам. Впрочем его чувства были отлично всем известны. За исключением Мансфельда, все бельгийские советники считали Роду врагом и шпионом. В его присутствии они собирались в каком-нибудь углу зала, чтобы поговорить вполголоса, сам же Рода «отходил к окну, чтобы дать им возможность говорить посвободнее»[367]. Но какое ему было дело до их враждебности? Ему ведь известны были взгляды короля. Он знал, что король никогда не согласится с их планами, и знал кроме того, что они — не те люди, которые способны были бы заставить его сделать то, чего они хотят. Их законопослушность была сильнее их недовольства. Они могли всеми силами стремиться к восстановлению бургундской системы управления, но их лояльность по отношению к королю всегда сковывала их волю. Королю достаточно было молчать, чтобы они не решились ничего предпринять.

Но именно это-то и дискредитировало их в глазах народа. Им не могли простить их бездеятельности. Их обвиняли или подозревали в том, что они заодно с испанцами. К тому же они были скомпрометированы своим прошлым. Разве Мансфельд не поддерживал в свое время Маргариту Пармскую против вельмож? А Виглиус и Берлемон, разве они осмелились когда-нибудь оказать сопротивление герцогу Альбе? А не хранил ли герцог Арсхот полнейшего молчания вовремя казни Эгмонта и Горна? Поэтому государственный совет находился в самом печальном положении. Король, которому известно было несогласие совета с его взглядами, запрещал ему проявлять какую бы то ни было инициативу; народ же, видя бездействие совета, считал, что совет его предал. Напрасно советники собирались утром и вечером и в страхе совещались; не имея ни денег, ни авторитета, они ничего не могли изменить! С каждым днем смятение, царившее в их рядах, все усиливалось. Действительно, новые бунты были неизбежны. Уже в конце апреля немецкие гарнизоны Валансьена, Нивелля, Термонда и Буа-ле-Дюк отказались повиноваться своим офицерам. Дело шло прямо к анархии. Полнейшее бессилие властей довело народ до гнева и отчаяния. Уже 1 апреля Рода заявил королю, что страна не в состоянии больше выносить бремя военных расходов и готова восстать. Больше всего он опасался, что «расправятся со всеми испанцами… Даже в Брюсселе дерзость горожан дошла до того, что из страха перед какой-нибудь бедой пришлось отправить в антверпенский замок небольшой испанский отряд Юлиана Ромеро, остававшийся еще в городе»[368]. Повсюду народ вооружался, а государственный совет не решался мешать ему в этом, «чтобы они не думали, что их хотят отдать на растерзание ландскнехтам»[369].

Тем временем брабантские штаты воспользовались всеобщим замешательством, чтобы вновь взять на себя свою традиционную роль защитников национальных свобод. Они решили, что настал момент ввести опять в действие права «Joyeuse-Entrée». Представление королю, посланное ими 17 апреля в Мадрид, написано было в небывало резких выражениях. Оно требовало отъезда иностранцев, «так как они привозят с собой лишь новшества, т. е. необычайно пагубные и вредные вещи, что единодушно признают все философы и историки и о чем наглядно свидетельствуют плачевные примеры, имевшие место здесь, в Нидерландах». Далее оно требовало, чтобы в нидерландские провинции прислан был принц королевской крови, «который вернул бы себе любовь, преданность и благорасположение штатов и подданных… ибо в этом состоят власть и сила государя, а также охрана, поддержка порядка и благосостояние его страны». Наконец, оно решительно требовало созыва генеральных штатов для восстановления мира и старинных прав и привилегий «в соответствии с обязательствами, взятыми ими на себя перед вашим величеством и вашим величеством перед ними»[370].

Таким образом штаты отважились напомнить королю о принесенной им присяге. Они больше не умоляли: они протестовали во имя права. Они ссылались в подкрепление национальной традиции на историков и философов. Они не заботились больше о мягкости выражений. Они требовали коренной реформы. Они не признавали ни одного из введенных в стране новшеств. Они зашли так далеко, что опять подняли спор о новых епископствах. Брабантские прелаты протестовали против включения Афлигемского, Сен-Бернардского и Тонгерлосского аббатств в диоцезы Мехельна, Антверпена и Буа-ле-Дюк. Как всегда в моменты кризиса, интересы отдельных лиц совпадали с требованиями всего народа и сливались в одно общее движение протеста.

Пример брабантских штатов придал смелости штатам других провинций. Сначала в Генегау, а потом во Фландрии и Гельдерне штаты также потребовали созыва генеральных штатов. Несчастный государственный совет, осаждаемый их жалобами, умолял короля уступить. Он заклинал его по крайней мере сообщить ему свои распоряжения, «ибо мы ничего не в состоянии сделать, так как у нас руки связаны за отсутствием каких бы то ни было полномочий»[371]. Виглиус, дон Диего Сунига, даже сам Рода настойчиво требовали ответа хоть в нескольких словах. Но их письма исчезали в тайниках королевского кабинета в Эскуриале и оставались без ответа.


Дон Хуан Австрийский (изображение на медали)

Однако и сам Филипп жил теперь в мучительной тревоге. Катастрофа с обоими его правителями убедила его, наконец, в необходимости послать в Нидерланды принца королевской крови. Его выбор остановился на его побочном брате дон Хуане Австрийском, победителе при Лепанто. Он написал ему 8 апреля, умоляя его тотчас же отправиться в путь, и необычные выражения его письма явно выдавали мучившее его беспокойство. «Я хотел бы, — писал он, — чтобы у моего гонца были крылья, чтобы полететь к вам и чтобы у вас у самого тоже были крылья, чтобы прилететь туда как можно скорее»[372]. В тот же день он собственноручно исправлял депешу, адресованную Антонио Пересом секретарю дон Хуана. Он переделывал ее дважды подряд, прибавляя большие вставки, которые должны были «сделать отказ невозможным». Он обращался к своему брату, «как к дворянину я как к христианину»; он говорил ему о его обязанностях по отношению к богу, наградившему его победой при Лепанто, и, явно намекая на любовные дела принца, он умолял его «подумать хорошенько, не оскорбил ли он с тех пор бога и не должен ли он заслужить его прощение какой-нибудь жертвой, вроде этой»[373]. Но теперь король в свою очередь должен был испытать, как и его брюссельский государственный совет, муки ожидания. Дон Хуан долго хранил молчание и, наконец, прислал извещение, что, вместо того чтобы «лететь» в Нидерланды, он посылает в Мадрид своего доверенного человека Эсковедо за инструкциями. Опоздание это было тем более роковым, что оно заставило Филиппа, твердо решившего, как всегда, ничего не сообщать о своих планах, хранить упорное молчание в отношении своих министров в Нидерландах. Он ограничился сообщением им 23 июня, что правитель, которому поручено привезти «настоящие средства», прибудет в августе или сентябре. Он воспользовался случаем, чтобы еще раз запретить им созыв генеральных штатов и какие бы то ни было переговоры с повстанцами. Пока же им предлагалось заняться изысканием: средств, чтобы избегнуть каких-либо «волнений в народе или в армии».

Но когда это письмо было получено в Брюсселе, брожение достигло здесь крайних пределов. Случилось то, чего опасались уже несколько месяцев. После того как Зирикзее, наконец, сдался (29 июня 1576 г.), войска тотчас же оставили свои квартиры и, не думая больше ни о чем, кроме своего жалованья, направились к южные городам. Подойдя к Брюсселю, они нашли здесь городское население готовым к отпору; поэтому они повернули к Алосту и, захватив его 25 июля врасплох, создали себе здесь плацдарм.

На этот раз это было уже чересчур. Значит, мало было того, что война против повстанцев окончательно расстроила торговлю, лишила работы массы рабочих, подняла цены на все предметы потребления, — нехватало еще, чтобы королевская армия повернула оружие против оставшихся верными провинций и силой заставила их заплатить расходы за ненавистную им войну! Ненависть, которую испанцы как бы нарочно в течение стольких лет внушали к себе, теперь перелилась через край. Все классы общества единодушно поднялись для отпора. Брюссель охвачен был мятежом. Буржуазия и народ, взялись за оружие. Представители «наций» отказывались больше называть испанцев «солдатами его величества», так как «это равносильно было бы тому, чтобы называть его главарем бандитской шайки»[374]. Юлиану Ромеро угрожали смертью, и, чтобы спасти его от возмущения толпы, его пришлось запереть вместе с Варгасом и Родой во дворце правителя. Дом, Роды был разграблен, а один из его слуг погиб от выстрелов из аркебуза и ножевых ран, и труп его волокли по улицам. Возмущение было настолько всеобщим и настолько заразительным, что протестантские священники договорились до заявления, что можно без всяких угрызений совести убивать испанцев[375]. Но и государственный совет, который не мог ничему помешать, был не менее ненавистен всем, чем испанцы. Его открыто обвиняли в заговоре против народа. Члены его опасались за свою жизнь. Берлемону пришлось увидеть, как толпа захватила силой его дворец и унесла из него 150 аркебузов. Арсхот подвергся оскорблениям на улице. У Мансфельда отняты были ключи от городских ворот.

Таким образом единственная представлявшая еще короля власть открыто не ставилась ни во что. «Совет, — писал Варгас, — имеет в Брюсселе такую же власть, какую он мог бы иметь и во Флиссингене»[376]. Действительно, совет шел на поводу у брабантских штатов, которые, опираясь на вооруженный народ, диктовали ему свои решения. 27 июля он вынужден был издать приказ против бунтовщиков Алоста, объявить их мятежниками и врагами короля, разрешить их преследовать и угрожать смертью всем, кто окажет им помощь или защиту. Далее, он должен был 7 августа разрешить брабантским штатам навербовать для сопротивления войскам в качестве национальной армии от 400 до 600 чел. конницы и от 2 до 3 тыс. чел. пехоты. Таким образом он, как бы от имени короля, согласился, собственно говоря, на гражданскую войну против королевских солдат. Действительно, дело дошло теперь до гражданской войны. В разгар всеобщего восстания, распространившегося из Брюсселя по всей стране, Санчо д'Авила, к которому примкнули Варгас и Юлиан Ромер, собрал в Антверпене войска и организовал своего рода временное правительство. Он угрожал походом на Брюссель, чтобы освободить там государственный совет. Но это лишь довело решимость и гнев народа до последних пределов. Несмотря на полную приостановку всех работ, все влезали в долги, чтобы купить себе оружие; некоторые земледельцы распродавали из-за этого даже домашний скот[377].

Для упорядочения этого хаоса, для объединения всех сил, для указания им ясной, определенной цели, словом, для превращения разлившегося по всей стране стихийного восстания в сознательную политическую оппозицию нужен был вождь, и он находился неподалеку.

Бунт среди испанских войск, вспыхнувший тотчас же после взятия Зирикзее, был для принца Оранского неожиданной удачей. Он дал ему передышку как раз в тот момент, когда его дела, казалось, приняли дурной оборот. В самом деле, ни Франция, ни Англия не отвечали на его призывы и не посылали ему вспомогательных войск, необходимых для продолжения войны. Опасаясь, чтобы он не уступил французам Голландию и Зеландию, Елизавета предлагала ему вступить с Мадридом в переговоры о мире, который, как она отлично впрочем знала, был невозможен. Что касается Генриха III, то он делал шаг вперед, потом шаг назад и в конце концов не решался круто порвать с Испанией. К этому прибавлялось еще то, что сопротивление провинций, поскольку оно не приводило к решительным результатам, стало постепенно ослабевать. Энтузиазм первых дней исчез. Если кальвинисты по-прежнему полны были решимости защищаться до последней капли крови, то индиферентные в религиозных делах устали от войны, католики же, угнетенные, лишенные свободы богослужения и возмущенные преследованиями своих священников и конфискациями своих церквей, отнюдь не скрывали своего стремления примириться с Филиппом И. Таким образом разразившиеся на юге события были как нельзя более кстати. Они не только потребовали усилий всей королевской армии, но дали также принцу Оранскому долгожданную возможность объединить вокруг своего дела, до сих пор ограничивавшегося одним только севером, всю страну.

Собственно говоря, Голландия и Зеландия, которые уже давно были предоставлены самим себе и где власть была в руках кальвинистов, совершенно не интересовались судьбой своих соотечественников, оставшихся верными королю и церкви. Особое правительство, которое они себе избрали, рост их судоходства и торговли благодаря закрытию Шельды сделали их в полном смысле слова государством в государстве. Они жили своей особой жизнью как в религиозном отношении, так и в экономическом. Мало того, их интересы стали противоречить интересам других местностей. Флиссинген и Миддельбург унаследовали антверпенскую торговлю; капиталисты и ремесленники устремились под их стены. Разве можно было после этого ожидать, что повстанцы добровольно откажутся от столь выгодного положения, снова откроют устья рек и дадут уйти накопившимся в их краях богатствам?

Но такой партикуляризм был совершенно чужд принцу Оранскому. Как ни был он искренно предан Голландии и Зеландии в течение этих 4 лет, но взгляд его устремлен был вперед и выше. Он считал, что наступил момент объединить в одно общее движение, в один общий союз все 17 провинций. Отныне он собирался действовать во имя интересов «общей родины».

В этом деле у него были превосходные помощники. Окружавшие его бельгийские изгнанники и французские гугеноты с нетерпением ждали случаи сослужить ему службу. Страстное желание снова увидеть родную землю, отомстить испанцам, дать восторжествовать своим политическим и религиозным идеалам сделало их ревностными приверженцами принца Оранского. Их дело было для них его делом, и от него зависело осуществление их надежд. Все эти группировавшиеся в космополитическом окружении принца люди, сколь бы различны они ни были по своему происхождению, характеру, стремлениям и личным страстям, сходились в одном основном пункте: все они были убежденными приверженцами политических идей, возникших в лоне французского кальвинизма примерно в период Варфоломеевской ночи[378]. Как Отман и Беза, они осуждали королевский абсолютизм во имя прав народа. Они открыто провозглашали право на восстание против тирании государя как в том случае, когда эта тирания выражается в системе управления, так и в том случае, когда подавляется свобода совести.

Этот последний, пункт был мостом, соединявшим политические теории повстанцев с их вероучением. Так как они принадлежали к гонимой церкви, они требовали как своего естественного права свободы отправления своего богослужения. Они не допускали, чтобы государь мог навязывать свою веру своим подданным! Еще до опубликования книги «Vindiciae contra tyrannos» (1579) они единодушно признавали изложенные в ней принципы. В этом нет ничего удивительного, так как автор этой известной книги Дюплесси-Морнэ находился в постоянных сношениях с ними. По его убеждению, так же как и по их убеждению, государь только в том случае может требовать повиновения, если он сам повинуется закону божию, начертанному в библии. Он может терпеть заблуждения, но ему не может быть позволено угнетать истинную, т. е. протестантскую веру. Сопротивление в таком случае становится абсолютной обязанностью, и это тем более справедливо, что если бог избирает кесаря, зато только народ дает ему власть. «Государи существуют и венчаются на царство для своих подданных, а не подданные существуют для своих государей»[379]. О другой стороны, сам народ как таковой не имеет права поднимать восстания, ибо народ — это многоголовая гидра, bellua inmimerorum capitum. Предоставленный самому себе, он дошел бы до анархии. Но организации, которым он передал свою власть, т. е. представляющие его штаты и советы, обязаны вступиться за его благо. Их деятельность должна заменить деятельность народа, и только она одна законна.

Основной смысл этой одновременно либеральной и аристократической теории состоял в том, чтобы поставить повсюду во главе государства парламент.

Следовательно в применении к Нидерландам эта теория требовала подчинения воли государя воле генеральных штатов. Хотя последние и являются всего лишь собранием провинциальных штатов, хотя их члены принадлежат лишь к трем привилегированным сословиям народа — духовенству, дворянству и буржуазии, — тем не менее эта теория считала их народным представительством и даже представительством всего народа в целом. Они представляли согласно этой теории не множество независимых друг от друга территорий, а одно общее отечество, состоящее из 17 провинций. Эта точка зрения была диаметрально противоположна местному партикуляризму. Подобно тому как королевский авторитет распространяется на всех подданных, точно так же власть генеральных штатов простирается на всех граждан совершенно независимо от того, на какие бы исторические группы они не делились. Несмотря на разнообразие различных отдельных привилегий, несмотря на множество обычаев и на различие наречий Нидерланды составляют определенное политическое единство, а не конгломерат самостоятельных княжеств. Разве Филипп Добрый не возвел их в ранг государства и разве он не заслужил звания «отца народа» созданием генеральных штатов, которые он придал себе в помощь?[380]

Таким образом теория новаторов дала приверженцам национальных свобод новые аргументы. Благодаря ей они не ограничивались больше требованием своих привилегий только на том основании, что они им принадлежали и что король торжественно присягал сохранять их: они ссылались кроме того также на рациональную концепцию государства и на принципы естественного и исторического права.

Это отмечалось уже со времени конференции в Бреде. Новые идеи были уже четко выражены в прекрасной речи Юниуса в ответ на предложения о мире со стороны представителей Рекесенса. Следы этого можно найти также в манифесте, посланном королю брабантскими штатами в 1576 г. Но лишь со времени восстания, вызванного бунтом испанских войск, эти идеи стали распространяться все шире и шире и легли в основу программы партии «истинных патриотов», или, что одно и то же, партии оранжистов. Впрочем, вначале патриоты тщательно скрывали перед католиками, которых они хотели привлечь к своему делу, религиозную сторону своей программы. Они бережно обходили религиозный вопрос: они выступали только как политики, и, так как им очень помогала ненависть к испанцам, то им вскоре удалось расположить к себе наиболее образованных и притом самых смелых людей. За короткое время они завоевали себе множество сторонников среди образованных кругов буржуазии, из среды которой они выбирали себе «пенсионариев» городов, чиновников и адвокатов. Этим и объясняется, что адвокаты в дальнейшем ходе событий будут играть все более значительную роль.


Филипп Марникс (старинная гравюра)

Уже в июле 1576 г. приверженцы принца Оранского взялись за дело. Государственный совет, брабантские и фландрские штаты засыпаны были письмами, настойчиво требовавшими свержения испанского ига. Особенно усердствовал Марникс. Брюсселец по происхождению, он сохранил в Брюсселе много друзей и тотчас же связался с ними. Со всем пылом своего боевого темперамента он писал один манифест за другим, одну брошюру за другой. 28 июля он мог с радостью констатировать, что добился успеха, и стал работать с удвоенной энергией.

Да и как могла не увенчаться успехом пропаганда оранжистов среди народа, до последней степени озлобленного против своего правительства и потерявшего счет своим жалобам? Столь же искусная, сколь и энергичная, эта пропаганда старалась не задеть религиозных убеждений католиков и их лояльности к королю, которую Марникс называл «мозолью рабства у людей, привыкших носить ярмо»[381]. Жаловавшимся на политическое угнетение она ставила в пример принца Оранского как защитника свободы; тем же, кто считал, что высокомерие испанцев перешло все границы, она превозносила его как защитника родины; и, наконец, тем купцам, предпринимателям и ремесленникам, которые из-за полного застоя всех дел были совершенно разорены или находились на краю нищеты, она расписывала в самых радужных красках богатства, в которых утопают благодаря ему Голландия и Зеландия[382].

В оранжистской Программе были свои доводы для всех классов общества, для всех интересов, для всех вожделений. Она сумела даже найти себе приверженцев среди брабантских прелатов, озлобленных включением аббатств в новые епископства. Таков был например Иоанн ван дер Линден, аббат монастыря св. Гетруды в Лувене. И в самом деле, чего ему было колебаться? Принц Оранский так искусно вел свою игру, что многие духовные лица считали его в глубине души католиком, и это мнение было очень широко распространено в народе[383].

Как бы жалок и беспомощен ни был государственный совет, но он оставался недоступным влиянию оранжистов, которые за исключением его проникали повсюду. Так как он сам неспособен был к действию, то он ограничивался пассивным сопротивлением против сыпавшихся на него со всех сторон соблазнов и увещаний. Заседавшие в нем вельможи и высокопоставленные чиновники горько сетовали на полнейшее безразличие короля по отношению к ним, но они приходили в ужас при мысли о переходе на сторону вождя повстанцев. Честь повелевала им оставаться верными государю, которого они представляли. Вместо того чтобы отвечать на письма принца Оранского, они разоблачали перед Филиппом II его интриги.

Так как в силу этого патриоты не могли перетянуть членов совета на свою сторону, то они попытались избавиться от них путем переворота. Один французский дворянин, по имени Терон, всецело преданный принцу Оранскому, организовал в Брюсселе заговор вместе с самыми решительными сторонниками принца Оранского. Он мог рассчитывать на аббата монастыря св. Гертруды, на первого бургомистра Генриха Блуайера, на адвоката Лисвельта, ван дер Гагена и ван ден Эйнде, и на Вильгельма Хеза, начальника пехоты, навербованной брабантскими штатами. Со стороны народа опасаться было нечего, так как он ненавидел государственный совет. Чтобы добиться успеха, нужна была только решимость.

4 сентября, среди бела дня, один из офицеров главнокомандующего Хеза Жак Глим во главе двух отрядов проник во дворец, арестовал Мансфельда, Берлемона, Сасбу и Ассонлевиля, бывших на заседании, и открыто по улицам повел своих пленников в тюрьму Broodtmys. Одновременно у домов Арсхота и Виглиуса поставлены были часовые, а три наиболее влиятельных члена тайного совета — Фонк, Буасхот и дель Рио — взяты были заложниками.

Известие об этом насильственном перевороте вызвало необычайное возбуждение, и брабантские штаты поспешили снять с себя всякую ответственность за него. Но за исключением нескольких невлиятельных роялистов никто не протестовал. К тому же инициаторы заговора пустили в массе слух, будто арестованные министры собирались сдать город испанцам, чего достаточно было, чтобы склонить на сторону заговорщиков общественное мнение.

Не, подлежит никакому сомнению, что принц Оранский был организатором и руководителем издали переворота 4 сентября[384]. Назначение дон Хуана Австрийского наместником стало теперь всем известно. Поэтому важно было ответить на это назначение созданием революционной ситуации в стране. Арест государственного совета равносилен был в действительности аресту самого короля. Это было оскорблением величества. С этого момента союз между государем и его подданными был порван. Народ резко выступил против своего наследственного государя. Не было никакого иного выхода, кроме войны или переговоров, при которых нидерландские провинции выступили бы перед Филиппом II как равная сторона. Словом, оскорбление, нанесенное короне, побудило все провинции присоединиться к восстанию Голландии и Зеландии. В самом деле, к кому им было обратиться при таких обстоятельствах, кроме человека, который в течение стольких лет руководил сопротивлением севера? Все те, кто одобрял инспирированный принцем Оранским переворот, фатально должны были просить у него помощи. Он становился таким образом судьей в той борьбе, которую он сам вызвал. С изумительной прозорливостью он учел все последствия своего смелого начинания, и события стали разворачиваться так, как он это предвидел.

В то время как Рода издал в Антверпене манифест, объявлявший, что он берет на себя управление впредь до освобождения арестованных членов государственного совета, брабантские штаты в Брюсселе уже 6 сентября обратились к штатам других провинций с предложением объединиться с ними. Штаты Генегау и Фландрии тотчас же ответили согласием. Подобно гентцам после ареста Максимилиана I в Брюгге в 1488 г.[385] эти три старые бургундские провинции в нарушение прерогативы верховной власти присвоили себе теперь право созыва генеральных штатов. Однако, чтобы беззаконие было менее явным и чтобы успокоить слишком пугливых людей, вожди движения освободили Арсхота, Виглиуса и Сасбу, восстановив таким образом видимость государственного совета.

II

Тем временем штаты Фландрии и Генегау начали заседать вместе с брабантскими штатами, и это собрание стало диктовать свои законы государственному совету, который должен был выполнять их. По их приказу им были сначала созваны в Брюсселе штаты Артуа, Лилль-Дуэ и Орши, Валансьена, Мехельва, Намюра, Турнэ-Турнэзи, Лимбурга и области за Маасом (20 сентября), а затем штаты Голландии и Зеландии (25 сентября) и наконец штаты Люксембурга, Гельдерна, Фрисландии, Оверисселя, Гронингена и Утрехта[386]. Таким образом генеральные штаты, которым предстояло собраться, действительно должны были представлять, так же как и в 1555 г., все провинции страны. Они по существу должны были составить Всенидерландекий конгресс. В нем должны были принять участие не только представители тех провинций, которые издавна созывались для вотирования дополнительных налогов, но в нем должны были заседать наряду с ними также и представители таких провинций, которые лишь недавно были присоединены к Бургундскому государству и созывались только при чрезвычайных обстоятельствах[387]. И действительно, в данном случае дело шло не о налогах. Собрание, открывшееся в 1576 г., должно было быть таким же торжественным, как и собрание, состоявшееся 21 годом ранее и посвященное исключительно отречению Карла V. В самом деле, так же как и последнее, оно должно было принять участие в чрезвычайно важном событии, пожалуй даже более важном, чем событие 1555 г., ибо дело шло теперь уже не о перемене государя, а об изменении конституции. Настал момент выполнить требования, которым король столько времени сопротивлялся. Генеральные штаты заняли место государя. Они применили на практике принципы монархомахов и во имя народа должны были заняться умиротворением страны, изгнанием иностранцев и восстановлением старых привилегий.

Они так твердо решились на это, что поспешили тотчас же оправдать свое поведение перед Европой. Уже 12 октября они отправили посла к французскому королю, чтобы сообщить ему «о происшедшей за последние дни в Нидерландах важнейшей коренной перемене»[388]. Другие послы были направлены к германскому императору, к английской королеве, к льежскому епископу и городу Льежу. Только 17 октября, т. е. тогда, когда уже нельзя было повернуть назад, они обратились к Филиппу II. Их письмо было одновременно апологией их поведения и обвинительным актом. Они напоминали королю обо всем, что они вынесли со времени прибытия герцога Альбы, и о том, что их жалобы всегда оставлялись при этом без всякого внимания. Тирания, которую им навязали, виновна не только в разорении провинций, но она кроме того довела Голландию и Зеландию до восстания и тем самым дала восторжествовать там ереси. Уже давно пора положить конец всем этим бедствиям, и поэтому они «единодушно» решили сами взять на себя умиротворение страны. Они заверяли его перед богом, что они «до самой смерти» останутся верными католической религии. Они заявляли, что они по-прежнему видят в короле «своего верховного законодателя и прирожденного государя», и делали вид, будто верят, что он облегчил бы их нужду, если бы ее не скрывали от него, и что он одобрит их решения. Но необходимо, чтобы он «приказал увести испанских солдат из этих краев, ибо иначе нет возможности добиться умиротворения и общественного спокойствия»[389].

Таким образом повиновение генеральных штатов государю ставилось в зависимость от того, сдастся ли он на их требования. Они отнюдь не перестали считать себя его подданными, по давали ему понять, что он должен разоружиться и предоставить им решение вопроса, который он ни как монарх, ни как католик не мог им предоставить, а именно — вопроса о примирении с Голландией и Зеландией. Впрочем, они отлично знали, что Филипп не отзовет своих войск и что он одобряет меры, предпринятые Родой.

Поэтому генеральные штаты поспешили собрать армию, которая могла бы выступить против королевской армии. Став благодаря перевороту 4 сентября на революционный путь, они вынуждены были идти по нему и дальше. Чем отчетливее выяснялась их позиция и чем решительнее они готовы были защищать народ от иностранцев, тем быстрее росло число их сторонников. Множество представителей высшей знати перешло на их сторону. Сын графа Эгмонта Филипп ко всеобщей радости поспешил в Брюссель и принял должность полковника. Уже в начале октября армия штатов была организована, и ее вождями стали крупнейшие вельможи страны. Герцог Арсхот, которого несколько недель назад арестовали как подозрительного человека, занимал теперь в армии пост главнокомандующего. Под его началом находились граф Лален и качестве генерал-лейтенанта, маркиз Гаврэ в качестве кавалерийского генерала и Гоньи в качестве бригадного генерала. В Антверпене правитель города Шампанэ решительно выступил против Санчо д'Авила. Во Фландрии правитель провинции граф Ре (Roeulx) собрал вокруг себя валлонские войска из пограничных городов, навербовал еще 16 новых отрядов и 16 сентября окружил «цитадель испанцев» в Генте. В Утрехте и Валансьене крепости были также осаждены, а Маастрихт прогнал свой гарнизон. Словом, повсюду началось наступление против королевской армии, расшатанной и ослабленной нейтралитетом, который соблюдали германские полки, и в особенности переходом всех валлонских полков во главе со своими офицерами на сторону революционной партии. С севера, где ничего не приходилось опасаться, принц Оранский посылал подкрепления войскам, осаждавшим гентскую цитадель, кроме того флот его поднялся вверх по Шельде и стал крейсировать перед стенами Антверпена.


Бесчинства испанцев (1576). Пожар ратуши

Таким образом осажденные со всех сторон испанцы могли рассчитывать только на самих себя. Но опасность содействовала восстановлению дисциплины среди этих испытанных солдат. Ни один из них и не думал сдаваться. Их части, рассеянные по всей стране, двинулись к Антверпену и собрались в цитадели под начальством Санчо д'Авилы.

Войска штатов решили осадить их там. Они считали, что испанские войска деморализованы, оказалось же, наоборот, что они были преисполнены жаждой мести и рвались в бой. Чтобы еще больше поднять их настроение, Рода обещал им, что как только они займут город, последний заплатит им недоданное жалованье. В воскресенье, 4 ноября, среди бела дня, решившись на все и будучи заранее уверены в победе, они сразу с трех сторон выступили из-за своих прикрытий. Все склонилось под их напором. Войска штатов, застигнутые врасплох этим неожиданным ударом, обратились в бегство, побросали оружие, бросились в рвы, переплывали их или тонули. Вокруг городской ратуши, где сопротивление было особенно стойким, подожгли дома, и вскоре огонь поглотил лучшую часть города. В дыму и пламени опьяненная своим успехом солдатчина принялась убивать и грабить. Было убито свыше 7 тыс. сражавшихся и мирных граждан. Были взломаны товарные склады, магазины, частные дома и даже раскрыты двери тюрем. Награбленное достигало 2 млн. флоринов серебром, не считая драгоценностей, движимого имущества и товаров, которые войска еще три недели спустя грузили на повозки.

Результатом этой «испанской ярости» (furie espagnole), которую Рода восхвалял 4 дня спустя как блестящую победу[390], было ускорение примирения, о котором представители генеральных штатов вели в Генте переговоры уже с 19 октября со штатами Голландии и Зеландии. С первого же дня руководящая роль в дебатах перешла к представителям принца Оранского. Они добились того, чтобы в основу переговоров положены были их предложения, сделанные в Бреде. Все сходились в вопросах об удалении иностранцев, восстановлении старого обычного права и заключении длительного мира. Уже 28 октября уполномоченные генеральных штатов приняли даже обязательство не признавать власти дон Хуана Австрийского, прибытия которого ждали со дня на день, пока он не присягнет «всем пунктам и статьям договора о примирении»[391].

При менее трагических обстоятельствах религиозный вопрос несомненно создал бы безвыходные трудности. В самом деле, кальвинисты, выступавшие от имени северных провинций, требовали в качестве предварительного условия примирения введения во всех этих провинциях исключительно протестантского богослужения. Они явились в город в сопровождении множества изгнанников, несших знамена с лозунгами: «pro fide et patria» («за веру и родину»). В противоположность. католическим делегатам юга, которые интересовались исключительно национальным вопросом, для них вопрос о сохранении их религии доминировал над всем. Они не хотели даже допустить восстановления католической религии в Голландии и Зеландии, и, «хотя некоторые находили это требование слишком жестким», пришлось им уступить, утешаясь тем, что «вскоре все устроится»[392]. Никто не решился взять на себя ответственность за затягивание соглашения. Разве в зале, где они заседали, не слышен был грохот пушек, обстреливавших «испанскую цитадель»? Уже 31 октября договаривающиеся стороны согласились на все предложения Марникса и его товарищей. Два дворянина тотчас же поспешили, сломя голову, в Брюссель, чтобы передать текст договора генеральным штатам, заседавшим непрерывно в городской ратуше. Некоторые католики тщетно возражали против содержавшихся в нем уступок протестантам. Но голос их заглушен был криком народа, который, собравшись толпой на главной площади, терроризировал собрание, угрожая «расправиться с противниками примирения»[393]. Известие о событиях в Антверпене вызвало всеобщий взрыв негодования против испанцев и ускорило развязку. Уже 5 ноября государственный совет одобрил договор о примирении. Три дня спустя о нем было торжественно объявлено с балкона гентcкой ратуши[394].

В «примирении провозглашались прочные и нерушимые «мир, согласие и дружба» между договаривающимися сторонами, которые обязывались, не щадя «ни жизни, ни имущества», помогать друг другу, «в особенности в том, чтобы изгнать испанских солдат, иностранцев и всяких иных чужеземцев, которые пытались завладеть богатствами страны и в довершение всего хотели еще закабалить народ и держать его в постоянном рабстве». После этого созванные со всех концов страны генеральные штаты, собравшись на пленарном заседании, займутся всеми делами страны и прежде всего урегулируют религиозный вопрос в Голландии и Зеландии. Было решено, что эти провинции ничего не будут предпринимать против католической религии за их пределами и «не оскорбят никого ни действием, ни словами, в противном случае они будут наказаны как нарушители общественного спокойствия». Для того чтобы «никто легкомысленно не подвергался какому-нибудь наказанию, аресту, или какой-либо другой опасности», все приказы о ереси и все распоряжения по уголовным делам, изданные герцогом Альбой, объявлены были не имеющими силы до окончательного решения генеральных штатов. Положение принца Оранского, как правителя Голландии и Зеландии оставалось неизменным, и обе эти провинции и впредь должны были составлять особое самоуправляющееся политическое единство. Все арестованные были освобождены; всем осужденным по политическим делам возвращено было их имущество «в том виде, в каком оно находилось в настоящее время». Далее, все изданные с 1566 г. указы относительно конфискации объявлены были «недействительными, потерявшими силу, аннулированными и вычеркнутыми из книг». Что касается проданных и отчужденных недвижимых имуществ, то специальная комиссия должна была заняться вопросом о вознаграждении прежних владельцев. Но исключение было сделано для церковных имуществ, находившихся в Голландии и Зеландии; бывшие владельцы должны были получить лишь право на пенсию, обеспечивающую им существование, «но все это временно, до тех пор пока генеральными штатами не будут изданы окончательные решения относительно их дальнейших претензий». Генеральным штатам предоставлено было также право окончательного «определения и решения» вопроса об установлении денежного курса, но так, чтобы при этом не пострадали интересы обеих северных провинций, в которых пришлось во время войны повысить ценность всех находившихся в обращении денег. И, наконец, они должны были заняться вопросом о том, должна ли «вся страна в целом» взять на себя уплату долгов, сделанных принцем Оранским во время его двух походов 1568 и 1572 гт.

Таковы были важнейшие статьи этого знаменитого договора, получившего с тех пор название Гентского примирения. Да них видны были следы спешки и замешательства, в котором находились участники переговоров. В действительности они представляли лишь временное соглашение, лишь какой-то выход, позволивший заключить всеми желанный мир и освободить страну от иностранного ига. Программа старых национальных требований получила в договоре ясное отражение, и столь же ясно было решение добиться силой проведения ее в жизнь. В этом отношении договор о примирении был близок «Великой привилегии», вырванной у Марии Бургундской в 1477 г.[395], и защитники договора не преминули впоследствии сослаться на эту аналогию. Действительно, как в том, так и в другом случае страна поднялась против своего властелина и диктовала ему свои условия.

Единственное, но чрезвычайно важное отличие состояло в том, что Привилегия 1477 г. разрушила государственное единство ради независимости провинций, между тем как в 1576 г. явно было стремление все подчинить благу «общей родины». В сущности это не вполне удалось. Пришлось предоставить Голландии и Зеландии исключительное положение. Они заняли особое место в «объединении всей страны» поскольку за ними сохранилось свое особое управление и свой денежная система. Но самое главное — и это было самым уязвимым пунктом всего договора о примирении — заключалось в том, что оно сделало невозможным окончательное решение религиозного вопроса. В конце концов пришлось ограничиться предварительным, временным соглашением, не удовлетворявшим ни католиков, ни кальвинистов. Католики могли лишь, скрепя сердце, мириться с исключительным господством протестантской религии в северных провинциях; кальвинисты же в V свою очередь считали недопустимым, что они не могли открыто исповедовать свою религию за пределами своих границ. Итак, религиозный конфликт, тяготевший в течение 10 лет над национальной жизнью, остался неразрешенным и после договора о примирении, как и до него. Вместо того, чтобы решить его, ограничились передачей этого мучительного вопроса на усмотрение генеральных штатов.

Но обе стороны несомненно рассчитывали осуществить свои стремления, когда придет время. Обе они упорно стояли на своем. Их общая ненависть к испанцам и их общее стремление к национальной системе управления сблизили их на время. Ио стоило только взглянуть на Гентский договор с религиозной точки зрения, чтобы убедиться в том, что это не мир, а в лучшем случае своего рода религиозное перемирие. Принц Оранский несомненно согласился на него за невозможностью добиться лучшего мира. Все его воззрения и все его поведение свидетельствовали о том, что он хотел взаимной веротерпимости, а не просто modus vivendi между двумя одинаково нетерпимыми сторонами. Но он знал, что личные его стремления неосуществимы, и потому удовольствовался возможным. В остальном у него было достаточно оснований быть довольным. В самом деле, договор о примирении объединил всю страну вокруг его дела. Теперь уже не только две провинции, а вся страна в целом полностью стала на его сторону против короля. Он добился цели, к которой столько времени стремился. Он стал вождем национальной оппозиции и перед лицом всей Испании борцом за «общую родину». Если до сих пор он был просто революционным штатгальтером (stadhouder) Голландии и Зеландии, то теперь он занимал положение подлинного революционного правителя 17 провинций. В то же время его популярность необычайно возросла. Бедняки, надеявшиеся, что Гентский договор положит конец всем их несчастьям, с восторгом приветствовали принца, заключившего его. Чем ужаснее были их страдания, тем радостнее приветствовали они его как своего спасителя. Опираясь на них, он мог теперь выступить против дон Хуана Австрийского.


Глава седьмая. Дон Хуан Австрийский

I

Третьего ноября 1576 г., вечером, два покрытых пылью всадника прибыли в Люксембург. Первый был испанский гранд Октавио Гонзаго; под ливреей второго, одетого слугой скрывался сам новый штатгальтер Нидерландов, который прискакал, Не сходя с коня, из Мадрида через всю Францию. Дон Хуан Австрийский обязан был своей жизнью прихоти состарившегося и угрюмого Карла V к прекрасной молодой девушке Барбаре Бломберг, которую он удостоил своим вниманием в Регенсбурге в 1546 г., когда там заседал сейм[396]. Ребенок родился после отъезда императора 24 февраля 1547 г. О тех пор Карл не беспокоился больше о матери, но издали следил за судьбой своего последнего сына. Сначала он доверил его своему преданному камердинеру Адриену Дюбуа, выдававшему себя за отца ребенка. Затем в 1550 г. он приказал ему передать его скрипачу королевской капеллы Франсиско Масси. Последний увез его в Испанию и поместил его у себя до тех пор, пока Хуан в возрасте 7 лет не был отдан на воспитание одной даме, славившейся своей добродетелью, донне Магдалине Уллоа, которая окружила его материнской нежностью, несмотря на то, что она принимала его за незаконного сына своего мужа. Тайна раскрылась только тогда, когда прочли завещание императора. Филипп II поручил тогда тотчас же привезти своего брата ко двору, где он воспитывался вместе с дон Карлосом и Александром Фарнезе.

Дон Хуану исполнилось всего 24 года, когда благодаря победе при Лепанто он покрыл себя славой, связывавшейся с его именем на протяжении веков. Этот молодой белокурый герой с голубыми глазами, столь же смелый, сколь и элегантный, славившийся своими любовными похождениями, приводивший всех в восторг своими манерами и живостью ума, был бы самым любимым из всех принцев, если бы он не внушал опасений безудержным, снедавшим его честолюбием. Филипп II, поразительнейшей противоположностью которого он был, относился с величайшим недоверием к своему столь блестящему славолюбивому брату. Уже в 1574 г. он отверг предложение Рекесенса и Гоппера послать дон Хуана в Нидерланды. Понадобилась вся серьезность событий 1576 г., чтобы Филипп решил изменить свое мнение. Он отлично знал, чти дон Хуан не пожелает быть простым исполнителем его воли. Но дело не терпело отлагательства, и колебаться было некогда. И к тому же разве министры не говорили ему, что появление принца крови среди его северных подданных успокоит царившее там недовольство?

Он вскоре мог убедиться в том, что его подозрения полностью оправдались. Вместо того чтобы тотчас же уехать в Нидерланды, дон Хуан поставил свои условия. Он отнюдь не намерен был тратить свои силы в бесславной борьбе с этим народом купцов и мещан. Он добивался короны, и если он и согласился поехать в Нидерланды, то лишь для того, чтобы после усмирения восстания обратить оружие против Англии, свергнуть с престола Елизавету и после этого жениться на Марии Стюарт. Несмотря на приказы короля, он не поехал к месту назначения, пока не побывал сначала в Мадриде и не получил здесь согласия на свои условия. Филипп обещал ему все, чего он хотел. Чем более неотложным становилось дело и чем более выяснялась из получавшихся из Нидерландов известий растущая опасность положения, тем Филипп все более укреплялся в мысли, что только один дон Хуан, герой его дома, сможет предотвратить катастрофу. В разработанных самым подробным образом инструкциях он намечал ему план действий и пространно объяснял, в чем состояли «настоящие средства», которые ему нужно будет применить. Он пытался все предвидеть и без конца все дополнял свою работу. Его брат был уже в пути, а он все еще в тревоге посылал вслед ему депеши, переполненные дополнительными советами…

Теперь он готов был на все уступки. Он отдавал себе отчет в плачевном исходе своей политики. При условии сохранения неприкосновенности католической религии и обеспечения повиновения своих нидерландских подданных, «насколько это будет возможно»[397], он в остальном готов был пойти на все. Он согласен был уничтожить все новшества, введенные со времени прибытия герцога Альбы, восстановить управление в том виде, каким оно было при Карле V, предоставить административные посты нидерландцам и даже отозвать, если это нужно, свои войска. И как всегда, не отделяя главного от второстепенного, он советовал своему брату говорить только по-французски, чтобы расположить в свою пользу местное население, заменить испанский титул «дон» французским «messire» и, наконец, не брать себе фавориток из знатных семей![398]

Оловом, победителю при Лепанто навязывалась миссия ангела мира; ему рекомендовалось поведение терпеливой покорности, поручалась почти роль козла отпущения. Филиппу II и в голову не приходило, что гордость и честолюбие дон Хуана с самого начала должны были быть возмущены его инструкциями. При таких обстоятельствах выбор подобного человека был до последней степени неудачен. Гранвелла безуспешно пытался отсоветовать этот выбор. Нечего было даже и думать о том, что военная слава нового правителя произведет сильное впечатление на этот спокойный рассудительный и практический народ. Хотя в его жилах и текла кровь Карла V, но все ведь отлично знали, что он был незаконнорожденным. Кроме того его мать жила как раз в это время в Брюсселе, привлекая к себе всеобщее внимание своим скандальным поведением, огромным количеством любовников и их сомнительным происхождением.

В то время как дон Хуан скакал во весь опор через Францию, участники переговоров о примирении торопились закончить свое дело до его прибытия. Когда он приехал в Люксембург, соглашение между ними было уже полностью достигнуто. Теперь, если он хотел быть признанным страной, ему надо было сначала решить вопрос, одобрить ли ему Гентский договор или прибегнуть к оружию и заставить признать себя силой. И в том и в другом случае он уклонялся от инструкций короля, так как ему было дано указание одновременно и не мириться с ересью и избегать войны. Поэтому положение его было необычайно сложным, тем более что национальная армия продолжала враждебные действия против испанских войск. Наконец принц Оранский и его эмиссары горячо убеждали генеральные штаты не верить обещаниям правителя. Они умоляли членов «священного собрания» помнить, что то, о чем ведутся в настоящее время переговоры, не есть их частное дело. «Есть огромное множество дворян, почтенных граждан и всякого мелкого люда, не имеющих возможности присутствовать здесь, — заявляли они, — эти люди избрали вас и передали свою судьбу в ваши руки в надежде на то, что вы все, как один, честно будете бороться за свободу вашей общей родины и охраните их (ибо вы их защитники и покровители) от всякого угнетения и более чем варварской тирании, которую они выносили до сих пор[399].

Дон Хуан тотчас же взялся за дело. На другой же день после своего прибытия он обратился к государственному совету, единственной законной, по его мнению, власти, с собственноручным письмом, выдержанным в самом примирительном тоне[400]. Он извинялся прежде всего за то, что пользуется испанским языком, но, писал он, хотя он и говорит по-французски, он не умеет еще писать на нем, а между тем не хотел терять драгоценного времени на поиски себе секретаря. Далее, он просил содействия членов совета, заверял их, что он готов «пойти им навстречу во всех их справедливых желаниях и требованиях и что он хочет всемерно их поддержать». В. заключение он просил, чтобы к нему возможно скорее прислали делегатов, чтобы прекращены были военные действия, и обещал, со своей стороны, отдать приказ испанским войскам о приостановке их продвижений.

Полученный им два дня спустя ответ рассеял все его иллюзии, если только они еще у него были. Он ясно показал ему, что государственный совет был вполне солидарен с генеральными штатами. Он посылал по соглашению с ними сеньора Исхе приветствовать дон Хуана. Но особенно резко подчеркнуто было в ответе, что до отозвания испанцев нечего надеяться ни на роспуск национальной армии, ни даже на заключение какого бы то ни было соглашения. В сущности это равносильно было тому, что ему предлагали отправить назад свои войска, в то время как национальная армия останется наготове. Дон Хуану нетрудно было понять это, и он воспринял это, как тяжкое оскорбление. 7 ноября он жаловался сеньору Исхе «на холодный прием и на высказываемый ему недостаток внимания»[401]. Он негодовал по поводу того, что высшая знать не явилась к нему для выражения своей преданности. Уже 17 ноября он известил короля, что разрыв неминуем, и просил прислать ему войска и денег.

В сильнейшее раздражение приводили его сведения о том, что войска штатов непрерывно тревожили испанскую армию, которой он приказал воздерживаться от всяких столкновений. Но в ответ на его протесты ему неизменно повторяли одно и то же: никакого соглашения до тех пор, пока не будут удалены иностранцы! Задыхаясь в душе от гнева, он продолжал переговоры, вступив в то же время в тайные сношения с Родой. Как мог он отказаться от королевских солдат, когда он знал, что ему неминуемо вскоре придется прибегнуть к их помощи? Поэтому он договорился с их военачальниками о мерах, которые необходимо было принять. Но когда в конце ноября были перехвачены его письма к ним, все окончательно отвернулись от него. Даже государственный совет потерял всякое самообладание и вызывающе указал ему на то, что «здешние люди не такие дети и не такие простачки, чтобы позволить себя водить за нос, как это думают и внушают себе испанцы… генеральные штаты пришли к убеждению, что вы, ваше высочество, хотите усыпить их бдительность и что вы ждете денег, чтобы вознаградить ими тех, которые жгли, грабили и убивали все, что встречалось им на пути, нарушая все законы и права; но они надеются, что всемогущий господь в конце концов не допустит этого больше»[402].

Тем не менее переговоры продолжались, и дон Хуан начиная с конца декабря обнаружил при этом даже большую уступчивость. Причиной этого было то, что его доверенный Эсковедо, незадолго перед этим прибывший из Мадрида, сообщил ему, что король согласился обратить испанские войска против Англии. При известии об этом честолюбие дон Хуана снова встрепенулось. Мир казался ему теперь совершенно необходимым для осуществления его надежд: он даст ему армию для освобождения Марии Стюарт и завоевания английской короны. Теперь он обнаруживал большую готовность принять Гентское примирение. К тому же лувенские епископы и теологи убеждали его, что он может одобрить его с спокойной совестью[403].

В то же время и для генеральных штатов обстоятельства складывались более благоприятно в смысле заключения соглашения. Стали замечать, что принц Оранский был против соглашения с королем, даже при условии одобрения последним гентского договора. По просьбе принца Оранского взять на себя защиту провинций брат французского короля Франциск герцог Анжуйский[404] послал в Брюссель своего камергера Бониве и пытался добиться от генеральных штатов какой-нибудь декларации в свою пользу. Но последние совсем не намерены были открыто разрывать со своим законным государем. Они продолжали считать себя его вассалами. Единственно, чего они требовали, это принятия их условий. Принц Оранский с досадой вынужден был констатировать, что «склонить их на свою сторону можно невидимому только тайными путями»[405]. Его эмиссары рьяно взялись за это. По соглашению с Бониве Марникс, Лисвельт, Блуайе обрабатывали депутатов провинций, «нации» Брюсселя и простой народ. Кальвинисты, покинувшие по договору о примирении Голландию и Зеландию и вернувшиеся в Брюссель, было заодно с ними.

Но если им и удалось завербовать себе большое число сторонников, то, с другой стороны, их поведение внушало сильнейшие опасения католикам и лицам, сохранившим верность королю. Государственный совет был явно обеспокоен. Внутри генеральных штатов стали оформляться две партии: одна, решившая во что бы то ни стало защищать исключительное отправление католического богослужения, стремилась к примирению с королем; другая, жертвуя религиозным вопросом ради политического, была всецело заодно с принцем Оранским, не отступая даже перед мыслью о свержении власти Филиппа II. Приверженцы первой партии, игравшей руководящую роль в собрании генеральных штатов, состояли главным образом из представителей духовенства, дворянства и крупной буржуазии. Другая, менее многочисленная среди представителей провинций, вербовала своих сторонников среди адвокатов, ученых кругов, приверженцев монархомахов, но главным образом среди мелкого люда, доведенного до крайнего озлобления испанским режимом, от которого он столько вынес. Лавируя между обоими этими течениями, генеральные штаты начали колебаться и терять свою прежнюю уверенность. Были основания опасаться, не распадется ли союз, связывавший провинции воедино. Для укрепления его чрезвычайно важно было успокоить большинство католиков и в то же время ослабить растущее влияние принца Оранского. Ведь вельможи и без того с трудом мирились с этим. Популярность принца, его постоянное вмешательство в дела штатов тревожили их. Впрочем, он отлично это знал, но все еще не решался покинуть свое голландское убежище «и взять на себя руководство еще столь несозревшими делами в других провинциях»[406]. Было очевидно, что немало людей не могли ему простить руководящей роли в гентских переговорах. 9 января 1577 г. они отомстили ему заключением Брюссельской унии[407].

Эта уния была по внешнему виду не нем иным, как дополнением к договору о примирении. Она еще более определенно заявляла о единодушном решении участников договора выступить и помогать друг другу «против более чем варварского и тиранического угнетения испанцев…. В противном же случае они лишаются дворянского звания, титула, герба и чести, будут считаться перед богом и людьми клятвопреступниками, изменниками и врагами нашей родины и навсегда останутся покрытыми позором бесчестия и трусости». По в то же время уния гласила, что будет сохранять «нашу святую веру и римско-католическую, апостолическую религию… и должное Повиновение его величеству». Таким образом она была в одно и то же время и национальным и католическим союзным договором. Ее инициаторы — графы Бусси и Лален, маркиз Гаврэ, гентский виконт, Шампанэ, Хез — готовы были оказывать сопротивление испанцам, но, с другой стороны, они столь же решительно не могли допустить распространения кальвинизма и готовы были примириться с королем, как только он отзовет свои войска. Брюссельская уния опиралась таким образом на Гентское примирение, но лишь поскольку она истолковывала его в строго католическом смысле.

Тем не менее она столь решительно высказывалась против Испании, что ее не могли не одобрить даже Голландия и Зеландия, которые однако определенно заявили при этом, что это отнюдь не означает, будто они собираются тем самым отступить от пунктов Гентского договора, касающихся религиозных дел. Таким образом нетрудно было предвидеть, что католики и протестанты, единодушно ссылавшиеся на Гентский договор, не преминут вскоре прийти к совершенно противоположным выводам из него.

Но пока Брюссельская уния торжественно заявляла, что страна более решительно чем когда-либо требует удаления испанцев, ничего больше не оставалось, как подчиниться ее требованиям. После долгих и тягостных переговоров при посредничестве льежского епископа Жерара Гросбекского и представителей императора пришли наконец к соглашению о договоре, который был подписан дон Хуаном в Марше 12 февраля и который известен под названием Вечного эдикта. Договор этот, помимо одобрения Гентского примирения, прежде всего устанавливал, что испанские солдаты должны быть отозваны в течение 20 дней, другие же иностранные войска — как только им будет уплачено жалованье. Генеральные штаты, в свою очередь, обязывались выдать 600 тыс. ливров для уплаты жалованья войскам, «во всем и повсюду поддерживать» католическую религию и должное повиновение королю, а также распустить навербованных ими солдат. Король, со своей стороны, обещал соблюдать привилегии провинций. Граф Бюрен, сын принца Оранского, отправленный герцогом Альбой пленником в Испанию, должен был быть выпущен на свободу, как только его отец согласится на условия, которые будут ему поставлены штатами. Наконец чрезвычайно важное условие только что заключенного соглашения состояло в том, что новый правитель не будет признан до тех пор, пока не будут уведены иностранные войска[408].

Но в надежде добиться согласия восставших на этот мир, пришлось обещать, что испанские войска покинут страну сушей, ибо Голландия и Зеландия, опасавшиеся нападения с их стороны, категорически отказались пропустить их через свою территорию. Поэтому планы дон Хуана относительно Англии не удались. Сколько ни уговаривал его Филипп, что вскоре представится другая возможность, он был в отчаянии и точно помешался; «все вокруг него вызывало в нем отвращение и было для него смертной мукой»[409]. Мысль о том, чтобы остаться в Нидерландах, продолжать по обязанности сдерживать себя перед людьми, которые разговаривали с ним, как с совершенно равным себе, которых он в одинаковой мере презирал и ненавидел, наполняло его непреодолимым отвращением. Он умолял короля отозвать его, заменить его Христиной Лотарингской или Маргаритой Пармской. Он предлагал ему повести испанские войска на помощь французскому королю против протестантов. Перед своими доверенными людьми он развивал еще более нелепые планы; он говорил о том, чтобы поехать в Мадрид и, добившись звания инфанта, захватить в свои руки власть. Тем не менее он продолжал добросовестно выполнять условия Маршского договора. Королевская армия очистила провинции. В конце апреля она была уже на пути в Италию,

II

Между тем страна не проявляла никакой радости. «Никогда еще не видано было, чтобы так мало довольны были миром»[410]. Оранжисты не скрывали своего возмущения. В тот день, когда генеральные штаты одобрили Вечный эдикт, они толпой покинули заседание, заявив, что вообще нельзя было вести переговоры без согласия принца[411]. И действительно, союз между провинциями, столь торжественно объявленный Гентским примирением и Брюссельской унией, явно ставил заключение всякого соглашения в зависимость от единодушного решения всех провинций. Между тем ни Голландия ни Зеландия не были опрошены. Можно было быть заранее уверенным, что они откажутся присоединиться. Действительно, если Вечный эдикт санкционировал договор о примирении, то, с другой стороны, он решительно расходился с ним в обещании, возложенном на штаты, «всячески и повсюду поддерживать католическую религию». Как могли кальвинисты присоединиться к договору, так категорически запрещавшему отправление их богослужения? Поэтому будущее таило в себе множество опасностей и чревато было новыми конфликтами. Примирение с королем вновь выдвинуло на первый план неразрешимый религиозный вопрос, который так осторожно обойден был участниками гентских переговоров. Едва только успели выйти из войны, опустошившей страну, расстроившей ее торговлю и промышленность, закрывшей Шельду, разорившей Антверпен, ввергнувшей народ в отчаяние; всего только шесть месяцев назад приветствовали окончательное примирение, торжественно заявили, что прошлое предается забвению, восстановили единство родины и радостно приветствовали возврат к согласию и наступление новой эры мирного труда и хозяйственного подъема, — и неужели все это вскоре опять неизбежно должно было закончиться новыми междоусобиями? Вернувшиеся в страну протестанты со страхом думали об угрожавшей им опасности нового изгнания. Но даже и среди католиков многие приходили теперь в ужас от того, что было пережито в последнее время.

Однако дон Хуан медленно подвигался по направлению к Брабанту. 9 марта он поселился в Лувене и, чтобы склонить на свою сторону общественное мнение, развернул перед всеми самые обаятельные черты своего характера. Он показал себя обворожительным, бесконечно вежливым и проникнутым самой чистой доверчивостью. «Он превзошел Цирцею; никто не может устоять перед ним, не обратиться в преданнейшего ему человека»[412]. Он стал принимать участие в народных празднествах, участвовать в стрельбе по птицам, раздавать хлеб бедным и пить пиво, не морщась. Он делал даже вид, будто отвернулся от испанцев и всегда говорил лишь на плохом французском языке.

12 мая 1577 г. он был наконец с большой помпой принят в Брюсселе, с неизбежной иллюминацией, триумфальными арками и живыми картинами. Но эти официальные празднества были в резком контрасте с недоброжелательством и тревожным настроением населения. 3 мая генеральные штаты после бурного заседания признали нового правителя большинством всего лишь в один голос[413]. Высшая знать, которая в результате недавних событий вновь приобрела влияние на дела, лишь с неудовольствием уступила ему место. Граф Лален удалился в Генегау к своим штатгальтeрским обязанностям. Шампанэ был явно враждебен дон Хуану. Все упрекали его в том, что он скрывается от них, что он выказывает доверие только испытанным роялистам, вроде Берлемона, Мегема и Асонлевиля; что у него есть «запасный совет», состоящий из его доверенных людей — испанцев, — которому он втайне передавал решение всех дел. Всякий шаг его истолковывался в дурном смысле. Чтобы добиться признания, он должен был очевидно согласиться стать просто орудием в руках вельмож. «Им недостаточно, — писал Гонзаго, — что мы оказываем им почести, что мы ни во что не вмешиваемся, что мы подчиняемся всему, что они делают, будто мы мразь, а они короли»[414].

Если таковы были настроения дворянства, то нетрудно себе представить, каковы были настроения народа. Тайно обрабатываемый эмиссарами принца Оранского и герцога Анжуйского, собравшимися в Брюсселе и наводнившими его памфлетами и противоправительственными песенками, народ приходил во все более возбужденное состояние; его раздражение с каждым днем росло, он становился подозрительным. Освобождение согласно Маршскому эдикту заключенных испанцев, присутствие других испанцев среди советников и слуг дон Хуана свидетельствовали, по мнению народа, о каких-то ужасных махинациях. Самые смелые из недовольных, назвавшись «добрыми гражданами-патриотами», открыто жаловались графу Лалену и генеральным штатам на мнимые нарушения договора о примирении. Даже в самих штатах многие депутаты выдвигали непомерные требования. Они не хотели больше довольствоваться возвратом к системе управления Карла V и Марии Венгерской, а мечтали о Великой привилегии 1477 г. Они требовали теперь, чтобы штатам предоставлено было право собираться два раза в году и чтобы король без их согласия не имел права объявления войны и заключения мира[415].

Если бы была еще хоть какая-нибудь надежда на благоприятный исход переговоров между дон Хуаном и принцем Оранским. Но с самого же начала было ясно, что они ни до чего не смогут договориться. Открывшаяся 20 мая в Гертрейденберге конференция тянулась лишь для формы, так как никто не решался взять на себя ответственность за разрыв. Было более чем очевидно, что принц не может предоставить собственной участи кальвинистов Голландии и Зеландии. Кроме того он рассчитывал на всеобщее недовольство в стране, на помощь, которую Елизавета, будучи в курсе планов дон Хуана относительно Англии, снова готова была ему оказать, и наконец на отношения, которые он продолжал сохранять с герцогом Анжуйским. О течением времени шансы принца Оранского все улучшались. Его эмиссары проявляли все большую смелость перед лицом безоружного правителя. Даже кальвинисты не боялись действовать более энергично. Протестантские священники стали выступать с проповедями. И несмотря на это новое наступление еретиков, католики не только упорно оставались враждебными Испании, но еще сильнее это подчеркивали. Шампанэ стал столь опасен, что дон Хуан советовал королю приказать убить его, а также и других «потворствующих его дурным намерениям». Он видел себя окруженным врагами; его слуги не могли пройти по улице, не подвергшись оскорблениям. Да и сам он чувствовал! себя пленником в Брюсселе, правителем которого был Хез, в котором гражданские отряды, как в военное время, вступали в караул с барабанным боем и развевающимися знаменами. К тому же он знал также, что принц Оранский составил заговор, чтобы захватить его в плен. Такое положение не могло больше продолжаться. Его терпение истощилось. 11 июня под предлогом переговоров с немецкими офицерами об уплате им их жалованья он удалился в Мехельн. 14 июня он отправился в Намюр, якобы для того, чтобы приветствовать при проезде королеву Наваррскую, направлявшуюся на воды в Спа. 24-го он внезапно захватил намюрскую цитадель. Отныне он был в безопасности. Он достаточно унижался, достаточно сдерживал себя. Теперь пусть только король пришлет ему назад его войска, и тогда он заговорит, как повелитель, будет действовать, как солдат, и сможет, как он уж давно мечтал, «купаться в крови изменников»[416].


Загрузка...