В период длительного спокойствия, наступившего вместе с 12-летним перемирием, Соединенные провинции и католическая Бельгия окончательно превратились в две страны с совершенно различными национальностями и приобрели свои характерные особенности. Выявлявшиеся в них противоположные стремления, свободному развитию которых до сих пор мешала война, ярко обнаружились теперь в культурном развитии каждой из них. В то время как Нидерландская республика проявляла свое протестантское рвение в борьбе арминиан и гомаристов, а свою политическую активность в борьбе принца Оранского с генеральными штатами, ее экономическая жизнь развивалась необычайно бурно в самых различных направлениях. И к тому времени, когда она стала первейшей морской державой и первой капиталистической страной в мире, развернулись также и ее духовные силы, вызванные к жизни общим подъемом буржуазного общества и поощряемые примером блестящей плеяды бельгийских кальвинистов, явившихся искать себе пристанища на ее гостеприимной земле. Это бурное духовное развитие выразилось в наступившем расцвете науки и литературы, который вскоре однако далеко превзойден был расцветом искусства.
Рембрандт родился в Лейдене, в 1606 г., за два года до окончательного переселения Рубенса в Антверпен. Уже одно только сопоставление этих двух великих имен со всей резкостью подчеркивает контраст между северными и южными Нидерландами. Действительно, подобно полотнам Рубенса, Бельгия XVII в. была католической и монархической. Она находилась всецело во власти католической церкви, тесно связанной с государем и наложившей на нее свой глубокий отпечаток. Годы перемирия церковь использовала для своего внутреннего переустройства и проявила такую же энергию в увеличении числа своих религиозных орденов, своих благотворительных и просветительных учреждений, как и амстердамские купцы в снаряжении флотов и в создании факторий. Постройка новых монастырей и сверкающих красновато-желтых церквей в стиле барокко преобразила внешний вид городов. Университеты Луверна и Дуэ прониклись духом строжайшей ортодоксии и выказывали абсолютное повиновение папству. Иезуиты открывали школы для сыновей дворянства и буржуазии, а дети из народа получали свое религиозное воспитание в воскресных школах.
Нигде союз католической церкви и государства не был так тесен и прочен, как при дворе Альберта и Изабеллы. Это единение объяснялось не только личными убеждениями эрцгерцогской четы, но соответствовало также их интересам. В самом деле, католическая реставрация, подавив кальвинизм, одновременно подавила также и распространившиеся вместе с ним республиканские идеи. Всюду, где она восторжествовала, она свирепо обрушилась на учение монархомахов. Носителем верховной власти был не народ, она выводила верховную власть от бога, который вверяет ее государям. Поэтому успехи католической религии должны неизбежно совпадать с успехами монархической власти. Государь не зависит от своих подданных и находится вне их досягаемости. Они должны повиноваться ему, подобно тому как он сам должен повиноваться богу, т. е. церкви, которая представляет его здесь на земле. Только в том случае, если он не повинуется повелениям бога, впадая в ересь или же устанавливая тиранию, несовместимую с христианской справедливостью и милосердием, он может быть низложен на законном основании. Он подчиняется единственно контролю папы, этого наместника Иисуса Христа. В результате всего этого абсолютизм, умеряемый исключительно предписаниями религий, стал нормальной формой правления в католическом государстве.
Альберт и Изабелла столь же определенно, как и другие государи, их современники, стремились к абсолютизму, но им далеко не удалось осуществить его во всем объеме. При них, как и при последовавших за ними испанских штатгальтерах, конституция страны представляла собой смесь элементов чистой монархии и традиционных свобод, причем дозы этой смеси были однако далеко неравными. Верховная власть полностью забрала в свои руки центральное управление, сохранив однако в силе в провинциях те свободы, которые не внушали ей больше опасений и которые были постепенно приспособлены к условиям нового режима. Если сравнить политическую систему, установившуюся в первой половине XVII в, в Бельгии, с политическими системами Франции или Испании, то ее можно совершенно точно определить как умеренный абсолютизма.
Несмотря на предоставленную бельгийскому народу внутреннюю независимость, он вскоре впал в бездействие. Гражданское сознание, которое горело таким ярким огнем в XVI в. и продолжало с той же силой развиваться в Соединенных провинциях, очень быстро заглохло в Бельгии, а к концу религиозных войн исчезло бесследно. Это объяснялось тем, что подчиненное сначала сюзеренной власти, а затем со времени смерти эрцгерцога Альберта суверенной власти Испании, управление католическими Нидерландами предоставлено было иностранной державе, и в силу этого им недоставало той самой свободы действий, которая является необходимым условием для всякой национальной системы управления. Во всех важнейших вопросах бельгийское правительство выполняло лишь приказания, получавшиеся им из Мадрида, и чем дальше, тем больше усиливалось его подчиненное положение. Поэтому оно тщательно избегало соприкосновения с общественным мнением страны, которое не преминуло бы потребовать от него, как это показали заседания генеральных штатов в 1598, 1600 и 1632 гг., действий, несовместимых с интересами Испании. В силу необходимости оно изолировало себя от народа, пыталось скрыть от него свои замыслы, ограничив его участие сферой однообразного и скучного провинциального управления. Как бы Альберт и Изабелла, ни пеклись о благе своих подданных, но они жили среди них чужими, довольствуясь точным выполнением своих обязанностей в Брюсселе, точно так же как они делали бы это в Лиссабоне, в Неаполе или Милане. Позднейшие испанские штатгальтеры были не кем иным, как генералами, разбившими в католических провинциях свой военный лагерь и не имевшими никакого соприкосновения с ними. Находясь постоянно в отсутствии, король давал знать о своем далеком существовании лишь путем «наград», пенсий и дворянских титулов, которые, возбуждая жажду к деньгам и почестям, поддерживали таким образом лояльность аристократии и преданность чиновников. В других странах династические чувства заменяли патриотизм, и король считался воплощением своего народа. В Бельгии, наоборот, пассивная верность какому-нибудь Филиппу III или Филиппу IV объяснялась исключительно исторической традицией, укоренившейся привычкой и смирением перед неизбежностью[811].
Равнодушию народа к государю вполне соответствовало равнодушие самого государя к народу. Король вполне довольствовался тем, что он вернул страну в лоно католицизма и законопослушания. Он совершенно не интересовался делами провинций, лишь бы только они аккуратно платили налоги. Он требовал от своих штатгальтеров, чтобы они тщательно следили лишь за снабжением войск продовольствием и за содержанием крепостей. То ожесточение, с которым он защищал на севере остатки испанского престижа и влияния, самым вопиющим образом противоречило его равнодушному и нерадивому отношению ко всем остальным делам. Со времени смерти Альберта в Бельгии не проводилось ни одной административной реформы, не было сделано никаких усилий для оживления торговли или промышленности, не было проявлено ни малейшего участия к несчастному народу, обреченному вести нескончаемую и все более гибельную для него войну. Неслыханное дело, но торговля с Ост- и Вест-Индией была запрещена бельгийцам вплоть до 1640 г. Впрочем, господство испанцев в Бельгии оставило так мало следов, что одно это уже в достаточной мере доказывает полнейшую бесплодность его. Несколько фамильных имен, несколько эпитафий, несколько переписок в архивах — вот почти все, что сохранилось от него. Католические Нидерланды остались совершенно в стороне от испанской культуры, которая нашла себе столь блестящее выражение в творчестве Веласкеса и Сервантеса.
Впрочем, упадок национальной энергии обнаружился во всем своем объеме лишь начиная с середины XVII в. Во время правления эрцгерцогской четы пробуждение искусств, энергичная деятельность церкви во всех областях общественной жизни, попытки оживить, пользуясь перемирием, торговлю и промышленность скрывали от всех первые признаки начинавшегося экономического и политического упадка. Но в последующие годы этот упадок распространился на все области жизни. Разорение, неуверенность в завтрашнем дне, военные бедствия привели к тому, что все источники жизненной энергии страны оказались исчерпанными. Под бременем обрушившихся на него несчастий бельгийский народ ударился в религию. Лучшие люди страны посвятили себя служению церкви, и она одна поддерживала еще какое-то духовное движение, которое однако посреди всеобщего застоя вскоре тоже приостановилось.
Договоры о капитуляции, которые Александр Фарнезе вынудил у завоеванных им городов, решили участь протестантизма в Бельгии. Новая религия не успела пустить глубоких корней на селе. Самое большое — ей удалось утвердиться благодаря неизвестным нам обстоятельствам в отдаленных деревнях. Так было например в Доуре (в Генегау) или в Мария-Горебеке, Матере, Этихове и Эстере во Фландрии или наконец в Годимоне в Лимбурге, которые — точно так же, как Нессонво в Льежской области, — сохранили до наших дней свои старые протестантские общины. Но в общем кальвинизм не успел распространиться в деревне. Хотя отправление католического богослужения в окрестностях больших городов нарушалось деятельностью кальвинистов или чаще всего военными обстоятельствами, приводившими к опустошению множества церквей, но стоило вернуться испанцам, как оказалось, что католическая религия сохранила всю свою власть над деревенскими массами. Таким образом кальвинизм, подобно раннему христианству, был лишь религией горожан. Кроме того в тот момент, когда он должен был уступить силе, он еще далеко не завоевал себе большинства городского населения.
Как ни исключительно было его господство в большинстве фландрских и брабантских городов, он мог рассчитывать в них лишь на очень ограниченное число искренно убежденных приверженцев. Небольшой группе истинно верующих удалось, опираясь на патриотов, благодаря своей энергии и смелости, захватить власть. Их политическое влияние вскоре превратилось в религиозное. Из ненависти к Испании католики сначала закрывали себе глаза. Когда же они захотели протестовать, было уже слишком поздно. Беспомощно должны они присутствовать при разгоне католических священников, закрытии храмов и запрещении католического богослужения. Наиболее богатые и наиболее благочестивые из них эмигрировали. Остальные — а таковых, разумеется, было подавляющее большинство, подчинились неизбежному. Многие даже стали обнаруживать рвение к победившей религии. Бедняки принялись посещать протестантские проповеди и посылать своих детей в протестантские школы, чтобы не лишиться помощи общественных благотворительных учреждений.
Но такое положение дел было слишком непродолжительно, чтобы новая религия в Бельгии, как это было в Голландии, могла заменить собой старую. Семи или восьми лет недостаточно, чтобы изменить религию целого народа. За исключением Антверпена, куда бежали кальвинисты, изгнанные из других городов страны, значительная часть городского населения ко времени побед Фарнезе была еще в глубине души католической. Все те, кто из осторожности, из корыстных интересов или по необходимости сделали вид, что перешли в новую веру, сейчас же опять примирились с католической церковью. В Ньюпорте перед осадой его насчитывалось до 3 тыс. протестантов, после капитуляции его их оказалось всего лишь трое[812]. Епископы повсеместно радовались благочестивому рвению населения. В 1585 г. в Брюгге и в Генте церкви были до такой, степени переполнены протестантами, жаждавшими исповедаться, что у священников едва хватало времени для отправления богослужения[813]. Даже в Антверпене Левин Торренций мог в 1588 г. констатировать, что католическая религия, почти совершенно искорененная еще два года назад, теперь с каждым днем все более укреплялась[814].
К этому времени, правда, почти все инаковерующие, которым их пылкое благочестие не позволяло отречься от своей веры, продали свое имущество и эмигрировали в Голландию и Зеландию. В 1585 г. только одна миддельбургская кальвинистская община приобрела 1155 новых членов[815]. В следующем году герцог Лестер разрешил 136 валлонским семьям, эмигрировавшим в Антверпен, обосноваться в Соединенных провинциях[816]. В Генте ходил слух, что после взятия города было затребовано 9 тыс. выездных свидетельств, и в течение продолжительного времени треть домов здесь пустовала[817]. Все это конечно далеко не полные данные, не позволяющие установить даже приблизительно цифру протестантов, покинувших страну. Ее, — впрочем без достаточных оснований — определяли более чем в 100 тыс. чел.[818], и эта цифра тем менее достоверна, что за последние годы XVI в. значительное число эмигрантов вернулось обратно в Бельгию[819]. Но если эмиграция и не была по-видимому очень велика в количественном отношении, зато она была очень ценна в качественном отношении. Большинство убежденных кальвинистов принадлежало к числу образованной буржуазии, крупных купцов или к наиболее квалифицированной, избранной части ремесленников. Их уход лишил страну значительной части наиболее образованных и наиболее деятельных элементов. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить об услугах, оказанных Голландии в области политики, науки, искусств, в области торговли и мореплавания такими эмигрантами, как Франц ван Арсен из Брюсселя, Даниэль Гейнзий из Гента, Яков и Исаак Лемеры из Турнэ, Симон Стевен из Брюгге, Вильгельм Усселингс и Эгидий ван Конингслоо из Антверпена, и еще многими другими[820].
Разумеется, не все протестанты предпочли эмиграцию необходимости примириться с победой католической церкви. Многие из них поступили так же, как и католики во время победы кальвинистов. Они отреклись от своей веры на словах, оставшись втайне верными ей[821]. Перемирие 1609 г., восстановив свободу сношений между Бельгией и Соединенными провинциями, дало возможность протестантам из прилегающих к границе городов войти опять в контакт со своими северными единоверцами. Они отправлялись из Гента и Антверпена в Лилло или в Арденбург под видом торговли, посещения рынков, знакомых, или под видом прогулок с целью присутствовать здесь на проповедях, крестить своих детей у пасторов и осмеливались даже покупать себе бюргерские права с тем, чтобы иметь потом возможность требовать права на исповедание своей религии[822]. В 1610 г. третий синод антверпенского диоцеза констатировал, что совершенно невозможно прекратить сношения населения с еретиками[823].
Консистории Голландии и Зеландии тотчас же воспользовались этими обстоятельствами. Несмотря на договор о перемирии, они вели довольно энергичную пропаганду во Фландрии и в Брабанте, и властям Нидерландской республики ставилось на вид, что они вели в деканствах Бреды и Берг-оп-Зома настоящий поход против католицизма[824]. Правительство не могло закрыть границу для кальвинистских священников, и очень трудно было следить за их поведением, как только они попадали в бельгийские провинции. О том, с каким недоверием к ним относились, свидетельствует указ 1617 г., на основании которого они должны были давать о себе знать городским советам тех городов, через которые они проезжали[825]. Напрасно другим указом начиная с первого же года перемирия запрещены были всякие религиозные споры[826]. Напрасно пытались помешать проникновению в народные массы брошюр, содержавших нападки на католическую церковь[827]; напрасно под угрозой произвольно устанавливаемого штрафа и вечного изгнания запрещалось вести проповеди или принимать в них участие[828]. О росте протестантизма свидетельствовало даже уменьшение числа детей, посещавших уроки закона божьего. В Генте в 1620 г. в некоторых приходах было установлено, что больше двух третей учеников не посещает воскресных школ[829]. Некоторое время можно было даже опасаться, как бы не разразились серьезные беспорядки. В 1609 г. были обнаружены анабаптисты, проповедовавшие в ночное время в районе между Мерендре и Ловендегемом, а в следующем году фландрский совет приказал арестовать человека, обвиненного в оскорблении икон в Гонтродской церкви[830].
С возобновлением войны бельгийский протестантизм снова оказался изолированным, и начавшемуся брожению положен был конец. И тем не менее в 1627 г. фискал Ипра жаловался на то, что районы морского побережья и приморские города наводнены еретиками[831]. Это было явным преувеличением. Но во всяком случае бесспорно, что более чем до середины XVII в. остатки старых протестантских общин продолжали прозябать в Турнэ, в Валансьене, в Генте, в Брюсселе, в Антверпене и в некоторых других фламандских и брабантских местностях. В результате взятия Маастрихта и соседних крепостей Фридрихом Генрихом в 1632 г, в Льежской области и в Лимбурге началось довольно бурное, хотя и кратковременное протестантское движение. Наконец, после Мюнстерского мира правительство должно было разрешить проживающим в Бельгии голландцам жить согласно предписаниям их религии, лишь бы они не давали повода к каким-нибудь нарушениям порядка[832]. Некоторые протестанты из Турнэ и Валансьена напрасно надеялись воспользоваться той же веротерпимостью путем приобретения бюргерских прав в том или ином голландском городе[833]. Но умеренность, которую из политических соображений приходилось проявлять по отношению к Нидерландской республике, отнюдь не распространялась на бельгийцев. Чтобы не дать Гааге никакого повода к жалобам, оставлены были в покое небольшие евангелические общины Доура и Горебека и, несмотря на возражения священников, иноверцам Лимбургского герцогства разрешено было поделить с католиками кладбища Эйпена и Годимона[834], но тем не менее государство по-прежнему категорически запрещало в других местах всякое иное богослужение, кроме католического. Еще в 1655 г. издан был указ об изгнании из страны протестантских священников, пробравшихся сюда с целью укрепить веру в отдельных, последних потомках гёзов[835]. Уже одна крайняя малочисленность этих остатков свидетельствует о том, до какой степени государственная религия вытеснила в Бельгии протестантизм. Затруднения, которые ему предстояло еще в дальнейшем создать для правительства, связаны были с вмешательством Соединенных провинций в пользу своих подданных.
В такую эпоху, когда религия народа неизбежно определялась религией государя, исчезновение протестантизма было предопределено, поскольку страна попала опять под владычество испанского короля. В конце XVI в., когда определились позиции католической церкви и протестантизма в отношении друг к другу, борьба между ними велась уже не Путем личной пропаганды, а с оружием в руках или политическими средствами. С этого времени ужасные репрессии, с помощью которых когда-то делались попытки спасти навсегда исчезнувшее религиозное единство, стали лишь бесполезным варварством и причиной возникновения беспорядков. Государство ограничивалось теперь тем, что предписывало свою религию точно так же, как оно подчиняло страну своей верховной власти, делая и то и другое одинаковыми средствами. Оно отказалось казнить инаковерующих; оно довольствовалось тем, что поражало их гражданской смертью, лишая их прав, и помогало католической церкви обращать их.
Впрочем, кровавые указы Карла V не были вовсе отменены: они просто перестали применяться. Страх, который анабаптисты продолжали еще внушать, вызвал в последние годы XVI в. еще несколько казней. В 1588 г. фландрский ответ издал постановление о строжайшем преследовании сохранившихся в окрестностях Гондсхота членов этой секты[836], а когда в следующем году двое из них были арестованы эшевенами Гента, он не колеблясь приговорил их к смертной казни[837]. Наконец, в 1597 г. в Брюсселе одна анабаптистка, Анна Гове, была закопана живой в землю[838]. Этой казнью завершился длинный мартиролог бельгийского протестантизма. Постепенно даже трибуналы перестали преследовать безобидных иноверцев; они вмешивались только, когда дело шло о враждебных католицизму демонстрациях, которые как преступления против общественного спокойствия карались штрафами или такими телесными наказаниями, как бичевание[839]. Суды вскоре стали проявлять такую терпимость в этом отношении, что в 1614 г. пришлось издать специальный указ, вменявший им в обязанность проявлять большую суровость. Духовные судьи в свою очередь обнаруживали недовольство тем, что гражданские чиновники окалывали им так мало помощи[840].
Начиная с первых же лет XVII в., роль государства свелась фактически почти исключительно к роли простого помощника церкви в деле обращения еретиков. Уже в 1585 г. Фарнезе созвал в Лувене собрание иезуитов и представителей нищенствующих орденов с целью изыскать наилучшие средства, чтобы вернуть к истинной вере протестантов Валансьена, Турнэ, Гента и Антверпена[841]. Победа католицизма и организация его на основе реформ, провозглашенных на Тридентском соборе, создали, впрочем, почти тотчас же превосходные методы религиозного управления и пропаганды. Синоды диоцезов вменяли родителям в обязанность посылать своих детей в воскресные школы под угрозой лишения их вспомоществований, распределявшихся со «столов св. Духа»[842]. Кроме того они предлагали приглашать в качестве повивальных бабок только испытанных католичек, с которых предварительно бралась клятва, что они будут следить за тем, чтобы появляющиеся о их помощью на свет дети крестились по католическому обряду. Далее, они напоминали священникам о лежавшей на них обязанности сообщать епископам о своих прихожанах, впавших в ересь или воздерживавшихся от участия в религиозных церемониях. Наконец, они подчинили печатное и книжное дело строжайшему надзору цензуры. Правительство и местные власти следили за выполнением этих мероприятий и регулировали их путем издания указов или постановлений[843]. Книжное дело было предметом особого внимания. В 1610 было запрещено ввозить в страну книги, напечатанные за границей, если они не были одобрены духовными цензорами. Чтение какой-нибудь запрещенной книги наказывалось штрафом в 10 флоринов, а в повторном случае виновный считался еретиком; если кто-нибудь давал книгу подобного содержания другому, то он подлежал наказанию розгами. Владельцы типографий должны были утверждаться с одобрения епископской власти и представлять епископу по одному экземпляру всех сочинений, выходящих у них из печати[844].
Такая постановка дела должна была с течением времени неминуемо искоренить все остатки протестантизма. Только в самых исключительных случаях и только в богатых и независимых семьях родителям удавалось то тут, то там передать своим детям свою протестантскую веру, несмотря на обязательность уроков катехизиса, несмотря на запрещение всех некатолических книг, несмотря на надзор повивальных бабок, несмотря на обязательное посещение католического богослужения. Сопротивление бедняков не могло долго продолжаться, раз их лишали милостыни, с помощью которой они существовали. Надо кроме того принять во внимание, что религиозные ордена энергично помогали белому духовенству. В частности иезуиты и францисканцы, благодаря своему личному воздействию на отдельные семьи, своему постоянному соприкосновению с населением, своему вмешательству во все области общественной жизни, добивались более решительных и быстрых результатов, чем приходское духовенство, которому всегда не по вкусу было вторжение этих неистово усердных помощников. Наконец, надо учесть также, что исключительно монахи и в частности иезуиты были составителями множества брошюр, где в популярной, а иногда даже в комической и пошлой форме протестантские верования опровергались и даже осмеивались во славу католической религии[845].
При этих условиях не имело никакого смысла продолжать преследовать приверженцев религии, которая неминуемо обречена была на гибель. Если удавалось накрыть еретика, то он представал перед епископом или перед официалом, назначавшими ему руководителя, на обязанности которого лежало обратить его. Почти всегда таким образом добивались отречения, по крайней мере словесного. Только в случае, если обвиняемый обнаруживал упорство, его предавали гражданскому суду и приговаривали к изгнанию[846]. Но чем ближе подходили к середине XVII в. и чем яснее обнаруживался упадок протестантизма, тем все чаще, как правило, избегали доводить дело до крайности. Некоторым известным кальвинистам удавалось даже совершенно избегнуть всякого преследования благодаря их знатности или талантам. Так было например с женой принца Карла Шимэ, Марией Бримэ, и с художником Иордансом. Жажда крови, позорившая начиная с XVI в. уголовное право и столько времени свирепствовавшая в отношении еретиков, перенеслась теперь на ведьм. Католицизм, как и протестантизм, обнаружили в этом отношении одинаковую жестокость: и в том и в другом случае обвинения в колдовстве заменили обвинения в несогласии с истинной верой[847]. Государство перестало посягать на жизнь тех, кто отказывался признать государственную религию. Оно считало достаточным, что закрыло им доступ ко всем должностям, отказывало им в заключении законных браков, лишая их таким образом возможности оставлять после себя законных наследников.
При первых же успехах реформации в Нидерландах Карл V твердо решил бороться с ней лишь грубой силой[848]. Но он не мот устоять перед очевидной для всех логикой фактов: рост ереси лишний раз подтвердил, что террор бессилен в делах веры. Как и в первые века христианства, кровь мучеников была благодарнейшей почвой для появления новых верующих. Кроме того самая крайность «плакатов» императора делала невозможным их строгое применение. Нужны были новые методы, и Филипп II понял это. Не меняя ничего в беспощадном законодательстве своего отца, он твердо решил путем коренного переустройства католической иерархии в своих нидерландских владениях спасти в них положение церкви, усилить ее влияние на верующих и даже создать ей таким образом возможность вновь привлечь на свою сторону потерянные ею души. В то время как меч и костер продолжали сеять смерть и страх среди еретиков, создание новых епископств должно было положить предел и победить религиозную пропаганду новаторов, усилив дисциплину и увеличив во всех частях страны догматическую силу сопротивления католической религии.
План, одобрения которого король добился у папы, был бесспорно очень хорошо задуман. Прежде всего он придал церковной организации 17-ти провинций единство и сплоченность, уничтожив старые епископские округа, все еще по прошествии 12 веков продолжавшие сохранять на нидерландской почве границы римских civitates и ставившие Нидерланды в зависимость от двух иностранных архиепископов — реймского и кельнского. Разделение на епископства было приспособлено к естественному распределению населения; приняты были во внимание и язык и исторически сложившиеся группировки населения. Наконец — и в этом был основной смысл реформы — произведено было такое размещение новых епископств на необозримой территории прежних диоцезов, что каждый епископ мог теперь надлежащим образом следить за своей паствой, охраняя ее от проникновения ереси. Созданные королем 18 епископств были распределены между тремя архиепископствами. Архиепископству Камбрэ, охватывавшему валлонскую часть, подчинены были Турнэ, Аррас, Сент-Омер и Намюр. Фламандские диоцезы — Антверпен, Буа-ле-Дюк, Рурмонд, Гент, Брюгге, Ипр подчинены были мехельнскому архиепископу. Наконец от Утрехта зависели северные епископские города — Миддельбург, Гарлем, Девентер, Леварден и Гронинген. Вся эта огромная область подчинена была Мехельнскому архиепископству, которое король в мае 1560 г. передал Гранвелле.
Если принять во внимание, что из 18 диоцезов до этого существовало только 4, именно: диоцезы в Камбрэ, Турнэ, Аррасе и Утрехте, то можно составить себе представление обо всем объеме этой реформы и тогда нетрудно будет понять, что ее можно — было без преувеличения считать самым важным мероприятием в интересах католицизма за последние полвека[849]. Но самый размах ее и, если можно так выразиться, радикализм ее необычайно затрудняли ее осуществление. Невозможно было возложить на государственную казну бремя расходов, необходимых для вновь созданных епископств. Поэтому нидерландское духовенство во что бы то ни стало должно было помочь их содержанию. Король, будучи заранее убежден в неизбежности некоторого сопротивления, считал более благоразумным скрывать свои планы. Он поступил бы пожалуй совершенно иначе, если бы он мог предвидеть, с каким негодованием они будут приняты.
Оппозиция прелатов, интересы которых поставлены были под угрозу коренным переустройством старой епископской организации, была тотчас же поддержана политической оппозицией. В ответ на проект включения аббатств Тонгерлоо, Сен-Бернара и Аффлигема в диоцезы Буа-ле-Дюк, Антверпена и Мехельна брабантские штаты протестуя ссылались на «Joyeuse-Entrée». Они послали делегатов для изложения своих жалоб в Мадриде; они апеллировали к папе. Тем временем распространился слух, что новшества Филиппа ставят себе целью не что иное, как введение в страну испанской инквизиции, и большего не надо было, чтобы окончательно скомпрометировать их в глазах населения. Возбуждение приняло столь бурный характер, что король решил пойти на некоторые уступки. В 1564 г. он заявил о своей готовности отказаться от создания антверпенского епископства и от включения брабантских аббатств в новые диоцезы, если они возьмутся выплачивать взамен этого постоянную ренту. Отказ папы признать это соглашение поставил опять все под вопрос[850]. Большинство епископов, назначенных Филиппом, не могло занять своих кафедр отчасти из-за отсутствия доходов, отчасти же из-за недоброжелательства населения. Надо было подождать прибытия Альбы, чтобы осуществить наконец мероприятия, окончательно скомпрометированные религиозными беспорядками 1566 г. 31 марта 1568 г. герцог получил приказание присоединить Аффлигем к Мехельну и прогнать тамошнего аббата, объединить Тонгерлоо с Буа-ле-Дюком, Сен-Бернар с Антверпеном, а Тер-Дуст и Сен-Донацианское превотство с Брюгге. Ему поручено было точно так же водворить епископов во все те города, в которых они не были еще приняты, и, если понадобится, принудить население к повиновению[851]. С этого момента победа была обеспечена. Оставалось только преодолеть некоторые административные затруднения и медлительность римской курии. В декабре 1570 г. все вновь назначенные епископы, за исключением гарлемского, ожидавшего еще своих ратификационных грамот, заняли свои кафедры[852].
Само собой разумеется, что высшие учебные заведения, в которых готовились церковные сановники, не могли остаться в стороне от большого дела защиты католицизма, предпринятого королем. После отъезда Эразма в Базель в 1521 г. имевшаяся в Лувене небольшая группа новаторов, питавшая еще некоторые симпатии к протестантизму, вскоре распалась. Уже в 1545 г. университет дал совершенно недвусмысленные доказательства своей верности католической церкви, потребовав от каждого студента присяги в ненависти к ереси. В результате этого он вскоре ощутил на себе признаки королевской заботливости. Число его профессоров было увеличено, и их материальное положение улучшено[853]. Но уже давно пришли к убеждению, что одного университета недостаточно было для такой большой и населенной страны, как Нидерланды. Уже в царствование Карла V поднимался вопрос о создании факультетов в Турнэ, а затем в Дуэ[854]; в 1561 г. вопрос был опять поднят в пользу города Девентера[855]. Проект создания новых факультетов диктовался в частности королю теми соображениями, что это был способ отвлечь множество молодых людей от поездок за границу, откуда многие из них возвращались страстными приверженцами подозрительных учений. Стремление изучить французский язык побуждало многих фламандских студентов направляться в Париж и другие французские университеты. Вероятно по этой причине Филипп решил учредить именно в валлонской части, в Дуэ, новое высшее учебное заведение. Согласие папы было обеспечено. 31 июля 1559 г. Павел IV одобрил этот проект, и его преемник Пий IV буллой от 6 января 1560 г. признал существование нового университета[856]. Король дал ему 19 января 1562 г. устав, отвел ему место и наметил ему определенные доходы[857]. Уже в августе 1563 г. Маргарита Пармская могла сообщить в Мадрид, что этому делу положено «очень хорошее начало»[858].
Церковные реформы Филиппа предшествовали закрытию Тридентского собора (декабрь 1563 г.). Они были его личным делом, и есть основания думать, что он очень заинтересован был в том, чтобы довести их до конца, прежде чем закончит свои работы собор, созванный для точного определения догм и улучшения церковной дисциплины. Каким бы ревностным католиком он ни был, но он совершенно не намерен был подчинять свои верховные права духовной власти и признать в том виде, как они были приняты, все решения собора, касавшиеся взаимоотношений государства и духовных властей. Но «чтобы подать хороший пример», он тотчас же и без всяких оговорок приказал опубликовать их в Испании, отложив на некоторое время решение вопроса, как они будут применяться[859]. Он хотел, чтобы точно так же было поступлено и в Нидерландах. Но здесь невозможно было опубликовать решения собора, не установив предварительно, каковы будут их последствия для публичного права различных провинций. 23 апреля 1564 г. Маргарита получила приказ поручить произвести соответствующее расследование, и 9 июня следующего года она передала этот вопрос на усмотрение судебных советов[860].
Так как эти искушенные в юридических тонкостях организации легистов были принципиальными защитниками неограниченной власти государя и незыблемости государства, то они не преминули найти в постановлениях собора множество рискованных новшеств[861]. Вое они выдвинули свои возражения. Брабантский судебный совет заявил, что постановления «урезывают права его величества и что их нельзя ввести в свободном государстве без соответствующих изменений». Он предлагал передать их на рассмотрение национального собора, который пересмотрит их и постановления которого папа обяжется принять. Значительная часть привилегированного духовенства в свою очередь явно обнаруживала недовольство реформой, ухудшавшей его положение. Лувенский университет тоже чинил препятствия. Наконец общественное мнение, возмущенное уже в достаточной мере созданием новых епископств, проявляло явно враждебные настроения. Брабантцы заявляли, что, опубликовав постановления собора, король нарушит таким образом конституцию и освободит их тем самым от присяги в верности. В Антверпене городской совет открыто высказался за оказание сопротивления[862]. Государственный совет поспешил воспользоваться этим недовольством, чтобы нанести удар Филиппу II. Он уверял правительницу, что нельзя добиться принятия постановлений собора, «не вызвав серьезного столкновения со штатами, вассалами, городами и подданными Нидерландов; он запугивал ее, ссылаясь на «недоброжелателей», которые только и ждут этого случая, чтобы «сделать таким образом предметом своих нападок также и то, что было основной целью данного собора, а именно статьи, касающиеся христианского вероучения»[863]. Напуганная этими предупреждениями, Маргарита не решалась прямо и точно опубликовать постановления, присланные ей из Мадрида и датированные 30 июля 1564 г.[864]. Что касается короля, то он, как всегда, колебался. 3 февраля 1565 г. он еще ничего не решил[865], и его колебания придавали оппозиции еще больше смелости. Представление по этому поводу брабантских городов от 12 января предлагало ни более ни менее, как созвать генеральные штаты, чтобы запросить их совета[866].
В конце концов прибегли к компромиссу. 11 июля 1565 г. правительница приказала епископам опубликовать постановления собора, «сохраняя при этом в силе права его величества, которые отнюдь не будут урезаны… разумеется, не с целью какого-либо противоречия постановлениям названного собора, а лишь для того, чтобы еще лучше провести их в жизнь, применяя их к особенностям и своеобразным условиям каждой отдельной страны и провинции»[867]. Таким образом, успокаивая, с одной стороны, религиозные сомнения народа и сохраняя во всей ее силе королевскую власть, с другой стороны, для нидерландского духовенства вводили такую реформу церковной дисциплины, которая вновь усиливала влияние католической церкви. Именно это и было в действительности единственной целью, которой добивалось правительство. 24 июля оно предписало судебным советам оказывать епископам посильную помощь при применении этих постановлений и в случае надобности заставлять применять их[868]. Католическая реставрация происходила таким образом с помощью государства, но последнее при этом не допускало никакого вмешательства церкви в свои прерогативы. Наоборот, король держал под своей опекой нидерландскую церковь как благодаря признанному за ним папой праву назначать епископов, так и путем вмешательства в выборы аббатов монастырей[869] и, наконец, путем оставления за собой права опубликования решений духовных властей, которое он стремился присвоить себе. Возведение Гранвеллы в сан архиепископа мехельнского свидетельствовало о том, что Филипп стремился так же подчинить своему контролю нидерландскую церковь, как и тамошнее управление. Спустя некоторое время герцог Альба обращался с ней свысока и довольно бесцеремонным образом, постоянно при каждом случае напоминая ей о том, что она должна повиноваться своему повелителю. Лишь под давлением единодушных протестов он отказался в 1570 г. от посылки в качестве королевского комиссара одного советника. большого мехельнского совета для участия в совещаниях первого мехельнского синода. Впрочем, это подчинение государю, так неопровержимо доказывавшему — как Филипп II — свое полное право на звание «католического» короля, нисколько не тяготило церкви. Наоборот, это оказывало ей неоценимую помощь в смысле усиления ее в борьбе с ересью.
Новые епископы были тщательно отобраны из числа самых образованных нидерландских теологов. Все они отличались незапятнанной ортодоксальностью и пламенной преданностью постановлениям Тридентского собора. Некоторые из них, как Франциск Соний, Корнелий Янсений, Антоний Гаве, принимали участие в работах собора. Часть их, например Петр Курций из Брюгге и Мартин Ритовый из Ипра, были раньше, как и Соний, профессорами лувенского университета. Большинство из них при Карле V были инквизиторами. Но это были скорее ученые и канонисты, чем люди дела, и при тогдашних тяжелых обстоятельствах, при наличии недовольства среди духовенства и общественного возбуждения они не решались и не могли решиться действовать энергично. К тому же отъезд Гранвеллы в 1564 г. лишил их вождя как раз тогда, когда они больше всего нуждались в помощи и в указании пути, на который надо стать. Затем вскоре после этого кальвинистское восстание 1566 г., восстание Голландии и Зеландии и общее восстание Нидерландов парализовали их окончательно. Рекесенс постоянно указывал королю на их бездействие. Он признавал их добрую волю, но «у них нехватало смелости провести в жизнь хотя бы какие-нибудь решения, касавшиеся религиозных дел»[870]. Они не прилагали никаких усилий к розыску и наказанию еретиков[871]. Из решений, принятых синодами 1570 и 1574 гг. в связи с постановлениями Тридентского собора, большая часть осталась мертвой догмой[872]. За исключением валлонских провинций, где положение было относительно благополучным, едва ли еще где-нибудь приступили к созданию семинарий и к организации религиозного образования. Священники из страха, чтобы не вопили об инквизиции, не вели учета посещавших службы и исповедовавшихся. «Они знали о числе являвшихся к причастию в приходах по числу расходуемых ими гостий, а не на основании личного знания их»[873]. К тому же деспотизм штатгальтеров Филиппа дискредитировал дело, которому они стремились помочь. Герцог Альба сделал епископов ненавистными народу. И тем не менее они не переставали призывать штатгальтеров к милосердию, рискуя быть обвиненными в Мадриде в недостаточности религиозного рвения и в умеренности. Среди них были и такие, которые не скрывали своего отчаяния и доходили даже до того, что ставили перед собой вопрос, не лучше ли жить под владычеством еретиков, чем под владычеством испанцев.
Кальвинисты, придя к власти в большинстве городов Фландрии и Брабанта, положили конец католической реформе прежде, чем она успела сделать хоть что-нибудь кроме возбуждения всеобщего недовольства[874]. Протестанты арестовывали и изгоняли епископов, разгоняли католических священников и общины духовных орденов, продавали с молотка имущества монастырей, разрушали храмы, уничтожали иконы, украшавшие церкви, и превращали церкви в кальвинистские храмы, конюшни или склады. Непрерывные переходы войск через фландрскую равнину вряд ли были причиной больших разрушений. В 1600 г. в диоцезе Брюгге из 130 сельских церквей едва ли больше 30 было в хорошем состоянии, от других же, разрушенных и разграбленных, остались одни лишь обвалившиеся стены[875]. Когда в 1604 г. епископ Иоанн Мирей принял антверпенский диоцез, о в руках одного священника было до 7 приходов, а в 1610 г. синод данного диоцеза констатировал, что «ob sacerdotum raritatem» (вследствие недостатка в священниках) он вынужден допускать к священническому званию молодых людей «minus instructi in theologia» (менее сведущих в богословии)[876].
Бентивольо жаловался на общую нужду в деньгах католических священников во фламандских округах и на бедность диоцезов. В 1613 г. во многих местах для богослужения не было других церковных чаш, кроме оловянных[877].
Однако материальный ущерб был больше морального. Большинство населения, как мы видели, сохранило верность католической религии, и благодаря совместным усилиям папы и брюссельского правительства католическая церковь вскоре оправилась и стала еще более могущественной, чем когда-либо. Во время правления Фарнезе нунций Бономи, принимавший участие в 1586 г. в провинциальном синоде Камбрэ, привез ему из Рима советы и настояния восстановить церковную дисциплину. Епископы вернули себе свои разрушенные дворцы. Повсюду приступлено было к ремонту церковных зданий, а в 1587 г. Филипп приказал впредь до изыскания необходимых денежных средств использовать частично для этого дела десятины[878].
В правление эрцгерцогской четы произошло окончательное завершение реформ, которые сначала были отложены, а затем прерваны событиями XVI в., и Бельгия, отвоеванная у протестантизма испанскими войсками, стала одной из самых правоверных католических стран Европы. В 1595 г. в Брюсселе учреждена была специальная нунциатура[879], а в 1600 г. при Ватикане было учреждено бельгийское посольство[880]. Программа Тридентского собора теперь была осуществлена повсюду и проведена во всех пунктах. Открывшийся 26 июня 1607 г. третий мехельнский синод продолжал работу синодов 1570 и 1574 гг.[881], а правительственный указ, изданный 31 августа 1608 г., предписывал соблюдение почти всех его решений, касавшихся гражданского общества[882].
Шестидесятый денье из епископских доходов шел на содержание семинарий, созданию которых помешала реформация или которые были ею разрушены. Антверпенская семинария открылась в 1604 г.; сент-омерская поместилась и 1605 г. в огромном здании в центре города; гентская семинария устроилась в бывшей школе «братьев общей жизни». В 1613 г. они функционировали вполне удовлетворительно, за исключением Гента, Брюгге, Пира и Буа-ле-Дюка, где организация их не была еще закончена.
Провозглашенная в 1586 г. в архиепископстве Камбрэ церковная реформа была введена также и во фламандских диоцезах, изменив в них коренным образом нравы, вплоть до внешнего облика духовенства. Всем духовным лицам запрещено было заниматься торговлей, сельским хозяйством или каким-нибудь другим занятием; они должны были впредь воздерживаться от службы в богатых домах, не посещать кабачков, не заниматься ни хирургией, ни медициной, не отпускать бороду, не одеваться в цветные одежды, не носить золотых колец и т. д. Совершение таинств и произнесение проповедей были строжайшим образом регламентированы. В целях строгого применения таинства покаяния священникам предписано было устроить в церквах исповедальни, а для удовлетворения новых требований канонического права вести списки крещений, браков и смертей. Что касается монашеских орденов, то им предписывался строго замкнутый образ жизни; были уничтожены все привычки, противоречившие обету бедности, и монахи обязаны были посещать лекции по теологии.
Одновременно с попытками восстановить достоинство духовенства и поднять уровень его образования и его рвение старались также усилить уважение верующих к святыням и к религиозным церемониям. Церковь перестала быть, как в средние века, своего рода общественным домом, в котором народ собирался по всякому поводу и в котором он бесцеремонно находился вместе с ботом: она стала теперь лишь местом для молитвы и религиозного поклонения. Было не только запрещено предаваться пустым разговорам, суетным развлечениям, ведению практических дел внутри церкви, но и вне ее следовало воздерживаться из уважения к ней во время церковной службы от посещения кабачков и не нарушать богослужения криками и песнями[883].
Но большинство предписаний касалось религиозного воспитания и в частности воспитания детей. После ужасного удара, нанесенного реформацией, поняли, насколько важно привить юным душам католическое благочестие и внедрить в их умы важнейшие религиозные догматы. Уже первый мехельнский синод принял по этому поводу ряд мероприятий, которые из-за политических и религиозных беспорядков не успели почти нигде принести плодов. В 1570 г. епископ Рурмонда Линдан жаловался на религиозное невежество верующих, «между тем как нет почти нигде ни одного человека, который не знал бы народных сказок или песен»[884]. 20 лет спустя его антверпенский коллега Торренций выразил лишь единодушное мнение всех епископов, заявив, что «главной и даже единственной основой возрождения религии является катехизис»[885]. В связи с этим синод 1607 г. позаботился об издании катехизиса специально для Бельгии, где до этого пользовались лишь катехизисом Канизия, написанным специально для Германии. Иезуит Людовик Макеблиде тотчас же взялся за дело. В 1609 г. в Антерпене появился первый мехельнский катехизис[886].
Все обучение в воскресных школах сводилось почти исключительно к объяснению и зазубриванию его, а также к заучиванию ежедневных молитв; кроме того учили немножко читать и писать. Эти школы функционировали по воскресеньям во всех приходах и предназначались для бедных детей, которые были заняты в будни и не посещали других школ. Отчет епископа Торренция о положении его диоцеза в 1591 г. показывает, какое большое значение им придавалось, и в то же время дает очень ясное представление об их деятельности[887]. В Антверпене они в числе 6 или 7 находились в это время под руководством 4 суперинтендантов, двух духовных лиц, назначавшихся епископом, и двух светских людей, избиравшихся городским советом из числа самых почтенных граждан города. К началу уроков причетники (ministri) собирали детей из разных кварталов города и отводили их в школы, где девочки и мальчики обучались отдельно друг от друга. Посещение этих школ было обязательным до 16 лет, и родители или опекуны обязаны были добросовестно помогать этому. Как мы видим, гражданские власти оказывали в этом деле помощь духовным властям. Таким образом эрцгерцогская чета лишь подтвердила уже существовавший обычай, когда она указом 1608 г. вменила в обязанность всем гражданским чиновникам помогать епископам в создании воскресных школ и в изыскании необходимых для этой цели денежных средств[888]. Впрочем, бедность учеников была лучшей гарантией их прилежания. В 1610 г. антверпенский синод объявил катехизис обязательным для всех детей с 6 до 15 лет под угрозой лишения родителей помощи религиозных благотворительных учреждений[889]. В 1622 г. гентский епископ Антоний Триест потребовал от «попечителей бедных» принятия аналогичных мер[890]. Раздача одежды и наград самым прилежным ученикам также немало содействовала привлечению в воскресные школы множества оборванных малолетних ремесленных учеников и юных бродяг[891].
Но и остальные школы тоже были строжайшим образом подчинены надзору епископов. Никто не мог преподавать в них, не представив предварительно доказательств своего правоверия[892]. Все школьные учебники и книги должны были быть одобрены духовными властями, которые изымали из обращения не только сочинения, подозрительные по излагавшимся в них учениям, но и тех авторов, которые могли испортить молодежь per gentilitatem aut turpes amores[893] (язычеством или гнусной эротикой).
Католическая церковь добивалась такого же контроля, как и над образованием, — и по тем же соображениям — так же и над общественной благотворительностью. Государственные власти поддерживали и эти ее притязания и помогли ей и здесь одержать победу. Местные власти, добровольно пришедшие на помощь епископам в деле организации школ, гораздо менее склонны были мириться с их вмешательством в дела благотворительных учреждений. Но распоряжением от 1606 г., а затем еще более решительным указом 1608 г. установлено было, что впредь при представлении отчетов всех учреждений подобного рода должен был присутствовать представитель епископа[894]. Несмотря на сопротивление некоторых городов — вроде Брюсселя и Буа-ле-Дюка— и колебания брабантского совета, правительство стояло твердо на своем, и им пришлось уступить[895].
Сила и глубина католических настроений в Бельгии с самого начала XVII в. была бы непонятна, если не принять во внимание, наряду с официальной деятельностью епископов, роли самочинного вмешательства духовных орденов. Среди последних, как и во всех других странах, сохранивших верность католической церкви, особое место заняли иезуиты. Но нигде пожалуй это неутомимое воинство Рима не сражалось со столь беззаветной храбростью за контрреформацию и не пользовалось подобным влиянием. Оно с энтузиазмом вмешалось в великую религиозную борьбу, развернувшуюся на нидерландской почве. Оно превратило эту страну, которой со всех сторон угрожали ереси, в подлинное духовное поле битвы. Оно сделало Бельгию базой для армии миссионеров, которую оно направляло на штурм протестантизма в Англию и в Голландию. Его воинственная деятельность развернулась здесь в обстановке непрерывных передвижений войск и грома сражений. Именно интернационалистские устремления иезуитов привлекли их в эти провинции, устои которых потрясены были колебаниями европейской политики и на которые одинаково пристально обращены были взоры как друзей, так и врагов католической церкви и габсбургского дома.
Сначала случай привел сюда иезуитов, и их первые шаги были скромны и весьма трудны по сравнению с той ролью, которую им предстояло сыграть в дальнейшем[896]. В 1542 г. объявление Франциском I войны Карлу V заставило нескольких учившихся в Париже испанских иезуитов покинуть Францию и искать себе прибежища в Нидерландах. Их было всего 8, и в том числе Рибаденейра, Ограда и Эмилий Лойола, племянник основателя ордена. Они, разумеется, направились в лувенский университет. Капеллан Корнелий Висгавен[897] принял их в свой дом, и через очень короткое время их необычный религиозный пыл снискал им расположение канцлера университета Руарда Таппера и благочестивого аббата из Лисси Людовика Блуа. Население тоже заинтересовалось этими иностранцами, как только они начали, еще продолжая посещение лекций, проповедовать в городских церквах. Несмотря на то, что из-за своего незнания фламандского и французского они вынуждены были говорить на латинском языке, их искренность, убежденность, решительность, новизна. их речей и своеобразное красноречие поражали и покоряли их слушателей. После того как «отец» Лефевр[898] во время своего кратковременного пребывания в Лувене организовал небольшую группу, к ним вскоре прибавились новые питомцы. В 1547 г. их насчитывалось уже 19 человек; в этом же году иезуиты раздобыли себе общий дом, который может считаться первым учреждением ордена в Бельгии[899].
Благодаря своим успехам новые пришельцы, разумеется, создали себе врагов. Обеспокоенный их независимым поведением и бурной, деятельностью университет очень скоро стал относиться к ним крайне недоверчиво. Правительница Мария Венгерская, предубежденная против них, отказала им в праве приобретать имущества. Один из их первых ректоров, Адриан Адриани, был брошен в тюрьму по доносу одного магистра лувенского университета. Но то самое пламенное апостольское рвение, которое сделало иезуитов ненавистными для большинства духовенства, обеспечило им поддержку тех, кто предвидел, какой силой они окажутся впоследствии на службе у католической церкви. Как только Адриани был выпущен на свободу, Петр Курций, будущий епископ Брюгге, назначил его духовником церкви св. Петра в Лувене. Необычайная слава, которую он почти тотчас же завоевал себе здесь, в особенности у исповедовавшихся женщин, еще более усилила недоброжелательство к иезуитам. Но к этому времени орден успел уже пустить глубокие корни в стране. Зная об их первых успехах, Лойола послал в 1552–1553 г. двух своих учеников положить основание новой резиденции в Турнэ. В 1553 г. Вильгельм из Пуатье, канцлер льежского епископа, пытался привлечь иезуитов в области, лежащие на берегах Мааса[900]. Но враждебность к ним росла с каждым днем. Непризнание иезуитами никаких других властей, кроме своих начальников, внушало опасения епископам и властям предержащим. Их суровый образ жизни и их непреклонное благочестие слишком резко противоречили свободным нравам, царившим в католической церкви, чтобы не вызывать раздражения. Их влияние на верующих привело к обвинениям их в том, что они заманивают к себе молодых людей и отвлекают женщин от хозяйственных обязанностей, изобретая всякого рода новые религиозные обряды. В Нимвегене они были изгнаны в 1565 г. городским советом[901]. Они становились все более подозрительными правительнице, и старый Виглиус упрекал их в том, что «они нарушают спокойствие государства»[902].
Словом, до конца царствования Карла V они внушали опасения и являлись предметом почти всеобщих жалоб. Но тотчас же после вступления на престол Филиппа II Лойола послал в Брюссель отца Рибаденейру, чтобы добиться официального разрешения для ордена обосноваться в бельгийских провинциях. Оно было получено не без труда. Виглиус и даже Гранвелла[903] внушали королю всяческие страхи, указывая на недовольство народа и на неодобрительное отношение епископов и священников. Испанским советникам короля Рюи Гомесу и графу де Ферия удалось наконец сломить его нерешительность. 15 августа 1566 г. он разрешил иезуитам обосноваться в Нидерландах с условием, что они будут заниматься пастырскими делами лишь с согласия епископских властей и не будут приобретать имуществ без особого разрешения. С этого момента положение ордена в бургундских провинциях было обеспечено. Временно резиденции, которые он имел здесь, были присоединены к рейнской провинции ордена. Создание бельгийской или фландрской провинции последовало лишь 24 сентября 1564 г.
В первые годы после данного Филиппом разрешения поселиться в Бельгии общество Иисуса делало сравнительно слабые успехи. Маргарита Пармская опасалась проявлять к нему хотя бы малейшее расположение несомненно из страха, как бы не задеть общественное мнение. Можно было ожидать, что ее преемник проявит более благосклонное отношение к ним, но вышло как раз наоборот. Для герцога Альбы слишком тождественны были интересы католицизма и интересы Испании, чтобы он обнаружил симпатии к ордену, всецело зависевшему лишь от папской власти. Независимое поведение иезуитов внушало ему большие опасения при организации государственной церкви, которая была возложена на него Филиппом II, и он выказывал по отношению к ним холодность, граничившую с антипатией[904]. Таким образом общество могло рассчитывать до 1574 г. лишь на помощь благожелательных частных покровителей. Льежский епископ Роберт Бергский не раз вступался за него[905]. Он оказал ордену большую помощь в создании иезуитской школы в Лувене, первой из организованных обществом в Бельгии. В 1560 г. велась — впрочем безуспешная — кампания за передачу иезуитам одного из воспитательных домов университета[906]. В некоторых городах городские власти или отдельные богачи добровольно приходили им на помощь. В 1561 г. эшевены Буа-ле-Дюка затеяли переговоры о создании школы[907]; эшевены Турнэ оказывали им с 1562 г. денежную помощь[908]; в Антверпене в 1573 г. один испанский купец, Фернандо Фриас, купил великолепный дворец семьи Схетс и передал его в их распоряжение[909]; в Дуэ и Сент-Омере открылись в 1568 г. большие иезуитские школы. То же происходило в Льежской области. Иезуиты имели с 1564 г. одну школу в Динане и предполагали построить еще одну в Гюи[910]. Епископ Жерар Гросбекский оказывал им всяческую помощь; он прилагал усилия К тому, чтобы открыть им доступ в свою «столицу», и во время протестантских беспорядков в 1566 г. тотчас же призвал их на помощь.
Но уже до этого они с энтузиазмом вмешались в борьбу с кальвинизмом, все более смелая пропаганда которого, казалось, совершенно парализовала нидерландское духовенство. Их можно было встретить в самых опасных местах. Они проповедовали в Брюгге, в Генте, в Антверпене, и эти добровольные борцы за веру приводили в восторг не только своим красноречием и благочестием, но также и тем, что они отказывались от всякого вознаграждения за услуги, оказывавшиеся ими католической церкви[911]. Как и протестантские проповедники, с которыми они боролись, они великолепно владели пером и словом. Адриани издавал в 1568 г. в Генте небольшие популярные брошюры, посвященные защите правой веры и опровержению ереси. Чем больше они делали, тем больше им хотелось еще сделать, и мощный одушевлявший их корпоративный дух побуждал их вербовать все новых приверженцев для. своего ордена и изыскивать для него новые денежные ресурсы. К великому огорчению монастырей и религиозных учреждений, пользовавшихся поддержкой верующих, вскоре вое пожертвования и дарения стали предпочтительно отдаваться иезуитам. Рост их богатства сделался предметом зависти. Морильон обвинял их в том, что «они противозаконно нарушают чужие права всюду, где они могут», а духовник герцога Альбы отмечал, что «первые их шаги отличаются большой мягкостью, поскольку они только проповедуют и наставляют молодежь, но что в дальнейшем они налагают свою руку на все, в том числе и на имущества»[912].
О прибытием в Брюссель Рекесенса, заведомого друга иезуитского ордена, последнему удалось наконец добиться поддержки правительства и одновременно заставить своих противников замолчать. Рекесенс поражен был бездействием большинства духовенства и крайне незначительным числом хороших проповедников в Нидерландах, и потому он хотел использовать рвение ордена «прежде чем, — как он писал королю, — и его не охватила апатия». Он предлагал передать ордену конфискованные дома принца Оранского и графа Гогстратена, так как «никто не захочет купить их, если пустить их в продажу»[913]. Он просил Филиппа II прислать ему испанских иезуитов для службы в качестве священников в армии. Он потребовал от городов, чтобы они помогли ему в этом деле, и вскоре мог поздравить себя с достигнутыми результатами. В Маастрихте и в Антверпене в 1573–1574 гг. были созданы новые иезуитские школы, в Брюгге — в 1575 г. В школе в Дуэ в 1574 г. было, как говорят, свыше 700 учеников[914]. В Антверпене «отцы не только все время проповедуют на фламандском и испанском языках в своей церкви, но кроме того дают от пяти до шести уроков и имеют около трехсот учеников из высших классов городского населения»[915].
События, разыгравшиеся после смерти штатгальтера, положили конец этим успехам. Расположение, которым иезуиты пользовались при Рекесенсе, сделало их мишенью для нападок патриотов. Кальвинисты считали их самыми опасными своими-противниками, и потому враги испанского режима и католицизма тотчас же начали ожесточенный поход против ордена в виде издания множества брошюр и всякого рода нападок. Ему приписывали продолжение войны, неудачу переговоров в Бреде, его подозревали даже в подготовке Варфоломеевской ночи в бельгийских провинциях[916]. Но этот взрыв ненависти не испугал иезуитов. Несмотря на советы епископов, иезуиты категорически отказались присягнуть Гентскому примирению. Этим воспользовались, чтобы изгнать их из всех городов, где власть была в руках оранжистской партии. Их школа и их церковь в Антверпене были переданы в распоряжение кальвинистской общины.
Но в результате этих преследований их престиж и влияние лишь усилились после победы католицизма. В 1584 г. Филипп II отменил все ограничения, содержавшиеся в указе 1556 г., касавшемся их поселения[917]. Александр Фарнезе стал для них еще более преданным, а, главное, еще более сильным покровителем, чем Рекесенс. Вместе с генералом ордена отцом Аквавива, таким же итальянцем, как и он, он помог «отцу» Оливье Манару реорганизовать в несколько лет бельгийскую провинцию ордена. Города призывали к себе иезуитов со всех концов. В Лувене и Антверпене обуреваемые католическим рвением городские власти обратились к ним за советом о том, какие принять меры для поощрения религиозных чувств. Общее снижение цен на недвижимости в разоренных и опустошенных войной городах дало иезуитам возможность легко приобрести дома и сады как для расширения своих прежних помещений, так и для создания новых учреждений[918]. Только за время правления герцога Пармского были созданы школы в Куртрэ (1583–1588), Ипре (1585), Генте (1592), Валансьене (1592), Лилле (1592). В 1586 г. бельгийская провинция ордена имела не менее девяти школ, четыре миссионерских дома и один дом для послушников, в которых находилось в общем 253 иезуита, из коих 35 были вновь вступившими в орден[919].
Рост ордена, приостановленный на время после смерти Фарнезе, начался с новой силой во время правления Альберта и Изабеллы. Иезуитские школы были созданы поочередно в Монсе (1598), Аррасе (1600), Берг-Сен-Виноке (1600), Люксембурге (1603), Брюсселе (1604), Буа-ле-Дюке (1609), Намюре (1610), Рурмонде (1611), Гесдене (1613), Мехельне (1613), Эре (1614), Лиэре (1615), Касселе (1617), Мобеже (1619), Дюнкирхене (1620), Алосте (1620), Гале (1621), Армантьере (1622), Бетгоне (1622), Нивелле (1624), Белелле (1625) и Ате (1628). Около 1625 г. иезуитский орден достиг в Бельгии таких размеров, которых он с тех пор не мог уже почти превзойти. Рост числа его членов шел одновременно с ростом числа его учреждений. Достигнув в 1595 г. 420, число членов его оставалось примерно все на том же уровне вплоть до начала правления эрцгерцогской четы: в 1596 г. их было 441, в 1597 г. 445. Но уже в 1611 г. число членов его поднялось до 788[920], а через 15 лет в 1626 г. удвоилось, достигнув 1574 чел.[921]. Если сравнить эту цифру с численностью иезуитов в это время в крупных европейских государствах, то нетрудно убедиться, что иезуиты нигде не были относительно так многочисленны, как в католических Нидерландах. В самом деле, во Франции было в это время только 2 156 иезуитов, в Германии 2 283 и даже в Испании всего 2 962.
В 1612 г. бельгийская провинция ордена, которая уже в 1564 г. была отделена от рейнской провинции ордена, стала так велика, что ее пришлось разделить на две части. При разделении ее на округа не считались ни с административными, ни с политическими границами. Так как орден иезуитов призван был действовать на массы, то он поделил весь свой состав в соответствии с языковой границей, разделяющей страну на две почти равные части. Вся фламандская часть как Нидерландов, так и Льежского духовного княжества составила фландро-бельгийскую провинцию ордена, между тем как галло-бельгийская провинция охватила всю валлонскую часть, к которой присоединены были немецкие округа Люксембурга. В 1626 г. фландро-бельгийская провинция ордена насчитывала 801 члена, 16 школ, 4 резиденции, 1 монашеский дом, 1 пансион в Антверпене, а также дом для послушников в Мехельне; галло — бельгийская же провинция имела 773 члена, 18 школ, 2 резиденции и 1 дом для послушников в Турнэ[922].
Влияние иезуитов в Бельгии, как и в других католических странах, объяснялось главным образом их педагогической деятельностью. Их великолепные педагогические методы, их заботы о воспитании и о физическом развитии, их дружеское и мягкое обращение с учениками, чистота и привлекательный вид их школ, столь отличный от мрачных и вредных для здоровья школ, распространенных до этого, — все это заставляло считать их образцовыми педагогами. Даже протестанты поражались их искусному умению приспособлять гуманистические теории эпохи Возрождения к уровню понимания и нуждам их учеников[923]. Последние, принадлежавшие большей частью к дворянству и состоятельной буржуазии, находили у «отцов» лучше, чем где бы то ни было, необходимый арсенал литературных знаний, нужный и светскому человеку и представителю свободных профессий. Между тем образование было бесплатным, и школы широко открывали свои двери детям из народа, которых иезуиты отбирали по их природным способностям. Словом, духовная аристократия находила себе здесь место рядом с социальной[924]. Последняя приобретала отпечаток иезуитского ордена, между тем как первая давала ему постоянный приток свежих сил, так что при помощи их обеих он обеспечивал или закреплял за собой самую избранную часть молодежи.
Слава ордена вскоре так укрепилась, что ему нечего было больше заботиться о будущем. Общественные власти и отдельные семьи со всех сторон просили его о создании новых учреждений. Он не нуждался больше в покровительстве правительства; с него достаточно было, чтобы не чинили препятствий его успехам. Иезуиты не искали теперь, как когда-то, какой-либо возможности обосноваться в стране, наоборот, они ставили теперь свои условия и требовали гарантий, прежде чем создавать школы, уверенные в том, что им не придется долго ждать получения их[925]. Чтобы привлечь их в какой-нибудь город, местные власти не только передавали им здания или земельные участки, но взимали в их пользу налоги или принимали участие в расходах по постройке их монастырей и церквей[926]. В то время как многочисленные светские школы, созданные гуманистами эпохи Возрождения, все больше пустели, иезуитские школы буквально наводнены были учениками[927]. В 1582 г. льежская школа насчитывала 400 учеников[928], а сент-омерская в 1586 г. имела 500 учеников[929]. Самая цветущая школа в Дуэ насчитывала в 1600 г. 400 учеников по гуманитарным наукам, 600 по философии и 100 по теологии[930]. Эшевены старались избавить иезуитов от конкурентов, которые могли бы помешать им, защищали их от жалоб белого духовенства; иезуиты же в свою очередь, чтобы еще более поощрить их благосклонность, решительно поддерживали право городских властей на организацию образования[931]. Даже там, где не было иезуитских школ, их брали за образец. Так, в 1621 г. Ламберта Круа, создательница школы в Ре, выразила желание, чтобы образование было поставлено в ней так, «как у отцов иезуитов»[932].
Одновременно, с посвящением в науки учившуюся в иезуитских школах молодежь приучали к новым формам благочестия, введенным иезуитами. Их ученики обязаны были ежедневно посещать богослужение, исповедоваться и часто причащаться. В 1573 г. иезуиты открыли в Дуэ отделение конгрегации св. Марии, возникшей в Риме в 1563 г.[933]. Ячейки ее вскоре образовались во всех иезуитских школах, откуда с помощью бывших учеников они перенесены были затем, с начала XVII в., в среду городского населения. Члены конгрегации были объединены в союзы или гильдии[934] группировавшиеся в виде духовных братств около каждой школы. Наряду с союзом учеников существовали еще союзы молодых людей, союзы взрослых и союзы маленьких детей. В 1626 г. они охватывали во фландро-бельгийской провинции ордена не менее 13 727 чел.[935]. Влияние членов этой конгрегации было тем сильнее, что они принадлежали преимущественно к высшим классам общества. Благодаря своему энтузиазму они популяризировали все применявшиеся иезуитами методы для поощрения католического рвения: 9-дневные молитвы по обету, приношения по обету, поклонения чудотворным иконам, исповеди. Последние в особенности укрепляли влияние иезуитов над людьми. Они ввели в обычай частые исповеди, которые были мало популярны и не приняты до их прибытия[936]. Исповедовавшиеся толпами устремлялись к ним. В Антверпене церковь орденского дома имела в 1626 г. не менее 26 духовников, и этого было недостаточно. К этому же времени иезуиты могли похвастаться тем, что в той же церкви ежегодно причащалось 24 тыс. чел.[937]. Иезуиты развивали не менее усиленную деятельность в деле проповеди, чем в раздаче причастий. Достаточно принять во внимание, что орден мог похвалиться тем, что в начале XVII в. в течение одного только года членами его произнесено было 15 206 проповедей во фландро-бельгийской провинции ордена[938].
Несмотря на такое обилие работы, у иезуитов все же оставалось время для преподавания катехизиса. Они умудрялись привлекать на эти уроки детей всякого рода новшествами и увеселениями, приноровленными к детскому возрасту. Между учениками устраивались соревнования; лучший из учеников получал титул «императора катехизиса»; ответы и вопросы перелагались на музыку и распевались хором[939]. Эти искусные приемы иезуитов имели большой успех. Их уроки катехизиса так же усиленно посещались, как и их школы. В некоторых городах под их руководством было до 30 школ. Здесь они привлекали на помощь себе также и светских людей. Братство св. Карла Борромея, учрежденное ими в 1618 г., вменяло в обязанность своим членам заниматься воскресными школами[940]. Наконец, они впервые ввели в Турнэ в 1645 г. торжественную церемонию первого коллективного причащения детей[941].
Наряду о помощью, оказывавшейся иезуитами белому духовенству, — или если угодно с их конкуренцией с ним — иезуиты занимались делами, бывшими исключительно в их ведении. Благодаря организованной в 1587 г. Александром Фарнезе и оплачивавшейся правительством «полевой миссии» (missio castrensis) иезуитов они заботились о спасении солдатских душ[942]; благодаря своей «морской миссии» (missio navalis), установленной Изабеллой в 1623 г. по просьбе Спинолы, они занимались тем же делом на борту каперских судов Дюнкирхена[943]. Наконец, целью их «голландской миссии» (missio hollandica), созданной в 1592 г. и одобренной Климентом VIII, было поддержание католической веры в Соединенных провинциях, куда иезуиты тайно перебирались каждый год с риском расплатиться за это своей свободой[944]. Действительно, протестанты с полным основанием видели в них своих самых опасных врагов и считали неспособными навое. Именно иезуитов они считали в 1595 г. зачинщиками покушения на жизнь Морица Нассауского, совершенного Петром Панненом[945]. После всего этого вряд ли нужно еще указывать на все остальные их многочисленные занятия — вроде борьбы с эпидемиями, их миссионерской деятельности в Китае, в Ост- и Вест-Индии, в Америке, чтобы оправдать гордый девиз бельгийских иезуитов: «В нашем ордене нет стариков»[946].
Между тем мы не дали бы законченного представления о роли иезуитов, если бы не указали также на их постоянное вмешательство во все проявления общественной жизни. Действительно, для них отнюдь недостаточно было обучать, проповедовать, раздавать причастие, сопровождать в сражениях солдат и матросов, но, следуя принципу быть «всем для всех», они вмешивались ad majorem Dei gloriam во все частные дела, так же как и во все общественные, утверждая свою власть, а тем самым и власть католической церкви благодаря тому, что они делались необходимыми «для всех людей, повсюду и во всякое время»[947]. Они стали советниками множества буржуазных и дворянских семей. Они мирили супругов, помогали детям выбирать себе призвание, старались помешать дуэлям[948], способствовали заключению браков и заботились об оформлении фактических браков. Городские власти советовались с ними и действовали по их указаниям. Как только они обосновались в Генте, провинциальные штаты Зеландии констатировали удвоение строгостей по отношению к кальвинистам[949]. Фарнезе, эрцгерцог Эрнст, Спинола оказывали им полнейшее доверие. Эрцгерцог Альберт считал честью самому закладывать первый камень при постройке их церквей, допустил многих из них в свое ближайшее окружение, находился с некоторыми из них в оживленной переписке, а полученные ими от Альберта дарения оценивались в 100 тыс. дукатов[950]. То же благосклонное отношение встретил орден, разумеется, и со стороны Изабеллы и кардинала-инфанта. Впоследствии дон Франсиско де Мело и эрцгерцог Леопольд решительно поддерживали его в его борьбе с янсенистами.
В благодарность за все эти милости бельгийские иезуиты были безгранично преданы габсбургскому дому. Даже когда епископы готовы были отступить от него, иезуиты оставались непоколебимо верны ему. Они старались развить в своих учениках династические чувства; многие из театральных пьес, которые были, ими написаны для своих учеников и которые последние разыгрывали во время раздачи наград, посвящены были прославлению побед католического короля над его врагами[951]. Независимо от специфических причин, связывавших их с монархией, они защищали ее также и по убеждению. В работах иезуита Лессия «De Justitia et jure» (1621) и иезуита Скрибани «Politico Christianus» (1624) за католическим королем признавалась власть, ограниченная только соблюдением религиозной морали и уважением к католической церкви. Лессий приводил даже политические соображения в защиту религии, которая, как он заявлял, представляет собой элемент порядка и господства, необходимый для сохранения общества[952]. Таким образом успехи иезуитов неизбежно должны были идти на пользу неограниченной государственной власти. В своих школах они воспитывали молодых людей из высших классов в духе благочестия и законопослушания. Вместе с последними остатками кальвинизма и свободомыслия они истребляли все следы республиканских учений XVI в., оставшиеся еще в некоторых умах. У их учеников преданность королю была столь же совершенной, как и их правоверие, и их подчинение абсолютистскому государству было столь же добровольным, как и их подчинение католической церкви. Поэтому нет ничего удивительного, что когда в дальнейшем вспыхнула борьба иезуитов с янсенистами, правительство безоговорочно стало на сторону иезуитов. Оно не могло отступиться от столь ценного союзника. Политические соображения повелевали ему поддерживать иезуитов в области теологии и оказывать им помощь в борьбе с учением «Augustinus» и с догматом о спасении людей благодатью.
С начала XVII в. государство и господствующие классы стали слишком открыто покровительствовать иезуитам, так что их противникам из светского общества ничего больше не оставалось, как молчать. Но их гегемония вызвала против них довольно сильное оппозиционное движение среди духовенства. Иезуиты жаловались, что их обвиняют в скупости, корыстолюбии, честолюбии и что всякого рода клеветой пытаются отвадить от них все растущее число исповедующихся[953]. Если бы не противодействие Спинолы, их «полевая миссия» была бы провалена[954]. Епископы и священники не без зависти смотрели на их успехи и очень встревожены были тем, что иезуиты с каждым годом все больше вмешивались в дела духовного ведомства[955]. В Генте в 1643 г. епископ Триест пытался отстранить их от преподавания катехизиса и заменить их приходскими священниками[956]. Многие представители высшего духовенства осуждали слишком светский характер иезуитских школ, в которых придавалось преувеличенное значение танцам и музыке[957]. Мехельнский архиепископ Яков Бонен относился к ним явно враждебно и выписал из Франции с целью помешать их успехам много ораторианцев. Лувенский университет в 1566, 1588 и 1594 гг. был упорно против того, чтобы предоставить им возможность организовать публичные лекции по философии[958]. Решение папы в пользу университета в 1596 г. не прекратило столкновений. В 1624 и 1626 гг. пришлось отправить в Испанию Корнелия Янсения, чтобы добиться у короля формального запрещения иезуитским школам давать академические степени.
При этих столкновениях дело шло вовсе не об университетских привилегиях, а о чем-то совершенно ином. В 1570 г. иезуит отец Беллармин во время своего пребывания, в Бельгии боролся с учением блаженного Августина, защищавшимся Михаилом Байем. Несмотря на то, что учение это было осуждено папой в 1567 г., оно тем не менее имело многочисленных сторонников на факультетах Лувена и Дуэ, и это очень тревожило всех тех, кого поражало сходство между ним и протестантским догматом о предопределении[959]. Иезуит Лессий посвятил почти всю жизнь борьбе с этими предтечами янсенизма, и именно с целью открыть доступ в университет его теории о свободе воли иезуиты и стремились проникнуть в него. Во всяком случае путем основания «музея Беллармина» иезуиты создали себе исследовательско-пропагандистский центр, откуда они могли наблюдать за университетом. Впрочем с начала XVII в. интенсивная духовная деятельность иезуитов все более отодвигала на задний план деятельность университета. После смерти Юста Липсия Лувен не имел больше ни одного ученого с европейским именем. Его факультеты, точно так же как и факультеты Дуэ, были не чем иным, как обыкновенными теологическими, юридическими и медицинскими школами. Наука развивалась уже не в них, а в иезуитских школах и резиденциях. Они не только поставляли наиболее выдающихся теологов, на сочинениях которых воспитывалось теперь духовенство[960], но среди них встречались и математики вроде Эгильона и Григория из Сен-Винсента, филологи вроде Андрея Шотта и эрудиты вроде Болланда, Геншена и Папеброша. Из их среды вышла самая крупная историческая работа XVII в. — собрание «Acta Sanctorum». Разнообразие дарований членов иезуитского ордена сказалось даже в области искусства: среди них оказались такие художники, как Даниель Сегерс и такие замечательные архитекторы, как Гюиссенс.
Таким образом иезуиты наложили свой отпечаток на самые высокие проявления духовной деятельности Бельгии XVII в. Они были здесь более многочисленны, чем где бы то ни было, и оказали здесь более глубокое воздействие на население, чем где-либо. В обстановке экономического упадка и вялости общественного мнения они сумели привлечь к себе самые сильные и энергичные умы, указав им цели и руководящие идеи для практической деятельности. Благодаря своей борьбе против ереси, благодаря возвеличению католичества путем своей просветительной, проповеднической и миссионерской деятельности они привлекли на свою сторону самую лучшую, избранную часть молодежи. И потому нетрудно понять, что в 1640 г., т. е. тогда, когда иезуитский орден насчитывал первые 100 лет своего существования, авторами сочинения «Imago primi saeculi», в котором нашли себе столь гордое выражение их подвиги и победы, были именно бельгийские иезуиты.
Вокруг общества Иисуса, являвшегося самым могущественным орудием и самым высоким проявлением католического возрождения, группировалось множество религиозных орденов, которые с конца XVI в. широко распространились по всей стране. Большинство из них продолжало следовать той идее деятельного благочестия и проповеди в народе, которая введена была миноритами в средние века. Но они сумели приспособить ее к современной жизни, к изменившимся требованиям буржуазного общества, к текущим нуждам религии, Поэтому все они обосновались в центрах социального движения, т. е. в городах. О их помощью самое строгое правоверие и благочестие, печать которого иезуиты, с своей стороны, наложили на дворянство и буржуазию, проникли в самые низкие и самые бедные сдои городского населения. О многих из них, в частности о капуцинах и францисканцах, можно было без преувеличения сказать, что они были иезуитами бедных. Они занимались не только преподаванием, исповедованием, устройством религиозных процессий и девятидневных или сорокачасовых молитв по обету, но кроме того они навещали также узников, ухаживали за больными, помещали в больницы душевнобольных и обучали детей из народа. Среди них были такие, которые брали на себя даже исполнение некоторых общественных обязанностей, как например капуцины, на которых в некоторых городах лежала забота о тушении пожаров[961].
В этой огромной монашеской армии, созданной католическим рвением, женщины были не менее многочисленны, чем мужчины. Наряду со старыми монастырями бегинок, монастыри кармелиток, бригиттинок, аннунциаток, урсулинок, францисканок и кларисс являлись рассадниками женского благочестия, пробуждавшими в женщинах еще более пламенный мистицизм и вдохновлявшими их на все новые дела. Все общество — без различия пола, призвания и общественного положения — было проникнуто и пропитано религиозным духом. Высокое уважение, глубокое влияние на умы и щедрые дары, которые в свое время возрождение наук доставляло гуманистам, стали теперь в результате католического возрождения— и пожалуй даже в более широких размерах— уделом монастырей.
Разумеется, пример в этом отношении дан был двором. Эрцгерцогская чета призвала из Италии босоногих кармелитов, а из Испании кармелиток, которых она буквально осыпала изъявлениями своего глубочайшего уважения. Когда одна из приближенных ев. Терезы, «мать» Анна Бартелеми, прибыла в Бельгию, инфанта поспешила в Моне навстречу ей, чтобы ее приветствовать, а когда доверенный св. Терезы, «отец» Иероним Грациан, проезжал через Нидерланды, он был принят в брюссельском дворце[962]. В 1623 г. Изабелла приказала привезти в Гент в своих собственных каретах аннунциаток, которые собирались поселиться в этом городе[963]. Вместе с Альбертом она посещала монастыри, закладывала первый камень их церквей, посылала им раки для хранения реликвий и другие вещи для украшения алтарей, поручала их попечению эшевенов, предоставляла им денежные средства из государственной казны или делала им пожертвования из своей собственной шкатулки. Самые знатные вельможи — по убеждению ли или из желания угодить государю — состязались между собой в щедрости по отношению к религиозным орденам. Считалось модным делать им приношения. Исключительным расположением эрцгерцогской четы пользовались в особенности кармелиты. Под влиянием Анны Бартелеми столько представительниц высшей знати постриглось в монахини, что в конце концов многие матери семейств стали бояться показывать ей своих дочерей[964]. Монахини ордена св. Клары, прибывшие в Бельгию в начале XVII в., снискали себе вскоре же здесь такие симпатии, что 16 придворных дам Изабеллы дали обет о вступлении в их монастырь. Ламберта Круа вступила в орден урсулинок. В 1626 г. Флоран Берлемон и его жена Маргарита Лален основали монастырь Берлемон, где августинки занимались воспитанием девушек[965]. Брат герцога Арсхота, Карл Аренберг, граф Севегемский, вступил в орден капуцинов и отказался променять свою Шерстяную монашескую рясу на пурпурную кардинальскую мантию. Настроения дворянства нашли себе отклик и среди городского населения. Один итальянский купец поселил в 1614 г. в Антверпене францисканцев; многие купцы и рантье содействовали распространению в городах религиозных и благотворительных учреждений и поддерживали их. Вмешательство городских властей приводило к еще лучшим результатам. В 1617 г. эшевены Брюгге ассигновали 12 тыс. ливров на постройку церкви капуцинов. В 1619 г. эшевены округа Брюгге оказали денежную помощь капуцинам Остенде и аннунциатам Брюгге. Оловом, мы могли бы продолжать до бесконечности, если бы захотели перечислять подобного рода факты, имевшие место в истории каждого города.
Подобно тому как эмиграция нидерландских протестантов в прошлом веке явилась толчком к появлению в Англии ряда новых отраслей промышленности, точно так же в результате выселения из Англии во время царствования Елизаветы английских и ирландских католиков и без того уже очень значительное количество бельгийских монастырей чрезвычайно увеличилось за счет иностранных орденов. Будущий кардинал Вильям Аллан основал в 1568 г. в Дуэ английскую семинарию; в 1592 английские иезуиты обосновались в Оент-Омере и вскоре после этого создали резиденцию в Ватгене, а в 1613 г. иезуитскую школу в Льеже. В 1607 г, сен-ваастский аббат воздвиг на свои средства церковь для английских бенедиктинок в Дуэ; в 1613 г. по предложению эрцгерцога Альберта английские францисканцы были приняты в том же городе. В Антверпене в начале XVII в. находились одна ирландская школа и один монастырь английских монахинь ордена святой Терезы; в Лувене одна ирландская семинария; в Брюсселе — один монастырь английских бенедиктинок. Последние находились также в Камбрэ и в Дюнкирхене, в Ипре же устроились ирландские бенедиктинки. В Дуэ находились шотландские иезуиты и «ирландские приории», в Гравелинге — клариссы и т. д.[966]
К сожалению мы не располагаем почти никакими данными относительно численности и богатств орденов, которыми во время правления Альберта и Изабеллы наводнена была Бельгия. В Лувене с 1597 по 1631 г. население монастырей и университетских школ с 1600 чел. поднялось до 2 180 чел.[967]. В Иире в 1689 г. из числа 13 247 жителей города было свыше 535 монахов и монахинь и 93 чел. белого духовенства[968]. Можно считать лишь очень приблизительными подсчеты Грамея, исчислявшего в 1622 г. число монахов в Бельгии в 60 тыс. чел., которых он распределял между 88 школьными домами, 240 мужскими и женскими монастырями и 135 аббатствами. Согласно этому же автору католическая церковь располагала к этому времени ¾ всей земельной площади в области Камбрэ, половиной земельной площади в Намюрском графстве, ⅓ в Генегау, в графстве Артуа, ⅛ в Брабанте и 1/10 во Фландрии[969].
Во всяком случае не подлежит никакому сомнению, что к концу 1625 г. имущества католической церкви достигли таких размеров, что это стало вызывать тревогу населения и даже правительства. При основании всякого нового монастыря требовалось разрешение короля, но фактически большей частью обходились без него. В 1630 г. был издан приказ, возобновленный через 6 лет и повелевавший прекратить это злоупотребление «ввиду широкого распространения во всех частях страны духовных орденов, которые являются чересчур большим бременем для наших подданных»[970]. Другой указ в 1658 г. напоминал, что следует «считать законом и государственным распоряжением постановление, коим не разрешается, да и никогда раньше не разрешалось строить какие бы то ни было монастыри без разрешения государя»[971]. В своих предписаниях кардиналу-инфанту Филипп IV указывал на очень большое число монахов, приезжающих из Франции с целью противозаконно обосноваться в бельгийских провинциях, на непрерывное увеличение числа монастырей, «которые теснят друг друга и умирают, как деревья в саду, где их чересчур много»[972]. В 1638 г. запрещено было дарить неотчуждаемые имущества в пользу церквей и кроме того последним предписано было сообщить государству обо всех церковных приобретениях за последние 30 лет[973].
Эти мероприятия соответствовали желаниям широких кругов населения. В 1629 г. жители Лувена жаловались на то, что духовные общины их города присваивают себе столько земельных участков, что вскоре их совершенно нехватит для горожан[974]. Гент, имевший в 1628 г. уже 20 женских монастырей, заявлял о своем нежелании принимать новые ордена[975]. В Льежской области жители округа между Самброй и Маасом выступили против поселения бригиттинок на их территории, которая, как они заявляли, и так уже чересчур наводнена нищенствующими орденами[976]. В 1633 г. генеральные штаты от имени страны заявили протест против роста неотчуждаемых имуществ[977]. Наконец дело дошло до тою, что сами же монастыри, по крайней мере нищенствующих орденов, старались помешать созданию новых общин из страха, как бы не уменьшились пожертвования, которыми они жили[978].
Чересчур большое число монахов и монахинь было небезопасно и для самой католической церкви. Множество людей вступало в духовные ордена лишь для того, чтобы приобрести таким образом спокойное и обеспеченное существование[979]. В этом можно убедиться, если принять во внимание, что пострижение в монахи особенно часто происходило в периоды экономического упадка страны. Несомненно, что благодаря этому в число монашествующего духовенства попадало множество людей, не имевших к этому никакого внутреннего призвания и чрезвычайно мало интересовавшихся церковной дисциплиной. В 1631 г. епископы вынуждены были констатировать, что многие женские монастыри не соблюдали строго предписанной им замкнутости[980]. Они обвиняли в 1645 г. капуцинов и францисканцев-реколлектов в том, что они злоупотребляют сборами пожертвований, играют с крестьянами в карты, пьют вместе с ними и устраивают сорокачасовые молитвы и религиозные процессии без разрешения епископа[981]. Многие монахи несомненно заменяли благочестие внешними проявлениями его. Несколько позднее (1672 г.) Морильон констатировал, что жители Нидерландов «склонны к ханжеству и даже суеверию»[982].
Двор эрцгерцогской четы с своей стороны сильно содействовал внедрению в страну тех форм благочестия, путем которых южный католицизм старался способствовать разжиганию религиозного чувства. Правда, национальный характер бельгийцев противился тем драматическим церемониям, к которым склонны были в своем мрачном благочестии испанцы, устраивавшие иногда в первое время правления Альберта и Изабеллы процессии самобичующихся, а также кающихся грешников, буквально падавших под тяжестью гигантских крестов, которые они несли на себе, и проповеди охваченных экстазом монахов, окровавленные лбы которых украшены были терновыми венками[983]. Но пример эрцгерцогской четы вызвал вскоре подражание среди дворянства, а затем и среди широких масс населения. Альберт и Изабелла ежедневно проводили несколько часов в молитве и ежегодно отправлялись для девятидневных молитв по обету в собор божьей матери в Монтэгю, базилика которого, построенная на их средства, стала вскоре одной из самых знаменитых святынь страны. В «чистый четверг» они мыли ноги, беднякам в дворцовой часовне[984]. Когда рака с мощами cв. Альберта прибыла из Реймса, эрцгерцог сам нес ее на своих плечах по улицам Монса до церкви кармелиток[985]. С неослабевающим интересом следил он за миссией Грамея, взявшегося собрать в Голландии и Германии реликвии, уцелевшие при разгроме церквей; Альберт позволял ему вымогать у себя значительные денежные суммы, приказывал встречать колокольным звоном и торжественными процессиями иногда очень подозрительные мощи, которые его малощепетильный эмиссар посылал запакованными в ящиках из-под сыра[986].
Своим пламенным благочестием Изабелла превосходила своего мужа. Она доказала это уже с первого момента своего прибытия в Люксембург, когда она, к величайшему изумлению вельмож из ее свиты, оставшихся в седле, вышла из коляски преклонить колени перед крестом процессии, явившейся приветствовать ее[987]. Рубенс считал ее святой. Она не могла начать писать письма, не поставив сначала на бумаге изображения креста[988]. Если молодой испанский принц бывал болен, она посылала ему чудотворных порошков[989]. Со времени своего вдовства она показывалась на люди лишь в облачении францисканской монахини, до изнеможения ходила с религиозными процессиями и предавалась в тиши уединения продолжительным молитвам, спала в эти ночи на голом полу и блюла строжайший пост. Ее ничто так глубоко не радовало, как успехи религии в Бельгии. Она наивно верила всему, что ей рассказывали по этому поводу. Так, в 1603 г. она писала герцогу Дерме, что в предписанных для юбилейного года религиозных церемониях принимало участие 1 830 тыс. чел.[990].
Впрочем ей достаточно было оглянуться кругом, чтобы увидеть множество признаков народного благочестия. Иконы божьей матери в Гале и Сихеме привлекали к себе паломников почти в таком же огромном количестве, как и икона божьей матери в Монтэгю. В 1615 г. во время чумы жители Монса попросили дать им на время из Гента мощи святого Макария и прислали одного аббата в залог возвращения их[991]. В 1634 г. городское управление Лилля посвятило город пресвятой деве Марии, чтобы возблагодарить ее за помощь, оказанную городу в борьбе с ересью[992]. Сельские местности покрылись часовнями, голгофами и изображениями крестного пути Христа. Все слои населения смешивались в толпе, приходившей помолиться, преклонив колена перед чудотворными алтарями, высившимися во всем блеске их новых и пышных украшений, возложенных на них по обету. Проповеди, предписанные для юбилейного года, религиозные церемонии и девятидневные молитвы заменяли светские развлечения, устраивавшиеся некогда «камерами реторики». Разыгрывавшиеся в иезуитских школах трагедии почти всецело заменили театральные представления. Литература занималась почти исключительно назидательными сюжетами, и даже старый Юст Липсий взялся за перо, чтобы прославить в латинских стихах Diva Virgo Hallensis. Редко можно было встретить семью, среди членов которой не было хотя бы одного монаха В то время как население городов оставалось неизменным или уменьшалось, население монастырей бегинок, этих духовных городов, выросших внутри светских городов, непрерывно возрастало. Но и среди городского населения было множество «благочестивых дев», «kwezels» (молельщиц), «сестер-прядильщиц», которые добровольно отдавали все свои силы заботам о содержании и украшении церквей, обучению катехизису, уходу за больными и погребению покойников. Как и в средние века, мистицизм доходил иногда до крайних пределов. Аскеты и реформаторы вроде Жанны Делелоэ, Сервация Лерюэля и Иоанна Берхманса напоминали Марию Уаньи и Ламберта Косноязычного XII и XIII вв. и подобно им еще при жизни приобрели славу святых. Одновременно и светская жизнь прониклась тем деятельным и мягким благочестием, законченным образцом которого до наших дней является «Введение в благочестивую жизнь» св. Франциска Сальского. Гильберт Мазий, епископ Буа-ле-Дюка (1594–1614), был одним из друзей Франциска и пропагандистом его идей. В 1630 г. синод мехельнского архиепископства постановил перевести для священников на латинский язык важнейшие сочинения этого женевского епископа[993].
Несмотря на общность исходного пункта, развитие государственных учреждений католических Нидерландов и Соединенных провинций с конца XVI в. шло совершенно различными путями. Противоречия между ними, как нетрудно заметить с первого же взгляда, сводились к противоречию между двумя принципами, существовавшими рядом, но не объединявшимися в конституции бургундского государства, а именно между принципом верховной власти государя и принципом территориальной независимости.
От первого принципа в Нидерландской республике, разумеется, ничего не осталось. После крушения неудачной попытки Вильгельма Оранского спасти с помощью герцога Анжуйского по крайней мере внешнюю видимость монархической власти Утрехтская уния представляла собой лишь союз независимых провинций. Правда, единство действий было здесь обеспечено благодаря собранию генеральных штатов, непрерывно заседавших с 1593 г., и благодаря некоторым центральным учреждениям, созданным по образцу аналогичных учреждений Бургундского государства, например, «Raad van Staat», «Ontvanger Generaal» и «Rekenkamèr» (государственный совет, генеральный приемщик, счетная палата).
Правда также, что сыновья Вильгельма Оранского в качестве «stadhonders» (штатгальтеров) большинства провинций, в качестве членов государственного совета, главнокомандующих сухопутными и морскими силами страны пользовались влиянием, которое при Морице и в особенности при Фридрихе-Генрихе очень походило на власть государя. И тем не менее бесспорно, что каждая из 7 провинций унии составляла в правовом отношении особое государство. Каждая из них пользовалась в собрании генеральных штатов одинаковым правом голоса, и единогласие, требовавшееся при решении всякого вопроса, в соединении с обязательным наказом депутатам, являлось лучшей гарантией против политического партикуляризма. «Общность» держалась по существу исключительно свободным соглашением членов союза, преимуществами, которые она им давала, и помощью, которую она им обеспечивала. Но через сколько кризисов, испытаний и конфликтов пришлось ей пройти! В этом союзе, казалось, было так мало порядка, его действия были так затруднены, что иностранцы все время ждали его распадения, которое произойдет либо стихийно, либо вследствие насильственного переворота принца Оранского. По мнению испанцев, союз держался только войной, и многие из них были убеждены, что 12-летнее перемирие приведет к окончательному развалу его из-за внутренних неурядиц. В конечном счете только Голландия благодаря своей экономической мощи, благодаря энергии и предприимчивому духу своего населения, благодаря его кальвинистскому рвению, его национальной гордости и уверенности в себе самом спасла унию и обеспечила ей место среди великих европейских держав. Несравненно более богатая и более населенная, чем другие союзные провинции, она сумела подчинить их своей гегемонии и в опасные моменты сумела сохранить их связь друг с другом. Она спасла своей силой слабость всего объединения. Благодаря ей принцип независимости отдельных территорий не развился до своих крайних пределов и не вверг в конце концов весь союз в бездну хаоса.
В католических Нидерландах, наоборот, слабость народа сопутствовала порядку и правильному функционированию государственных учреждений. Монархический принцип явился здесь гарантией единства, недостававшего Нидерландской республике. Хотя теоретически провинции продолжали составлять отдельные государства, но фактически их принадлежность одному и тому же государю и их одинаковое подчинение центральному правительству оставляли за ними лишь видимость их прошлой независимости. Власть государя настолько же полностью утвердилась у них, насколько она полностью исчезла у их северных соседей.
В действительности они отнюдь не добровольно примирились с этим положением. Когда в 1579 г. валлонские провинции снова вернулись под власть Филиппа II, они стремились, как мы видели, лишь к восстановлению католицизма, но отнюдь не к реставрации абсолютизма. Аррасский договор ограничивал, в связи с этим, насколько только было возможно, права государя за счет расширения прав страны. Валлонские провинции возвращались назад под высокую руку короля, но они хотели видеть его бессильным и безоружным. Место, отводившееся ему в конституции, предоставляло ему не больше власти, чем имел эрцгерцог Матвей под контролем генеральных штатов или чем та власть, которой должен был пользоваться герцог Анжуйский согласно статьям Плесси-летурского договора.
Но если даже предположить вопреки очевидности, что король склонен был скромно держаться в рамках, отведенных ему его подданными, то он не мот больше довольствоваться ими с того момента, как они обратились к нему за помощью. Еще не прошло з лет с момента подписания мирного договора, как католики, оказавшись не в состоянии справиться с протестантскими провинциями, попросили Фарнезе призвать назад испанские войска. После того как таким образом было уничтожено самое важное из аррасских условий, все остальные статьи договора вскоре также должны были подвергнуться той же участи. Если некоторые наивные люди могли хоть одну минуту думать, что, передавая вооруженную силу королю и его штатгальтерам, они не передавали вместе с тем в их руки и власть, то они вскоре были жестоко разочарованы. К тому же Аррасский договор не простирался на Фландрию и Брабант. А после того как и эти провинции были отвоеваны назад, не осталось больше ничего от мирного договора, который Фарнезе впрочем никогда бы и не заключил, если бы он рассчитывал на его долговечность.
Религиозные побуждения, приведшие к восстановлению монархии, явились также причиной ее быстрых успехов. При наличии воинствующего кальвинизма в северных провинциях сохранение католической церкви явно зависело от силы королевской власти. Вернувшись наконец опять на свои прежние места, епископы не только по долгу совести обнаруживали безграничную преданность по отношению к государю: будучи обязаны ему своим назначением, они неизбежно находились в полнейшей зависимости от него. Политические выгоды, которых Гранвелла ждал уже в 1559 г. от создания новых диоцезов и осуществление которых так задержалось из-за раздиравшей страну гражданской войны, сказались теперь со всей силой. Король мог теперь рассчитывать в штатах всех провинций на почтительную преданность духовного сословия. Чем сильнее укреплялась епископская власть над духовенством, тем больше представители последнего привыкали рассматривать пожелания государя как его приказания. С конца XVI в. больше уже не существовало той фрондирующей независимости, которую аббаты так часто позволяли себе при Карле V и которая при Филиппе II даже толкнула многих из них в объятия революции.
Что касается дворянства и городского населения, то они не делали больше никаких попыток защитить политическую систему, которая по их настоянию была закреплена Аррасским миром. Правда, в течение всей первой половины XVII в. они продолжали считать ее своим идеалом, и мы видели, что генеральные штаты 1600 и 1632 гг. делали робкие попытки вернуться к ней. Но это были безнадежные попытки, лишенные всякого значения. Ибо как могла хоть в какой бы то ни было мере противиться воле государя та самая Бельгия, которая благодаря непрерывному присутствию королевских армий походила скорее на военный лагерь? Жалкий крах дворянского заговора 1630 г. раскрыл глаза даже самым легковерным людям. Чтобы заставить короля уважать национальную независимость, нужна была бы революция. Она могла произойти лишь при участии народных масс, но руководящие классы сохранили слишком гнетущее воспоминание о господстве кальвинистских демократий в XVI в. и с ужасом отшатывались от подобной перспективы. Поэтому они примирились с таким положением вещей, которое по крайней мере гарантировало им их общественное положение. Растущее влияние католицизма и иезуитов привело даже в конце концов к тому, что они искренно примирились с ним. Они свыклись с тем, чтобы считать управление делом государя. Они не думали больше о том, чтобы делить его с ним, и самое большее позволяли себе время от времени обращаться к нему с почтительными просьбами.
Впрочем надо заметить, что переход от старого, бургундского, к новому, испанскому, режиму облегчен был искусными действиями Александра Фарнезе. Аррасский договор не был разорван, он попросту сам собой потерял силу. Члены высшей знати, заседавшие в государственном совете, продолжали питать иллюзию, что они играют политическую роль. Герцог тщательно избегал окружать себя испанскими министрами, и этого было достаточно, чтобы общественное мнение склонилось в его пользу. Но в действительности он правил так, как хотел. Он вершил правительственные дела совместно с тайным советом, состоявшим из юристов вроде Ришардо, Памеле и Ассонлевилля, но в особенности вместе со своими итальянскими приближенными Козимо Мази и Паоло Ринальди, и переписывался с мадридским двором. Он конечно избегал созыва генеральных штатов. На беду военные нужды заставляли его мириться с вмешательством военных властей во все области гражданского управления. Коменданты крепостей присвоили себе обязанности, принадлежавшие до тех пор провинциальным правителям. Взимание налогов ускользало от контроля финансового совета. Все делалось для армии, которую король снабжал далеко не в достаточной мере, так что традиционная система управления вскоре пришла в полное расстройство.
Грубое обращение графа Фуэнтеса еще более усилило неурядицы[995]. Чтобы положить конец хаосу во всех областях управления, эрцгерцог Эрнст уже в 1595 г. прибегнул к советам собрания, состоявшего из рыцарей ордена Золотого руна и членов государственного и тайного советов. Оно поспешило предложить ему вернуться к бургундской системе управления, т. е. восстановить правительственные советы в их прежних полномочиях, ввести опять в действие прерогативы провинциальных правителей и заместить опять все должности туземными чиновниками, «которые будут вести все дела на языке данной страны». Оно позволило себе даже намекнуть на настоятельную необходимость созыва генеральных штатов. Оно напомнило «о договоре примирения с валлонскими провинциями, возобновленном и обещанном его величеством», и рассыпалось в торжественных похвалах совершенствам прежней конституции по сравнению с бедствиями настоящего времени. «Благодаря ей, — заявляло оно, — в провинциях так усилились благочестие и вера в бога, любовь и повиновение их государям, мир и согласие между ними, несмотря на то, что они говорили на различных языках; так увеличилось обилие всяких благ и водворилось такое спокойствие, что казалось, будто благословения небес суждены были им в большей мере, чем всем остальным частям света; благодаря хорошему управлению, правосудию и благоустройству другие короли, монархи и государственные деятели приезжали, чтобы полюбоваться этим поразительным ведением дел и поучиться этой форме правления и образу жизни»[996].
Испания очень остерегалась предоставить опять стране такую политическую систему управления, первым следствием которой было бы восстановление национальной независимости. Конституция, введенная при Альберте и Изабелле и сохранившаяся в своих существеннейших пунктах и после них, представляла собой лишь видимость старой бургундской конституции. Все важнейшие части государственного здания подверглись радикальному изменению, остался только один фасад. Сохранился федеративный характер государства и вместе с ним территориальная независимость каждой провинции. Но центральное управление зависело исключительно от государя. И его полномочия были столь широки, что в действительности ему принадлежала почти вся полнота политической власти.
Бельгию начала XVII в. можно охарактеризовать как абсолютную монархию, ограниченную лишь правами провинций на местное самоуправление. Верховная власть наталкивалась здесь только на обычное право и традиции, укоренившиеся вследствие долгого пользования ими и представлявшие ряд местных особенностей. Хотя эти многочисленные попытки сопротивления, несмотря на свою разрозненность и изолированность, были все же стеснительны, но тем не менее они, разумеется, не были опасны. В случае необходимости всегда можно было прибегнуть к силе, чтобы справиться с ними. Перестав созывать генеральные штаты, государь избавился от единственного центрального оппозиционного органа, с помощью которого страна могла ставить препятствия его воле, держаться с ним как равная с равным и заставлять его в конце концов волей-неволей приходить к соглашению с народом.
Подобное соглашение было теперь тем более невозможным, что государь был не только неограниченным монархом, но и иностранцем. Все его ближайшие советники были в основной массе испанцами или по крайней мере испанизировались. При Альберте и Изабелле важнейшие вопросы общей политики передавались на разрешение кабинета «хунты», в котором заседали Спинола, граф д'Ановер, духовник Фра Иниго де Бризуэла, Хуан де Виллела, Хуан Мансисидор, Педро де Сан Хуан и т. д. За исключением председателя тайного совета бельгийские министры не имели права поднимать голос в собрании. Государственный совет был лишь парадным учреждением, созданным для удовлетворения высшего дворянства[997]. Последнему предоставили кроме того некоторые дипломатические посты, некоторые почетные должности и выполнение некоторых чрезвычайных поручений. Самых влиятельных представителей его награждали цепью ордена Золотого руна; путем наград (mercedes) обеспечивали себе или покупали его повиновение и его верность, но его тщательно лишали всякого политического влияния. Даже при дворе оно было вытеснено испанцами[998].
Дворец эрцгерцогской четы действительно гораздо больше походил на мадридский дворец, чем на дворец бургундских герцогов. При нем находились майордом (mayordomo mayor), камер-юнкеры и придворные дамы. Духовники Альберта и Изабеллы были испанцами, так же как и их капелланы и проповедники. Среди камергеров и среди придворных дам испанцы тоже были на первом месте. Внешний вид здесь вполне соответствовал действительности. Было очевидно, что государь являлся в стране лишь представителем Испании. После смерти Альберта Изабелла, опекаемая и руководимая Бедмаром и Айтоной, играла лишь роль парадной фигуры, а последующие наместники должны были исключительно выполнять приказы из Мадрида. Правда, кардинал-инфант принадлежал еще к королевской семье, но в дальнейшем перестали соблюдать обещание, закрепленное в Аррасском договоре, передавать управление бельгийскими провинциями лишь принцу королевской крови. Начиная с 1641 г. все наместники, за исключением дон Хуана и эрцгерцога Леопольда, выбирались из среды испанской знати. Словом, вернулись опять к тому, что было во времена Альбы и Рекесенса.
С течением времени подчиненное положение католических Нидерландов обнаруживалось все яснее. Когда Филипп II в 1558 г. создал в Мадриде совет Фландрии, состоявший, по крайней мере частично, из бельгийских министров и занимавшийся решением важнейших дел, касавшихся провинций, то за последними все же признавалось в пределах общей монархии некоторое особое политическое место[999]. При Альберте и Изабелле оно походило даже на независимость. Но после них оно очень скоро исчезло. Уже в конце царствования Филиппа III совет Фландрии стал лишь тенью того, чем он был вначале: его функции перешли к королевскому совету. Он стал лишь почетным пристанищем для отставных чиновников, в особенности для бывших нидерландских штатгальтеров. Его важнейшей задачей было давать советы по поводу раздачи дворянских титулов и наград.
С другой стороны, создание в самом Брюсселе секретариата по управлению делами страны и по военным делам (Secretarias de Estado у guerra del gobierno de Flandes), возникновение которого восходило к временам герцога Альбы, но который оформился окончательно лишь при эрцгерцоге Эрнсте, изъяло из-под всякого контроля страны организацию военного дела, а также сношения с Мадридом и иностранными державами. Статс-секретарь, он же секретарь по военным делам, который всегда был испанцем и назначался королем, являлся фактическим представителем монарха в католических Нидерландах. Он не только обязан был помогать генеральному наместнику, но должен был также следить за его поведением. Он был доверенным лицом мадридского кабинета, обсуждал с ним от имени наместника все важнейшие дела. Его переписка на испанском, а не на «бургундском» языке не подлежала контролю со стороны бельгийских министров или правительственных советов, Хотя статс-секретарь и был иностранцем в бельгийских провинциях, где его почти не знали, так как он официально не играл никакой роли, тем не менее он был самым главным лицом в государственном аппарате. Никакие архивные данные не представляют такой ценности для знакомства с бельгийской политикой Испании XVII в., как совокупность оставленных им бумаг[1000].
Благодаря своей военной власти Испания окончательно обеспечила себе господство над Бельгией. От национальных войск, которым на основании Аррасского договора должна была быть полностью передана оборона страны, во время правления Альберта и Изабеллы осталось лишь несколько отрядов милиции под командованием некоторых представителей высшей знати[1001], общая численность которых сводилась к 1 800 чел. Что касается армии, то она во времена эрцгерцогской четы так же полностью находилась в руках короля, как это было и при герцоге Альбе. Она повиновалась только его приказам, и хотя ее основная роль состояла в том, чтобы сражаться против внешнего врага, но не подлежало сомнению, что при малейшей попытке восстания она снова обратится против провинций. Вся ее внутренняя организация, за которой следил секретарь по государственным и военным делам, была сверху донизу чисто испанской. Ее офицеры не только получали содержание от короля, но армия имела кроме того еще особое избиравшееся из ее среды управление по распределению денежных средств, получавшихся ею из Испании: («junta de hazienda», «veedor», «contador», «pagader»). Впрочем, эти суммы покрывали лишь часть ее расходов. Остальную часть их должна была покрывать Бельгия, и эта часть, по мере истощения королевской казны, становилась все более значительной. На содержание войск и крепостей расходовались не только «регулярные субсидии», но страна должна была постоянно давать авансы кассе «exercito» (войска), причем она лишена была всякой возможности контролировать их назначение, так как эта касса подлежала компетенции лишь военных властей[1002].
Государство, лишенное руководства своей внешней политикой и своими вооруженными силами, не является независимым государством; между тем таково было положение Бельгии с конца XVI в.[1003] Правда, во всех абсолютных монархиях народ вверяет государю свои судьбы и предоставляет ему решать вопросы войны и мира. Но при этом он убежден, что его король чувствует свое единение с народом, и, отождествляя себя с королем, с доверием подчиняется его власти. Но этого совершенно не было в католических Нидерландах. Здесь противоречие интересов, обычаев и взглядов между народом и иностранным государем, призванным по династическим соображениям управлять бургундским наследством, достигало крайних мыслимых пределов. По долгу национальных королей Испании Филипп II и его преемники вынуждены были пожертвовать в интересах Испании своими северными провинциями, навязав им зависимость, с которой провинции покорно примирились, после того как они безуспешно пытались избавиться от нее.
Впрочем, испанские государи удовольствовались тем, что лишили бельгийские провинции возможности вмешиваться в свою политику; они благоразумно остерегались вызывать в них новые волнения путем вмешательства в их внутреннее управление. Филипп II далек был от того, чтобы вернуться к плану, о котором он одно время думал, а именно, превратить Нидерланды в централизованное королевство. Наоборот, назначив им особых государей, он предоставил им к концу своего царствования такую степень независимости, которая только совместима была с общими интересами его монархии. При Альберте и Изабелле, как и после них, внутреннее управление было сосредоточено исключительно в руках местных людей. С первого взгляда могло даже показаться, что центральные учреждения остались в том виде, как они были созданы Карлом V. Но при ближайшем рассмотрении можно было заметить, что путем постоянных изменений система управления все явственнее становилась на путь абсолютизма.
Из трех правительственных советов, как мы уже видели, государственный совет потерял всякую власть. Он был создан, чтобы приобщить страну в лице влиятельнейших представителей высшей знати к руководству общей правительственной политикой, но с того момента, как все внешнеполитические дела решались исключительно мадридским двором, он продолжал существовать лишь для формы. Он подвергся таким образом общей участи с Аррасским договором, так заботливо закрепившим в своих статьях его сохранение и расширение его полномочий: вместо того чтобы ликвидировать его, удовольствовались тем, что обрекли его на полнейшее бессилие.
Зато тайный совет, составленный из юристов и являвшийся простым орудием верховной власти, стал важнейшим звеном государственного аппарата. Председатель его был премьер-министром государя во внутренних делах; начиная С Ришардо до Пекия, от Пекия до Розе и от Розе до Говина председатели его всегда старались подчинить конституцию страны чисто монархическим принципам. Достаточно напомнить о поведении Ришардо на собрании генеральных штатов 1598 и 1600 гг., а также о поведении Розе на собрании 1632 г. По мнению юристов тайного совета, вся власть исходила от государства, представленного государем и воплощенного в нем. Государь должен был следить за тем, чтобы не умалить неограниченную власть, носителем и орудием которой он был. Он не должен был ни делить ее со своими подданными, ни мешать применению ее под видом уважения к обычным правам или привилегиям, которые являются не чем иным, как злоупотреблениями, несовместимыми с нормальной деятельностью «республики». Единству верховной власти должны соответствовать порядок и правильное функционирование государственных учреждений. Таким образом централизация развивалась параллельно с монархической системой, и тайный совет старался одинаково расширить и ту и другую. Уже в самом начале правления Альберта и Изабеллы он неустанно старался подчинить себе всю судебную власть.
«Большой мехельнский совет» тщетно пытался противодействовать вмешательству в его дела тайного совета, стараясь сохранить за собой полномочия, которые, по его мнению, неотделимы были от высокого звания и независимости судебной корпорации. Его борьба с юристами государя напоминает борьбу французских парламентов с успехами монархии, и борьба эта, как и во Франции, закончилась поражением. Провинциальные советы привыкли во всех трудных вопросах обращаться за указаниями к тайному совету, который в форме «декретов» указывал, какое решение — им надлежит принять. Его постоянное вмешательство в судебную процедуру уменьшило беспристрастие судов, но привело зато к установлению замечательного единообразия в судопроизводстве[1004]. Тайный совет, этот бдительный блюститель государственного суверенитета, не колеблясь заставлял подчиняться себе и католическую церковь. По его мнению, — а в этом пункте все высшее судебное сословие вполне разделяло его точку зрения — только один государь имел право в силу власти, полученной им от бога, издавать законы, а отсюда вытекало, что все распоряжения духовных властей не могли издаваться без его разрешения. В связи с этим тайный совет неустанно боролся pa то, чтобы заставить их испрашивать разрешения[1005]. В 1621–1624 гг. он решительно поддерживал фландрский совет в борьбе по этому поводу с гентским епископом; чтобы положить конец спору, понадобилось вмешательство эрцгерцогини Изабеллы, которая, ставя притязания церкви выше, чем притязания государства, разрешила спор в пользу епископа[1006]. В 1627 г. тайный совет заставил совет Фландрии признать опасным для королевской власти сочинение «Моnомасhiа» Рихарда Брунда[1007].
Но особенно он старался придать национальному бельгийскому праву те единообразные нормы, введение которых началось с царствования Карла V, но которые вскоре после издания уголовных указов 1570 г. были нарушены гражданской войной. Изданное в 1531 и 1540 гг. распоряжение об унификации старинных обычных прав, к которому судебный партикуляризм отнесся с таким недоброжелательством и медлительностью[1008], вошло опять в силу при эрцгерцогской чете и выполнялось строжайшим образом. Указом от 31 июля 1606 г. предписывалось приступить к нему. Одно время думали даже вернуться к мысли, высказанной в 1595 г., и заменить единым кодексом все разнообразие местных обычных прав. В течение 1611 г. комиссии из членов тайного совета, судей и юристов поручено было переработать гражданское и уголовное право всех провинций таким образом, чтобы оно во всей своей совокупности построено было на одних и тех же общих принципах. Но это было — как обнаружилось и при аналогичных попытках, делавшихся к этому же времени во Франции, — неосуществимым предприятием. Комиссия отказалась от Этого после установления 47 разделов, составивших так называемый «Вечный эдикт», который признан был обязательным для всей страны 12 июля 1611 г.[1009]. Этот эдикт можно считать началом унификационного движения, которое с этого времени все более внедрялось в национальное бельгийское право. Благодаря ему произведена была также кодификация большинства старинных обычных прав, приступить к которой он требовал без промедления, угрожая, что «в противном случае будет прислан комиссар, который предпримет необходимые шаги в этом направлении». За время с 1611 по 1632 г. тайный совет утвердил не менее 36 кодексов обычного права[1010]. Далее он издал также ряд превосходных указов, как например указ от 19 июля 1603 г. о полномочиях чиновников фиска[1011], общее положение об охоте от 31 августа 1613 г.[1012], указы 1604 и 1612 гг. об улучшении судебной процедуры брабантского совета[1013], аналогичный указ 1611 г., касавшийся суда Генегау[1014], постановление 1617 г., регулировавшее лесное законодательство Люксембурга, и т. д. Вое это законодательство, разработанное трудолюбивыми, добросовестными и знающими юристами, хотя и лишенное оригинальности, было тем не менее замечательным делом и являлось одним из благодетельнейших результатов правления эрцгерцогской четы. После того как оно прервано было войнами, опустошавшими страну начиная со второй трети XVII в., возобновление его последовало лишь в царствование Марии Терезы.
Положение финансовых дел так же ясно, как и судебные реформы, свидетельствовало об успехах, достигнутых монархической властью в начале XVII в.[1015]. Принцип постоянного налога, натолкнувшийся при герцоге Альбе на такое упорное сопротивление, фактически восторжествовал. Со времени роспуска генеральных штатов 1600 г. ежегодная общая сумма налогов в 3 600 тыс. флоринов, принятая государем без одобрения штатов, взималась непрерывно согласно квоте, установленной для каждой провинции[1016]. Правда, правительство, введя это новшество, тщательно избегало открыто подчеркивать свою победу. Оно продолжало испрашивать налоги ежегодно у каждой провинции, но в действительности это было лишь простой формальностью. Провинции вотировали налоги и, само собой разумеется, они не могли отказать в этом, ибо в противном случае это было бы равносильно покушению на самое существо верховной власти. Однако, чтобы предоставить им возможность вести совершенно безопасное для правительства обсуждение, последнее испрашивало у провинций большую сумму, чем обычная квота, и затем соглашалось «снизить» ее до первоначального уровня[1017].
Впрочем, постоянных, или, как выражались, регулярных налогов нехватало для покрытия государственных расходов. Их дополняли чрезвычайными налогами или «субсидиями», размеры которых зависели от обстоятельств и которые, за исключением периода 12-летнего перемирия, регулярно испрашивались у провинций. Каждая из провинций сохраняла однако за собой в данном случае право соглашаться на эти налоги или отвергать их. Брабантские штаты создавали массу затруднений, открыто борясь всегда против признания принципа, что государь может навязывать им «решением большинства» налоги, вотированные простым большинством их трех сословий. Впрочем, почти всегда в конце концов приходили к соглашению благодаря средствам «понуждения», применявшимся финансовым советом. Уничтожение какого-нибудь непопулярного мероприятия или какая-нибудь уступка, выгодная для строптивой провинции, приводили в конце концов к соглашению. Но в случае необходимости достаточно было военной демонстрации для преодоления слишком упорного сопротивления.
Имущества короны по сравнению с налогами лишь в очень незначительной части покрывали нужды государства. В конце XVI в. они были почти полностью отчуждены, и хотя эрцгерцогской чете и удалось частично восстановить их во время 12-летнего перемирия, но результаты их стараний вскоре были опять уничтожены. Начиная с 1622 г. правительство вынуждено было продавать или закладывать свои земли и свои доходы, чтобы справиться с непрерывным ростом военных расходов. Оно вынуждено было также отказаться из-за расстройства антверпенского денежного рынка и экономического упадка страны от обильных ресурсов в виде займов, получавшихся в царствование Карла V. Спинола не раз прибегал к личным займам, чтобы раздобыть средства, необходимые для продовольствия войск, и мы видели выше, что в 1632 г. Изабелла вынуждена была использовать для уплаты жалованья войскам денежные средства ломбардов[1018].
Положение несколько смягчали некоторые другие приемы, как например раздача многим землям сеньориальных прав и все учащавшиеся пожалования дворянских званий. Иногда прибегали даже к продаже должностей, но этот обычай, формально запрещенный «Joyeuse-Entrée», вызывал всегда решительные протесты, и на него решались лишь изредка[1019].
Более действительным средством для смягчения постоянной нужды государственной казны в деньгах служили «лицензии». Введение их восходит к временам наместничества герцога Альбы. Убедившись в невозможности окончательно запретить торговлю с мятежными провинциями, герцог ввел пошлину, уплачивавшуюся при вывозе и ввозе товаров. Голландцы с своей стороны тотчас же воспользовались этим мероприятием. Оно было сначала временным, но благодаря длительности войны стало постоянным. Его можно считать началом таможенной системы как в Соединенных провинциях, так и в католических Нидерландах. В 1622 г. ежегодную общую сумму «лицензий» оценивали в 500 или 600 тыс. флоринов[1020]. Впрочем, в течение долгого времени на них смотрели как на простое дополнение к налоговым средствам. Они были уничтожены после Мюнстерского мира, но так как голландцы сохранили их, то их вскоре пришлось восстановить, и с тех пор их стали постепенно превращать в орудие покровительственной таможенной системы[1021].
Если учесть все обстоятельства, то всякого рода налоги, уплачивавшиеся Бельгией в течение первой половины XVII в., совсем не были так обременительны, как это может показаться с первого взгляда. Бухгалтерские книги главной кассы финансового ведомства свидетельствуют о том, что ежегодные доходы государственной казны очень редко достигали цифры в 5 млн. флоринов: как правило, они не превышали 3 млн. флоринов и держались на этом уровне в течение всех 12 лет перемирия. И тем не менее, за исключением этих 12 лет, финансовое положение было плачевным. Имевшихся в распоряжении правительства денежных средств почти никогда нехватало на покрытие его расходов. Так как выплата пенсий и «наград» ввиду полнейшего исчерпания коронных имуществ производилась за счет регулярных налогов, то они совершенно теряли свое первоначальное назначение. Далее, авансы, дававшиеся государственной казной кассе «exercito», делали невозможной правильную отчетность. Словом, налицо был финансовый хаос, жили со дня на день, предоставляя долгам расти и с тревогой ожидая, когда получатся денежные средства из Испании. Напрасно генеральные штаты 1600 г. добивались контроля над использованием налогов. Правительство не только продолжало тратить их по своему усмотрению, но из средств, взимавшихся со всей страны во время войны, ничего не попадало в пользу народа. Регулярные и чрезвычайные[1022] налоги, лицензии и всякого рода доходы одинаково уходили в бездонную пропасть военных расходов.
«Генеральные штаты пагубны во всякое время и во всех без исключения монархических странах» й, — это заявление Филиппа IV может считаться политическим принципом, определявшим со времени возвращения Бельгии под власть Испании все поведение брюссельского правительства. Опыт, проделанный в 1600 г. эрцгерцогской четой, слишком плохо удался, чтобы пытаться возобновить его. Нельзя считать заседанием генеральных штатов собрание делегатов провинций, созванное в 1619 г. для изыскания способов погашения займов, заключенных в Англии во время восстания против Филиппа II. И только исключительные обстоятельства заставили Изабеллу в 1632 г. еще раз прибегнуть к осужденному учреждению, которое она к тому же решила обречь на полнейшее бессилие.
Но если генеральные штаты исчезли, то провинциальные штаты продолжали существовать. Абсолютизм удовольствовался завоеванием центрального аппарата. Эрцгерцогская чета соблюдала присягу, принесенную ею каждой провинции, и уважала их обычные права и привилегии, а после нее испанские короли поручали наместникам приносить от их имени ту же присягу, и они также соблюдали ее[1023].
Впрочем, автономия провинций во всей своей полноте сохранилась только в Брабанте. Действительно, из всех бельгийских территорий только один Брабант имел писаную конституцию — «Joyeuse-Enirée». Только в одном Брабанте права государя были строго отграничены от прав страны. Таким образом, нужен был бы настоящий переворот, чтобы уничтожить гарантии, торжественно подтверждавшиеся в начале каждого нового правления клятвой монарха, и даже сами логисты вынуждены были, к большому своему прискорбию, считаться с подобным ненормальным положением, столь противоречившим их взглядам на государство. Когда нунций Бономи в 1613 г. определил политический строй Нидерландов как сочетание монархических, аристократических и демократических принципов управления, он ошибочно распространил на всю страну наблюдение, относившееся лишь к брабантским учреждениям, с которыми ему только и удалось познакомиться.
Чтобы избавиться от опасности централизации, брабантцы делали вид, будто видят в короле лишь своего наследственного герцога. Брабантский совет непрерывно протестовал против вмешательства тайного совета в его дела[1024]. Канцлер Брабанта сохранял за собой право скреплять своей подписью указы, относившиеся к герцогству. Наконец провинциальные штаты позволяли себе резко критиковать каждое требование налогов и настаивали, как и во время революции, что налоги и субсидии должны взиматься их собственными чиновниками и что они не должны давать в этом никакого отчета; «так что, — заявляла брюссельская счетная палата в 1625 г., — начиная с указанного времени верховная власть была разделена между государем и штатами, что являлось совершенно неслыханной и никогда не применявшейся вещью в государстве суверенного монарха»[1025]. В глазах чистых монархистов провинциальные брабантские штаты были «организацией, в которой не было никакого порядка, а царила путаница злоупотребления и заблуждения»[1026].
Главная причина этих «заблуждений» заключалась в муниципальном устройстве брабантских городов и в частности Брюсселя. Подобно льежским цехам брюссельские «нации» также сохранили за собой право одобрения налогов. И так как они остались верными средневековой традиции и признавали законным лишь единодушно принятое решение, то достаточно было отказа одной из них, для того чтобы парализовать деятельность провинциальных штатов. Но в то время как в Льеже военная слабость епископа заставляла его мириться с этими притязаниями, в Брюсселе государь был слишком силен, чтобы уступать им. Правда, в большинстве случаев он обнаруживал терпение и соглашался вступать в переговоры[1027]. Но иногда ему приходилось давать им предостерегающие уроки. Так было например в 1619 г., когда сопротивление «наций» Брюсселя взиманию налогов истощило в конце концов терпение эрцгерцога. Испанским войскам дан был тогда приказ идти на город, и этого оказалось достаточно, чтобы добиться требуемого согласия и положить конец этой «бараньей войне», этой почти комической пародии на прежние городские восстания, настолько значительна была теперь разница между военной силой государя и силами городов[1028].
Генегау тоже сохранил довольно значительную независимость. Здесь была широко представлена высшая знать, и потому с ней необходимо было обращаться бережно. «Великий бальи», всегда избиравшийся из ее среды, из чувства чести противился «умалению» прав, связанных с его должностью, со стороны центрального правительства[1029]. «Законы» графства, обновлявшиеся им без участия государя, не всегда проникнуты были тем духом послушания, как это желательно было бы Брюсселю. Ввиду множества жалоб пришлось отказаться от реформы суда Генегау, предписанной в 1611 г. Третье сословие, представленное в провинциальных штатах городским управлением Монса, тоже нередко обнаруживало склонность к сопротивлению. Этому положен был конец путем изменения в 1624 г. традиционного способа его пополнения, который, по мнению правительства, был слишком благоприятен для демократических элементов[1030].
Все остальные провинции обнаруживали величайшую уступчивость по отношению к монарху, и их автономию всегда нетрудно было обуздать. Во Фландрию, самую крупную из них, старались вообще не назначать никакого штатгальтера, а во главе ее управления ставился председатель фландрского совета. Лимбург, Люксембург, Артуа, графство Намюрское, валлонская Фландрия и Гельдерн сохранили своих правителей. Но их полномочия были сильно ограничены, и они лишены были всякой военной власти. Коменданты крепостей были полностью изъяты из-под их власти и зависели только от командующих армией. Наконец за ними строго следили судебные советы, назначавшиеся центральным правительством. В 1604 г. граф Берлемон, являвшийся правителем Люксембурга, получил инструкции, на основании которых ему предписывалось запрашивать во всех важнейших случаях мнения членов провинциального совета, «исходя из того, что они являются нашими советниками и министрами, а не вашими»[1031].
Что касается третьего сословия, то его законопослушность была обеспечена благодаря составу городских управлений, избиравшихся под контролем правительства из высших слоев, городского населения. Муниципальное устройство почти везде покоилось на принципах «конституции Карла» 1540 г. Даже сами гентцы так основательно забыли о своих «привилегиях», что воздвигли на Пятницком рынке памятник Карлу V. Некоторые пережитки старой городской демократии остались лишь у «наций» брабантских городов; от старых общинных вольностей осталось лишь то, что не внушало недоверия правительству. Цехи превратились лишь в промышленные корпорации, лишенные всякого права на вмешательство в политические дела и в особенности всяких военных полномочий. Право носить оружие имели лишь «военные братства» и городские части, избиравшиеся из среды состоятельных слоев городского населения. Эти состоятельные граждане тщательно заботились о том, чтобы не тревожить центральную власть, обеспечивавшую им их социальное положение. Поэтому тайный совет не преминул воспользоваться их настроениями, чтобы еще более усилить вмешательство государя в городское управление. В 1592 г. он заявил, что бальи Гента впредь должен пользоваться первым голосом в коллегии городского управления и может появляться в ней по всякому поводу, так что он должен составлять вместе с эшевенами «единую и цельную организацию, задачей которой является служение богу и его величеству и забота о благе и спокойствии названного города»[1032].
Но если король обеспечил себе в провинциальных штатах повиновение третьего сословия, то тем более оно было ему обеспечено со стороны остальных двух сословий — духовенства и дворянства. Действительно, ведь он назначал членов первого и держал в своих руках дворянство путем приманки— раздачи должностей и титулов. Со стороны штатов часто раздавались жалобы, еще чаще они затевали споры по поводу требовавшихся от них налогов, но нельзя было бы привести ни одного примера конфликта между ними и центральной властью. Фландрский советник Марк Гертог был совершенно прав, утверждая в 1598 г., что они состояли из одних лишь «креатур и благонадежных подданных его величества, которые дали полнейшее доказательство своей преданности и у которых нельзя заподозрить никакой задней мысли, что они сделают или предложат что-нибудь, противоречащее служению богу и его величеству или общему благу»[1033]. Впрочем, их послушание было залогом автономии, которой они пользовались. Государь неминуемо отнял бы ее у них, если бы они превратили ее в оружие против него, так что умеренность монархического строя в католических Нидерландах объяснялась умеренностью, проявлявшейся народом при использовании своих политических прав.
На медали, выбитой в 1587 г., поразительно ярко передано изображение экономического положения Нидерландов так, как оно должно было представляться тогда ревностным кальвинистам[1034]. Вокруг эмблем, символизирующих на ее лицевой стороне нищету католических районов, а на оборотной стороне благосостояние протестантских территорий, сделана двойная надпись, объявляющая первую наказанием, возложенным богом на нечестивых, а второе — наградой тем, кто остался верен ему. И действительно, к тому времени, когда Фарнезе завоевал для католической церкви Фландрию и Брабант, обе эти территории, опустошенные годами войны, являли зрелище такого полнейшего запустения, что это напоминало протестантам Соединенных провинций об ужасных бедствиях, которые Иегова, согласно ветхому завету, ниспослал на своих врагов.
На севере плотины были разрушены и морские воды вновь затопили польдеры, которые таким тяжким трудом в течение многих веков были отвоеваны у моря[1035]. От портов Гоуке и Моникереде на берегах Звина в 1594 г. остались одни лишь развалины[1036]. Внутри Фландрии множество заброшенных и одичавших полей поросли мхом и диким кустарником. Гентский летописец Ян ван ден Вивере рассказывает, что в 1585 г. нельзя было решиться отойти на расстояние мили от города, не рискуя подвергнуться нападению волков[1037], и еще через 15 лет множество волчьих стай бродило в Фюрнском кастелянстве[1038]. Шайки грабителей опустошали деревни, и дело дошло до того, что в 1589 г. пришлось издать приказ о том, чтобы вырубить все деревья на протяжении семисот футов вдоль дорог и рек, так как они являлись убежищем для воров и убийц[1039]. Набеги голландского гарнизона из Остенде на деревни окончательно лишали их всякой безопасности. В 1604 г. фландрские провинциальные штаты писали, что «притеснения, взяточничество, непорядки и обирание бедных крестьян так велики и чрезмерны, что стон стоит и вопли о мщении возносятся к богу; они в полном отчаянии как от того, что этому не видно конца, так и от слишком мягких наказаний, которые налагаются за эти преступления»[1040]. Даже в районе Гента едва ли десятая часть полей была засеяна, и в 1592 г. каждому разрешалось возделывать для себя земли, оставленные их собственниками[1041].
Не лучше было положение в Брабанте. Произведенное в конце XVI в. обследование дает нам очень плачевные сведения об опустошенности страны[1042]. За 20 лет число домов в Люббеке уменьшилось с 86 до 45, в Тильт-Нотр-Даме — со 177 до 39, в Гахте со 120 до 77, в Моленбеке, около Сихема, с 58 до 24, в Меерхоуте с 204 до 104 в Гауварте с 89 до 17, в Ракоуре с 52 до 19, в Дормале с 73 до 42, в Линдене с 90 до 48, в Веземале с 94 до 17 и т. д. В Линдене мэр утверждал, что деревни вообще больше не существуют, так как дома сожжены были солдатами лувенского гарнизона. В очень многих местах большинство жителей бежало или погибло от голода. Чиновники, производившие обследование, констатировали почти повсюду, что луга затоплены, заводы и мельницы разрушены, а стада истреблены. Сдававшиеся в аренду фермы не находили арендаторов, и во Многих местах поля возделывались лишь беженцами, явившимися из Кампина, ибо в этой пограничной области, через которую непрерывно проходили войска, запустение было еще большим. Голландские мародеры (vrij buiters) грабили страну, и, чтобы избавиться от грабежей, жители вынуждены были платить контрибуции неприятельской армии. К этому надо прибавить поборы, взимавшиеся с них со времени смерти Фарнезе испанскими или итальянскими мятежниками, засевшими в Тирлемоне и Сихеме.
В городах нужда была так же велика, как и в деревне. В Граммоне в 1581 г. осталась лишь четверть домов, и пять шестых населения эмигрировало[1043]. В Жамблу в 1594 г. внутри черты города осталось лишь 70 населенных домов из 170, а в предместьях 26 из 157. Нужда была здесь так велика, что пришлось продать колокола и заложить даже дароносицу из приходской церкви[1044]. Вздорожание предметов питания и прекращение всяких работ довели страдания бедных слоев населения до последних пределов. Ван ден Вивере ярко описывает нам, как в Генте бедняки питались несъедобными вещами, рылись в мусорных ямах, разыскивая какие-нибудь остатки пищи, и ели рыбные отбросы, выброшенные на свалочные места[1045]. В городах, где стояли гарнизоны, плохо оплачивавшиеся солдаты жили на счет населения, реквизировали продукты и в зимнюю пору отапливали свои помещения мебелью и даже балками покинутых домов[1046].
Валлонские провинции, которых не коснулась война, испытали на себе лишь косвенное влияние бедствий, постигших Фландрию и Брабант. Эмиграция протестантов, покинувших после победы католицизма Валансьен, Лилль, Аррас, Армантьер и переселившихся на север, разумеется, нанесла чувствительный удар их промышленности. Кроме того они жестоко страдали от расстройства антверпенского рынка и закрытия Шельды. Но все же они продолжали пользоваться относительным благосостоянием. Вмешательство Филиппа II в дела Франции в 1592 г. заставило и их испытать на себе бедствия от потоков проходящих армий и военных бунтов. Но Вервенский мир (1598 г.) вернул им вскоре спокойствие, которое в течение 40 лет не было ни разу серьезно нарушено.
Шесть лет спустя взятие Остенде дало некоторую возможность вздохнуть также и Фландрии. Враг был изгнан из твердыни, которую он занимал так долго и из которой он терроризировал графство своими разбойничьими набегами и непрерывными угрозами нашествия в самое сердце страны. Правда, четырехлетнее пребывание во Фландрии осадной армии принесло ей новые опустошения. Но Спинола использовал свою победу для того, чтобы направить свои действия на отдаленный район Исселя. В связи с этим графство перестало служить полем битвы до периода войн с Францией; в течение последующих лет воюющие стороны ограничивались тем, что брали и отнимали назад небольшие укрепленные пункты по соседству с Шельдой, в области «Четырех ремесел» и в Ваасской области.
Тем не менее к моменту заключения 12-летнего перемирия (1609 г.) южные провинции являли собой еще очень печальное зрелище. Англичанин Овербюри, проезжавший по ним в это время, пишет, что когда он проехал Лилло, то нашел «опустошенную страну с отчаявшимся населением, которое в большей степени было недовольно своим собственным правительством, чем ожесточено было против врага, разоренное дворянство и купечество, и крестьян, обрабатывавших свои поля только для своего прокормления, без надежды улучшить свое положение, полуразрушенные города, словом, всеобщую нужду, несмотря на то, что налоги были здесь гораздо менее обременительны, чем в Соединенных провинциях»[1047].
Годы спокойствия, наступившие благодаря перемирию, были энергично использованы для восстановления хозяйственной жизни страны. Но как ни осязательны были результаты, которыми увенчались труды населения и деятельность правительства, однако Бельгия не могла больше надеяться при тех условиях, в которых она находилась теперь, на возврат того удивительного благоденствия, светлое воспоминание о котором сохранилось еще в памяти стариков. Все же эти успехи свидетельствовали по крайней мере о том, что жизненная энергия народа сохранилась во всей ее силе. Это лучше всего доказывала та быстрота, с которой он взялся залечивать раны, нанесенные войной: снова возделывать поля, восстанавливать плотины, исправлять дороги и каналы, оживлять торговлю и искать новых рынков сбыта для своей промышленности. Было сделано все, что только возможно, и только в силу непоправимых обстоятельств, независимых от человеческой воли, страна не в состоянии была занять опять то место, которое она когда-то занимала в мировой экономике.
Во время закончившейся наконец войны Соединенные провинции благодаря своему военному флоту блокировали устье Шельды и прибрежные порты. Флиссинген, Миддельбург и Амстердам присвоили себе теперь торговые связи Антверпена. Этому городу, благосостояние которого было уже и без того подорвано, после завоевания его Фарнезе нанесен был смертельный удар. Иностранные банкирские дома, находившиеся здесь еще в 1584 г., поспешно переселились на север или оказались обреченными на банкротство[1048]. В 1609 г. в городе оставалось только два купца из Генуи, один из Лукки и ни одного из Флоренции; немногие сохранившие ему верность португальцы и англичане вскоре покинули его ради его счастливых соперников[1049]. Для его оживления Фарнезе тщетно надеялся на поддержку Ганзы, которая сама клонилась к упадку[1050]. Городские власти с своей стороны носились с безнадежным планом сделать его опять складочным местом английской суконной промышленности[1051], Но как можно было надеяться на успех теперь, когда закрытие Шельды превратило этот приморский город в «континентальный»[1052]. Под сводами биржи, где некогда можно было слышать все европейские наречия, царила отпугивающая тишина; в 1648 г. сюда перенесена была библиотека города, а позднее фабрикантам разрешено было поместить здесь ткацкие станки для коврового ремесла[1053]. К полуразрушенным набережным причаливали только голландские суда, чтобы выгрузить здесь зерно или нагрузить транспорты промышленных изделий, которые Бельгия, лишенная флота, не могла экспортировать сама. Соединенные провинции, закрывшие этот порт Шельды для всех остальных народов, позаботились о сохранении его для себя; он был отрезан ими от международных торговых связей, но остался центром их торговли с католическими Нидерландами.
Ничего подобного конечно не представляли себе в 1609 г. В договоре о перемирии провозглашалось просто, что между обеими частями Нидерландов восстанавливается полная свобода торговли и что население каждой из обеих частей будет пользоваться правами наибольшего благоприятствования. Но как можно было думать, что экспортеры Амстердама и моряки Зеландии добровольно согласятся как раз тогда, когда Испания вынуждена была капитулировать перед Соединенными провинциями, на отказ от драгоценных выгод, приобретенных ими благодаря войне? Восстановление свободной навигации по Шельде — разве это не равносильно было в действительности новому оживлению Антверпена к выгоде католического короля, возвращению в него купцов и фабрикантов, покинувших его и обосновавшихся на севере, и наконец созданию опасного конкурента для портов Нидерландской республики?[1054] В действительности в течение 12-летнего перемирия Шельда оставалась так же плотно запертой, как это было и продолжалось в дальнейшем во время войны. Суда, направлявшиеся в Бельгию, должны были останавливаться в Зеландии и перегружать, свои транспорты на внутренние суда, доставлявшие их к месту назначения. Связанных с этим задержек и лишних расходов достаточно было, чтобы помешать возрождению Антверпена. Окончание в 1621 г. перемирия вряд ли ухудшило положение, а когда согласно Мюнстерскому миру в 1648 г. провозглашено было окончательное закрытие Шельды, то этим было лишь официально закреплено го положение вещей. которое существовало все время с момента возвращения Антверпена под власть Филиппа II.
Таким образом причиной экономического упадка Бельгии, начиная с конца XVI века, было давление Соединенных провинций, а отнюдь не ослабление национальной энергии. Разумеется, во время религиозных смут множество ремесленников, капиталистов и деловых людей эмигрировало на север и значительно содействовало процветанию Голландии, достигшему таких размеров, которые вызывали в XVII в. удивление всего мира. Но последствий этой эмиграции отнюдь не следует преувеличивать. Как ни благодетельна была она для северных провинций, но она лишь ускорила, а не породила расцвет торговли и промышленности в них. Гвичардини изображает нам их в цветущем состоянии еще до начала внутренних беспорядков, и порт Амстердам не нуждался для своего развития в притоке антверпенских купцов. С другой стороны, Бельгия легко оправилась бы от последствий экономической эмиграции, если бы по окончании религиозных распрей она по-прежнему являлась, как некогда, необычайно выгодным полем действий для людей, проникнутых предпринимательским духом. В непрерывно происходящей борьбе за богатство скорее всего захватываются незанятые еще места, при условии, что это хорошие места. Но именно те места, которые могли еще предложить католические провинции в конце XVI в., не в состоянии были никого соблазнить! Вернувшись опять под испанское иго, Бельгия потеряла возможность свободно распоряжаться протекавшими по ее территории реками и морем, омывавшим ее дюны. Несмотря на то, что она обладала превосходными естественными способами сообщения и торговли, она должна была отказаться от использования их. Успешная политика Соединенных провинций лишила ее всех преимуществ ее необычайно благоприятного географического положения, и хозяйственная энергия, направлявшаяся в течение столь продолжительного времени на нее, перенеслась теперь на Нидерландскую республику, так что католическим провинциям ничего больше не оставалось, как молча покориться своей участи.
Уже Рекесенс отлично понял, что для того чтобы справиться с Голландией, следовало подорвать основы ее существования, лишив ее доступа к морю, и эта мысль постоянно повторялась затем до середины XVII в. в отчетах и брошюрах, занимавшихся вопросом о положении южных Нидерландов[1055]. Но Филипп II использовал свой флот лишь против Англии, и гибель непобедимой Армады нанесла испанскому флоту удар, лишивший Испанию надолго возможности решиться на какие-нибудь новые предприятия на севере. Правда, в царствование Филиппа III пытались по крайней мере непрерывно беспокоить торговые суда противника. Галеры, приведенные в Олейс Фредериком Спинолой, наносили серьезный ущерб судоходству Зеландии вплоть до взятия этого города Морицем Нассауским в 1604 г. Еще опаснее были в течение первой половины XVII в. дюнкирхенские Пираты, являвшиеся кошмаром для судовладельцев и рыболовов Соединенных провинций. При этих условиях важнее всего было — и этого непрерывно требовала страна — создать военный флот, который способен был бы смело атаковать неприятеля и прорвать блокаду запертых им фландрских портов.
К несчастью у Испании совершенно не было таких колоссальных денежных средств, которые нужны были для осуществления подобного плана. Она ограничивалась изданием новых постановлений для адмиралтейства[1056], но посылала ему всегда далеко недостаточно средств, значительная часть которых к тому же тайком тратилась на содержание сухопутной армии[1057]. Вся морская сила Бельгии состояла из нескольких старых деревянных фрегатов, гнивших в доках Остенде и Дюнкирхена. Ни к чему была грамота, выданная в 1624 г. торговой фирме «Альмирантазго» и предусматривавшая создание эскадры для охраны торговли законопослушных провинций[1058]. Напрасно генеральные штаты убеждали в 1632 г. Филиппа IV создать в Остенде Вест-индскую компанию, которая могла бы конкурировать с голландскими судами[1059], и наконец напрасно бельгийские министры и сочинители проектов неустанно направляли мадридскому двору более или менее практические предложения о создании фламандского торгового и военного флота. Не будучи в состоянии предпринять что бы то ни было, Испания пребывала в таком, полнейшем бездействии, что вызывала обвинение в том, будто она не хочет допустить опять своих бельгийских подданных к морю[1060]. Однако, когда возведенный в герцогское достоинство граф Оливарес реорганизовал испанский флот, монархия не колеблясь обратила его против Соединенных провинций. Но теперь было уже слишком поздно, чтобы она могла справиться с противником, которому она не внушала больше уважения, и поражение, понесенное ею в битве при дюнах (1639 г.), привело к окончательному утверждению голландского господства на Северном море. Если стоявшие на якорях в рейдах Остенде и Дюнкирхена военные суда Нидерландской республики не в состоянии были помешать фламандским каперским судам, искусно обходя отмели, смело выходить в открытое море, то все же их постоянное наблюдение за этими портами лишало последние всякой возможности вести регулярную торговлю, так что в конечном счете они оказались блокированными[1061].
Будучи совершенно бессильным на море, правительство надеялось нанести чувствительный удар мятежным провинциям, заперев свои границы для их торговли. Уже герцог Альба прибегал к этому средству, и к нему неоднократно возвращались впоследствии, в частности в начале правления Альберта и Изабеллы. Но попытки эти всякий раз кончались одинаково неудачно[1062], ибо борьба между Бельгией и Соединенными провинциями была неравной. Торговые сношения со всем миром позволяли Соединенным провинциям легко обходиться без одного из их рынков сбыта. Бельгия же, наоборот, не могла обходиться, не обрекая себя на голод, без зерна, покупавшегося ею у Нидерландской республики[1063]. Поэтому запрещения ввоза никогда не достигали цели. Герцог Альба вынужден был мириться с провозом товаров, облагая их оплатой «лицензий», которые сохранились и после него и которые надо считать началом таможенной системы в Бельгии.
Бельгийцам отлично известно было кроме того, что голландские и зеландские моряки свободно заходили в испанские порты, и это терпимое отношение к врагам причиняло им ущерб, на который они не переставали жаловаться. Их недовольство пытались смягчить в Мадриде проведением некоторых мероприятий в пользу их экспортной торговли на Пиренейском полуострове. Так, в 1603 г. им была обещана монополия на продажу всех их изделий[1064], и в 1606 г. «veedor» Антонио де Хауреги был послан в Дюнкирхен для создания конторы по выдаче провозных свидетельств на товары местного производства, отправлявшиеся в Испанию с тем, чтобы их можно было отличить от голландских товаров[1065]. Наконец, в 1624 г. решено было создать в Севилье под названием «Альмирантазго» своего рода привилегированную компанию, составленную из бельгийцев, проживавших в Испании и принадлежавших к торговому товариществу из Сент-Андрэ, в руках которой сосредоточена была бы торговля с законопослушными провинциями[1066]. Компания, находившаяся под наблюдением королевского чиновника, должна была пользоваться правом взимать однопроцентный налог с ценности всех вывозившихся ею товаров, и содержать для охраны своей торговли флот из 24 военных кораблей с экипажем в 6–7 тыс. чел. В 1623 г. возник даже план привлечь к этому предприятию Ганзу, но попытка эта не была впрочем осуществлена[1067]. Вообще же Испания не проявляла никогда никакого интереса к хозяйственному возрождению католических Нидерландов. В то время как Испания вынуждена была предоставить голландцам вести торговые сношения с Ост- и Вест-Индией, она лишь в 1640 г. сняла запрет торговать с ними, введенный для бельгийцев, и эта уступка, сделанная так поздно и при подобных обстоятельствах, могла с полным правом сойти скорее за насмешку[1068].
Можно удивляться тому, что при этих крайне неблагоприятных обстоятельствах промышленность Бельгии не была совершенно уничтожена в конце XVI в. Как только в провинциях водворилось спокойствие, бельгийская промышленность подобно сильному и цепкому растению, прибитому бурей к земле, но не вырванному с корнем, снова оправилась, нашла в своей собственной земле источники новой силы и еще раз совершенно неожиданно пережила период блестящего расцвета. В течение всей первой половины XVII в. она играла в общем значительную роль в экономической жизни Европы. 12-летнее перемирие позволило стране опять прийти в себя, снова приняться за работу и восстановить в несколько лет потери, причиненные во время смут и гражданской войны.
Если этого процветания Бельгии совершенно нельзя было сравнить с благоденствием, пережитым ею полвека назад, если оно казалось очень незначительным по сравнению с необычайным торговым расцветом в Соединенных провинциях, то тем не менее оно было по сравнению с разорением в конце XVI в. в высшей степени утешительным явлением. Оно продержалось даже в течение нескольких лет после окончания перемирия, и лишь со времени вторжений французов, которым Бельгия подверглась начиная с середины XVII в., она опять подпала под действие кризиса.
Нетрудно указать причины этого нового экономического подъема в период правления эрцгерцогской четы; это были прежде всего многовековая привычка населения к промышленному труду, дешевизна рабочих рук, естественнее богатства страны (уголь и железо в валлонских областях, лен во Фландрии), отсутствие таможенных границ между различными провинциями, которые, несмотря на их местный сепаратизм, составляли в торговом отношении единое экономическое целое, и наконец старания, прилагавшиеся центральным правительством, помочь городам и провинциям в восстановлении промышленности. Возобновление враждебных действий с 1621 г. не повлекло за собой роковых последствий, которых можно было бы ожидать. Военные действия в общем били лишь по интересам пограничных областей северной Фландрии и Брабанта, в связи с чем они, чтобы избавиться от грабежей со стороны неприятеля, обязывались добровольно выплачивать ему контрибуции, позволявшие им жить в относительной безопасности. Надо кроме того принять во внимание, что с 1620 г. солдатские бунты почти совершенно прекратились и что предпринятая к этому времени либо за счет городов, либо за счет правительства постройка казарм положила конец злоупотреблениям и всякого рода беспорядкам, вызывавшимся до этого расквартировыванием войск.
Кроме того следует еще раз подчеркнуть, что валлонские провинции, лишь слегка задетые волнениями XVI в., избегли также и ужасного кризиса, порожденного во Фландрии и в Брабанте господством кальвинистов и походами Александра Фарнезе. Несмотря на эмиграцию множества рабочих во время католической реакции в 1579 г., в Валансьене, в области Турнэ, в кастелянстве Лилля, в Армантьере и в Гондскоте продолжалось производство шерстяных изделий, выделка шерстяной пряжи и производство легких сукон. Шерсть, которую нельзя было больше привозить из Брюгге или Антверпена пока эти города находились в руках мятежников, доставали из Руана. Филипп II сделал даже Сент-Омер складочным местом для шерсти в период внутренних волнений[1069]. Лилль переживал в это время необычайный расцвет. Поэма, написанная в 1597 г., прославляла его богатства и оживленную деятельность и называла его «маленьким Антверпеном»[1070]. Оловом, валлонские области продолжали быть и в самые плохие времена XVI в. рассадником ремесленников, купцов и капиталистов, значительно содействовавших после отвоевания фламандских провинций оживлению в них промышленности. Мы видим действительно, что в начале XVII в. северные города привлекали под свои стены валлонских рабочих и предпринимателей[1071].
Однако не следует преувеличивать влияния, оказанного южными провинциями на их соседей. В действительности, как только взятие Антверпена Александром Фарнезе положило конец религиозным войнам, различные отрасли промышленности начали опять процветать в тех самых местах, где они развивались в течение XVI в. Во фламандских деревнях снова широко развилось льноткачество. В Антверпене возродилась красильная промышленность. Оденард и Брюссель вернулись опять к выделке ковров, Мехельн — к литью меди, множество городов к выделке лент, тисненых кож и изготовлению игрушек. В Генегау, в графстве Намюрском и Люксембурге под благотворным влиянием общего экономического подъема стали быстро развиваться добыча угля, литье железа и обработка металлических изделий. В течение XVII в. некоторые отрасли промышленности, развитие которых только началось в предыдущем столетии, достигли необычайных успехов. Так было например с производством шелковых тканей, начавшимся в Антверпене и доставившим здесь работу сотням ремесленников, и в особенности с кружевной промышленностью, успехи которой со времени правления эрцгерцогской четы росли с каждый годом и изделия которой явились одним из главных предметов экспорта страны.
Взятая в целом бельгийская промышленность XVII в. является продолжением, можно даже сказать, восстановлением промышленности XVI в. Отсюда, естественно, следует, что она отличалась теми же характерными особенностями, что и последняя. Действительно, подобно ей, она развивалась под эгидой капитализма. Она держалась лишь благодаря оптовым торговцам, которые экспортировали ее изделия и без которых она не могла бы существовать. Разумеется, экономический партикуляризм не исчез. Города отнюдь не отказались от устаревших средневековых традиций. С ревнивой заботливостью они сохраняли свои цеховые организации, зорко следили за соблюдением своих промышленных монополий и старались оградить их от внешней конкуренции. В некоторых городах наблюдалось даже усиление протекционистских тенденций. Так например в Антверпене маклеры и грузчики, профессии которых были легко доступны всем в достославные годы XVI в., объединились, как только порт пришел в упадок, в привилегированные организации[1072]. Разумеется, каждый город заботился лишь об интересах своих граждан. Местные власти неспособны были понять, что общее благосостояние народа неминуемо должно было оказывать влияние на благосостояние каждого из его членов. Узколобые консерваторы, они видели единственное спасение в установленном порядке, внушали себе, что «всякое новшество всегда ненавистно»[1073], что оно может служить в ущерб общему благу лишь для обогащения некоторых отдельных лиц, и упорно держались за устаревший протекционизм. Их идеалом было сохранение того класса независимых ремесленников, на котором покоилось некогда могущество средневековых городов. Но они не могли или не хотели видеть, что их поведение было в конечном счете во вред городскому населению. Действительно, в результате этого в местных отраслях промышленности несколько десятков ремесленников-мастеров брали по своему усмотрению непомерные цены со всей массы городских потребителей благодаря монополии, которой они пользовались; наоборот, в отраслях промышленности, работавших на вывоз, занятые в них ремесленники, несмотря на препятствия, чинившиеся свободе производства, влачили самое жалкое существование, так. как они не в состоянии были избавиться от власти купца, «который распоряжается, закупает товары и заключает сделки»[1074].
Впрочем, корпоративный дух совершенно исчез у цехов, столь заботливо охранявшихся городскими властями. Хотя они и продолжали из чувства чести и из преданности старинным традициям иметь для каждого цеха свой «дом» и особую часовню в какой-нибудь церкви, но у них нельзя было встретить уже больше тех чувств товарищества и солидарности, которые составляли их силу в средние века. Между мастерами и подмастерьями произошло резкое и окончательное размежевание. Первые, сделавшись фактически наследственными по своему положению, полностью захватили в свои руки руководство цехами, подмастерья же составляли класс наемных рабочих, правда, до некоторой степени слабо защищенных от конкуренции иностранных рабочих, но строго подчиненных власти мастеров, у которых они работали. В действительности они не пользовались больше никакими правами в цеховой организации, выступавшей по отношению к ним в роли союза работодателей. Они не только не принимали никакого участия в заседаниях цеха, но не получали ничего из остатков прежних благотворительных учреждений, выгодами которых пользовались лишь мастера и их ученики[1075]. Обучение должны были проходить только будущие мастера; связанные с этим расходы делали его недоступным для простых рабочих. Последние, почти всегда работая в мастерских с детства[1076], получали просто свою выучку на практике. Их роль сведена была к роли простых орудий труда, и общественные власти помогали мастерам-ремесленникам устранять всякие совместные выступления и всякое единение между отдельными подмастерьями. Стачка считалась преступлением, и если рабочим удавалось где-либо создать союз подмастерьев, то это происходило без ведома властен и в окружении глубокой тайны, придававшей их объединению характер тайного общества[1077].
Таким образом цеховой строй выгоден был только меньшинству мелких хозяйчиков, которым он приносил в жертву как интересы массы потребителей, так и рабочего класса. Защита, которой пользовались эти привилегированные люди, лишь усиливала их дух исключительности. Между различными цехами велись нескончаемые споры о значении и размерах их взаимных привилегий, так что необходимо было постоянное вмешательство городских властей для примирения их путем «соглашений» и «компромиссов». Дело доходило иногда до того, что заинтересованные стороны отказывались признавать распоряжения властей, и тогда был только один способ заставить их повиноваться, а именно та угроза, к которой вынуждены были, например, прибегнуть брюссельские эшевены в 1647 г. по отношению к пивоварам, объявив, что они разрешат всякому свободно заниматься данной профессией[1078]. Подобные способы в достаточной мере доказывали всю непрочность строя, державшегося лишь благодаря привилегиям, и тем не менее власть традиции была так сильна, что даже само центральное правительство неукоснительно выступало в ее пользу. Конечно, оно делало это не с целью усиления ее, но во всяком случае оно не решалось отнять у цехов преимуществ, которые они считали своими благоприобретенными правами. Как ни велики были для общественного блага невыгоды, вытекавшие отсюда, но правительство все же признало Гент ссыпным пунктом для зерна[1079], а в 1590 г. опять сделало Брюгге складочным местом для шерсти, заставив таким образом занимавшиеся производством сукон районы южной Франдрии обеспечивать себя сырьем ценой ненужных и дорогих накладных расходов по перевозке[1080]. Оно утверждало также патенты многих цехов. При случае оно запрещало в интересах цехов применение механических процессов, невыгодных для ручного труда. В 1664 г. оно запретило по просьбе позументщиков Брюсселя, Антверпена и Гента применение новых ткацких станков, благодаря которым один рабочий мог выполнять в день работу 16 человек[1081].
При этих условиях вряд ли нужно указывать еще особо, что привилегированные ремесленники крупных городов принимали крайне незначительное участие в экономической жизни, резко несоответствовавшее тем заботам, которыми их окружали. Хотя им удалось сохранить за собой монополию на те отрасли промышленности, которые предназначались для удовлетворения потребностей внутреннего рынка, но зато они были в стороне от огромной промышленности, работавшей на экспорт. Городское производство сукон окончательно прекратилось во Фландрии в течение первых лет XVII в. В 1613 г. оно настолько упало, что Гент уступил в это время помещение суконной биржи фехтовальному братству св. Михаила. Аналогичным образом, несмотря на признание их привилегий, были «окончательно разорены» в 1643 г. ковачи меди Динана, Бунина и Намюра[1082]. Исключение из общего правила составляли лишь производства предметов роскоши — вроде выделки ковров в Брюсселе и шелковых тканей в Антверпене — или такая совсем особая отрасль промышленности, как литье пушек и колоколов в Мехельне[1083]. Помимо их в XVII в. была лишь еще одна единственная отрасль внутренней промышленности, сохранившаяся при городском строе в подлинно цветущем состоянии, а именно производство легких шерстяных изделий в Лилле.
Подъем, начавшийся в XVI в. под влиянием капитализма и свободы торговли, прекратился в XVII в. Почти вся промышленная деятельность, свободному развитию которой мешали городской партикуляризм и протекционизм, широко распространилась в деревнях. Только здесь труд, освобожденный от цеховой регламентации, от опеки общественных властей, от ограничений производства, от традиционной рутины, мог сообразоваться с потребностями рынка, применяться к переменам вкуса и приспосабливать свои цены к требованиям момента. Здесь промышленная деятельность не стеснена была, как в городе, — союзами близоруких мелких хозяйчиков, а находилась под руководством смелых предпринимателей-коммерсантов, вывозивших ее изделия во все европейские страны. Они проникнуты были чисто капиталистическим духом. Капиталист далеко не довольствовался, как городской ремесленник, продажей по наиболее высокой цене, он знал, что богатства составляются только «если продавать большие массы товаров по дешевым ценам»[1084]. И тот и другой, разумеется, стремились к богатству. Но в то время как ремесленник пытался достигнуть этого, накапливая по копейкам прибыли, извлекаемые им из его небольшой мастерской, капиталист стремился добиться этого путем крупных операций, каждая из которых должна была давать ему в результате вложенный капитал вместе с значительной прибылью. Первый занимался главным образом ручным трудом, т. е. специализировался технически в единственной области, между тем как второй являлся организатором предприятия, спекулянтом, занятым исключительно заключением сделок по покупкам и продажам. Его отличительными чертами были деловой дух и опытность в делах, подобно тому как у ремесленника такой отличительной чертой было его профессиональное искусство. Наконец, ремесленник был тесно связан с местом своего жительства, он не мог найти себе применения вне пределов города, гарантировавшего ему его положение. Капиталист — предприниматель, наоборот, избегал всякой оседлости; его местожительство в том или другом городе определялось исключительно его делами; это был чужеземец, человек, «не пускающий корней», искатель экономических приключений, одинаково чуждый городскому партикуляризму и патриотизму местной колокольни.
Но именно за это их и ненавидели городские ремесленники. Они отлично понимали, что новая экономическая система, представителями которой они являлись, угрожала разрушить их привилегии и превратить их самих «в рабочих и рабов» капитализма[1085]. То, чего они боялись, они видели фактически осуществленным в деревне… Здесь не было и следа той независимости, обеспечение которой для кучки мастеров было главной задачей цехов. Деревенский рабочий полностью зависел от предпринимателя, на которого он работал. Он работал лишь на крупного скупщика либо по договору с ним и получая непосредственно от него сырье, либо добывая сам в кредит это сырье для изготовления из него изделий, спешно сбывавшихся им этим купцам. Таково было положение, которое можно было легко наблюдать в производстве шерстяных изделий, в деревенском производстве сукон в валлонской части Фландрии и в Генегау, а также в производстве льняного полотна. Шло ли дело о крестьянах, занимавшихся промышленным трудом лишь во время зимнего досуга, или о простых поденных рабочих, весь год работавших на своих ткацких станках, деревенские рабочие имели единственную возможность сбыта — капиталистам-экспортерам. То же происходило и с работницами кружевной промышленности, большинство которых работало лишь на заказ, получая от торговцев необходимые им нитки и образцы, которые они неустанно копировали. Оловом, все производство деревни поглощалось оптовыми складами капиталистов. Для них с утра до ночи шумели в деревнях станки, для них каждую неделю привозились в Гент для продажи на Пятницком рынке сотни кусков полотна и, наконец, благодаря им столько незначительных захолустных углов-вроде Армантьера, Гондскота, Рубэ, Туркуаня, Вервье — превратились в мануфактурные центры.
Большинство городов в XVII в. отказывалось бороться с конкуренцией деревни, превратившейся в серьезную опасность вследствие дешевизны ручного труда. Лилль был почти единственным городом, который упорно старался сохранить в нетронутом виде в своем кастелянстве монополию своих ткачей. Но правительство, к которому он обращался, не соглашалось пожертвовать для него деревенской промышленностью. Хотя оно и закрепило за ним в 1609 г. исключительное право на производство некоторых тканей высшего качества, но оно одновременно разрешило деревням выделку материй «под бархат», из смеси шелка с шерстью и бумазеи. Кроме того деревенской текстильной промышленности удалось благодаря отсутствию цеховых стеснений начать производить новые неизвестные дотоле жителям Лилля ткани, как например различные сатинеты на манер дамасских; благодаря вмешательству правительства ей удалось сохранить за собой исключительное право на это производство, несмотря на объединенное противодействие Лилля и Турнэ[1086] О этого времени от экономической независимости, которую цехи своими постановлениями всячески старались удержать за городскими ткачами-мастерами, осталось скорее одно лишь название. В действительности большинство их влачило очень жалкое, ненадежное существование. В 1603 г. они сами заявляли, что «часто бедные и честные ткачи вынуждены за отсутствием спроса на их товары закладывать свои собственные одежды, а также одежду своих жен и детей владельцам ломбардов вышеназванного города Лилля, а некоторые вынуждены даже снискивать себе пропитание милостыней; кроме того большинство указанных ткачей так нуждается, что если они не продадут своих товаров на другой же день после изготовления их, то им не на что купить ниток для выделки новых разноцветных тканей, и поэтому они обречены оставаться без работы и жить в такой нищете»[1087]. Таким образом регламентация цехов не избавляла их от необходимости подчиняться тем же условиям, которым должны были подчиняться все отрасли промышленности, работавшие на экспорт. Они вынуждены были также волей-неволей обращаться к торговцам и подчиняться их требованиям.
Явление переселения промышленности из города в деревню можно было наблюдать с такой же отчетливостью в металлургической промышленности, как и в текстильной. В то время как в городах совершенно прекратилась обработка металлов, железоделательные заводы, кузницы и доменные печи, начавшие уже в XVI в. распространяться в деревнях Генегау, Намюрского графства и Льежского духовного княжества, непрерывно росли в первой половине XVII в. Со времени Вервенского мира область Шимэ покрылась железоделательными и гвоздильными заводами[1088], а мастерские, занятые сверлением ружейных стволов, распространились из Льежской области в Намюрское графство[1089]. Огромные леса этих областей обеспечивали необходимое топливо, а их бурные реки — необходимую движущую силу. Уже в 1625 г. было установлено, что растущие потребности промышленности вызывали сильное вздорожание лесных материалов[1090]. В связи с промышленным подъемом происходил такой наплыв рабочих из соседних областей, что уже в 1624 г. многие из них, страдая от снижения заработной платы и недостатка работы, нанимались голландскими «посредниками» на работу в Швецию, где в это время началась разработка ее минеральных богатств[1091].
Огромное значение приобрела добыча угля, который легко можно было вывозить по течению Самбра и Мааса во Францию и в особенности в Соединенные провинции. Приходилось строить мельницы, чтобы ускорить работу откачивающих воду насосов, значение которых увеличивалось по мере того, как работа шахт происходила все на большей глубине[1092]. Повсюду шли разведки новых залежей каменного угля[1093], и одновременно увеличивалось число железных и свинцовых рудников, квасцовых каменоломен и ломок мрамора.
Подобно деревенской текстильной промышленности все эти минеральные или металлургические производства тоже носили явно выраженный капиталистический характер. Действительно, они ведь требовали огромных расходов по оборудованию, а также большого числа рабочих; надо кроме того заметить, что всякая установка по использованию воды, всякая разведка копей требовали уплаты регалий правительству и часто очень обременительной ежегодной арендной платы. В 1632 г. считали, правда с некоторым преувеличением, что каменноугольные копи в окрестностях Маастрихта приносили ежегодно правительству 300 тыс. ливров[1094].
Разумеется, не следует думать, что заводчики валлонских областей были крупными предпринимателями Большинство их было выходцами из рядов состоятельной буржуазии, и мы знаем также, что они очень часто искали себе компаньонов для создания своих предприятий[1095]. В одном почти только гвоздильном производстве можно было встретить небольшую семейную мастерскую, руководимую главой семьи, которому помогали его жена и дети. Но даже и эти мелкие предприниматели находились под властью капитала. Железные брусья, которые они обрабатывали, доставлялись им купцами, по отношению к которым они занимали в точности такое же положение, как и деревенские ткачи Фландрия по отношению к предпринимателям, от которых они получали сырье. Кроме того эти оптовые торговцы обеспечивали сбыт продуктов металлургической и минеральной промышленности. Многие из них были также пайщиками по эксплуатации заводов или в предприятиях добывающей промышленности[1096].
Так как предприниматели-капиталисты были заинтересованы в низких ценах производства, то они вводили различные усовершенствования. Последние были особенно многочисленны в XVII в. в металлургической промышленности, составляя особенно резкий контраст по сравнению с традиционной рутинной техникой городских цехов. Уже в 1616 г. вальцевание железа производилось в Льежской области по неизвестному больше нигде механическому способу[1097]. Далее, в 1627 г. одно изобретение, примененное в производстве пистолетов, увеличило сбыт льежской оружейной промышленности[1098]. В 1608 и 1620 гг. в Намюрском графстве введены были немецкие и английские способы в производстве медных и оружейных изделий[1099].
Инициативный дух предпринимателей проявлялся также в создании ряда новых отраслей промышленности во всех частях страны. Стекловаренные заводы были созданы в Генте Антверпене, Льеже, Генегау и в Намюрском графстве. Бумажная промышленность разместилась в области Гюи. Производство железных горшков, быстро вытеснивших прежнюю медную посуду, распространилось в Льежской области. Немецкие рабочие, поселившиеся в Намюрском графстве, насадили здесь гончарный промысел[1100]. Производство жести тоже было заимствовано из Германии[1101]. Повсюду открывались мыловаренные заводы, поташные фабрики и винокуренные заводы. Начавшееся распространяться употребление табака вызвало появление многочисленных фабрик по изготовлению трубок[1102].
Новые отрасли промышленности не ограничивались только распространением в деревне. Наоборот, многие предприятия открывались в городах. Цехи не заинтересованы были в вытеснении их из городов, так как им нечего было бояться какой бы то ни было конкуренции со стороны заводов, занимавшихся такими специальными производствами, которых они совершенно не знали. Таким образом в устаревшей городской экономике была пробита брешь. Область традиционных отраслей промышленности полностью осталась по-прежнему в руках цехов, но наряду с ними стали развиваться фабричное капиталистическое производство и свободный труд. Две противоположные формы хозяйственной эксплуатации противостояли теперь друг другу в стенах городов. Современная организация производства развивалась здесь параллельно со средневековой, не проникая однако в нее. В то время как цехи продолжали ограничивать производство своих членов, предписывать им количество и качество их орудий труда, капиталисты начали уже создавать настоящие фабрики, т. е. предприятия, где как сырье, так и служащие для обработки его средства производства принадлежали хозяину предприятия. Действительно, настоящими фабриками были стекольные заводы, шелкопрядильные фабрики и фабрики по выделке бархата и дамасских тканей и т. д., созданию которых благоприятствовали многие города всякого рода привилегиями, вроде освобождения от налогов, выдачи субсидий и т. д.[1103] В городах находились также оптовые склады предпринимателей, на которых работали деревенские ткачи. Аппретура, требовавшаяся для готовых кусков шерстяных тканей, — окраска, валяние, беление — производилась в мастерских, принадлежавших либо предпринимателям, либо самим торговцам, так что последние приобретали таким образом характер предпринимателей и приближались к фабрикантам.
Правительство, подобно областям и городам, всячески старалось поощрить успехи отечественной промышленности. Во время 12-летнего перемирия Альберт и Изабелла приказали изучить, каким путем возможно восстановить производство сукон[1104] и устранить причины непорядков, от которых страдало денежное обращение[1105]. Они пытались установить денежный курс и помешать отливу драгоценных металлов за границу. Вдохновившись планами, развивавшимися Оливье де Серром, они старались насадить во Фландрии культуру тутового дерева с целью поднять производство шелковых тканей[1106]. Они запретили вывоз льняной и шерстяной пряжи в интересах развития отечественной текстильной промышленности[1107]. В 1618 г. они запретили ввоз французских шелковых изделий[1108]. Однако всеобщее недовольство населения различными мероприятиями, направленными к повышению цен на предметы продовольствия, помешало государству решительно стать на путь протекционизма[1109]. Вместо этого оно пыталось путем всяких льгот привлечь в страну новые отрасли промышленности[1110]. Кроме того оно старалось также путем создания новых путей сообщения с заграницей смягчить гибельные последствия закрытия Шельды и блокады бельгийских портов. Уже в 1581 г. Александр Фарнезе весьма благосклонно отнесся к проекту пфальцграфа Георга Ганса о соединении каналом Рейна и Шельды[1111]. Во время правления Изабеллы опять вернулись к этому плану и начали даже работы, которые однако вскоре были прекращены из-за противодействия льежцец и в особенности голландцев, а также из-за расстройства государственных финансов[1112]. Провинциальные штаты с своей стороны производили множество работ по прорытию или углублению многочисленных водных путей. Штаты Фландрии предприняли в 1614 г. углубление каната из Брюгге в Гент, одобрив в следующем году субсидию в 200 тыс. ливров на проведение этих работ[1113]. С 1635 по 1639 г. шли работы по сооружению канала из Брюгге в Ипр[1114]. Примерно в это же время велись работы по исправлению русла Дандры[1115], а в 1636 г. был план соединить Брюссель и Генегау шлюзным каналом, осуществленный лишь в XVIII в.[1116] Наконец, медленно продолжались работы по сооружению канала из Брюгге в Остенде, и только в 1665 г. гавань Брюгге была открыта для навигации.
Из всего этого ясно, что в Бельгии в первой половине XVII в. существовала еще поразительно оживленная промышленная деятельность. Однако для обеспечения благосостояния страны необходимо было, чтобы правительство в состоянии было защитить ее от ее двух могущественных соседей — Соединенных провинций и Франции. Но мы уже видели, что оно было бессильно по отношению к первому соседу и точно так же оно не в состоянии было бороться с середины XVII в. и со вторым соседом как на полях сражения, так и в экономике. Покровительственные тарифы Франции нанесли в середине XVII в. чувствительный удар бельгийской промышленности. Кроме того 30-летняя война, разорив Германию, положила конец довольно значительному вывозу в эту страну[1117]. Правда, испанский рынок был всегда открыт для важнейших специальных промышленных изделий католических провинций. В частности сбыт в Испанию бельгийских полотен был настолько велик, что даже в туземной торговле различные сорта их носили испанские названия. Однако легко понять, до какой степени эта торговля с отдалёнными странами тормозилась отсутствием туземного флота и как обременительны должны были быть фрахта, взимавшиеся с бельгийских предпринимателей голландскими судовладельцами, к которым они вынуждены были обращаться.
Подъем сельского хозяйства происходил одновременно с ростом промышленности и торговли и еще более содействовал прочному подъему народного благосостояния. О первой половины XVII в. господствовавшая во Фландрии и в Брабанте система сельского хозяйства считалась образцовой за границей[1118]. Легкий чернозем и арендное хозяйство, повсеместно распространенные в этих краях, заставляли крестьян вести необычайно интенсивную систему хозяйства. Удобрение они легко получали по многочисленным водным путям, пересекавшим в различных направлениях страну. Это давало им возможность быстро восстанавливать плодородие почвы и снимать после легкой жатвы еще один урожай брюквы для скота[1119].
Потребности отечественной промышленности стимулировали культуру льна, на который заграница также предъявляла усиленный спрос, если случалось, что производство его превышало потребности внутреннего рынка. Хмель из области Алоста считался лучшим в мире и в больших количествах экспортировался в Соединенные провинции[1120]. Непрерывный рост земельной ренты привлекал капитал, поощряя осушительные работы и распашку новых земель. В 1617 г. Венцеслав Кобергер создал компанию по осушке «moeren», т. е. обширных болот, тянувшихся от Фюрна до Дюнкирхена, и уже в 1632 г. насчитывалось не менее 140 ферм на жирных наносных землях, отвоеванных у моря[1121]. Наконец, благодаря свободному, беспошлинному провозу зерна из одной провинции в другую культура хлебных злаков — ржи и пшеницы — широко развилась в Артуа и в Генегау.
Беглый взгляд, только что брошенный нами на экономическое положение Бельгии в первой половине XVII в., в достаточной мере убедительно свидетельствует о наличии в ней значительного населения. Действительно, развитие промышленности и сельского хозяйства предполагает многочисленное население. В малонаселенной стране капиталистические предприятия не нашли бы достаточного числа рабочих рук и в частности у земледельцев не было бы стимулов к тому интенсивному труду, который заставлял их снимать с родной почвы по два урожая в год. Поэтому не подлежит сомнению, что после окончания религиозных распрей народ быстро заполнил путем усиленной рождаемости бреши, созданные эмиграцией и годами нищеты. Уже в первой четверти XVII в. население было настолько многочисленным, что приходилось привозить из Голландии значительную часть необходимого для его прокормления зерна.
К сожалению, при нынешнем состоянии наших знаний невозможно с достаточной точностью установить число жителей Бельгии. Дон Хорге де Генен в 1628 г. определял численность населения мятежных провинций в 1 300 тыс. жителей, а население законопослушных провинций в 3 800 тыс.[1122] Последняя цифра представляется нам очень преувеличенной. Большего доверия заслуживает другой расчет, относящийся к тому же году, определяющий общую численность населения всей Бельгии в 800 тыс. семейств, из коих 500 тыс. приходятся на долю Belgium regium[1123], Отсюда можно при всех оговорках сделать вывод, что общая численность населения выражалась цифрой в 2—2½ млн. жителей.
Более достоверно, что рост населения происходил особенно усиленно в деревне — явление вполне понятное, если учесть успехи сельского хозяйства и преимущественно деревенский характер крупной промышленности. Несмотря на создание в стенах города аппретурных мастерских и многочисленных фабрик, несмотря на увеличение в них числа религиозных общин, несмотря на наличие во многих из них обширных гарнизонов и, наконец, несмотря на рост числа лиц, занимавшихся свободными профессиями или несением государственной службы, число жителей большинства городов оставалось на одном и том же уровне или не достигало даже уровня XVI в. Число жителей Антверпена упало со 100 тыс. до 56 948 в 1645 г.[1124] Лишь благодаря совершенно особым экономическим и политическим условиям некоторым центрам — вроде Лилля во время расцвета производства шерстяных изделий в первые годы XVII в. или Брюсселя во время правления Альберта и Изабеллы или, наконец, Льежа — удалось добиться прироста населения, который, впрочем, за исключением Льежа, был очень непродолжителен. Эти исключения только еще более подчеркивали уменьшение населения в других городах. Разумеется, упадок Антверпена отразился на них, вызвав и в них соответствующую депрессию. Торговая жизнь повсюду в них замерла. Далее, протекционизм цехов, разумеется, привел во всех этих городах к переселению довольно значительных масс рабочих в деревню. Даже цифры населения Лилля и Льежа — 32 604 жителей в 1617 г.[1125] для первого и около 40 тыс. в 1650 г. для второго[1126] — свидетельствуют о сравнительно небольшом количестве городского на» селения в местах, считавшихся самыми оживленными промышленными центрами.
Зато данные, которыми мы располагаем относительно деревни, свидетельствуют о непрерывном росте числа ее жителей. В Ваасской области число жителей Сен-Никола увеличилось примерно с 2 тыс. в 1604 г. до 5 017 в 1662 г.[1127]. В Брабанте население большинства деревень непрерывно росло со времени начала 12-летнего перемирия и до середины XVII в. Наконец, если сравнить роспись подоходного обложения Фландрии (Transport de Flandre) 1517 г. с росписью 1631 г.[1128], то можно убедиться в общем уменьшении налоговой квоты крупных городов и в значительном увеличении доли большинства сельских местностей. В то время как налоговая квота Гента упала с 14,2 до 6,1470, Брюгге — с 14,8 до 5,0% и Ипра с 7,0% до 2,0%, доля Кастелянства Оуд-Бурга возросла с 2,8 до 6,0%, Ваасской области с 3,0 до 5,0%, области Алоста с 8,0 до 10%, касательно Ипр с 2,6 до 4,9% и Куртрэ с 5,4 до 8,17%.
Крупная роль деревни в экономическом отношении отразилась на общественном строе, где этому полностью соответствовало преобладающее влияние дворянства. Действительно, именно оно выигрывало в первую голову от роста земельной ренты. Так как оно целиком состояло из крупных и средних земельных собственников, то его влияние и сила его сопротивления росли по мере того, как поднимались цены на землю и усиливалась интенсивность земледельческого труда.
Демократическое движение, которое кальвинизм развязал в крупных городах в конце XVI в., направлялось как против дворянства, так и против католической церкви, и потому, после победы католицизма и возвращения южных провинций под власть испанского короля, дворянство заняло такое социальное положение, какого оно никогда не занимало до этого. Оно стало необходимой гарантией нового строя, сословием, которому как бы поручено было блюсти за тем, чтобы народ оставался под двойной властью — католической церкви и монархии. Щедрость, которую обнаружил король в раздаче милостей, посыпавшихся дворянству, вполне соответствовала той настойчивости, с какой оно потребовало платы за оказанные монарху услуги. Титулы, денежные награды и всякого рода милости явились вознаграждением для тех представителей дворянства, которые поощряли или поддерживали переход валлонских провинций в лагерь короля, и в течение следующих лет государство постоянно открывало доступ новым семьям в ряды высшей знати. С 1602 по 1638 г. было зарегистрировано не менее 41 случая возведения земельных владений в графства, маркграфства и княжества[1129] и около 1640 г. раздавались жалобы на то, что «теперь делают за один год больше дворян, чем раньше за 100 лет»[1130].
Разумеется, это большое количество пожалований в дворянское звание объяснялось отчасти значительными денежными средствами, получавшимися благодаря этому государственной казной[1131], но не подлежит сомнению, что оно в первую голову соответствовало определенной принципиальной линии правительства. Хотя абсолютизм все решительнее устранял дворянство от всякого участия в политике, но, о другой стороны, он отлично понимал, как хорошо можно влиять перспективой получения дворянского звания на господствующие классы населения в смысле сохранения ими верности и преданности монархии. В связи с этим бельгийское дворянство в том виде, как оно сложилось в XVII в., было по существу классом новоиспеченных дворян. Очень немногочисленны были среди него дворянские роды, принадлежавшие к дворянскому сословию на протяжении многих и многих поколений по своему рождению. Оно все время пополнялось выходцами из других классов: оно было в действительности, подобно английскому джентри того же времени, открытым общественным классом, в который могли рассчитывать попасть, если угодно будет королю, все те, которые благодаря социальному положению поднялись над общим уровнем, или те, кто посвятил себя государственной службе.
В свое время народ был разделен на различные, стоявшие рядом друг с другом классы, каждый из которых обладал своими особыми правами, своими собственными привилегиями и специальными обычаями. Буржуазия занимала под дворянством место, которое она отнюдь не собиралась оставлять. Но монархическое государство, уравняв социальные привилегии, способствовало сближению между обоими общественными классами, подготовленному уже в XVI в. экономическими и моральными переменами, последовавшими за эпохой Возрождения. Со старым духом, или, если угодно, со старым сознанием сословной чести было покончено. Честолюбие выскочек отныне состояло в том, чтобы подняться до дворянства, господствующее положение которого поддерживалось монархией и пребывание в рядах которого являлось единственной окончательной гарантией всех социальных привилегий. Городские патриции, бывшие чиновники, разбогатевшие купцы — все стремились теперь добиться дворянского звания. На богатство смотрели лишь как на трамплин, необходимый для того, чтобы перескочить в дворянский класс. Сыновья фабрикантов и удачливых предпринимателей спешили избавиться от коммерческих дел своих отцов[1132] покупали дворянские поместил, прибавляли к своему имени название приобретенных ими владений и заставляли обращаться к себе с титулом «мессир», пока жалованные грамоты формально или просто привычка не возводили их в ранг, которого они так страстно желали добиться[1133]. Чтобы составить себе представление об этом всеобщем стремлении добиться дворянского звания, достаточно перелистать бесконечно возобновлявшиеся и никогда не достигавшие цели распоряжения относительно незаконного присвоения дворянских титулов. И однако пожалования в дворянство получались с исключительной легкостью. Часто случалось, что они давались людям, благосостояние которых было непрочно и которые вскоре оказывались не в состоянии жить сообразно требованиям того класса, в ряды которого они вступили. В 1664 г. пришлось постановить, что баронские титулы не будут впредь выдаваться, если соответствующие лица не смогут доказать наличия у них доходов по крайней мере в 6 тыс. флоринов с феодальных владений; эта сумма была доведена для графов и маркграфов до 12 тыс. флоринов и до 24 тыс. для князей и герцогов. Отчуждение феодов, приносивших эти доходы, влекло за собой утрату пожалованного титула[1134].
Вряд ли можно убедительнее доказать, что новое дворянство состояло главным образом из богатых или разбогатевших людей. От его военного происхождения уцелели лишь внешние признаки — право ношения шпаги и наличие гербов. К тому же оно не пользовалось больше своими прежними привилегиями. Оно подсудно было обыкновенным судам и почти повсюду подлежало обложению, за исключением. некоторых провинций вроде графств Артуа и Намюра, где оно лишь в очень незначительных размерах было освобождено от налогов. Кроме того оно не превратилось, как во Франции, в придворное дворянство, покидавшее свои поместья, чтобы жить в столицах около государя, так как после смерти эрцгерцогской четы в Брюсселе не было больше ни двора ни государя. Как крупное, так и мелкое дворянство жило в деревне круглый год, либо во всяком случае до наступления ненастного времени, которое более богатые дворяне проводили в своих городских дворцах[1135].
Таким образом дворянство не было изолировано от всего остального народа. Оно принимало непосредственное участие в управлении своими землями и в судопроизводстве, которое назначавшиеся им бальи творили от его имени в его владениях. Кроме того оно занимало всякого рода посты по месту своего жительства или в провинциях. Оно заседало в провинциальных штатах, занимало посты городских эшевенов, заполняло комиссии по распределению налогов, наблюдению за общественными работами и по управлению благотворительными учреждениями. Подобно тому как оно служило в войсках короля и поставляло ему множество чиновников, оно сосредоточивало также в своих руках все независимые посты, которые центральное правительство оставило нетронутыми. Словом, оно было в монархическом государстве XVII в. тем, чем должна была стать цензовая буржуазия в парламентских государствах XIX в. Так как оно пользовалось выгодами, связанными с устойчивостью владения землей, так как оно постоянно усиливалось благодаря притоку самых энергичных и наиболее богатых элементов нации, легко ассимилировавшихся им, и обладало как социальным влиянием, так и властью, то оно было прямо заинтересовано в сохранении существующего строя, обеспечивавшего ему столь ценные преимущества. Оно проникнуто было ярко консервативным духом. Свидетельством его огромного влияния на народ может служить необычайная приверженность народа вплоть до конца XVIII в. к аристократическому строю, в условиях которого он жил. В абсолютистском и конфессиональном государстве нового времени дворянство является верхушкой социальной иерархии, подобно тому как король, с своей стороны, является верхушкой политической иерархии. Король и дворянства были двумя важнейшими факторами равновесия, установившегося с начала XVII в., после чрезмерной и новаторской жажды деятельности эпохи Возрождения.
Пребывание в рядах крупной буржуазии, как мы видели, было лишь переходной ступенью к дворянскому сословию. Надо было пройти через него, чтобы двинуться дальше. Новые богачи приобретали доступ к нему через свои состояния. Сыновья состоятельных буржуазных семей посвящали себя свободным профессиям и в особенности юридической карьере, этому рассаднику будущих чиновников, которые составили в дальнейшем дворянство мантии. Уже в середине XVII в. страна наводнена была адвокатами: наблюдалось всеобщее увлечение юридической карьерой, вследствие чего множество молодых людей пренебрегало выгодными профессиями[1136]. Но по окончании гражданской войны эти имевшиеся в избытке юристы не помышляли уже больше о свержении существующего строя: их честолюбие было прежде всего направлено на вознаграждение их услуг или их дарований пожалованием дворянского звания.
Находившиеся под крупной буржуазией мелкая буржуазия и крестьяне представляли собой общественный класс, лишенный всякого участия в управлении государством и всякой надежды занять более высокое общественное положение. Впрочем, ремесленники, так же как и крестьяне, мирились с тяготевшим над ними гнетом. Ремесленники чувствовали себя защищенными аристократическими эшевенами, в руках которых отныне находилось управление городов; крестьяне же обрабатывали земли помещиков, поселившихся среди них в деревне и заинтересованных в их участи. Они довольствовались тем, что могли жить со дня на день скромными заработками со своего труда и не требовали большего. Они не помышляли ни о каких новшествах и не требовали другого места, чем то, которое они занимали по традиций и освященному обычаю.
Далее, на следующей, еще более низкой ступени общественной лестницы находился как в крупных городах, так и в деревне тот неорганизованный, состоявший из бродяг, профессиональных нищих, безработных и беспризорных детей, пролетариат, который с конца XV в. составлял главную заботу общественных властей и вызвал к жизни появление благотворительных учреждений. Не подлежит ни, малейшему сомнению, что ряды этого несчастного бедствовавшего общественного слоя сильно выросли в XVII в.: об этом красноречиво свидетельствуют многочисленные указы против бродяжничества[1137]. После каждого военного похода и во время всякого промышленного кризиса эта масса пополнялась новыми элементами — дезертирами, ранеными солдатами, рабочими, лишенными средств к существованию. Уже в первой половине XVII в. провинции и города вынуждены были принять меры, чтобы справиться с этой опасностью. Провинциальные штаты Генегау проектировали в 1617 г. создание смирительного дома, где должны были содержаться и выполнять определенные работы лица, лишенные средств к существованию[1138]; через несколько лет город Гент создал с этой целью «Rasphuis», являвшийся наполовину тюрьмой, наполовину мастерской[1139]. Целью других учреждений было собрать бедных детей и сирот и обучить их ремеслу: таковы были например школа Богарда в Брюгге, в Генте — Blauwe school (1623), школа Blauwe meisjes (1623), Kulderschool (1628) и многочисленные другие аналогичные учреждения во всех городах страны. К этому надо прибавить множество частных бесплатных Столовых и учреждений, о которых свидетельствуют до наших дней сохранившиеся в церквах, избежавших капитальных переделок, многочисленные надгробные надписи на памятниках дворян и патрициев, в которых проявляется классовый дух, сознающий свои обязанности и стремящийся доказать это на деле[1140].
Из всех благотворительных учреждений того времени самыми интересными и самыми новыми были ломбарды. Первый шаг в этом направлении был сделан правительством. Ссудные кассы, создание которых в большинстве крупных городов предоставлено было так называемым ломбардским обществам[1141], взимали с заемщиков от 33 до 42%[1142]. Уже Маргарита Пармская подумывала о том, как устранить эту эксплуатацию нищеты. Она хотела ввести в Нидерландах существовавшие в Италии «Monti di Pieta», в которых бедняки получали беспроцентные ссуды. В 1560 г. она рекомендовала антверпенскому городскому управлению создать banco del refugio[1143]. К этой мысли вернулись во время правления Александра Фарнезе. Сильвестр Скарини представил герцогу проект[1144], который был им одобрен и который он приказал в 1588 г. ввести в Генте, чтобы «облегчить положение бедной общины»[1145]. Примерно в это же время Левин Торенций пытался осуществить аналогичный план в Льеже[1146]. Иезуиты, с своей стороны, высказались в пользу этого новшества[1147]. Оно было введено во время правления эрцгерцогской четы. В 1618 г. ссудные кассы были ликвидированы, и Венцеслав Кобергер получил пост генерал-интенданта ломбардов[1148]. Необходимые денежные фонды были предоставлены аббатствами и монастырями бегинок взамен выпуска пожизненных рент из расчета 6¼%[1149]. Так как ломбарды вынуждены были таким образом выплачивать проценты по вложенным в них капиталам, то они не могли давать беспроцентных ссуд. Во всяком случае они брали только 15% с предоставлявшихся ими сумм. Несмотря на сомнения, которые внушала некоторым теологам выдала ссуд под проценты, учреждения эти пользовались необычайным успехом. С 1618 по 1633 г. ломбарды появились в Брюсселе, Антверпене, Генте, Мехельие, Аррасе, Турнэ, Монсе, Валансьене, Камбрэ, Брюгге, Лилле, Дуэ, Куртрэ и Берге[1150]. Льежский епископ ввел их в 1622 г. в своей столице, откуда они вскоре проникли в Гюи, Сен-Трон и Тонгр.
К несчастью они не оправдали возлагавшихся на них надежд. Вложенный в них капитал оказался недостаточным, и Кобергер прибегнул для увеличения денежных фондов к рискованным операциям. Его обвиняли в том, что он частично использовал капиталы ломбардов для осушки болот — moeren— и по-видимому в этом обвинении была немалая доля истины[1151]. К тому же нужда правительства в деньгах заставила и его тоже занимать ломбардные фонды, предназначавшиеся для облегчения положения бедняков. Инфанта Изабелла заложила в ломбардах свои драгоценности в обеспечение взятых ею авансов, достигавших 566 514 флоринов. Эти. огромные изъятия из кассы, которая и без того была уже недостаточно обеспечена деньгами, привели к самым плачевным результатам. Ломбарды с этого времени влачили самое жалкое существование. Продажа драгоценностей инфанты в 1643 г. принесла огромный дефицит, который никогда не удалось покрыть. Ввиду столь неблагоприятных обстоятельств постепенно изменился и самый характер ломбардов. Их упрекали в XVIII в. в том, что они превратились в ссудные банки, работавшие в интересах рантье, денежными фондами которых они оперировали. Из благотворительных учреждений, какими они были вначале, они превратились в простые кредитные учреждения. Тем не менее они оказали в первые годы своего существования очень существенные услуги. Считают, что со времени их создания и до 1649 г., они взамен залоговых сумм в 18 230 637 пустили в обращение 130 403 151 флоринов.
Великий кризис XVI в. явился большим потрясением для гуманистов, приведшим в замешательство их ряды. Действительно, ничто так не противоречило религиозной исключительности, как идеал эпохи Возрождения, так, как его понимал и сформулировал Эразм. Сторонники античной мудрости, веротерпимости и христианства, совместимого со свободой мысли и с наукой, оказались вскоре вовлеченными в поток религиозных страстей. Окруженные людьми, боровшимися за, свою веру, они не могли оставаться нейтральными. Волей-неволей они вынуждены были стать либо на сторону католической церкви, либо на сторону реформации. В качестве новаторов и патриотов большинство из них высказалось в пользу той партии, которая стремилась очистить догматы и защитить страну от иностранцев. Они примыкали, по крайней мере на словах, к кальвинизму, и победа католической реакции в южных провинциях заставила эмигрировать в Голландию Симона Стевина, Юста Липоия, Петра Планция и многих других ученых. Но не все гуманисты покинули Бельгию. Среди них были и такие, которые мечтали о примирении наиболее выдающихся философских учений античности с омоложенным и очищенным на основе решений Тридентского собора католицизмом. Разве чтение ван Гельмонтом Сенеки и Эпиктета чуть не побудило его в молодости сделаться капуцином? Другие охотно готовы были признать победу католической церкви, лишь бы она дала им возможность продолжать их научные исследования или их литературные работы.
Но действительности суждено было жестоко разрушить эти иллюзии. Католическая церковь и государство потребовали теперь не только внешнего повиновения, но и полного духовного согласия с ними. Торжествующее правоверие предписывало свои законы искусству и науке и полностью подчинило их себе, заставив их служить своим целям. Возрождение мечтало о miles christianus; теперь речь шла лишь о miles catholicns. Поэтому всякая умственная деятельность, проявлявшаяся вне рамок католицизма, неминуемо считалась подозрительной. Гуманисты, относившиеся равнодушно к догматам, считались подозрительными и опасными «вольнодумцами». В борьбе с ересью католическая церковь, подобно армии, стоящей перед лицом врага, требовала от своих единоверцев самой строгой дисциплины. Она не позволяла никому из них уходить из строя и сохраняла исключительно за собой руководство войсками, которые она вела на священную войну. Свободу мысли, необычайный избыток сил, духовное богатство и отвагу эпохи Возрождения она заменила вскоре величественным единством и строгим единообразием. Принцип порядка и авторитета утвердился в ней еще больше, чем в монархическом государстве. Как церковь, так и государство, поддерживавшие друг друга в деле управления обществом, обнаруживали больше недоверия к вольнодумству, чем к политической свободе.
Карл V ограничивался преследованием ереси как преступления против божеской и человеческой верховной власти, но не чинил никаких препятствий успехам гуманизма. Однако такое положение не могло долго продолжаться. Было более чем очевидно, что при все усиливавшихся разногласиях между обеими религиями не оставалось больше места ни для научной свободы ни для веротерпимости. Они были одинаково подозрительны как протестантам, так и католикам, и если первые наносили им менее чувствительные удары, чем вторые, то объяснялось это просто менее разработанным уставом их церквей, меньшей суровостью их догматов и большим числом их сект.
В царствование Филиппа II в Нидерландах проведены были первые полицейские мероприятия в умственной жизни, имевшие целью защиту ортодоксии. Именно такой характер носило изданное в 1570 г. запрещение студентам учиться в заграничных университетах[1152]. Оба национальных университета должны были отныне пользоваться исключительным правом распространения среди них науки, и государство строго следило за тем, чтобы ни одно подозрительное учение не проникло в предметы преподавания. В 1568 г, герцог Альба по приказанию короля писал ректору лувенского университета, запрашивая у него, «как ведет себя и выполняет ли каждый профессор… свой долг так, как надлежит»[1153]. Полученный им ответ должен был полностью удовлетворить его. Он доказывал, что в вопросе религиозных разногласиях лувенский университет, отвергнув учения, которые Эразм и его друзья пытались насадить в нем 40 лет назад, стал теперь одним из самых прочных оплотов контрреформации. При теологическом факультете была создана кафедра катехизиса; здесь читался специальный курс, посвященный опровержению еретиков, а на юридическом факультете Иоанн Молнией собственной властью заменил комментирование «Decretum Gratiani» комментированием решений Тридентского собора. Наконец, философский факультет в свою очередь ввел во всех своих коллегиях лекции по религии.
Вспыхнувшая вскоре после этого гражданская война дезорганизовала университетскую жизнь, рассеяв в разные стороны учителей и учеников. Но уже в начале XVII в. одной из главных забот правительства было восстановить университет и навязать ему в то же время устав, который навсегда предохранил бы его от проникновения ереси. Новые статуты, предписанные ему правительством в 1617 г. и согласованные с папой Павлом V, отнимали у университета автономию, которой он до того пользовался[1154]. Факультетам была предписана официальная программа; исчезла свобода научных занятий и вместе с ней исчезло и свободное развитие научно-исследовательской мысли. Факультеты превратились в профессиональные школы. «Школа трех языков» отказалась от своих эразмовских традиций. Она прекратила изучение высшей филологии, и преподавание древних языков было отныне приспособлено к практическим нуждам или должно было играть роль пустых литературных побрякушек.
Стареющий и вновь вернувшийся в лоно католицизма Юст Липсий привлек, правда, с 1592 г. последний раз к лувенскому университету всеобщее внимание, придав ему особый блеск, являвшийся как бы последней вспышкой угасавшего ренессанса. Несмотря на свое обращение, Липсий все же принадлежал к поколению гуманистов. Он не хотел становиться на сторону какого-нибудь учения, какой-нибудь партии. Он взял себе девизом следующие слова Сенеки: «Non me cniqnam. mancipavi, nullius nomen fero»[1155]. (Я никому себя не продал в рабство и не ношу ничьего имени). Как раз в тот момент, когда томисты хотели сделать свое учение классической философии лувенского университета[1156], он решительно выступил против того, чтобы эта школа требовала для себя научной монополии. Хотя он и был эклектиком в теории, но его личные симпатии склонялись к стоицизму. Его главным филологическим сочинением было издание историка-стоика Тацита, последние же свои годы он посвятил изучению и комментированию Сенеки. Его стоицизм в том виде, как он был. им формулирован в его «Manuductio ad philosophiam stoicam» (1604), оказавшем столь глубокое влияние на его современников, естественно, примыкал к христианству и именно благодаря своему сочетанию античной мудрости с христианской моралью является последним проявлением эпохи Возрождения, восходящим к традициям Эразма. Но и у многих других стоиков, твердость характера не была у Липсия на такой же высоте, как его ум и талант. Он отлично понимал, что его взгляды шли в разрез со взглядами тех кругов, среди которых он жил, и должны были вызывать в них возмущение. Его известность и — надо прибавить также — его религиозное отречение заставили простить их ему. Этот ученик Зенона и Эпиктета прославлял в стихах иконы богоматери в Гале и Монтегю и вопреки всякой очевидности отрекался от авторства написанных им в молодости. протестантских сочинений. Этот защитник прав личности и свободы совести включил в свою «Политику» главу, в которой он признавал обязанностью государства преследование еретиков[1157]. Эти противоречия, доставившие ему свободу преподавания, доказывают в то же время, как сомнительна она была. Со смертью Юста Липсия изучение античности в лувенском университете сохранилось лишь по названию. Ею интересовались не с точки зрения изучения идей древности, в ней искали скорее образцов красноречия. Эриций Путеан, преемник Липсия, был только остроумным оратором, который в поисках оригинальности старался блеснуть бессодержательным эпикурейством, так как последнее давало обильную пищу для пустой декламации и общих мест, лишенных в такой же мере искреннего убеждения, как и глубины[1158].
Разумеется, Лувен и Дуэ долгое время еще имели выдающихся преподавателей. Но как могли эти преподаватели, при тех условиях, в которых они находились, позволить себе хотя бы малейшую смелость? Опека, тяготевшая над факультетами, связывала их по рукам и по ногам, делала их косными и привела под конец к тому, что на них преподавалась только официальная наука. Уже в начале XVIII в. Гейнзий констатировал первые признаки упадка высшего образования в Лувене. Блестящая слава, которой столько времени пользовался университет, быстро померкла. В то время как Лейден, его кальвинистский соперник, привлекал со всех концов Европы профессоров и студентов, Лувен комплектовал свои кадры исключительно из своих же бельгийских провинций. К тому же он прилагал огромные усилия, чтобы удержать за собой хотя бы этот ограниченный круг лиц. Так, он старался запретить иезуитам преподавать философию[1159] и помешал созданию в Льеже конкурирующего университета. Только один теологический факультет сохранял еще кое-какую независимость. Здесь еще не совсем угас дух Байя. Ярким проявлением его было издание в 1640 г. «Augustinus», развязавшее последнюю идейную борьбу, которая до конца XVIII в. волновала страну. За пределами университета обстановка была еще более неблагоприятна для свободного развития научной деятельности. Цензура, осуществлявшаяся государством и церковью над всей духовной деятельностью, система инквизиции, применявшаяся к книгопечатанию и книжному делу, парализовала всякую духовную инициативу, расходившуюся со строго католическим духом. Всякое научное исследование вскоре прекратилось ввиду той осторожности, которую приходилось соблюдать при этом. Известно, как поплатился ван Бельмонт за опубликование в 1617 г. наблюдений, сделанных им над животным магнетизмом. Иезуит Роберти написал на него донос епископскому суду в Мехельне, обвиняя его в ереси; он вынужден был принести торжественное отречение, и лишь через 2 года после его смерти его родным удалось добиться его реабилитации.
Однако было бы ошибочно думать, что эрцгерцогская чета была принципиально враждебна науке и распространению высшего образования. Она была иного мнения, чем юрист Перес, полагавший, что невежество народа полезно для государственной власти[1160]. Она наоборот, осыпала писателей, ученых и артистов доказательствами своего благоволения[1161]. Но приступить к исследованию важнейших вопросов, которые как в области религии, так и философии и истории будят человеческую любознательность, было слишком рискованным для науки, несмотря на доброжелательство правительства, и она стала медленно хиреть в тех тесных рамках, в которые она была зажата. Правда, историческая наука давала еще в первой половине XVII в. довольно значительную научную продукцию, но при ближайшем знакомстве с ней можно убедиться, что она свидетельствует о характерной робости. Тщетно Ришардо и Пекий добивались, чтобы историки занялись вопросами новейшей истории[1162]: они предпочитали благоразумно отворачиваться от них. Ван дер Гар, Бургунд и Понт Этер довели изложение нидерландских войн до конца XVI в. или даже до начала 12-летнего перемирия, но они не имели продолжателей. Все историки обратились к прошлому. Они отгородились от настоящего изучением древнего периода национальной истории. Это были издатели источников вроде Мирен, исследователи древностей вроде Мальбранка, составители описания печатей вроде Вредин, исследователи манускриптов или археолога вроде Сандера. Как бы преданы они ни были новому режиму, но они чувствовали, что могли бы говорить о нем лишь с величайшей осторожностью. Ни один из них не решался выйти за пределы средневековой истории. Они предоставили итальянцу Бентивольо изобразить картину правления Альберта и Изабеллы, современниками которого они были.
Надо кроме того отметить, что почти все они принадлежали к католическому духовенству. И это тоже чрезвычайно характерно. В строго конфессиональном государстве XVII в. католическая церковь поглощала все духовные силы народа. Ее победа придала ей веру в себя и оптимизм, необходимые для развития научной деятельности. Она чувствовала себя совершенно свободно, не испытывала никаких стеснений в рамках ортодоксии, которые светский человек постоянно боялся перешагнуть. Так как она была тесно связана с государством, то ей нечего было бояться его. И, наконец, она была кроме того защищена от цензуры, так как она осуществляла ее сама. Поэтому в Бельгии XVII в. она опять заняла в умственной жизни почти такое же положение, как и в средние века. Да и как могла она, руководи всем просвещением страны, не руководить одновременно и высшим образованием?
Литературная деятельность католического духовенства не была одинаково оживленной во всех организациях этой огромной корпорации. Ее нельзя правильно оценить, если не отметить с самого же начала, что вся она была проникнута влиянием иезуитов и что именно в недрах иезуитского ордена она нашла свое высшее выражение. Незачем возвращаться к тому, что мы уже говорили по этому поводу. Подобно тому как иезуиты были главными воспитателями католических Нидерландов, точно так же они стояли там во главе литературного и научного движения. У Возрождения, с принципами которого они вели столь решительную борьбу, они тем не менее заимствовали его внешний блеск и его методы. В своих школах они объясняли своим ученикам языческих авторов, а в своем грандиозном предприятии «Acta Sanctorum» они применяли научную критику источников священной истории, которую они очистили от наслоения легенд, с тем чтобы затем предоставить заниматься ею в очищенном и углубленном виде католическим ученым. Не было таких отраслей знания, которые остались бы незатронутыми ими: Лессий занимался моралью и правом, Скрибаний — экономическими вопросами, болландисты — историей, Эгильон — физикой, Григорий Сен-Венсан и его ученики Сараза, Айнском, Гезий, Таке — математикой. И это были лишь вожди подлинной армии теологов, полемистов, педагогов, риторов, грамматиков и всякого рода других ученых! Литературная продукция бельгийских иезуитов с 1600 и примерно до 1650 г. может действительно повергнуть в изумление. Ее плодовитость напоминает плодовитость гуманистов XVI в., и она объясняется в общем теми же причинами. Воодушевление идеалами Возрождения, так же как и воодушевление идеалами католицизма, должно было породить как там, так и тут, одинаковое пламенное рвение и одинаковую жажду действовать и обращать.
На фоне необычайной плодовитости иезуитов еще ярче выделяется крайне жалкая скудость светской литературы. Но нет ничего более понятного, чем упадок фламандской и французской литературы в Бельгии после окончания религиозных волнений XVI в. Ведь светским людям было отныне запрещено заниматься главным, волновавшим тогда всех вопросом, а именно религиозным. Область веры была для них закрыта, точно так же как и область политики. Кальвинисты и республиканцы, в течение стольких лет наводнявшие страну потоком брошюр, «апологий» и манифестов, среди которых еще до сих пор выделяются сочинения Марникса, перекочевали теперь в Голландию. Именно здесь в обстановке религиозных разногласий и политических споров расцвета торговли и национальной гордости, поощряемой победами и благосостоянием, — нидерландская литература переживала теперь, при ближайшем участии протестантских эмигрантов из Бельгии, начало своего золотого века. На юге, наоборот, воцарилось глубокое молчание. Народ предоставил духовное руководство собой католической церкви, а светское руководство монархическому государству. Он примирился со своей участью: у него не было больше желания, чтобы голос его был услышан. Правда, в среде духовенства сохранился живой интерес к умственной деятельности. Но именно благодаря этому светская литература была окончательно задавлена, ибо церковь пользовалась исключительно латинским языком, и это еще более упрочивало и усиливало пренебрежительное отношение к народному языку, созданное приверженцами Эразма и гуманистами. Только одна латынь, которая была столь же универсальной, как религия и разум, казалась достойной величия мысли. В 1653 г. Гейлинкс высокомерно заявил, что фламандский язык должен ограничиваться только «кухней и пивной»[1163]. Таким образом национальные языки были изгнаны из серьезной литературы. Последняя однако не только почти целиком поглощена была католической церковью, но она, если можно так выразиться, облеклась еще в римские одежды. Она осталась верна научным традициям XVI в., и светские люди, посвятившие себя ей, т. е. университетские профессора или высшие гражданские чиновники, покорно мирились с установившимся обычаем.
После того как совершился разрыв между серьезной литературой и народными языками, на долю последних осталась одна лишь область занимательной литературы и назидательных популярных изданий. Но даже и эти жанры благодаря условиям, в которые они были поставлены, вскоре неминуемо должны были утратить свою свежую непосредственность и творческое воодушевление. «Камеры реторики», эти литературные клубы, сделавшиеся в XVI в. центрами смелого, свободного слова и здорового, грубоватого веселья фламандских писателей, считались теперь опасными как с точки зрения религии, так и с точки зрения нравов. Против них опять были приняты меры, примененные Маргаритой Пармской во время первого кальвинистского восстания. Указом 1593 г. предписывалось не допускать возобновления их деятельности во Фландрии, «так как их представления являются оскорблением для невинных ушей»[1164]. В 1601 г. другим указом предписано было подвергать цензуре все театральные пьесы, чтобы не допустить легкомысленного трактования священных сюжетов[1165]. Распущенность нравов «камер» была осуждена Изабеллой в 1631 г. и гентским епископом Триестом в 1650 г.[1166]
Тем не менее не удалось совершенно искоренить эти «камеры». Наоборот, число их оставалось довольно значительным в XVII в. Но их репертуар не внушал уже действительно никому никаких опасений. В крайнем случае очень щепетильных в нравственном отношении людей шокировала вульгарность их Kluchtspelen, которыми интересовались только простой народ и мелкая буржуазия. Они ничего не знали о новых направлениях, которые драматическое искусство приняло в Голландии, ибо религиозный разрыв, происшедший между севером и югом Нидерландов, сделал невозможным всякое духовное общение между ними. Этим объясняется устаревший архаический стиль в прозябавшей фламандской литературе. До 1670 г., как и в средние века, писались лишь пьесы о страстях господних и религиозные мистерии[1167]. Однако среди авторов встречались также некоторые утонченные от природы и оригинальные умы, острые и проницательные наблюдатели народных нравов, которые, несмотря на свое пристрастие к грубоватым шуткам, проявляли вкус к высокому и топкому юмору. К ним принадлежал например Вильгельм Ожье, талант которого несомненно развился бы, если бы он жил в менее душной и затхлой атмосфере и среди более понимающей и более требовательной публики, чем та, которой он должен был довольствоваться в Антверпене XVII в.
Правда, время от времени в Бельгию приезжали труппы иностранных актеров, совершавшие турнэ по стране и знакомившие ее с более высоким драматическим искусством, чем грубоватые шутовские приемы Kluchtspelen. Но и в эту область вмешивались духовные власти, эти блюстители чистоты нравов. Гентский епископ советовал в 1611 г. городскому управлению не давать разрешения играть в городе труппе английских комедиантов, игравших в Геверле у герцога Аренберга[1168]. Он возражал также в 1670 г. против спектакля, который хотели дать французские актеры[1169]. Словом, театр — все равно национальный или иностранный — был поставлен под контроль суровой цензуры, и «почтенные люди» должны были довольствоваться за неимением лучшего трагедиями, которые ученики иезуитов периодически ставили в своих школах в день раздачи наград или по большим ежегодным праздникам[1170]. В тот момент, когда на подмостках Франции появились первые пьесы Корнеля, в Бельгии серьезное драматическое искусство сводилось к школьной драматургии, писавшейся учителями-монахами для детей.
Влияние церкви на светскую литературу проводилось не только через драму. Разве поэзия не была для католической религии лучшим способом назидания и обращения инаковерующих? В связи с этим появляется совершенно новый тип писателя, священника-поэта, проповедующего в стихах о радостях божественной любви, о мерзости порока и ереси, стремящегося склонить души к мистицизму, «приправляя блюда вкусным соусом и посыпая их сахаром». Это был по существу тот же прием, какой применял Франциск Сальский, оживлявший священное красноречие красотами своего цветистого стиля, «совершенно так, как подают для возбуждения аппетита шампиньоны». Но Франциск Сальский писал главным образом для высшего общества, а через 20 лет иезуит Пуартэ (1605–1674 гг.), отдавший служению вере все воодушевление, всю силу и чистосердечие своего фламандского темперамента, обращался, наоборот, к простому народу и городскому населению. Несмотря на погрешности против хорошего вкуса, его сочинения в смысле оригинальности и. живости принадлежат к лучшему из того, что было в нидерландской литературе того времени. Они так же поднимались над банальностью, пошлостью и скучным однообразием, свойственным произведениям благочестивой поэзии того времени, как сочинения Марникса превосходили общий уровень писаний памфлетистов XVI в.[1171].
Но если, несмотря на наличие нескольких крупных произведений, фламандская литература XVII в. была уже на пороге упадка, который обнаружился совершенно ясно после смерти Пуартэ, то по сравнению с нею французская литература производила впечатление еще более безжизненной. Это может показаться на первый взгляд странным, так как употребление французского языка сделало в тот период новые значительные успехи. И не потому, что он проник глубже в гущу народных масс или занял более важное место в административном аппарате страны. У мелкой буржуазии, занимавшейся своим ремеслом, сидя на одном и том же месте во Фландрии, не было нужды изучать французский язык, и вряд ли нужно особо отмечать, что он не преподавался детям бедняков в воскресных школах. Кроме того во фламандских областях общинные управления, провинциальные штаты и судебные коллегии вели свои заседания и переписку на фламандском языке[1172]. Судопроизводство велось на фламандском языке; нотариусы писали здесь свои протоколы тоже на фламандском языке[1173], и наконец все постановления и указы издавались здесь на фламандском языке. Французский был лишь официальным языком центрального правительства, Большого мехельнского совета, счетных палат, которые впрочем не имели никакого соприкосновения с народом. Что касается армии, то она пользовалась французским лишь поскольку не применялся испанский. Наконец во второй половине XVII в: король не порвал еще с традицией назначать во фламандские диоцезы лишь епископов фламандского происхождения[1174].
Однако так как французский был языком центрального правительства, то естественно, что знание его требовалось от всех тех, кто хотел занять государственную должность[1175]. Но в особенности значительные непрерывные успехи он делал среди дворянства и в силу этого среди всех разбогатевших семей, стремившихся добиться дворянского звания. Установленная в государстве социальная иерархия предназначала французскому роль языка аристократии. Он принадлежал теперь подобно шпаге и гербам к числу отличительных признаков дворянина. К тому же расцвет французской литературы и культуры со времени царствования Генриха IV значительно содействовал распространению знания французского языка. Далее, в то (время как религиозный разрыв привел к духовному размежеванию между Бельгией и Голландией и в связи с этим обрек фламандский на роль провинциального языка, католической Франции нетрудно было оказывать свое влияние на католические Нидерланды. Однако она не пользовалась в них популярностью. Ее опять стали считать исконным врагом, в особенности с 1637 г. В том же положении, как и Янсений, ставший более чем наполовину французом и написавший все же против Франции свое сочинение «Mars Gallicus», находилось множество его современников. Но как могли они противостоять многовековому влиянию, которое оказывала эта страна? Даже такие истинно испанские по своим обычаям и взглядам государи, как Альберт и Изабелла, вынуждены были проявлять уважение к традиции и допускать, чтобы при их дворе говорили на языке Генриха IV. Кроме того, разве этот язык не был родным языком валлонского дворянства, оказавшего такую большую помощь в деле возвращения назад южных Нидерландов под власть Филиппа II и в лоно истинно католической веры? Но главное, не считался ли он официально «бургундским языком» и не служил ли он в качестве такового для подчеркивания перед Испанией независимости страны?[1176]
Таким образом как раз в разгар борьбы между бурбонской и габсбургской династиями дворянство и примыкавшая к нему богатая буржуазия во фламандских частях Бельгии окончательно склонились в пользу французского языка[1177]. Оверций жаловался в 1620 г. на презрение, выказывавшееся его соотечественниками их родному языку[1178]. Популярность французского языка непрерывно росла по мере усиления значения аристократии. Особое желание изучить его проявляли женщины. Это объяснялось тем, что школы урсулинок, прибывших из Франции, вскоре сумели привлечь к себе всех молодых девушек из буржуазных семей[1179]. И хотя во фламандских провинциях все продолжали говорить на фламандском языке, но на нем больше не читали и, находясь в хорошем обществе, старались изъясняться непременно по-французски. Некоторые «снобы» даже до того офранцузились, что делали вид, будто не понимают родного языка[1180]. Если в частных библиотеках наряду с книгами благочестивого содержания или специальными сочинениями попадались и кое-какие беллетристические произведения, то это были французские[1181]. Наконец в суде адвокаты ссылались на французское право, на французских юристов, на французские законы[1182].
Однако это офранцужение господствующих классов не получило выражения в какой бы то ни было литературной деятельности, которая действительно заслуживала бы названия псевдофранцузской. Немногие литературно-бесформенные мемуары[1183] и несколько вымученных и скучных творений иезуитов, капуцинов или священников, писавших для высшего общества — вроде например «Трелей благочестивого жаворонка» («La pieuse alouette avec son tirelire») иезуита де ла Шоссе, «Магдалины» («La Magdeleine») капуцина Реми, «Удела христианского рыцаря» («Apanages d'un chevalier chrétien») иезуита Мартина — достаточно красноречиво свидетельствуют об уровне французской литературы в Бельгии в первой половине XVII в. О некоторых наивных попытках привить в Бельгии вкусы французской академии или дух отеля Рамбулье или изысканного искусства итальянской литературы свидетельствует «Поэтическая скамья» («Le Banc poétique») барона Кэиси в конце XVII в., «Флемальская академия» — («Académie de Flémalle»), основанная около 1641 г. французским священником Брегиэ де ла Круа, «Триумфальный кружок мадемуазель Виньякур» («Triomphante bande de M-lle de Vignacourt») в Генегау[1184] и наконец в самом сердце Фландрии, в замке Ронселе созданный Андрианом Госпицием Адорном[1185] «Суд по любовным делам короля Лендра» («Сонг d'amour du roi de Lindre»).
По сути дела эта скудость и эта незрелость не могли никого удивить, ибо все препятствовало дворянству принимать участие в литературной жизни или хотя бы даже тому, чтобы оно было подходящим читательским кругом для настоящих писателей. Так как оно было отстранено от участия в важных государственных делах, то оно не оказывало влияния на политическое руководство страны и совершенно перестало интересоваться им. Оно сплотилось на несколько лет вокруг двора Альберта и Изабеллы, но какое глубокое влияние мог оказать этот двор, сгруппировавшийся вокруг иностранных государей? В полную противоположность парижскому двору он — в действительности не имел никакого влияния. Он способен был ввести в заблуждение пышными празднествами[1186], но это не могло скрыть того факта, что он не имел решительно никакого значения. К тому же он распался тотчас же после смерти эрцгерцогской четы, и окружавшие его придворные вернулись в глушь своих провинций продолжать свое спокойное и монотонное существование, посвященное отчасти заботам о своих хозяйствах, отчасти же о делах местного управления. У них не было там почти никаких других развлечений кроме охоты. Почти все они довольствовались литературными познаниями, приобретенными в каких-нибудь иезуитских школах. Наиболее любознательные дополняли их путешествиями в Италию и многие из них коллекционировали по возвращении древности, картины и монеты. Они прочитывали или пробегали научные сочинения, но при той духовной спячке, в которую они были погружены, литература была — и не могла не быть для них — лишь освежающим отдохновением, светским и благородным препровождением времени, предлогом для галантных собраний и средством понравиться дамам.
C конца средних веков в Нидерландах сделалось установленным правилом, что изобразительные искусства всегда играли в них несравненно более блестящую роль, чем наука. Это наблюдалось как в бургундский период, так и в эпоху Возрождения, и XVII век не был в этом отношении исключением. Наоборот, никогда контраст этот не был так разителен. Достаточно обратить свои взоры к Рубенсу, чтобы кроме него ничего не видеть. Это такое ослепительное явление, перед которым все остальное его окружающее отступает на задний план.
И тем не менее, как ни разителен на первый взгляд этот контраст, но между литературой и искусством того времени есть нечто общее в их характерных чертах. Над ними одинаково господствовало влияние католической церкви, ибо они были тесно связаны с победой контрреформации и католицизма.
Нетрудно понять, почему им суждены были столь различные судьбы, хотя они подчинены были одному и тому же руководству. Причину этого следует искать в самой природе их. Идея и форма, легко отделяющиеся в литературных произведениях, наоборот, неразрывно связаны в творениях изобразительных искусств. В них невозможно оторвать чувство, вдохновившее артиста, от способов его выражения. Скажет картины является лишь предлогом, благоприятным случаем выразить путем рисунка, колорита и освещения некий идеал красоты, некую концепцию о человеке или природе. Философские и религиозные взгляды художника не проецируются на его полотна. В них выражается самая сущность его личности на немом и универсальном языке форм и красок.
Нетрудно понять, какие последствия это имело для отношения католической церкви к Ренессансу. В то время как она присвоила себе стиль, язык и методы гуманистов, отбросив однако их мировоззрение, она вынуждена была, наоборот, принять художников такими, какими они были, и меры, принятые ею по отношению к ним, не стеснили ни в чем существенном их свободы или творческой фантазии. Оловом, если ей удалось задушить дух Ренессанса в литературе, то она не могла сделать того же в области изобразительных искусств. Архитекторы, художники и скульпторы, которых она призывала строить или украшать свои храмы, непосредственно примыкали к своим предшественникам и продолжали их традиции.
Впрочем, доверяя им заботу об украшении своих святынь, католическая церковь требовала от них уважения к своим догматам и к своей морали. Уже в 1570 г. профессор лувенского университета Иоанн Молан сформулировал в своем сочинении «De picturis et imaginibus sacris»[1187] своего рода программу христианского искусства в духе решений Тридентского собора. Задачей его было полностью подчинить украшение церквей требованиям теологии и разума. Он не только изгонял из них нагие фигуры и нескромные картины, но прежде всего старался изгнать из них ту глубокую поэзию, то изображение трогательных и изящных легенд, которые были порождением наивной веры прошлых веков. Совершенно справедливо эту книгу назвали «длинным обвинительным актом против средневекового искусства». И действительно, Молан ничего не понимал ни в символизме, ни в поэзии, ни в столь глубоком и простодушном благочестии братьев ван Эйк и их преемников. Он не желал допускать соприкосновения человека с божественными делами. Небо не должно было больше открываться и общаться с землей, оно должно было отделиться от земли в величественной недоступности. Художник Должен был отныне строго сообразоваться с текстами священного писания. Ему запрещалось впредь изображать святого Иосифа стариком, ставить в вазу рядом с пресвятой девой Марией лилию, которую архангел Гавриил должен был нести в руке при благовещении, изображать богоматерь падающей в обморок при виде распятого Христа. Мягкий и непринужденный мистицизм, издавна вдохновлявший национальную живопись, не находил никакого снисхождения у непреклонного теолога. Он осуждал его как покушение на величие религии и отсылал художников своей страны к более уважающим достоинства святых людей итальянским образцам, которые он впрочем знал лишь по своим разговорам с иезуитом Иоанном Гравием.
Но к чему сводился этот вывод, как не к тому, чтобы заставить художников по соображениям ортодоксии и церковной дисциплины стать на тот путь, на который они уже сами добровольно стали в начале века? Таким образом в тот самый момент, когда католицизм порывал с философией и мировоззрением Ренессанса, он одновременно — впадая в явное противоречие — становился в области искусства на службу именно этому Ренессансу. Действительно, в конце XVI в. итальянизм и Ренессанс совпадали, так что тот, кто рекомендовал первый, действовал в интересах второго. Таким образом ортодоксия, вместо того чтобы заставить искусство сойти с истинного пути, подобно тому как ей удалось это сделать по отношению к литературному движению, в силу именно соображений дисциплины, которой она хотела его подчинить, еще более склонила его к той цели, к которой он сам стремился. Когда Молан писал свое сочинение, он по-видимому не подозревал, что средневековая традиция была давно уже оставлена в мастерских художников и что здесь торжествовал уже итальянизм. Михаил Кокси и Франц Флорис, эти фламандские Рафаэль и Микель Анджело, были его современниками. Брейгель был почти единственным художником, шедшим еще прошв течения.
Таким образом итальянское влияние, к которому тяготели мода и господствовавшие вкусы, достигло благодаря католической реставрации своего апогея.; Последняя создала для изящных искусств одновременно во всех областях такое широкое поле деятельности, какого они давно уже не имели. Она открыла новый период сооружения крупных церковных зданий. Никогда еще со времен герцогов бургундских в Бельгии не было такого огромного строительства, как в период правления Альберта и Изабеллы и в течение следующих 15 лет. Рядом с огромными готическими соборами, последним образцом которых была законченная в 1582 г. Сен-Вальтрудская церковь в Монсе, в церквах, строившихся теперь повсюду в городах, победил стиль барокко. В то время как творения светской архитектуры, как например Nieuwerk в Ипре, восточный фасад гентской ратуши, здание суда в Фюрне, суконные ряды в Турнэ, все еще оставались верны своеобразному классицизму, с которым более или менее счастливо сочетались изящество и легкость брабантской школы, церковные сооружения строились непосредственно по римским образцам.
Наиболее яркое выражение эти новые тенденции нашли себе в особенности в многочисленных церквах, строившихся иезуитами, где они утвердились прочнее всего. Новизна их внешнего вида заставляла даже некоторое время полагать, будто существует особый, «иезуитский стиль». Но на самом деле иезуиты не изобрели ничего нового[1188]. Они ограничились заимствованием того стиля, с которым эпигоны Микель Анджело как раз тогда познакомили Италию, т. е. стиля барокко, в котором все приносилось в жертву изысканному выражению, в котором чувство преобладало над разумом и который своей формой выражения и своими пышными украшениями как нельзя более подходил для прославления торжествующего самосознания победоносной католической церкви. Уже в 1583 г. иезуиты применили этот стиль при сооружении их церкви в Дуэ, архитектурные планы которой, присланные из Рима, были составлены по образцу тамошней церкви Иисуса. Это был первый подобного рода памятник, воздвигнутый на бельгийской почве, и иезуиты по-видимому даже опасались, чтобы его новизна не вызвала слишком сильного недоумения. Спектакль, поставленный по почину иезуитов их учениками в день закладки здания, использован был также для объяснения публике основных идей, которыми руководились при постройке собора[1189]. Впрочем, они были очень далеки оттого, чтобы проводить их повсюду. Было немало таких церквей, при постройке которых иезуиты за отсутствием денег или по крайней мере по соображениям экономии заимствовали очень простой стиль бельгийских церквей, ограничиваясь применением пышного барокко лишь к фасаду и порталу. Но повсюду, где они были в состоянии, они видоизменили традиционные формы церковной архитектуры сообразно новым принципам, сделавшимся теперь ортодоксальным направлением в искусстве. Церковь не должна была больше быть отныне широко открытым молитвенным домом, с бесчисленным количеством больших и маленьких часовен, отрадным убежищем для мистического благочестия. Она скорее должна была стать пиршественной залой, блистающей красками и позолотой, где перед глазами всех возвышались алтарь всемогущего и престол, с которого возвещалось его слово. Искусство воздействовало здесь одновременно на воображение и чувства, еще более подчеркивая божественное величие и помогая проповеди делать свое дело. Статуи говорили, действовали, спорили, угрожали, благословляли. Это были как бы миссионеры, апологеты, духовники, обращавшиеся с наставлениями к народу, чтобы укрепить его в его вере и предохранить от ереси. Среди дымящихся курений ладана виднелись в золоченых рамах огромные живописные изображения, прославлявшие муки святых или какие-нибудь эпизоды из священной истории. Снаружи же поднимался к небу отливавший красновато-желтым блеском каменный фасад новой церкви, которая с ее колоннами, ее завитушками, ее обелисками, ее выдающимися карнизами, поддерживавшими полыхавшие пламенем урны, с ее нишами, служившими прикрытием для колоссальных статуй, похожа была на триумфальную арку.
Впрочем не следует думать, что нидерландские церкви в стиле барокко были простыми копиями итальянских церквей. Наоборот, они обладали характерными отличительными особенностями. Под влиянием национального вкуса иностранный стиль видоизменился, приспособился к обстановке и в. таком виде утвердился на новой родине. Он сохранял в большинстве случаев в качестве остова зданий общее расположение готических церквей. Но в то же время он отличался богатством, причудливостью и живописностью своих украшений. Уже давно было замечено, что он прежде всего стремился к красочным эффектам, что он придавал больше значения живописным элементам, чем конструктивным. В нем легко было распознать пристрастие брабантской школы к пышной орнаментике.
Интересно отметить, что иезуиты не довольствовались только введением стиля барокко в Бельгии. Многие из них выделялись также как архитекторы. Построенные Генрихом Геймакером (1559–1623) и Жаном Блоком (1583–1656) церкви ордена в Турнэ и в Монсе не представляли еще ничего замечательного. Но зато Франциск Эгийон (1566–1617), Петер Гюиссенс (1577–1637) и Вильгельм Гесий (1601–1690) были подлинными художниками. Церкви св. Лупа в Намюре, св. Вальпургии в Брюгге, св. Петра в Генте сохранили нам еще до настоящих дней образцы изящного и разностороннего таланта Гюиссенса; нам известно также, что это именно он вместе с Эгийоном составил планы и построил знаменитую церковь иезуитов, в Антверпене, ослепительная роскошь которой вызывала даже опасения у генерала ордена[1190]. Что касается Гесия, то он был автором плана церкви иезуитов в Лувене, подвергшегося впрочем позднее довольно значительным изменениям.
Но еще более выдающимся и более замечательным явлением по сравнению с этими монахами-архитекторами был брюсселец Жак Франкар (1577–1651), благодаря сочинению которого «Livre d'architecture», изданному в 1616 г., новые принципы стиля барокко нашли себе окончательное признание в Бельгии. Фасад брюссельского храма августинцев полностью оправдывает его славу и благоволение, которым он пользовался у Альберта и Изабеллы. Самое замечательное его творение, построенная в 1606–1620 гг. иезуитская церковь в Брюсселе, к сожалению не сохранилась. Она считалась в свое время шедевром и послужила отцу Гюиссенсу образцом при сооружении зданий, воздвигнутых им в Брюгге и Намюре. Франкар, как и его современник Венцеслав Кобергер, начал свою карьеру с живописи, и несомненно ей он обязан был тем особым своеобразием своих творений, которое обеспечило им выдающееся влияние и которое так сильно содействовало освобождению бельгийской архитектуры от итальянского влияния. Его преемник Лука Фейдерб из Мехельна (1617–1697) завершил эту эволюцию; стиль барокко достиг у него той силы и того богатства выражения, которые получили наиболее яркое проявление в бегинской церкви в Брюсселе (1657–1676) и в мехельнской церкви богоматери (1663–1678). Но это объясняется тем, что Фейдерб был учеником Рубенса и одним из бесчисленных орудий этого гения-властителя, который мало-помалу сумел наложить свой отпечаток на все художественное творчество страны.
Рубенсу был 31 год, когда он в 1608 г. вернулся в Антверпен из Италии, где он получил свое художественное образование. Он пользовался почетной славой, и в следующем году Альберт и Изабелла назначили его своим придворным художником с окладом в 500 флоринов. Это было как раз тогда, когда началось 12-летнее перемирие. Повсюду спешили воспользоваться этой длительной передышкой, чтобы украсить церкви или вернуть им их былой блеск. Художественные мастерские были буквально завалены заказами, открывалось неограниченное поле деятельности. Рубенс устремился навстречу этой работе и в 1612 г. проявил себя в своем «Снятии с креста» лучшим художником своего времени.
В наши задачи не входит давать здесь жизнеописание этого исключительно обаятельного художника, этого поэта силы и краски, который, перенеся под небо севера увядшую живопись Италии, сумел вдохнуть ей здесь новые силы и преобразить ее своим могучим дарованием. Укажем лишь вкратце, чем он связан был с общей культурой эпохи, которую он запечатлел в своих творениях.
Прежде всего это был человек культуры Ренессанса. Он обладал ее универсальной многосторонностью, ее жаждой знаний и ее страстным преклонением перед античностью. Он был одновременно художником, архитектором, нумизматом, археологом, филологом, и, как у многих выдающихся итальянцев XVI в., художник сочетался в нем с человеком действия. Несмотря на свою колоссальную работу, он находил время для успешного выполнения в Англии и в Голландии сложных дипломатических поручений. Хотя он был убежденным католиком, но религиозное чувство никогда не принимало у него формы того чрезмерного ригоризма мысли и нравов, который получил столь широкое распространение у его современников. Он любил жизнь здоровой и сильной любовью; он принимал ее такой, как она есть со всеми ее обязанностями, но и со всеми ее радостями. Его кисть, так прекрасно изобразившая самые возвышенные и патетические сцены из евангелия и так величественно воспроизводившая историю святых и мучеников, находила также немалое удовольствие в изображении сияющей красоты нагого женского тела в золотистом обрамлении белокурых шелковистых волос, в сверкании журчащих вод или в темной рамке роскошных мехов. Его совершенно справедливо называли самым совершенным художником контрреформации, так как он был величайшим из художников, отдавших свои силы служению католической церкви. Но его никак нельзя отнести к числу исключительно религиозных художников. Если он, с одной стороны, находясь всего на расстоянии нескольких лье от выбеленных белой известкой голландских кальвинистских храмов, украшал церковь иезуитов в Антверпене своими непревзойденными творениями и непрерывно создавал для алтарей множество картин, которые во всех больших храмах Бельгии прославляли победу католицизма над ересью, то, с другой стороны, когда ему приходилось расписывать стены Люксембургского дворца историей Марии Медичи, он покрывал их насквозь языческими изображениями. Его универсальный гений легко приспособлялся ко всем запросам современного ему общества, точно так же как он распространялся на все виды искусства. Его ученики были почти столь же многочисленны, как и его шедевры, и столь же отличны друг от друга, как его природные дарования. Это были замечательные художники, как ван Дейк, Иордане, Снайдере, Корнелиус де Вое, Тенирс. Но к числу их принадлежали также и архитекторы вроде Фейдерба и граверы вроде Сутмана и Востермана. Его отпечаток лежал на всем бельгийском искусстве, и казалось, что оно вышло из его мастерской. После смерти Рубенса оно не дало больше ни одного крупного имени. Вызванное к жизни Рубенсом, оно пресеклось вместе с его учениками; последовавшее за ними поколение лишь повторяло их.
И нельзя не установить знаменательного совпадения между этим столь стремительным, но и столь кратковременным расцветом антверпенской школы искусства и между историей самой Бельгии в XVII в. Действительно, ведь полное развитие творческого гения Рубенса падает именно на блестящий период правления Альберта и Изабеллы, когда брюссельский двор в союзе с католической церковью и испанской монархией был еще одним из самых оживленных и космополитических политических центров Европы. Однако великому художнику суждено было не только пользоваться покровительством эрцгерцогской четы и Спинолы, любить их и разделять их честолюбивые помыслы. Ему суждено было также благодаря своей долгой жизни увидеть полное крушение всех их надежд, увидеть свою родину, вынужденной делить судьбы клонившейся к упадку испанской монархии, отданной во власть иностранных правителей, неспособных защитить ее, увидеть, как она, недовольная и в то же время смирившаяся, постепенно впадала в то оцепенение, следствием которого было полное притупление национальной энергии, а в связи с этим и затухание последних искр художественного творчества.