10 июня 1826 года был высочайше утвержден новой цензурный устав.
Устав этот отличался необыкновенной строгостью, вместе с тем, несмотря на значительный объем, на свои 230 параграфов, он предоставлял широкое поле для всяких произвольных толкований. Организация цензурного ведомства была совершенно изменена. Во главе поставлен верховный цензурный комитет. Цензуре поручаются три главнейших попечения: а) о науках и воспитании юношества; б) о нравах и внутренней безопасности и в) о направлении общественного мнения согласно с настоящими политическими обстоятельствами и видами правительства. Поэтому верховный цензурный комитет состоит из министров народного просвещения, внутренних и иностранных дел. Верховному комитету подчинены три цензурных комитета, состоящих в ведомстве просвещения. Цензура совершенно отделена от университетов, выделена в особое ведомство. Устав подробно говорит о запретном в области политических вопросов.
«§ 166. Запрещается всякое произведение словесности, не только возмутительное против правительства и постановленных от него властей, но и ослабляющее должное к ним почтение.
§ 167. А потому цензоры, при рассматривании всякого рода произведений, обязаны всевозможное обращать внимание, чтобы в них отнюдь не вкрадывалось ничего могущего ослабить чувства преданности, верности и добровольного повиновения постановлениям Высочайшей власти и законам отечественным.
§ 169. Запрещаются к печатанию всякие частных людей предположения о преобразовании каких-либо частей государственного управления или изменении прав и преимуществ, Высочайше дарованных разным состояниям и сословиям государственным, если предположения сии не одобрены еще правительством».
Такие рамки отводятся для обсуждения внутренних вопросов: нельзя говорить не только о правительстве, но даже о «властях», то есть обо всей администрации, чтобы не ослаблять «должное к ним почтение», не ослаблять «чувства преданности, верности и добровольного повиновения»; нельзя говорить ни о каком преобразовании в управлении или в устройстве, пока правительство само не предпримет этого преобразования. И ни о чем подобном нельзя говорить не только «прямо», но и «косвенно». К таким ограничениям в обсуждении внутренней жизни присоединялись запрещения, касавшиеся внешней политики: не дозволялось говорить ничего обидного для иностранных держав, особенно для членов Священного союза (§ 170), воспрещалось без должного уважения говорить об иностранных государях, правительствах и властях, предлагать им неуместные советы и наставления (§ 171). В уставе 1804 года, как припомнят читатели, заключалась общая оговорка, в силу которой «скромное и благоразумное исследование всякой истины… пользуется совершенною свободой»; в уставе 1826 года тоже сделана оговорка, но лишь относительно иностранных государств, и при том в такой форме: «Само собой разумеется, что скромного и пристойного рассуждения о предметах управления иностранных государств воспрещать не следует» (§ 172).
Очень поучительно отношение нового устава к философии: «Кроме учебных логических и философических книг, необходимых для юношества, прочие сочинения сего рода, наполненные бесплодными и пагубными мудрованиями новейших времен, вовсе печатаемы быть не должны» (§ 186). В исторических, статистических и географических сочинениях следует обращать внимание на цель и дух их, чтобы они не заключали ничего неблагоприятного монархическому правлению, никаких произвольных умствований (§ 177–181); запрещаются всеумозрительные сочинения о правах и законах, основанные на теории об естественном состоянии, о договоре, о происхождении власти не от Бога и т. д. (§ 190). В уставе 1804 года мы видели предписание цензору сомнительные места истолковывать выгоднейшим для сочинителя образом; новый устав, напротив, говорит: «Не позволяется пропускать к напечатанию места имеющие двоякий смысл, если один из них противен цензурным правилам» (§ 151). В полном противоречии с уставом 1804 года стоит новое предписание, чтобы цензура вновь рассматривала книги, предназначенные для второго и вообще повторительного тиснения (§ 156). Не дозволяются к печатанию сочинения, нарушающие правила и чистоту русского языка, исполненные грамматических погрешностей (§ 154). При рассматривании книжных каталогов и объявлений цензура должна наблюдать, чтобы приписываемые книгам похвалы не противоречили справедливости, дабы любители чтения не были побуждаемы приобретать книги, не заслуживающие внимания (§ 157). Недавнее распоряжение Шишкова по цензуре возведено в закон: запрещено ставить точки или другие знаки вместо пропущенных цензурой мест (§ 152); точно так же сделано общим правилом: «Статьи, касающиеся государственного управления, не могут быть напечатаны без согласия того министерства, о предметах коего в них рассуждается» (§ 141); этим постановлением совершенно стеснено всякое обсуждение внутренних дел. Духовная цензура, еще со времени регламента Петра Великого, оставалась в руках духовной власти, но устав 1826 года ввел, кроме того, еще несколько специальных цензур: для книг, касающихся религии католической (§ 118 и § 119), униатской (§ 124), для учебников (§ 125).
…Первое время по выходе устава 1826 года издавались новые к нему дополнения, еще более стеснявшие печать. Так, по уставу статьи о Польше и о Финляндии могли быть только заимствуемы из официальных варшавской и гельсингфорской газет (§ 148), а затем в 1826 года дано общее предписание: «Принять за правило и строго наблюдать, дабы ни в одной из газет, в России издаваемых, отнюдь не были помещаемы статьи, содержащие в себе суждения о политических видах Его Величества, допуская те только из сего рода, кои заимствуются из петербургских академических газет или из Journal de S.-Petersbourg».
Новые правила применялись строго, о чем свидетельствуют многочисленные цензурные дела этого времени; шишковский устав лег тяжелым гнетом на литературу, к счастью, он просуществовал недолго. С одной стороны, явился случайный повод — пересмотр правил об иностранной цензуре; с другой стороны, в правительственных сферах восторжествовало мнение, что невозможно, опасно брать всю литературу под безусловную опеку правительства. Адмирал Шишков был заменен кн. Ливеном. В 1827 году приступили уже к составлению нового общего цензурного устава, который и был утвержден 22 апреля 1828 года.
Устав 1828 года значительно отличается от устава предшествовавшего. Целью цензуры поставлено только наблюдение за тем, чтобы не было вредных изданий, но цензура не должна заботиться о направлении литературы, о руководстве ею, а тем более не должна исправлять ошибок или слога писателей. При министерстве, взамен верховного цензурного комитета, создается главное цензурное управление из представителей разных ведомств; ему подчинены цензурные комитеты при учебных округах. Мы находим в уставе некоторые смягчения. Так, цензуре вменено в обязанность обращать внимание на дух книги, принимая за основание ясный смысл речи, не дозволяя произвольного толкования оной в дурную сторону (§ 6), не делая привязки к словам и отдельным выражениям (§ 7), отличая благонамеренные суждения и умозрения от дерзких и бунтовских мудрований, различая также сочинения ученые, специальные от популярных (§ 8). Цензура должна отличать безвредные шутки от злонамеренных искажений (§ 13), не входя в разбор справедливости или неосновательности частных мнений и суждений писателя, не рассуждая о полезности и бесполезности изданий, если оно только не вредно, не исправляя слога и литературных ошибок автора (§ 15).
Все эти правила, сравнительно с уставом 1826 года, представляют улучшения, но новый устав страдал по-прежнему неопределенностью в основных положениях, давал простор для всяких толкований. Дальнейшая цензурная практика основывается, с одной стороны, на толковании статей устава в неблагоприятном для литературы смысле, с другой — на новых дополнениях цензурных правил, на распоряжениях администрации; она вполне отражала на себе характер времени, все усиливавшуюся реакцию. Другой характерной чертой в истории нашей цензуры за николаевское время является постоянное вмешательство в цензуру посторонних ведомств, отчасти прямо в силу закона, отчасти в силу господствовавших административных нравов. Николаевская цензура была не самостоятельна как по своему основному характеру, так и по фактическому своему положению.
В первое время, при министерстве кн. Ливена, положение литературы было значительно легче, чем при Шишкове и кн. Голицыне. Министр нередко решал в пользу писателей сомнения, возникавшие в цензурном ведомстве, он заботился, насколько мог, о соблюдении нового устава, старался о самостоятельности цензуры. Но европейские события 1830 года вызвали усиление у нас цензурных строгостей. Положение цензуры еще ухудшилось, когда в 1833 году кн. Ливена заменил С. С. Уваров. Выше я уже упоминал о заслугах Уварова в деле русского просвещения, но положение нашей печати сделалось при нем гораздо тяжелее. Думая отстоять самостоятельность цензурного ведомства, Уваров старался всячески усугубить строгости общей цензуры, чтобы избегнуть постороннего вмешательства. Он не достиг своей цели: строгости его гибельно отзывались на печати, а между тем посторонние притязания и вмешательство в цензурное дело все усиливались. Вскоре ряд отельных распоряжений лишили цензурное ведомство всякой самостоятельности, создали множество отдельных и равнообязательных цензур. Все касавшееся военного дела и военной истории было подчинено цензуре военного министерства; критические статьи об учебниках, изданных для военных училищ, подлежали цензуре военно-учебного ведомства; так, были еще установлены по разным случаям и по разным вопросам цензуры в Министерстве внутренних дел, в почтовом ведомстве, Министерстве просвещения и в академии наук, в управлении московского попечителя учебного округа, в ведомстве путей сообщения, в комиссии о построении Исаакиевского собора, в комиссии о приютах, в Человеколюбивом Обществе, в управлении Кавказа, в III отделении, во II отделении, в военно-топографическом депо, в археологической комиссии, в государственном коннозаводстве, в особом учебном комитете, при Министерстве двора, при министерстве иностранных дел. «Если сосчитать всех лиц, заведующих цензурой, — говорит А. В. Никитенко, — их окажется больше, чем книг, печатаемых в течение года». Какое-нибудь издание, с содержанием разнообразным, могло проходить последовательно через несколько цензур. И надо прибавить, что все эти специальные цензуры нимало не избавляли от общей цензуры. Понятно, как все это было стеснительно для печати.
Почти всякая отрасль управления заявляла свои права на особую цензуру и получала ее. Поводы для этого бывали самые незначительные. Так, в 1831 году академик Кеппен напечатал совершенно невинную статью под заглавием «Почтовые сообщения». Князь А. Н. Голицын, главный начальник над почтовым департаментом (бывший министр народного просвещения), писал Уварову: «Автор этой статьи критикует распоряжения почтового начальства, предлагает новые взамен существующих, указывает на какие-то злоупотребления и даже порицает систему страхового сбора, утвержденного Государем Императором… Это попытка того либерального духа Западной Европы, который стремится подвергать действия правительств контролю свободного книгопечатания… Кеппен и теперь уже возглашает: «Наступает и для нас время развития сил народных!» Дело кончилось тем, что министр народного просвещения сделал академику Кеппену официальный выговор, и было издано распоряжение, чтобы все статьи о почтовой части до напечатания были представляемы на предварительное рассмотрение главного начальника над почтовым департаментом. Так, когда в 1845 году в газетах появилась статья о Николаевской железной дороге, гр. Клейнмихель, нисколько не порицая ее содержание, испросил, однако, высочайшего повеления, чтобы ничего не печаталось об этом предмете без его одобрения и т. д. За то же время несколько раз повторялось запрещение всем служащим, как военным, так и гражданским, что-либо печатать без разрешения своего начальства. При столь сильной боязни гласности нас нисколько не удивляет такое запрещение: в периодических изданиях нельзя перепечатывать из журнала Министерства народного просвещения распоряжения по этому министерству и т. п.
Такими законодательными повелениями и административными распоряжениями был дополнен цензурный устав 1828 года. В сущности, при этих дополнениях он мало чем отличался от устава 1826 года, и в цензурной практике действовали те начала, те взгляды, которые были официально осуждены в 1828 году в Государственном совете при обсуждении цензурного устава. Для русской литературы, для молодой русской печати настала тяжелая пора.
…Как известно, в 1826 году Пушкин был вызван из своей деревенской ссылки в Москву, обласкан государем, который взял его под свое покровительство и затем через Бенкендорфа обещал, что «сам будет первым ценителем произведений (Пушкина) и цензором».
«С какой целью сделал это император Николай Павлович? — спрашивает академик Сухомлинов. — Желал ли он выразить свое уважение и доверие знаменитому писателю? Но в таком случае всего проще было бы освободить его от всякой цензуры. Или, быть может, имелось в виду совершенно другое — устранить всякую попытку напечатать что-либо такое, что могло бы проскользнуть от недосмотра или снисходительности обыкновенной цензуры?»
Пушкин в ноябре 1826 года писал Языкову: «Царь освободил меня от цензуры. Он сам — мой цензор. Выгода, конечно, необъятная. Таким образом, Годунова тиснем». Опыт скоро показал поэту, что такая выгода имеет и свои неудобства и что поэт вовсе не избавлен от цензуры. Напротив, он попал под двойную цензуру.
В конце того же ноября Пушкин получил строгий выговор от Бенкендорфа за то, что читал в Москве в литературных кругах «Бориса Годунова», еще не представленного государю. В то же время оказалось, что Пушкин лишен права печатать что-либо без разрешения высшего начальства, с дозволения одной обыкновенной цензуры. Понятно, как это было стеснительно для поэта и как это его обижало. «Я не лишен прав гражданства, — писал он Погодину, — и могу быть цензурован нашею цензурой, если хочу, — а с каждым нравоучительным четверостишием я к высшему начальству не полезу — скажите это им». Но как ни сердился Пушкин, ему приходилось покоряться… Этого еще было мало: высшей цензуре государя было еще недостаточно — с поэта полиция взяла подписку, что он ничего не будет печатать «без разрешения обычной цензуры». Это была, собственно говоря, курьезная несообразность: полиция и цензура требовали рассмотрения того, что только что было рассмотрено в III отделении собственной Е.И.В. канцелярии, что было разрешено самим государем; выходило, так, что общая цензура должна была контролировать цензуру государя. Но и с этим Пушкину приходилось мириться. Иногда ему удавалось напечатать мелкие стихотворения под одной общей цензурой, без представления государю, ему удавалось нередко отделаться от притязаний общей цензуры, печатать крупные произведения «с дозволения правительства», но случалось, что все это навлекало ему большие неприятности, и подобные требования и притязания возобновлялись. В конце концов Пушкин все-таки очутился под двойной цензурой.
Произведения Пушкина предоставлялись императору Николаю через III отделение, которое, собственно говоря, и цензуровало их: оно подносило их государю вместе со своим разбором, со своими замечаниями. Эта высшая цензура была и строга, и медленна. Мы видели, что еще в 1826 году Пушкин надеялся издать «Бориса Годунова», но несмотря на все хлопоты, издание было разрешено только в конце 1830 года, причем поэту пришлось сделать значительные цензурные изменения да выслушать отзыв (основанный на докладе III отделения), что ему следовало бы «с нужным очищением переделать комедию свою в историческую повесть или роман наподобие Вальтера Скотта». Из других отзывов Ш-го отделения о произведениях Пушкина приведу здесь еще только один, относящийся к стихотворению «19-го октября 1825 г.»: «19-е октября для публики, может быть, будет и незначащей пьесой, но… вовсе не нужно говорить о своей опале, о несчастьях, когда автор не был в оном, но был милостиво и отечески оштрафован за такие поступки, за которые в других государствах подвергли бы суду и жестокому наказанию».
Не менее Пушкина страдали от цензуры Грибоедов, Гоголь, Лермонтов; страдали от нее и другие, не столь известные писатели, постоянно терпела вся текущая печать. Так, например, роман Загоскина «Аскольдова могила» был передан на рассмотрение духовной цензуры так, В. И. Даль подвергся строгому выговору и запрещению писать за то, что в одном из его рассказов полиция не может поймать воровку так, И. С. Аксаков принужден был оставить службу за то, что не хотел отказаться от поэзии и подобных примеров можно бы указать множество. Приведу из интересных записок А. В. Никитенко, долго бывшего цензором и всячески старавшегося защищать права литературы, рассказ о том, как он пострадал из-за сущих пустяков. Граф Клейнмихель пожаловался государю на следующие места в одной повести, напечатанной в «Сыне Отечества».
«Я вас спрашиваю, чем дурна фигура вот хоть бы этого фельдъегеря, с блестящим, совсем новым аксельбантом? Считая себя военным и, что еще лучше, кавалеристом, господин фельдъегерь имеет полное право думать, что он интересен, когда побрякивает шпорами и крутит усы, намазанные фиксатуаром, которого розовый запах обдает и его самого, и танцующую с ним даму…» «Затем прапорщик строительного отряда путей сообщения, с огромными эполетами, высоким воротником и еще высшим галстуком…»
Цензор за пропуски этих мест был посажен на гауптвахту, так как «неприлично нападал на лица, принадлежащие ко двору, и на офицеров».
Если тяжело было положение литературы вообще при таком характере цензуры, то особенно трудно приходилось периодической печати. Правительство обращало усиленное внимание на журналы и газеты.
Насколько строго относилось тогда правительство к периодической печати, видно, например, из печальной судьбы Европейца. Этот журнал стал издавать в Москве в 1831 году И. В. Киреевский; первая же книжка вызвала решительное осуждение, особенно признана вредной статья самого издателя — «Девятнадцатый век». На эту статью обратил особое внимание сам государь, и шеф жандармов граф Бенкендорф сообщил министру народного просвещения кн. Ливену: «Его Величество изволил найти, что вся статья сия есть не что иное, как рассуждение о высшей политике, хотя в начале оной сочинитель и утверждает, что он говорит не о политике, а о литературе. Но стоит обратить только некоторое внимание, чтоб видеть, что сочинитель, рассуждая будто бы о литературе, разумеет совсем иное, что под словом «просвещение» он понимает «свободу», что «деятельность разума» означает у него «революцию», а «искусно отысканная средина» не что иное, как «конституция»… Оная статья, невзирая на ее нелепость, писана в духе самом неблагонамеренном…» Европеец был запрещен, и в то же время состоялось высочайшее повеление о недозволении никакого нового журнала без особого высочайшего разрешения.
Немало цензурных строгостей было вызвано прямо журналами, иногда эти новые распоряжения делались в такой неопределенной форме, что, конечно, еще усиливали возможность произвола. Так, в 1836 году министр распорядился: «Цензура должна иметь строжайшее наблюдение, чтобы в повременных изданиях не возобновлялась литературная полемика в том виде, в каком она в прежние годы овладела было журналами обеих столиц».
Всякие мелочи обращали на себя внимание. Вот примеры этого. По поводу жалобы одной газетной статьи на дороговизну извозчиков, которые берут что хотят с пассажиров, приезжающих с ночными поездами, — что бьшо принято за порицание полиции, — велено: «Сделать общее по цензуре распоряжение, дабы впредь не было допускаемо в печати никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии последнее ни принадлежали». В 1847 году было «обращено особенное внимание на журнальные и другие статьи об отечественной истории, для предотвращения в оных рассуждений о вопросах государственных и политических, которых изложение должно быть допускаемо с особенной осторожностью и только в пределах самой строгой умеренности…» Или еще: «Поставить цензорам в непременную обязанность не пропускать в печать выражений, заключающих в себе намеки на строгость цензуры, пояснить, что запрещение цензурой впускать в Россию некоторые иностранные книги заключает в себе и запрещение говорить об их содержании в журналах, и тем более печатать отрывки из них в подлиннике или в переводе»[10].
При таком отношении правительства к периодической печати новые издания разрешались очень неохотно, с большими затруднениями. В 1836 году в ходатайстве на разрешение нового журнала император Николай надписал: «И без того много», — после этого прямо было сделано распоряжение: «Представления о дозволении новых периодических изданий на некоторое время воспрещаются».
Пушкину много приходилось иметь хлопот с цензурой из-за желания издавать журнал или газету. Многократно в течение ряда лет делал он попытки стать редактором периодического издания, ему это долго не удавалось; раз сам государь разрешил было ему газету, но затем дозволение было взято назад. Только под конец жизни Пушкин получил разрешение издавать «Современник», по 4 книжки в год, — скорее сборник, чем журнал, но и тут он был стеснен и программой издания, и цензурными строгостями, так что ему приходилось только любоваться на «благородные раны», наносимые красными чернилами цензора статьям «Современника». Отношение Пушкина к периодической печати, то есть его публицистические статьи и его попытки сделаться редактором-издателем, представляется весьма интересным эпизодом в истории нашей прессы, и деятельность Пушкина-журналиста недостаточно еще оценена.
В 1844 году Грановский, после публичного курса, который так возвысил его популярность и авторитет, решил со своими друзьями издавать журнал. Был составлен капитал на паях, подали заявление о разрешении им «Ежемесячного обозрения». Грановский много ждал от будущего журнала, который, по его убеждению, мог принести значительную пользу, — «более, чем целая библиотека ученых сочинений, которых никто читать не станет». Но на просьбу Грановского долго не было ответа; наконец ответ пришел, и очень короткий: «Не нужно».
Если редакторам трудно было ладить с цензурными требованиями, если трудно было получить разрешение на издание журнала или газеты, то, напротив, легко было подвергнуться взысканиям, подпасть запрещению. За рассматриваемый период были запрещены журналы: «Литературная газета» — Дельвига, «Европеец» — Киреевского, «Московский телеграф» — Полевого, «Телескоп» — Надеждина и др. Как известно, «Телескоп» был запрещен за статьи Чаадаева, — автор их был признан сумасшедшим, а редактор Надеждин был сослан в Усть-Сы-сольск. Эти запрещения изданий, которые все были подцензурными, очень любопытны. С одной стороны, наказания, которым иногда подвергались при этом авторы и издатели, стояли в логическом и юридическом противоречии с самим принципом предварительной цензуры, как на это основательно указывал еще Радищев; с другой стороны, нередкие случаи, когда направление и содержание подцензурных изданий признавалось вредным, должны были убеждать правительство в том, что предварительная цензура не достигает своей цели.
Выше было уже сказано, что министр Уваров старался усилением цензурных строгостей добиться большей независимости и самостоятельности цензуры. Кроме отдельных распоряжений в этом смысле, он в 1846 году даже задумывал общий пересмотр устава. Все эти меры строгости, гибельно отзываясь на литературе, не доставили, однако, желательной независимости цензурному ведомству. И под конец сам Уваров должен был с очевидностью убедиться в этом.
Как европейские события 1830 года отозвались у нас усилением, между прочим, и цензурных строгостей, так еще более печальное влияние на внутреннюю жизнь России имели события 1848 года. Это отразилось опять и на цензуре. 2 апреля 1848 года учрежден особый негласный комитет, под председательством Бутурлина, — комитету этому был поручен высший надзор в нравственном и политическом отношении за духом и направлением книгопечатания. «Комитет 2 апреля 1848 г.» сделался высшим цензурным учреждением, которое объявляло министру высочайшую волю по цензурным делам и само давало ему свои указания, делало от себя замечания. Исчезла последняя тень независимости цензуры. Уваров, после попытки противостать бутурлинскому комитету, оставил министерство.
Негласный комитет 2 апреля 1848 года просуществовал до конца 1855 года; это время — с 1848 года по 1855 год — представляет самое полное господство цензурной опеки, и официальный историк нашей цензуры признает справедливым наименование этих лет «эпохой цензурного террора».
Европейские события 1848 года окончательно определили направление русской политики в конце николаевского царствования; это сейчас же и непосредственно отозвалось на цензурном ведомстве. Мы видели, какой цензурной строгостью отличалось время с 1830 года, но правительству казалось, что цензура еще слишком снисходительна, что печать наша слишком свободна. В начале 1848 года был учрежден негласный комитет под председательством Бутурлина для надзора за цензурой и за печатью[11].
Бутурлинский комитет просуществовал до 6 декабря 1855 года. Период этот был наиболее тягостным для русской печати.
История возникновения бутурлинского комитета недавно рассказана была Шильдером. В основе этого дела лежала записка барона М. А. Корфа, желавшего возбудить недоверие к министру Уварову, чтобы самому занять его место. Когда вместо смены Уварова дело кончилось учреждением комитета, с назначением Корфа членом его, Корф не мог быть доволен. «Встретив барона Корфа в Государственном совете, князь Меншиков нашел его бледным, желчным и расстроенным: негласным доносом удар был направлен против Уварова, и Корф надеялся был министром народного просвещения и вместо того назначен был в «цензурно-фискальный комитет», то есть уже не скрытым, а явным доносчиком». Позднее сам Корф называл бутурлинский комитет — «наростом на администрации», а своим близким говорил, что действия бутурлинского комитета приводят его в омерзение…
Шильдер следующими словами характеризует деятельность Бутурлинского комитета: «Таким образом образовалась у нас двойная цензура в 1848 г., предварительная, в лице обыкновенных цензоров просматривавшая до печати, и взыскательная или карательная, подвергавшая своему рассмотрению только уже напечатанное и привлекшая, с утверждения и именем государя, к ответственности как цензоров, так и авторов за все, что признавала предосудительным или противным видам правительства. Спрашивается: каким образом могла существовать при таких условиях какая бы то ни было печать? Кончилось тем, что даже государь получил, но неведению комитета, так сказать, выговор от этого учреждения». Шильдер здесь разумеет один случай, когда газетная заметка об уличном происшествии была предварительно одобрена императором, а комитет признал ее недопустимой.
Посмотрим общие распоряжения по цензуре за это время.
В мае 1848 года с новой строгостью было подтверждено прежнее правило: по представлению шефа жандармов было велено, «дабы те из воспрещаемых сочинений, которые обнаруживают в писателе особенно вредное в политическом и в нравственном отношении направление, были представляемы от цензоров негласным образом в III отделение собственной Е.В. канцелярии, с тем чтобы последнее, смотря по обстоятельствам, или принимало меры к предупреждению вреда, могущего происходить от такого писателя, или учреждало за ним надзор».
Таким же образом было строго подтверждено: «Не должно быть допускаемо в печать никаких, хотя бы и косвенных порицаний действий или распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии последние ни принадлежали»; «впредь не должно быть пропускаемо ничего насчет наших правительственных учреждений, а в случаях недоумения должно быть испрашиваемо разрешение»; «не должно быть пропускаемо к печатанию никаких разборов и порицаний существующего законодательства». Для газет и журналов даны такие правила: «Рассказывать события просто, избегая, елико возможно, всяких рассуждений; вовсе или почти не упоминать о представительных собраниях второстепенных европейских государств, об их конституциях и проч.; избегать говорить о народной воле, о требованиях и нуждах рабочих классов и т. д. Самым решительным образом запрещались «критики, как бы благонамеренны ни были, на иностранные книги и сочинения, запрещенные и потому не должные быть известными».
Особенное внимание обращали на себя статьи по русской истории:
«Сочинения и статьи, относящиеся к смутным явлениям нашей истории, как-то: ко временам Пугачева, Стеньки Разина и т. п., — и напоминающие общественные бедствия и внутренние страдания нашего отечества, ознаменованные буйством, восстанием и всякого рода нарушениями государственного порядка, при всей благонамеренности авторов и самых статей их, неуместны и оскорбительны для народного чувства, и оттого должны быть подвергаемы строжайшему цензурному рассмотрению и не иначе быть допускаемы в печать, как с величайшей осмотрительностью, избегая печатания оных в периодических изданиях».
Усиленному гонению подверглись исследования по народной словесности, собрания народных песен, пословиц и проч. По этому вопросу мы встречаем много распоряжений. Так, по поводу собрания «народных игр, загадок, анекдотов и присловий», напечатанного в курских «Губернских ведомостях» в 1853 году, было предписано:
«Отклонять на будущее время пропуск цензуры таких народных преданий, которыми нарушаются добрые нравы и может быть дан повод к легкомысленному или превратному суждению о предметах священных и которых сохранят в народной памяти через печать, нет никакой пользы».
В следующем году по поводу книги «Русские пословицы и поговорки, собранные и объясненные Ф. Буслаевым», в которой иные поговорки признаны неприличными, сделано такое распоряжение, «чтобы впредь не пропускали в печать подобных поговорок… которые… не может, конечно, быть полезно оглашать и вводить как бы в общее употребление». Вскоре встречаем еще предписание:
«Наговоры и волшебные заклятия, как остатки вредного суеверия, не имеющие и в ученом отношении никакого значения, вовсе не должны быть допускаемы к печати, не только в периодических изданиях, доступных большему и разнообразному кругу читателей, но даже и в сборниках и книгах, составляемых с ученой целью и предназначенных для образованного класса публики».
Затем еще:
«Народные песни, предаваемые печати, должны быть подвергаемы столь же осмотрительной цензуре, как и все другие произведения словесности, не должны быть пропускаемы такие, в которых воспевается разврат, позорящий и разрушающий семейный быть, ибо желательно, чтобы подобные песни, если они точно живут в народе, искоренялись даже в самых его преданиях, а не поддерживались и обновлялись в памяти появлением их в печати».
Если памятники народного творчества считались опасными даже в научных изданиях, то совершенно понятно, что цензура строго следила за изданиями для народа и за лубочными картинками; строгости эти распространялись даже на пряничные доски.
Приведу еще одно распоряжение:
«Имея в виду опасения, что под знаками нотными могут быть скрыты злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу, или что к мотивам церковным могут быть приспособлены слова простонародной песни и наоборот, главное управление цензуры, для предупреждения такого злоупотребления, предоставило цензурному комитету, в случаях сомнительных, обращаться к лицам, знающим музыку, для предварительного рассмотрения нот».
Понятно, насколько все подобные распоряжения, подобные опасения заставляли цензуру быть придирчивой и подозрительной, а всего подозрительнее был бутурлинский комитет, который постоянно делал доклады государю о вредности такой-то книги или такой-то статьи и постоянно объявлял высочайшие повеления по цензуре, делал строгие указания и замечания по цензурному ведомству. Для примера того, как комитет относился к делу, приведу следующий случай. В начале 1849 года комитет сделал выговор за статью в «Современнике» — «О значении русских университетов». Комитет сам признавал, что статья эта, по ее изложению, не имеет ничего предосудительного, что, напротив, везде говорится в ней о нравственности и благотворности к правительству, о любви к России и проч.; но, вникнув во внутренний смысл статьи, комитет призывал в ней неуместное для частного лица вмешательство в дело правительства… Гр. Уваров пытался защищать статью. «Какой цензор или критик, — писал министр в своем объяснении, — может присвоить себе дар, не доставшийся в удел смертному, дар всевидения и проникновения внутрь природы и человека, дар в выражениях преданности и благодарности открывать смысл, совершенно тому противный? Я вижу себя принужденным откровенно заметить на это, что стремление, недовольствуясь видимым смыслом, прямыми словами и четно высказанными мыслями, доискиваться какого-то внутреннего смысла, видеть в них одну лживую оболочку, подозревать тайное значение, что это стремление неизбежно ведет к произволу и несправедливым обвинениям». Несмотря на объяснения Уварова, статья «Современника» все-таки признана вредной и велено: «все статьи в журналах за университеты и против них решительно воспрещаются в печати».
Приведу из интересных записок А. В. Никитенко несколько указаний на цензурную практику при комитете 2 апреля. Напоминаю читателям, что Никитенко служил цензором и близко знал ход дел.
В 1849 году «цензор Мехелин вымарывает из древней истории имена всех великих людей, которые сражались за свободу отечества или были республиканского образа мыслей — в республиках Греции и Рима, вымарываются не рассуждения, а просто имена и факты. Что же это такое? Крестовый поход против науки?.. Здесь все под одну шапку: вы все люди вредные, потому что мыслите и печатаете свои мысли…»
В апреле 1850 года в дневнике Никитенко читаем:
«Получена от министра конфиденциально бумага, по запросу верховного или, как его называют, негласного комитета, следующего содержания: «Вышла гадальная книга. От цензурного комитета требуют, чтобы он донес, кто автор этой книги и почему этот автор думает, что звезды имеют влияние на судьбу людей?» На это комитет отвечал: «Книгу эту напечатал новым — вероятно, сотым — изданием такой-то книгопродавец, а почему он думает, что звезды имеют влияние на судьбу людей, — комитету это неизвестно». Ныне в негласном комитете председательствует, вместо Бутурлина, генерал-адъютант Николай Николаевич Анненков. Кажется, наша литература в последнее время уж очень скромна, так скромна, что люди образованные, начавшие было почитывать по-русски, теперь опять вынуждены обращаться к иностранным, особенно французским, книгам; однако Анненков в каких-то книжках и журнальных статьях набрал шестнадцать обвинительных пунктов против нее — разумеется, все из отдельных фраз — и приготовил доклад».
Профессор Давыдов требовал, чтобы в учебнике истории Смарагдова было выпущено все, что касается Магомета, так как это был «негодяй» и «основатель ложной религии».
Цензор Елагин исключил в физике выражение «силы природы», а в одной географической статье не пропустил место, где говорится, что в Сибири ездят на собаках, мотивируя последнее запрещение необходимостью, чтобы это известие предварительно получило подтверждение от Министерства внутренних дел.
Цензор Ахматов остановил печатание одной арифметики потому, что между цифрами какой-то задачи нам находился ряд точек: он подозревал здесь какой-то умысел составителя арифметики и т. д.
«Действия цензуры, — говорит Никитенко, — превосходят всякие границы. Чего этим хотят достигнуть? Остановить деятельность мысли? Но ведь это все равно что велеть реке плыть обратно».
Известно, как Тургенев за статью о кончине Гоголя поплатился ссылкой. Погодин был отдан под надзор полиции за то, что поставил на книжке своего Москвитянина траурную рамку после смерти творца «Мертвых душ». Подобные меры произвели тогда самое удручающее впечатление на общество. Никитенко писал в своем дневнике: «Да, тяжело положение, когда, не питая никаких преступных замыслов, неукоризненные в глубине вашей совести, потому только, что природа одарила вас некоторыми умственными силами и общество признало в вас их, вы чувствуете себя каждый день, каждый час в опасности погибнуть так, за ничто, от какого-нибудь тайного доноса, от клеветы, недоразумения и поспешности, от дурного расположения духа других, от ложного истолкования ваших поступков и слов…»
Очень характерен рассказ гр. А. Д. Блудовой о председателе тайного цензурного комитета, Д. П. Бутурлине. Последний простирал свои цензурные вожделения до того, что хотел вырезать несколько стихов из акафиста Покрову Божией Матери, находя их очень опасными и недозволительными: «Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и зверонравных», еще: «Советы неправедных князей разори, разори, зачинающих рати погуби» и проч. Гр. Д. Н. Блудов заметил Бутурлину, что и в Евангелии есть осуждение злых правителей. «Так что ж? — возразил Бутурлин, переходя в шуточный тон. — Если бы Евангелие не было такая известная книга, конечно, надобно бы было цензуре исправить его».
В начале 1848 года высочайше было повелено немедленно приступить к соответственному обстоятельствам времени пересмотру цензурного устава и дополнительных к нему постановлений; проект нового цензурного устава был составлен, но затем решено ограничиться сведением в одно существующих указаний.
Таким образом, царствование императора Николая началось и кончилось господством величайших цензурных строгостей — уставом 1826 года и деятельностью негласного бутурлинского комитета. И в обоих случаях правительство вскоре должно было само признать, что строгая цензурная система не достигает своей цели.
В. Е. Якушкин. «Из истории русской цензуры».
В кн. «Русская печать и цензура в прошлом и настоящем». М., 1905, стр. 47–72.
Александр Семенович! Вам известно, что, почитая народное воспитание одним из главнейших оснований благосостояния Державы, от Бога мне врученной, я желаю, чтобы для оного были поставлены правила, вполне соответствующие истинным потребностям и положению государства. Для сего необходимо, чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были по возможности соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся, чтобы каждый, вместе с здравыми, для всех общими понятиями о вере, законах и нравственности, приобретал познания, наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи, и, не быв ниже своего состояния, также не стремился через меру возвыситься над тем, в коем, по обыкновенному течению дел, ему суждено оставаться. Комитет, под председательством вашим занимающийся устройством учебных заведений, признал сию необходимость; но в настоящем порядке многое противно предположенному им правилу. До сведения моего дошло, между прочим, что часто крепостные люди, из дворовых и поселян, обучаются в гимназиях и других высших учебных заведениях; от сего происходит вред двоякий: с одной стороны, сии молодые люди, получив первоначальное воспитание у помещиков или родителей нерадивых, по большей части входят в училище уже с дурными навыками и заражают ими товарищей своих в классах или через то препятствуют попечительным отцам семейств отдавать своих детей в сии заведения; с другой же отличнейшие из них, по прилежности и успехам, приучаются к роду жизни, к образу мыслей и понятиям, не соответствующим их состоянию. Неизбежные тягости оного для них становятся несносны, и оттого они нередко в унынии предаются пагубным мечтаниям или низким страстям. Дабы предупредить такие последствия, по крайней мере в будущем, я нахожу нужным ныне же повелеть:
1. Чтобы в университетах и других высших учебных заведениях, казенных и частных, находящихся в ведомстве или под надзором министра народного просвещения, а равно и в гимназиях, и в равных с оными по предметам преподавания местах принимались в классы и допускались к слушанию лекций только люди свободных состояний, не исключая и вольноотпущенных, кои представят удостоверение в том виде, хотя бы они не были еще причислены ни к купечеству, ни к мещанству и не имели никакого иного звания.
2. Чтобы помещичьи крепостные поселяне и дворовые люди могли, как и доселе, невозбранно обучаться в приходских и уездных училищах и в частных заведениях, в коих предметы учения не выше тех, кои преподаются is училищах уездных.
3. Чтобы они также были допускаемы в заведения особенного рода, кои учреждены или впредь будут учреждаемы казной и частными людьми для обучения сельскому хозяйству, садоводству и вообще искусствам, нужным для усовершенствования, или распространения земледельческой, ремесленной и всякой иной промышленности, но чтобы и в сих заведениях те науки, которые не служат основанием или пособием для искусства и промыслов, были преподаваемы в такой же мере, как и в уездных училищах.
Постановляя сии правила и поручая вам привести оные в действо, я не сомневаюсь, что воля моя будет в точности исполнена. Снабдив попечителей учебных округов и прочие подчиненные вам места и лица надлежащими наставлениями, вы можете когда нужно объявлять о сих распоряжениях и начальствам других ведомств, распространяя отныне надзор министерства, вам вверенного, на все училища без исключения, кроме военных и духовных. Комитет устройства учебных заведений не оставит, с своей стороны, заняться изысканием средств, чтобы В уездные училища ввести курс учения, достаточный для воспитания людей нижних состояний в государстве, стараясь в особенности обогащать их теми сведениями, кои, по образу жизни их, нуждам и упражнениям, могут быть им истинно полезны.
Второе Полное собрание законов, № 1308.
При истечении десятилетия со времени моих занятий по руководству Министерством народного просвещения я считаю себя обязанным и чувствую необходимость пройти внимательным взглядом все, что в продолжение этого периода сделано по учебному ведомству, волею вашего Величества мне вверенному.
В образовании народном, в этой многосложной ветви государственного управления, где цель, к которой стремиться должно, поставлена так высоко и отдаленно, где все начинания и действия, по самому свойству вещей, созревают медленно и требуют терпеливости неизменной, было бы неосторожно стремиться вперед, не обращая взоры назад и не соображая прошедшего с будущим. Чем позднее достигаются последние и окончательные результаты, тем необходимее беспристрастным исследованием приобретенных выгод, равно как и встреченных неудач, убеждаться в правильности избранного пути и подкреплять надежды на приближение к мечте далекой, почти невидимой.
Всеподданнейше представляя В.И.В обзор последнего десятилетия Министерства народного просвещения, я не решаюсь, или лучше сказать, я не считаю себя вправе вступительно изобразить положение министерства в то время, когда В.В. благоугодно было возложить на меня это важное и трудное управление. Да будет мне позволено начать это изложение тем днем, в который, осмотрев все части, мне вверенные, и обдумав все средства, мне открытые, я удостоился получить от В.В. в главных началах наставление, которому беспрерывно следовало министерство с тех пор и доныне. Этот день, незабвенный для министерства и для меня, — есть 19 ноября 1833 года.
Углубляясь в рассмотрение задачи, которую предстояло разрешить без отлагательства, задачи, тесно связанной с самой судьбой отечества, — независимо от внутренних и местных трудностей этого дела, — разум невольно почти предавался унынию и колебался в своих заключениях при виде общественной, бури, в то время потрясающей Европу и которой отголосок, слабее или сильнее, достигал и до нас, угрожая опасностью. Посреди быстрого падения религиозных и гражданских учреждений в Европе, при повсеместном распространении разрушительных понятий, ввиду печальных явлений, окружавших нас со всех сторон, надлежало укрепить отечество на твердых основаниях, на коих зиждется благоденствие, сила и жизнь народные; найти начала, составляющие отличительный характер России и ей исключительно принадлежащие собрать в одно целое священные останки ее народности и на них укрепить якорь нашего спасения. К счастью, Россия сохранила теплую веру в спасительные начала, без коих она не может благоденствовать, усиливаться, жить. Искренно и глубоко привязанный к церкви отцов своих, русский искони взирал на нее как на залог счастья общественного и семейственного. Без любви к вере предков народ, как и частный человек, должен погибнуть. Русский, преданный отечеству, столь же мало согласится на утрату одного из догматов нашего православия, сколь и на похищение одного перла из венца Мономахова. Самодержавие составляет главное условие политического существования России. Русский колосс упирается на нем, как на краеугольном камне своего величия. Эту истину чувствует неисчислимое большинство подданных В.В.: они чувствуют ее в полной мере, хотя и поставлены на разных степенях гражданской жизни и различествуют в просвещении и в отношениях к правительству. Спасительное убеждение, если Россия живет и охраняется духом самодержавия сильного, человеколюбивого, просвещенного, должно проникать народное воспитание и с ним развиваться. Наряду с сими двумя национальными началами находится и третье, не менее важное, не менее сильное: народность. Вопрос о народности не имеет того единства, как предыдущие, но тот и другой проистекают из одного источника и связуюгся на каждой странице Русского царства. Относительно народности все затруднение заключалось в соглашении древних и новых понятий, но народность не заставляет идти назад или останавливаться, она не требует неподвижности в идеях. Государственный состав, подобно человеческому телу, переменяет наружный вид свой по мере возраста: черты изменяются с летами, но физиономия изменяться не должна. Неуместно было бы противиться этому периодическому ходу вещей; довольно, если мы сохраним неприкосновенным святилище наших народных понятий, если примем их за основную мысль правительства, особенно в отношении к отечественному воспитанию.
Вот те главные начала, которые надлежало включить в систему общественного образования, чтобы она соединяла все выгоды нашего времени с преданиями прошедшего и надеждами будущего, чтобы народное воспитание соответствовало нашему порядку вещей и было бы не чуждо европейского духа. Просвещение настоящего и будущего поколений в соединенном духе этих трех начал составляет, бессомненно, одну из лучших надежд и главнейших потребностей времени и тот священный труд, который доверенность В.В. возложила на мое усердие и рвение.
Изгладить противоборство так называемого европейского образования с потребностями нашими, исцелить новейшее поколение от слепого, необдуманного пристрастия к поверхностному и иноземному, распространяя в юных душах радушное уважение к отечественному и полное убеждение, что только приноровление общего, всемирного просвещения к нашему народному быту, к нашему народному духу может принести истинные плоды всем и каждому; потом обнять верным взглядом огромное поприще, открытое перед любезным отечеством, оценить с точностью все противоположные элементы нашего гражданского образования, все исторические данные, которые стекаются в обширный состав империи, обратить сии развивающиеся элементы и пробужденные силы, по мере возможности, к одному знаменателю; наконец, искать этого знаменателя в тройственном понятии православия, самодержавия и народности — такова была цель, к которой Министерство народного просвещения приближалось десять лет; таков план, которому я следовал во всех моих распоряжениях.
Естественно, что направление, данное В.В. министерству, и его тройственная формула должны были восстановить некоторым образом против него все, что носило еще отпечаток либеральных и мистических идеи: либеральных — ибо министерство, провозглашая самодержавие, заявило твердое намерение возвращаться прямым путем к русскому началу, во всем его объеме мистических потому, что выражение — православие; — довольно ясно обнаружило стремление министерства ко всему положительному в отношении к предметам христианского верования и удаление от всех мечтательных призраков, слишком часто помрачавших чистоту священных преданий церкви. Наконец, и слово народность возбуждало в недоброжелателях чувство неприязни за смелое утверждение, что министерство считало Россию возмужалой и достойной идти не позади, а по крайней мере рядом с прочими европейскими национальностями. Если б нужно было еще ближе увериться в справедливости избранных начал, то это удостоверение можно было бы найти и в порицании их противниками величия России, и в общем радостном сочувствии, с коим эти заветные слова были приняты в отечестве всеми приверженцами существующего порядка. В царствование В.В. главная задача по Министерству народного просвещения состояла в том, чтобы собрать и соединить в руках правительства все умственные силы, дотоле раздробленные, все средства общего и частного образования, оставшиеся без уважения и частью без надзора, все элементы, принявшие направление неблагонадежное или даже превратное, усвоить развитие умов потребностям государства, обеспечить, сколько дано человеческому размышлению, будущее в настоящем. После десятилетнего периода можно безошибочно сказать, что начала, избранные В.В. и управлявшие беспрерывно, под моим руководством Министерства народного просвещения, выдержали опыт времени и обстоятельств, явили в себе залог безопасности, оплот порядка и верное врачевание случайных недугов.
Представляя В.И.В. этот очерк истории вверенного мне министерства в течение десяти лет, я имел преимущественно в виду утвердиться в мысли, что это десятилетие протекло не без заметных следов и что усердием лиц, принадлежащих к министерству, достигнуто несколько результатов утешительных для всех и каждого и оправдывающих неусыпное попечение В.В. о сей важной ветви государственного управления. Сверх того, нахожу себя обязанным оставить на будущее время неоспоримое свидетельство, что лица, коим В.В. поручили, под вашим наблюдением, распоряжение этой частью управления, руководствовались не слепым подражанием иноземному, не изменчивым проявлениям той или другой мысли, еще менее прихотливой оценкой случайных событий, но рационально, твердо и неотступно покоряясь во всех движениях коренным началам, стремились ежедневно ближе и ближе к цели, систематически определенной.
В заключение всеподданнейше осмеливаюсь с умилением выразить перед В.В., что я считаю себя, в полном значении слова, счастливым, что удостоился быть, на протяжении 10-ти лет, орудием ваших высоких видов, исполнение коих не могло бы иметь успеха, если бы беспрерывное внимание В.И.В., ваш опытный взгляд, ваше драгоценное, никогда не изменяемое доверие не осеняли меня и министерство на каждом шагу и во всех оборотах служебной деятельности.
Подписано: Уваров
Из книги «Десятилетие Министерства народного просвещения 1833–1843». СПб. 1864, стр. 1–4 и 106–108.
Вследствие политических движений на Западе, совершенно чуждых России, в 1848–1849 годах последовали для русских университетов новые стеснительные распоряжения. Уже в марте 1848 года воспрещено было отпускать и командировать за границу лиц, служащих в Министерстве народного просвещения. В апреле 1849 г. ограничено было число своекоштных студентов в университетах 399 человеками, не распространяя этого на медицинские факультеты, а в Дерптском университете на медицинский и богословский факультеты. При этом замечено было, что признается полезным, чтобы «дети благородного сословия» искали преимущественно, как потомки древнего рыцарства, службы военной перед службой гражданской. На сей конец им открыта возможность поступать в военно-учебные заведения или же прямо в ряды войск, для чего университетское образование «не есть необходимость». Но студентам медицинского факультета воспрещено было переходить в другие факультеты, и вообще, прием вновь студентов был приостановлен, пока число их не войдет в положенную норму.
Вследствие этих распоряжений число студентов и слушателей, постоянно возраставшее со времени устава 1835 года, в 1849 году быстро падает, но в ближайшее за тем время снова достигает почти такого же размера. Этот факт объясняется только тем, что большинство предпочитало пойти даже на медицинский факультет, лишь бы только не остаться вне университета. Следующая таблица показывает это движение.
Университеты / Годы / Слушатели
СПБ
1836 — 299
1847 — 733
1848 — 731
1849 — 503
1850 — 387
1852 — 358
1854 — 379
Москва
1836 — 441
1847 — 1198
1848 — 1168
1849 — 902
1850 — 821
1852 — 861
1854 — 1061
Харьков
1836 — 332
1847 — 523
1848 — 525
1849 — 415
1850 — 394
1852 — 443
1854 — 457
Казань
1836 — 191
1847 — 368
1848 — 325
1849 — 303
1850 — 309
1852 — 321
1854 — 366
Киев
1836 — 203
1847 — 608
1848 — 663
1849 — 579
1850 — 553
1852 — 522
1854 — 675
Дерпт
1836 — 536
1847 — 568
1848 — 604
1849 — 544
1850 — 554
1852 — 607
1854 — 613
Итого
1836 — 2002
1847 — 3398
1848 — 4016
1849 — 3256
1850 — 3018
1852 — 3112
1854 — 3551
Таким образом, означенное ограничение было, в сущности, не ограничением числа студентов, а направлением их занятий по случайным обстоятельствам и посторонним науке соображениям. Болезненно отразился такой оборот дел на самом Уварове. Нервный удар, которому он подвергся в сентябре 1849 года, заставил его проситься в отставку. Место его занял князь П. А. Ширинский-Шихматов, бывший министром по день своей смерти (6 мая 1853 г.), когда вступил в министерство д. т. с. А. С. Норов (1858 г.). В октябре 1849 года (когда был уволен Уваров) университеты лишились права избрания ректоров. С этого времени ректором мог быть даже посторонний, но имеющий только ученую степень; избрание деканов было также ограничено (например, в Московском университете, вместо избранного Грановского, был назначен Шевырев), сделано было распоряжение принимать в студенты собственно детей дворян (январь 1850 г.). Право академии наук и университетов выписывать из-за границы без цензуры книги и периодические издания, несмотря на заявления министра народного просвещения, все-таки было ограничено (до 1859 г.). С конца 1849 года прекращено было преподавание государственного права европейских держав, которое не преподавалось до настоящего царствования (1858 и 1860 гг.); в 1850 году та же участь постигла кафедру философии, за исключением логики и психологии, чтение которых было поручено (во всех высших заведениях: университетах, главном педагогическом институте и Ришельевском лицее) профессорам богословия, обязанным преподавать их по установленным духовным ведомством программ, причем даже студенты православного исповедания Дерптского университета обязаны были посещать эти лекции у профессора богословия, тогда как для прочих исповеданий их читал светский профессор. Вместо философии было введено преподавание педагогики, с целью практических знаний казенных студентов, приготовляющихся к учительскому званию. Само наблюдение за преподаванием логики и психологии в высших учебных заведениях было возложено на тех же наблюдателей духовного ведомства, которым поручен был надзор за преподаванием закона Божьего (1852 г.). Но уже с начала 1850 года введены были известные инструкции ректору и деканам, распространенные и на другие высшие учебные заведения (лицей и педагогический институт) и определявшие систематический надзор за преподаванием. С этого времени все преподаватели перед началом курса должны были представлять точные программы преподавания с указанием сочинений, которыми они будут пользоваться. Преподавание должно было, с одной стороны, удовлетворять всем научным требованиям, а с другой — целям нравственным, «чтобы в содержании программы не укрылось ничего, несогласного с учением православной церкви или с образом правления и духом государственных учреждений». Деканы должны были возможно чаще посещать лекции и за малейшее отступление, хотя бы то было и безвредное, доводить о том до сведения ректора. После этого надзор усиливался, а при повторении того же отступления следовало немедленно принять меры к пресечению зла. Надзор усиливался наблюдением при испытаниях и проверкой лекций профессора в рукописях. О характере преподавания представлялись определенные отчеты. За чтением деканов должен наблюдать ректор, который сам не несет профессорских обязанностей.
В конце 1850 года последовало следующее циркулярное распоряжение: «По случаю высочайших замечаний на некоторые из печатных диссертаций, написанных для приобретения ученых степеней, прошу покорнейше сделать распоряжение, чтобы не только сами диссертации были благонамеренного содержания, но чтобы и извлеченные из них тезисы или предложения имели, при таком же направлении, надлежащую полноту, определенность и ясность, не допускающие понимать одно и то же предложение разным образом; при рассмотрении диссертаций и при наблюдении за защитой их не допускать в смысле одобрительном обсуждения начал, противных нашему государственному устройству». Высший надзор за преподаванием в учебных заведениях и программами курсов в университетах возложен был на главное правление училищ, которому предполагалось придать прежнее значение. В это время возникла даже мысль об уничтожении университетов и замене их специальными школами.
Несмотря на всю потребность в людях школы, в распоряжениях этого периода видно постоянное стремление сделать науку аристократической, распределить знание соответственно состоянию и правам лиц. Это стремление, конечно, объясняется тогдашним прикреплением лиц и состояний к раз созданному положению. Крепостное право играло здесь важнейшую роль. Мы видели, что эта мысль постоянно высказывалась в тогдашних постановлениях; а так как дворяне средней и высшей статьи неохотно отдавали своих детей в общие гимназии, то для привлечения их были созданы благородные пансионы. С другой стороны, вследствие предшествовавших событий и желания ограничить воспитание русского юношества за границей обнаруживается стремление создать на прочных началах казенное воспитание, которое, по возможности, должно совершенно вытеснить частное. Однако лишь только обнаружился прилив в учебные заведения, как является стремление (1845 г.) ограничить доступ в высшие и средние заведения посредством повышения платы за учение. Плата за учение для приходящих впервые появилась в 1817 году и несколько раз изменялась. В это время в столичных университетах платили по 28 рублей 57 копеек и по 14 рублей 28 копеек в провинциальных. Впервые плата была повышена в 1845 году (40 и 20 рублей), притом, как сказано, вовсе не по экономическим соображениям, а чтобы ограничить «роскошь знаний» и «удержать стремление юношества к образованию в пределах некоторой соразмерности с гражданским бытом разнородных сословий». До настоящей цифры она была возвышена в 1848 году.
Средние и остальные высшие учебные заведения также подверглись изменениям в течение этого времени. Другим средством против прилива учащихся в средние и высшие заведения было требование еще до поступления увольнительных свидетельств от обществ, что тогда соединялось со значительными затруднениями. В 1849 году (марта 11-го) в курсе гимназий было допущено разделение на общее и специальное обучение, начинавшееся с 4-го класса, причем только желающие поступить в университет обязаны были учиться латинскому (все) и греческому (для филологического факультета) языкам (обоим с 4-го класса), а для заявивших желание поступить прямо на службу обязательны были общие предметы и законоведение.
В октябре 1851 года последовал запрос министру народного просвещения такого рода: «Не полагает ли он так же, как его величество, что преподавание греческого языка во всех гимназиях совершенно лишнее?» Князь Ширинский-Шихматов представил доклад в этом смысле, ссылаясь на личный опыт, при обозрении гимназий. При этом он указывал на то обстоятельство, что до сих пор из 74 гимназий греческий язык преподается только в 45. Преподавание его положено было оставить только в университетских гимназиях (по одной) и в некоторых других городах. Все эти преобразования не коснулись, однако, Дерптского округа. Преподавание греческого языка было заменено естественными науками, которые были признаны имеющими современный интерес. Но что далеко не эта цель преобладала в замене одного предмета другим, это очевидно из того же доклада.
«По мнению моему, — говорится в нем, — с допущением этой меры не только довершилась бы полнота образования учеников, намеревающихся прямо из гимназий поступить в гражданскую службу, но и ощутительно облегчилось бы подробное и основательное изучение естественных наук для студентов физико-математического и медицинского факультетов, о чем неоднократно и убедительно просили меня профессора естественных наук». Без сомнения, в этой пригодности естественных наук для службы имелась в виду та же цель, то есть необходимость сократить «необдуманное» стремление молодых людей в университеты. В то время когда Дерптский округ признавался вполне пригодным для приготовления настоящих филологов, в следующем году сделано было такое распоряжение: «Не сомневаясь в существенной пользе, которая произойдет от направления этого предмета (греческого языка) к прямой цели своей — основательному изучению творений эллинских писателей и в особенности святых отцов восточной церкви, — министр народного просвещения обратил внимание на возможное усовершенствование преподавания греческого языка, причем не мог упустить из виду и правильности произношения, а потому всеподданнейше испрашивал соизволения его императорского величества, чтобы в высших учебных заведениях при преподавании греческого языка употребляемо было произношение природных греков (Рейхлина), принятое в наших православных духовных академиях и семинариях.
Но тенденциозность проводимых мер еще более видна из дальнейших действий. В это время заявляется стремление со стороны самих педагогов переделать всеобщую историю на новый лад, например, опустить в учебниках всю греческую и римскую историю до времен Августа. Греческая и римская история, написанная языческими или республиканскими писателями, каковы: Геродот, Фукидид, Тит Ливий и Тацит, — по мнению их, должна была оказывать вредное влияние на юные умы. Учебник всеобщей истории должен был быть написан в русском духе и с русской точки зрения. Слабые стороны этой программы были указаны тогда же Грановским.
Заявляли о приливе молодых людей в гимназии и университеты, но в действительности и гимназии далеки были от этого идеала. Из статистических данных оказывается, что число учеников в империи постоянно увеличивалось с 1836 по 1847 год, и в этом году достигло уже цифры свыше 20 000, но в следующие восемь лет оно заметно уменьшается и в 1855 году падает до цифры 17 817. В 1836 г. среднее число учеников было 227 и гимназию, но были гимназии с гораздо меньшим числом учеников, большинство которых приходилось только на некоторые губернии (С.-Петербургскую, Московскую, западные). Вообще в это время в России оказывается: 1 гимназия на 349 000 жителей и 1 учащийся на 1000 жителей (мужского пола), тогда как в Бельгии — 1 на 230 000 (1 на 766), во Франции — 1 на 239 000 (1 на 616), в Италии — 1 на 32 100 (1 на 520), в Пруссии — 1 на 62 900 (1 на 214). Но из указанного числа учеников в русских гимназиях, по позднейшим данным (1863 г.) только Ум достигала высшего класса. В 1843 году по сословиям в 51 гимназии ученики распределялись так: 10 066 детей дворян и чиновников, 218 — духовного звания, 2500 податного состояния. В 1853 году (в 58 гимназиях) было: дворян и детей чиновников — 12 007, духовного звания — 343, податного состояния — 2719 (православных — 7884, католиков — 3571, протестантов — 1020, евреев — 155, магометан — 23). По позднейшим сведениям, в гимназиях не было занято служебных мест 2337. Более 1/2 директоров (из сведений, имевшихся в министерстве о 337 директорах) не имели вовсе степеней; из 351 инспектора без степеней было 72. Бывали случаи, что места учителей не были заняты в течение 32, 27, 11, 8 и весьма часто 5 и 6 лет. На 3956 учителей 37,5 % не имели ученой степени.
К концу настоящего периода обнаруживается полная дезорганизация учебной системы. «Гимназии потеряли под собой классическую почву и не приобрели вместо нее реальной (при введении естественных наук оказался полный недостаток руководств, а потому министерство должно было заказать составить). Они перестали быть общеобразовательными заведениями и не сделались специальными. С одной стороны, молодые люди, получившие в них окончательное образование, выносили только отрывчатые и большей частью бесполезные в жизни сведения; с другой стороны, гимназии плохо подготовляли своих учеников к университетам, следствием чего, по отзыву многих профессоров, был упадок научного уровня университетского преподавания».
Напрасно полагают, что в 1860-х годах началось противодействие классическому образованию В это время оно уже почти не существовало. Между тем о поднятии уровня этого образования не раз заявляется в статьях «Журнала Министерства народного просвещения» за эти годы. Но естественные науки сделали значительные успехи в период пренебрежения ими в России; отсюда стремление дать им надлежащее место в общей системе.
Без сомнения, причиной общего упадка среднего образования, а за ним и высшего была постоянная тенденциозность в образовательных системах. Оттого они не имели в себе строго научного характера и, если можно так выразиться, нравственной силы. Руководимые посторонними целями и создаваемые в эпохи политических перемен, они падали при первом прикосновении нового духа времени. Таков исторический вывод из всего предыдущего развития нашей школы.
В. С. Иконников «Русские университеты в связи с ходом общественного образования».
Вестник Европы, 1876, ноябрь, стр. 102–109.