Те двадцать пять лет, которые протекали до 14 декабря, труднее поддаются характеристике, чем вся эпоха, следовавшая за Петром I. Обзор этого периода затрудняют два противоположных течения. Одно из них идет по поверхности, другое, едва уловимое, совершается в глубинах народного сознания. С виду Россия оставалась неподвижной. Казалось даже, что она идет назад, но, в сущности, все видоизменялось, вставали более сложные вопросы, на которые труднее было дать ответ.
На поверхности официальной России, «на фронтоне империи», красовались лишь гибель, яркая реакция, бесчеловечные преследования и удвоенный деспотизм. Среди военных парадов, балтийских немцев и диких охранителей видели недоверяющего себе самому холодного, упрямого и безжалостного Николая, такую же посредственность, как и его окружающие. Непосредственно за ним стояло высшее общество. При первом ударе грома, грянувшего над его головой после 14 декабря, оно потеряло всякое понятие о чести и достоинстве, приобретенных с таким трудом, и более уж не возвышалось в царствование Николая. Расцвет русской аристократии кончился.
Все, что было в ее недрах благородного и смелого, находилось в рудниках Сибири. То, что осталось или удержалось в милости властелина, упало до степени подлости или рабского повиновения, хорошо известных из картин Кюстина.
Затем следуют офицеры из гвардии, блестящие и образованные, они становятся все более и более закоренелыми сержантами. До 1825 года все носящие штатское платье сознавали превосходство эполет. Чтобы быть comme il faut, нужно было прослужить не менее двух лет в гвардии или по крайней мере в кавалерии. Офицеры стали душой собраний, героями праздников и балов, и, сказать правду, это предпочтение не было лишено основания. Военные были более независимы и держались более достойно, чем пресмыкающееся и малодушное чиновничество. Теперь обстоятельства приняли иной вид: гвардия разделила участь аристократии, лучшие из офицеров были сосланы, огромное число других оставило службу, не будучи в состоянии переносить грубый и наглый тон, введенный Николаем. Торопились занять пустые места хорошими служаками или завсегдатаями казарм и манежей. Офицерство упало во мнении общества, черная одежда взяла верх, и мундир господствовал только в небольших провинциальных городах да при дворе — этой главной гауптвахте империи. Члены императорской фамилии и ее представитель оказывали военным предпочтение, совершенно не соответствующее их положению. Однако это равнодушие публики к форме не доходило до того, чтобы в обществе были приняты гражданские чиновники. Даже в провинции к ним питали непреодолимое отвращение, что, однако, не мешало росту бюрократического влияния. После 1825 года все управление становится пресмыкающимся и жалким взамен того аристократически-невежественного, каким оно было раньше. На место министерств утверждают канцелярии. Их начальники становятся дельцами, а высшие чиновники — писарями. В гражданском сословии они занимают то же место, которое в гвардии принадлежало безнадежным служакам. У этих изощрившихся во всякого рода формальностях и чуждых всяких высших соображений холодных исполнителей преданность правительству покоится на любви к лихоимству.
Центром политической науки Николая была казарма и канцелярия. Слепая и лишенная общего смысла дисциплина, соединенная с бездушным формализмом австрийских сборщиков, — такова пружина славной организации сильной власти в России. Какая нищета правительственной мысли, какая проза абсолютизма, какая жалкая пошлость! Это была самая простая и грубая форма деспотизма.
Прибавим к этому шефа жандармов графа Бенкендорфа, имеющего власть отменять решения суда и вмешиваться решительно во все, и главным образом в политические преступления. Он образовал целую инквизиционную армию наподобие тайного общества полицейских масонов, которое от Риги до Нерчинска имело своих братьев-шпионов и сыщиков. Бенкендорф был начальником Третьего отделения собственной Его Величества канцелярии (название главного сыскного отделения). По временам перед судом этой канцелярии в лице какого-нибудь писателя или ученого предстает в качестве подсудимого цивилизация. Одни идут за другими, их ссылают и сажают в крепости.
Глядя на официальную Россию, сердце исполняется унынием. С одной стороны, Польша, разбитая и с невероятным упорством истерзанная, с другой — сумасшедшая война. В течение всего царствования тянется она, поглощая войска за войсками, ни на шаг не раздвинув нашего владычества на Кавказе. И над всем этим — полное унижение и неспособность правительства.
Внутри идет огромная работа. Глухо и безмолвно, но деятельно и непрерывно повсюду растет недовольство. В эти двадцать пять лет революционные идеи отвоевали больше места, чем в течение целого предшествовавшего столетия, хотя они еще и не проникли в народ.
Русский народ продолжал держаться в стороне от политических сфер; он не имел достаточно поводов к тому, чтобы принимать участие в работе, которая происходила в другом слое нации. Продолжительные страдания побуждают к своего рода величию, русский народ слишком страдал для того, чтобы иметь право волноваться за небольшое улучшение своего положения, он скорее предпочитает смело оставаться нищим в лохмотьях, чем надевать на себя заштопанное платье. Если же он не принимает никакого участия в движении идей, которое охватывало другие классы, то это еще совершенно не значит, чтобы в его душе ничего не происходило. Русскому народу живется тяжелее, чем в старину, его взор печальнее, несправедливость крепостного состояния и грабеж государственных чиновников становятся для него невыносимее. Правительство нарушило спокойствие общины устройством принудительных работ, в самой деревне сажают по тюрьмам и сокращают отдых крестьянина в собственной его хижине введением сельской полиции (становые приставы). Процессы против поджигателей, убийства помещиков и восстания крестьян увеличиваются в огромных размерах. Многочисленное раскольничье население ропщет. Эксплуатируемое и притесняемое духовенством и полицией, оно далеко еще не сплотилось. По временам в этих мертвых и недоступных для нас глубинах слышатся смутные звуки, которые предвещают ужасные бури. Это недовольство русского народа, о котором мы говорим, при поверхностном взгляде не очевидно. Россия всегда представлялась настолько спокойной, что трудно было думать, чтобы в ней что-либо происходило. Немного людей знают о том, что происходит под саваном, которым правительство покрывает трупы, пятна крови и военные экзекуции, с высокомерным лицемерием заявляя, что под этим саваном нет ни трупов, ни крови. Что знаем мы о сибирских поджигателях, об убийствах помещиков, в одно и то же время организованных во многих деревнях, что знаем мы об отдельных бунтах, которые вспыхивали в то время, когда Киселев вводил новое административное управление, что знаем мы о восстаниях в Казани, Вятке и Тамбове, где должно было искать убежища от пушек?..
Интеллектуальная работа, о которой мы говорили, производилась не в высших и не в низших слоях русского общества, но как раз в середине, то есть по большей части в среднем дворянстве. Факты, которые мы будем приводить, казалось, не имели бы большой важности, но не следует забывать, что пропаганда, как и всякое воспитание, идет в тиши и особенно, когда она не смеет появиться при свете дня.
Влияние литературы значительно возрастает и проникает все глубже и глубже; литература не изменяет своей миссии и остается пропагандно-либеральной, поскольку это возможно при нашей цензуре.
Жажда просвещения захватывает все новое поколение; гражданские и военные школы, гимназии, лицеи изобилуют учениками; дети более бедных родителей теснились в различных институтах. Правительство, которое еще в 1804 году привлекало детей в школу привилегиями, удерживает всеми средствами их стечение, возрастают трудности приема и экзаменов, учеников запугивают; министр народного просвещения циркуляром ограничивает образование для крепостных. В то же время Московский университет становится средоточием русской цивилизации. Император питает к нему отвращение, недоволен им, он каждый год отправляет в ссылку большое количество учащихся в нем, не оказывает ему чести своим посещением во время проездов через Москву, но университет процветает и приобретает влияние, им пренебрегают, но он ничего и не ждет, продолжает свою работу и достигает истинного могущества. Цвет молодежи провинций, смежных с Москвой, тянется в ее университет, и каждый год ряд лиценциатов рассыпается по всему государству в качестве служащих, врачей и учителей.
В глубине провинции и особенно в Москве явно увеличивается класс независимых людей, не соглашающихся ни на какую публичную службу и занимающихся управлением своих имений, науками или литературой. Они ничего не требуют от правительства, если это последнее оставляет их в покое. Они — полная противоположность петербургской знати, которая привязана к публичной службе и ко двору, преисполнена рабского честолюбия, ждет всякой правительственной службы и ею только живет. Ничего не прося, оставаясь независимыми и не добиваясь должностей, они именуются при деспотическом режиме творцами оппозиции. Правительство косо глядит на этих «лентяев» и недовольно ими. На самом деле они составляют ядро цивилизованных людей и настроены против петербургского режима. Одни из них целыми годами ездят по заграничным странам, внося оттуда свободные идеи, другие, приезжая на несколько месяцев в Москву, остальное время года проводят у себя в имениях и тут читают все новое и следят за ходом умственной жизни в Европе. Чтение становится модой среди провинциальных дворян. Начинают хвалиться своими библиотеками и выписывают самые новые французские романы, «Journal des Debats» и «Gazette d’Augsbouig». Признаком хорошего вкуса служит обладание запрещенными книгами. Я не знаю ни одного порядочного дома, где не было бы сочинения Кюстина о России, которое Николай особенно строго воспретил в России. Лишение всякой возможности деятельности и постоянная угроза тайной полиции тем сильнее толкают молодежь отдаваться чтению. Количество идей в обращении становится больше.
Герцен. «Движение общественной мысли в России».