Глава VI Войско

Военное воспитание

Под влиянием событий 14 декабря 1825 года, с первых же дней царствования Николая Павловича в основание военного воспитания были положены самая крайняя дисциплина и затем строгость, которая теперь способна привести в ужас. Из числа нескольких приказов, отданных по кадетским корпусам в то время, когда поэт говорил:

В надежде славы и добра

Глядим вперед мы без боязни…

приведу для примера только два. Несмотря на грубость поступков провинившихся воспитанников Дворянского полка, определенные им наказания не могут не казаться жестокими Вот эти приказы.


23 сентября 1826 года

«В полученном сего числа от главного директора пажеского и кадетских корпусов приказе за № 19 значится: «Военный министр генерал от инфантерии граф Татищев отношениями от 15-го сего сентября за № 6966 и 6971 уведомил меня для надлежащего исполнения, что Государь Император высочайше повелеть соизволил:

1) дворянского полка дворянина Николая К-ва за сделанные им против ротного командира своего штабс-капитана Жукова ослушание и дерзкий поступок, наказав перед дворянским полком розгами, выписать, в пример другим, рядовым в один из армейских полков с выслугой; и 2) дворянского же полка дворянина Льва И-ва, ударившего учителя французского языка Б-ва в присутствии всего класса по щеке, наказать перед 2-м кадетским корпусом и дворянским полком розгами, дав 200 ударов, и потом выписать, в пример другим, в 46 егерский полк рядовым».

«Таковую Монаршую волю предписывается привести в надлежащее исполнение и предлагается: по учинении означенным дворянам К. и И. назначенного им наказания, исключить их из списков и с подлежащими сведениями установленным порядком отправить: первого в город Тавастгус к начальнику 23-й пехотной дивизии генерал-лейтенанту Теглеву для определения на службу в один из полков сей дивизии, а последнего в г. Або к командиру 46-го егерского полка для определения в оный на службу».


3 октября 1826 года

«Г. главный директор пажеского и кадетских корпусов от 28 сентября сего года за № 21 изволил отдать следующий приказ: военный министр генерал от инфантерии граф Татищев отношением от 23 сентября за № 7176 уведомил, что Государь Император высочайше повелеть соизволил: дворянского полка дворян Николая Д-ва, Григория С-ва и Ивана Б-ки за леность, нерадение их к службе и наукам и ослушание против начальства наказать перед Дворянским полком розгами, дав первым двум по 100 ударов, каждому, а последнему 500 ударов и потом из них Д. и С. выписать рядовыми в полки отдельного Финляндского корпуса, а Б. за буйство и дерзкий поступок против батальонного командира полковника Б-на, коего он намеревался ударить палкою, передать военному суду с тем, чтобы он был лишен дворянства и послан в арестантские роты в крепостную работу» и проч.


Такие приказы (а их в делах найдется не два) давали, так сказать, тон всей системе воспитания, который, к несчастию, не один год держался в кадетских корпусах. Еще в 1831 году император Николай, принимая депутацию новгородских дворян, говорил им: «Размыслите хорошенько о воспитании детей ваших; надобно изменить систему. Я велел выстроить в Медведе корпус, и он уже строится, собственно для детей ваших, у меня не избалуются они»[7].

Только благодаря уму и доброму сердцу великого князя Михаила Павловича тон этот начал мало-помалу смягчаться и исподволь принимать другое направление.

В 1832 году, после смерти Демидова, главным директором кадетских корпусов был назначен генерал-адъютант Сухозанет. Ничего не могло быть неудачнее такого выбора. Вот как характеризовал Сузозанета командир гвардейского корпуса кн. Васильчиков в письме к товарищу и сослуживцу своему кн. П. М. Волконскому: «Вы знаете, любезный друг, Сухозанета. Он талантлив, но не может заставить себя любить. Я ему должен отдать справедливость, что с тех пор, как он командует артиллерией, она очень много доиграла, но я всегда в тревожном ожидании новых историй, потому что он не умеет требовать, не задевая самолюбия, и заставляет себя ненавидеть. Я ему при каждом случае читаю нравоучение об этом, и ежели он будет продолжать затевать истории, я буду принужден просить расстаться с ним». Это было сказано в 1821 г., когда Сухозанет командовал артиллерией гвардейского корпуса. Замечание кн. Васильчикова, что он «не может заставить себя любить», а, напротив «заставляет себя ненавидеть», оказалось справедливым и вполне подтвердилось, когда вверили его руководству военно-учебные заведения. Вот несколько приказов его, судите сами.


27 апреля 1834 г. № 38

«За совершенное ниспровержение в 1-м кадетском корпусе правил службы при отпуске воспитанников со двора, бывшее причиною постыдного беспорядка, предписываю командира 2-й мушкетерской роты капитана П* устранить от командования ротою впредь до приказания и арестовать его на трое суток при корпусе. Бывшего дежурным по корпусу капитана С* арестовать на двое суток, тоже при корпусе. Дежурного по роте поручика Г*, который, по существу дела, оказался более всех виновным, предписываю содержать при корпусе впредь до получения разрешения Его Императорского Высочества на представление мое о переводе его в армию тем же чином.

Для сделания известным по всем военно-учебным заведениям подробностей сего происшествия будет сделано, по миновании праздников, особое распоряжение».


В чем состояло это происшествие, совершенно ниспровергавшее правила службы, — осталось неизвестным.


8 июня 1834 г. № 59

«По дошедшим до меня сведениям по службе, делаемым господами офицерами дворянского полка, предписываю командиру оного полковнику. Пущину не послаблять никому ни малейшего беспорядка под личною его за сие ответственностью. Чем звание виновного выше, тем взыскание должно быть строже. Опаздывающих к должности или на ученье приказываю тотчас арестовывать при полку и, впредь до отмены сего моего распоряжения, каждый раз мне о сем доносить, дабы я мог, по своему усмотрению, увеличить меру взыскания соответственно важности звания виновного, причем я предварю всех и каждого, что подобные беспорядки, непростительные офицеру военно-учебных заведений, будут рассматриваемы мною не как случайные упущения, но как пример неповиновения и нарушения субординации» и проч.


Июля 31 дня 1834 г. № 84

«Служительской роты 1-го кадетского корпуса рядовой Степан Пономарцев, ставши на колени и остановив меня на улице, осмелился принести жалобу на ближайшее свое начальство. По поручению моему генерал-майору барону Шлиппенбаху об исследовании сего дела, оказалось, что принесенная рядовым Пономарцевым жалоба была преувеличена и что не токмо в настоящем случае, но и прежде сего был неоднократно замечен в ослушании против начальства и в нерадении к своей должности. А посему за столь дерзкий и буйный поступок рядового Пономарцева, осмелившегося принести жалобу непозволительным для солдата образом, нарушающим основные правила субординации, предписываю полковнику Слатвинскому лишить его нашивки, а исправляющему должность дежурного штаб-офицера по отряду полковнику Святлову, при собрании всех нижних чинов отряда, наказать рядового Пономарцева 400 ударами розог (то есть тем числом, которое осмелился он неправильно показать в принесенной им жалобе). О выписке сего рядового из служительской роты 1-го кадетского корпуса будет от меня представлено Его Императорскому Высочеству».


7 сентября 1834 г. № 99

«Из представленных ко мне за минувший август месяц списков о воспитанниках подведомственных мне военно-учебных заведений, подвергшихся за учиненные ими проступки взысканиям, замечено мною, что:

1) 1-го кадетского корпуса 3-й мушкетерской роты кадет Я* за то, что, будучи неопрятно одетым, с расстегнутым воротником у куртки, встретясь с дежурным офицером и не изъявив по приказанию его готовности тотчас оправиться, прошел мимо, был наказан 15 ударами розог и посажен в уединенную комнату на три дня;

2) 2-го кадетского корпуса кадеты роты Его Высочества (поименованы 8 человек) и 1-й мушкетерской (4 человека) за то, что во время перехода от колоний до деревни Автовой неохотно выходили по приказу батальонного командира петь песни, не увольнять к родственникам на 10 дней;

3) прикомандированный к дворянскому полку Московского кадетского корпуса кадет С. за то, что не был отпущен штабс-капитаном Петерсоном из первого батальона во второй, при выходе его из каморы осмелился сказать, что он уйдет, наказан 50 ударами розог.

Хотя поступки сих воспитанников я и отношу к детским шалостям, могущим иногда быть принятыми в снисхождение по уважению к неумышленности и молодости, но как вышеозначенные три случая заключают неповиновение подчиненного к начальнику, которое всегда должно быть наказываемо строго и всегда, сколь можно, гласно, то предписываю: кадета Я. наказать еще, при собрании корпуса, 50 ударами, кадетов 2-го кадетского корпуса, во 2-м пункте поименованных, не отпускать со двора впредь до разрешения моего или по случаю отъезда моего, имеющего исправлять мою должность; кадета С., как уже назначенного к выпуску в офицеры, отставить от оного до будущего представления. Приказ сей прочитать во всех ротах воспитанникам подведомственных мне военно-учебных заведений».


«Воспоминания московского кадета. 1833–1834»

Русский архив, 1880, т. 1, стр. 466–9.

Полковой командир николаевского времени

Первое понятие о действительной фронтовой службе я получил гораздо ранее поступления в полк. Первое впечатление было очень неприятное. Я был еще ребенком, когда мне пришлось увидеть на практике самую грубую, безотрадную форму телесного наказания в войсках — так называемую «зубочистку» — по мягкому офицерскому выражению. (Солдаты говорили: «зуботычина». Это проще и прямее.)

Воспоминание относится к 1844 году, то есть к первой године моего воспитания в Пажеском корпусе. В одно из воскресений развод с церемонией предстоял от Преображенского полка, и наш крохотный пажеский караульчик привели в манеж на репетицию развода. Левый фланг преображенцев стоял от нас в нескольких шагах, и к этому-то левому флангу, в конце репетиции, подлетел тогдашний Преображенский отец-командир, генерал-майор Жерков. Кулак у него был огромный, и действовал он этим кулаком очень оригинально: «костяшками» (то есть костистыми выступами оснований пальцев) генерал громил виновного по спине, по шее или по скуле, а иногда костяшки проезжали по целой шеренге и разбрасывали, подобно ядру, целый полувзвод, что и действительно случилось раз, на двенадцатирядном учении.

Генерал-майор Жерков наглядно представляет отживший, но характерный тип полковых командиров былого времени. Начнем с него, потому что это тип — образцовый.

Генерал-майор Александр Васильевич Жерков выслужился из кантонистов и, без всякой протекции, дослужился до звания командира образцового полка. Полк этот был в то время рассадником учителей для всей русской армии, конечно фронтовых учителей, так как, кроме фронта, почти ничего не требовалось. В образцовый полк назначали самых крепких, сильных, здоровых людей из всех полков, доводили их до фронтового совершенства и возвращали в полки для обучения. Понятно, что командир такого полка, получив Преображенский, после Мунка, живо подобрал поводья, распущенные предшественником… Но прежде всего нарисую портрет. Наружность Жеркова напоминала пословицу: «Не ладно скроен, да крепко сшит». Он был высокого роста, широкоплечий, несколько сутуловатый. По лицу и фигуре он воплощал тип службиста тогдашней эпохи. Седые волосы были зачесаны по форме, вперед и несколько приподняты с одной стороны хохолком. Лицо широкое, скуластое серые глаза и густые брови, почти черные, без седины, характерно его оттеняли. Прибавьте к этому два пучка подбритых и нафабренных усов и бакенбарды, тоже подбритые по форме, то есть в уровень с усами. Вот — Жерков! Впрочем, общее выражение лица его было симпатично. В нем проглядывала добрая, широкая, истинно русская натура, которую формалистика держала в оковах. Но природа вырывалась на волю, когда Жерков разражался громким, басистым хохотом, и долго еще потом веселое выражение удерживалось в его лице, как будто нехотя уступая место официальному. Жерков принялся за дело энергично. Солдат он начал потчевать такими зубочистками, что они на всю жизнь сохранялись в памяти не только получателей, но и тех, кому привелось смотреть на них со стороны. Розог генерал тоже не жалел, а по тогдашним условиям полномочие командира полка простиралось до права дать солдату 800 ударов.

Если розог не было под рукой, Жерков нисколько не затруднялся. Мне рассказывали, что однажды, в Славянке (загородное расположение полка), он остановил на улице роту, шедшую в беспорядке, вызвал фельдфебеля перед фронт и тут же, в стоячем положении, велел дать ему несколько десятков фухтелей, плашмя — тесаками. Если так расправлялись с фельдфебелем, то что же могли ждать рядовые, и они это отлично понимали! И все-таки же не розгами и не кулаками импонировал Жерков. Несправедливые, бестолковые наказания даже и в ту эпоху не пугали, а только ожесточали солдат. Но в том-то и дело, что Жерков никогда не наказывал несправедливо или неосмотрительно. Его зоркие серые глаза имели способность пронизывать и развернутый и густой строй.

Никакая шеренга, никакой закоулок не могли скрыть ленивца или разгильдяя-солдата. Жерков сейчас же распознавал и выкликал его по имени:

— Мануил Максак!.. Ты думаешь, что я тебя, бестию, не вижу?.. Виж-ж-ж-у, образина ты этакая, ленивая!..

Последние слова гремели, как раскат грома; Жерков вкапывался в третью шеренгу, откуда раздавался страшный для солдат звук «зубочистки». Такова была домашняя расправа она в то время производилась решительно всеми начальниками, с весьма редкими исключениями, но, конечно, не выписывалась в полковых приказах. Вообще, перечитывая приказы того времени, можно изумиться видимой умеренности цифры штрафованных. Например, в полковых приказах 1848 года, до 28 апреля, подписанных еще Жерковым, встречается в течение целого месяца не более трех или четырех случаев взысканий во всем полку. Главными, официальными проступками были: самовольные отлучки, кража, пьянство и буйство. Провинившихся в гренадерских ротах обыкновенно смещали в фузелерные, но в приказе упоминалось только о смещении. Впрочем, если виновный гренадер кроме перевода наказывался еще розгами перед фронтом, то взыскание мотивировалось и в приказе. Привожу образчик: «Роты Его Высочества (3-й гренадерской) рядового Кононова, за чрезмерное пьянство и намерение продать с себя новую казенную шинель, предписываю наказать перед батальоном 300 ударами розог»…

За воровство Жерков охотнее всего переводил в армию, и в приказах упоминалось только о переводе за дурное поведение, без дальнейших упоминаний о взысканиях и без всяких разъяснений. Наконец, под суд нижние чины отдавались большей частью за побеги, за кражу значительных сумм и тому подобные крупные вины. По всему этому всякий, хотя несколько знакомый с гвардейской службой того времени, будет крайне недоверчиво смотреть на умеренность официальной цифры штрафованных нижних чинов. Почти безошибочно можно сказать, что 70 % всех штрафов производились домашним образом, и не трудно понять, почему: за каждой проступок рядового, дошедший до сведения высшего начальства, подтягивался не один виновный, но и все его ближайшие начальники. Я уже не говорю о том, какие бывали последствия, если кто попадался самому государю. Наглядным примером может служить следующий подлинный факт. Случилось, что император Николай был в Большом театре. Шел какой-то балет, и неизвестный обожатель одной из танцовщиц пришел в такой восторг, что неловко брошенный им огромный букет зацепил царскую ложу. Государь разгневался и тотчас же уехал. Проезжая мимо Конногвардейского переулка, император услышал пронзительный женский крик: «Караул!.. Разбой!..» Он приказал кучеру завернуть в переулок и там застал врасплох рослого конногвардейского солдата, очень хмельного. Солдат бил какую-то женщину и тащил у нее с головы платок. Государь вышел из саней и прямо пошел к месту сцены, но солдат, увидевший грозный и величественный образ царя, шмыгнул в ближайший темный подъезд и спрятался там в углу, но государь последовал за ним, отыскал буяна, схватил его за погон, привел на ближайший двор казарм и крикнул: «Дежурного!..»

Так звучен и так могуч был этот богатырский крик, что не только дежурные, но и сам командир полка, генерал-майор Ланской, выбежали на двор. Государь все еще держал за погон провинившегося солдата и только при появлении Ланского оттолкнул его от себя со словами: «Вот тебе твоего полка безобразник! Возьми-ка да полюбуйся на него!» Император рассказал в коротких словах всю историю, сильно выговорил за нее Ланскому, велел рассадить всех дежурных по гауптвахтам и уехал. Не говоря о примерном телесном наказании виновного, его эскадронный и отделенный командиры отправлены под арест. Командиру полка объявлен строжайший выговор, так же как и бригадному, принцу Гессен Дармштадтскому, и даже начальнику дивизии, генералу Эссену, было сделано замечание.

Вот почему так сильно и единодушно было желание начальников избегать официальной огласки. Солдаты сами предпочитали домашнюю расправу ненавистной им розыскной и судной системе, из-за которой, как они выражались, «служба пропадает!». Жерков был такого же мнения, и за это обожали его солдаты. Наконец, и как ни странно сказать, но к утайке преступлений побуждало отчасти желание пощеголять исправностью своей части в нравственном отношении!

Подтягивая солдат, Жерков также круто муштровал и господ офицеров. В начале командования полком замечания и выговоры из его уст были крайне жестки и грубы. Вот образчики: «Прапорщик такой-то! Вас, кажется, скотину унтер-офицер учит, так дайте же ему за это хоть целковый!» Или: «Помилуйте, поручик, вы из устава и в зуб толкнуть не можете!.. Да приложите же руку ко лбу, когда начальник с вами говорит!..» А то вот еще, в таком роде: «Прапорщикам Ушакову и Молостову — нуль за фронт!.. Вам хоть весь день толкуй, все повираете!.. С вами надо говорить… поевши!..»

Как все неразвитые люди, необузданные воспитанием, Жерков нарывался на резкую отповедь. Один из офицеров, Б-ский, на любимое замечание Жеркова, что унтер-офицер умнее его, Б-ского, смело ответил: «Да у нас, ваше превосходительство, всегда так! Подчиненные несравненно умнее своих начальников!» Кроме энергических замечаний и внушений, Жерков держал офицеров в руках более ощутительными мерами, наряжая их или «приглашая», как он говорил, на два или на три десятка лишних дежурств. Рассказывали мне, что он положительно выжил из полка одного из офицеров, Б-на, именно — приглашением на 30 дежурств.

Но офицерам, так же как и солдатам, Жерков был страшен не взысканиями, а справедливостью и беспристрастием. Он гнал и преследовал, без пощады, только таких офицеров, которые надевали мундир лишь для того, чтобы щеголять в нем и славиться блестящим положением в обществе, а к службе относились самым небрежным и беззастенчивым образом. Да, впрочем, пусть засвидетельствует официальный документ о том, какого рода офицеров подтягивал и преследовал Жерков. В приказе от 25 апреля 1848 года было оповещено следующее происшествие. «Стоявший, 23-го числа сего апреля в карауле, в артиллерийской лаборатории, прапорщик Сухозанет, в 7 часов вечера поручив караул бывшему в оном за старшего 9-й роты унтер-офицеру, Трифону Яковлеву, сам уехал в Большой театр и возвратился на свой пост только по окончании спектакля. За таковое отступление от порядка службы прапорщик Сухозанет арестовывается мною на гауптвахте впредь до окончания над ним следствия». Вообще, судя по приказам, официальные взыскания делались Жерковым преимущественно после караулов, парадов и смотров, вообще только в случаях, когда проступок получал такую огласку, что замять дело не было возможности. На домашних же учениях исключительно преобладала патриархальная расправа, а на нее командир полка был великий мастер. Офицеры совершенно верно говорили, что на ученьях Жерков был умерен лишь до первого пота. Но как только его вгоняло в испарину, он ожесточался, начинал колотить солдат и грубо кричал офицерам: «Господ прошу ногу держать!.. Равняться в заслонку!..[8]

Подпоручик Н-в!.. Куда вы смотрите?.. Ворон считаете! Идите в затылок!.. Прапорщик Т-кий!.. Перемените ногу… ведь вы во фронте ходите, а не по Невскому шляетесь!» и прочее — все в том же роде. Комплименты Жеркова были так же своеобразны, как и его распекания. Один раз он сказал Веловзору, после церемониального марша: «Фу, каким вы ананасом прокатили!..»

…В конце концов, могу повторить, что генерал Жерков блистательно оправдал выбор государя не потому только, что поставил полк первым номером по фронту, даже не потому, что он, при всем том, сберег и здоровье солдат, но, главное, потому, что превратить распущенный полк в образцовый было чрезвычайно трудно, так как непрактичные, неудобоисполнимые условия тогдашнего фронтового обучения были одинаково тягостными для учителей и для учащихся. Солдат держал ружье не в правой руке и не наклонно, как теперь, а, напротив, — отвесно и прямо, в левой руке, так что ствол и штык торчали вверх, перпендикулярно плечам.

Известно, что почти у каждого человека левая рука гораздо слабее правой. Поэтому у солдата, поднимавшего, при тихом шаге, ногу на пол-аршина от земли, вся левая сторона лишалась точки опоры, так что он инстинктивно кривился направо, чтобы не лишиться равновесия; когда же левая нога вновь опускалась на землю, солдат опять-таки невольно прислонялся к ружью и выгибал левый бок вогнутой линией. Такие искривленные фигуры начальство называло «кренделями» и приказывало их выправлять до отвесного положения. Но стойка — это ведь только начало премудрости. Надлежало обучить каждого рядового ружейным приемам, а их было 48; каждый прием дробился на несколько темпов, а темпы — на подразделения. Кроме того, следовало обучить маршировке тихим, скорым, вольным и беглым шагом, — и это все еще не беда! Настоящая муштра начиналась с того дня, когда приходила пора сводить и прямолинейных, и «кренделей» в ротный, батальонный и полковой строй. Тут уже задача усложнялась до крайности: надо было добиться, чтобы каждый солдат метал ружье и маршировал, как все остальные, и, наоборот, чтобы вся масса манипулировала и двигалась, как один человек! Между тем в полутемном манеже, а особенно на плацу, при солнечном освещении, правильность ружейных приемов, при большом протяжении фронта, контролировать было неимоверно трудно. Несогласие или неправильность темпов выражались разве неровными переливами света и тени от штыков и стволов или же шероховатым, нескладным дребезжанием шомполов и ружейных лож. Да и недостаточно было подметить неправильность, следовало еще понять ее причины, то есть происходит ли она от невнимания или же от неумелости и лишней суеты?

Вот тут-то Преображенский отец-командир являлся мастером своего дела. Ястребиный глаз Жеркова быстро подмечал подобные явления и в тот же миг распознавал их причину. Он голосил громовым басом: «От-ста-вить!..» И сейчас же принимался читать мораль: «Седьмой взвод, протоканальи!.. Спячка на вас напала?.. Ну, смотри, как бы я вас не разбудил!.. А во втором взводе горячку порют?.. Ведь сказано: выдерживай!..» Да что я, сто раз вам буду повторять, что ли?!» Он даже не оставлял в покое замыкающих унтер-офицеров, то есть людей, запрятанных за тремя шеренгами, у самой стены манежа. Жерков все видел и кричал: «Караськов! Караськов!.. Ты воображаешь, что я не вижу, как ты там ружьем помахиваешь? Ну, помахай, помахай… Я те галуны-то смахну!..»

Такая проницательность наводила страх, и когда командир полка повторял прием, ленивенькие подбирались, горяченькие умеряли свой пыл и тысяча ружей взлетали и сверкали вверх и вниз, как одно ружье! Учение становилось еще серьезнее, когда приходила очередь маршировке развернутым и сомкнутым строем. Жерков понимал, что это — из всех задач труднейшая, и становился на высоту своего положения. Тут его пронимал знаменитый «первый пот». Он кипятился и гремел на весь манеж: «Господи прошу ногу держать!.. А унтер-офицерам — смотреть на господ!.. А люди!.. Внима-ни-е!..»

Потом он командовал, колонна двигалась, но сначала движение не клеилось. Не только солдаты, но и господа офицеры с перепугу не сразу попадали в такт; «кренделя» сбивались с ноги и путали всю свою шеренгу словом, дело выходило дрянь! Вот тогда-то, при малейшей затяжке, колебании или учащении шага, Жерков неистово кричал: «Сто-о-о-й!» А потом вдруг затихал и переходил в разговорный тон, чего Боже упаси! Эти разговоры были страшнее крика и распеканья, потому что в подобных случаях отец-командир вел следующий разговор: «Капитан Швенцов, у вас там, в 3-м взводе, во 2-й шеренге, какие-то три подлеца все танцуют!» Несчастный капитан бегал по фронту, загадывал, заглядывал и все-таки никак не мог различить «трех подлецов». Но Жерков давно их различил и спокойно говаривал: «Позвольте-ка, я вот сейчас до них доберусь!..» Он втискивался в глубину колонны, и среди мертвой тишины слышалось, как командирские кулаки громыхали по всем трем танцорам. В такие минуты душа солдатская уходила в носки и в пятки, зато, когда Жерков опять двигал колонну, все эти носки и пятки, им одушевленные, трамбовали манеж с таким изумительным согласием, что колонна двигалась как один человек! При подобном результате Жерков молчал а если он молчал, — значило, что дело пошло на лад, но в этом случае командир полка и не затягивал, а сейчас же кончал учение.


«Из записок старого преображенца» (кн. Н. К. Имеретинского).

Русская Старина, 1893, февраль.

Солдатская служба

Учить и бить, бить и учить были тогда синонимами. Если говорили: поучи его хорошенько, — это значило: задай ему хорошую трепку. Для учения пускали в ход кулаки, ножны, барабанные палки и т. п. Сечение розгами практиковалось сравнительно реже, ибо для этого требовалось более времени и церемоний, тогда как кулак, барабанная палка и т. п. были всегда под руками. Било солдат прежде всего их ближайшее начальство: унтер-офицеры и фельдфебели; били также и офицеры. Капралы и фельдфебели «дрались», так сказать, преемственно, по традиции. Ведь их тоже били несчетное число раз, прежде чем они научились уму-разуму, и вот, когда наступила их очередь учить других, они практиковали над своими подчиненными приемы той же суровой школы, которую прошли сами.

Большинство офицеров того времени тоже бывали биты дома и в школе, а потому били солдат из принципа и по убеждению, что иначе нельзя и что того требует порядок вещей и дисциплина.

Особенно сурово и бессердечно обращались со своими подчиненными унтер-офицеры и фельдфебели, предварительно прошедшие курс ученья в «палочной академии», как тогда называли в армии учебные кантонистские батальоны.

Вдоль выстроенной во фронт роты проходит такой «академист-фельдфебель» и останавливается перед молодым солдатом.

— Ты чего насупился? Сколько раз учить вас, что начальству следует весело смотреть в глаза! — кричит фельдфебель, сопровождая слова свои увесистой пощечиной.

Получив такое внушение, молодой солдат как-то жалостно щурит глаза, но это вовсе не удовлетворяет грозного учителя.

— Веселей смотри! Веселей смотри, тебе говорят, истукан ты этакий! — приказывает фельдфебель, продолжая наносить удары не умеющему «смотреть весело». Поучаемый солдатик таращит глаза на свое сердитое начальство, и губы его складываются в какую-то болезненную гримасу, долженствующую изображать улыбку.

Довольный своим «ученьем» фельдфебель удаляется, а старый ветеран, с тремя нашивками на рукаве, в утешение своему молодому товарищу и соседу говорит:

— Вот что значит, брат, настоящая служба: бьют и плакать не дают!..

Служака, скажу вам, я был в полку не последний![9]

Такие сцены были тогда явлением обыденным в наших армейских полках.

Шагистику всю и фрунтовистику, как есть, поглотил целиком! Бывало, церемониальным маршем перед начальством проходишь, так все до одной жилки в теле почтение ему выражают, а о правильности темпа в шаге, о плавности поворота глаз направо, налево, о бодрости вида — и говорить нечего! Идешь это перед ротой, точно одно туловище с ногами вперед идет, а глаза-то так от генерала и не отрываются! Сам-то все вперед идешь, а лицом-то все на него глядишь. Со стороны посмотреть, истинно думаю, должно было казаться, что голова на пружине! Нет-нет да лицом на затылок перевернется!

А нынче что? Ну кто нынче ухитрится ногу с носком в прямую линию горизонтально так вытянуть, что носок так тебе и выражает, что вот, мол, до последней кали крови готов за царя и Отечество живот положить!

А хоть служакой и был я хорошим (то есть таким, что, без хвастовства сказать, в полку другого такого при мне и не было), а как, бывало, подходит время к инспекторскому смотру, так сердце не на месте.

Оно не то чтобы по хозяйству страшно было: ведь это только на бумаге писалось, что инспектирование, дескать, должно удостоверять, что солдаты все, им от казны положенное, получают; солдат почем знает, что ему от казны положено? Да и не дурак солдат, чтобы сознаться, что, за недостатком дров в казармах, он у соседей забор разорил или что себе в щи целой ротой у огородника несколько гряд капусты или картофеля выкопали; солдат всякий знает, что «доносчику первый кнут» да и то ему ведомо, что грабить и с голода не позволено. К тому же дело и начальству было не безызвестное, что только с дров, да с припасов, да с амуниции полковой командир доход и наверстает, иначе и извернуться с комиссариатом было бы ему нечем.

Нет, насчет экономии можно было быть совершенно покойным: Бог не выдаст, свинья не съест! Попался, правда, раз один полковой командир на крагах — уволили из полка, да уж больно хитрую штуку выдумал.

Вы, молодежь, небось нынче и не знаете, что это и за краги такие были? А это, видите ли, были голенища кожаные, которые надевались сверх брюк, с застежками по бокам. За кожу на них, да на шитье, да и за пуговицы отпускались деньги, которые разумеется, прямо отправлялись командирам в карман, а солдатики, знай себе, старые краги донашивали: ваксой натрут — за новые идут. Только однажды инспекторский смотр: хвать, хвать! — а на старых-то крагах кожа до того перегорела, что пуговицы не держатся. Только голь хитра на выдумки: соорудили краги из сахарной бумаги, ваксой натерли — словно зеркало блестят! Так бы и сошло. Надобно же случиться беде! Инспектор ли новый попался больно ретивый, измена ли какая случилась, только открылась вся штука! Командиру, разумеется без огласки, велели выйти в отставку, да вслед за тем (спасибо ему, доброму человеку) и самые краги отменили. Хорошо, что отменили, а то, бывало, краги застегивать — пребедовая комиссия.

Так вот, я говорил, по хозяйству инспекторских смотров бояться было нечего: без следствия всякому солдатскому заявлению не поверят же, а следствие зачнется тем, что заявителя-то засадят под часы, да на хлеб, на воду, да аудитор так засудит, что его же, раба Божьего, за ложный донос без выслуги запишут в линейный какой-нибудь батальон, а на дорогу еще всыплют несколько сотен.

Страсть-то не в этом, а в бодром виде солдат да в пригонке на них амуниции. Беда это, бывало, с ремешками, да с репейками, да с помпонами, да со всем иным прочим. Ну куда за всем углядеть! Всякая-то вещь отдельная — пустяк! А за эти вот за самые пустяки хорошо, коли только гауптвахтой отделаешься, а не то иной раз и в гарнизон угодишь.

Наш командир уж очень хорошо это понимал, и меня, спасибо ему, по достоинству ценя, многому научил. Одним упрекнуть можно, педант был, все, бывало, твердит: «Что солдату назначено, то ему и отпускай, взыскивай с него должное, да и отпускай должное». Насчет взыскания оно верно, а насчет отпуска он ошибался: отпусти солдату, что положено, все он истратит; сколько хочешь не додай, будет на том доволен; отпусти лишнее — тоже ничего не оставит. Такая уж у него солдатская натура.

Да уж нечего говорить — чудак был командир! Другие командиры только думали, как бы смотр с рук сбыть, а он, во все время командования нашим полком, завел, чтобы каждый раз перед инспекторским смотром репетичка была, смешно сказать, — сам себя инспектировал! Жутко приходилось солдатам выстаивать эти репетички, да и нам, офицерам, соком они доставались, — пожалуй, солонее самого смотра приходилось, потому что на смотру инспектирующий генерал обойдет ряды, иной раз для приличия, то есть больше для острастки, придерется к каким-нибудь пустякам, опросит солдатиков: — «Всем ли довольны?» — «Всем довольны, ваше превосходительство!» — «Все ли получаете?» «Все получаем, ваше превосходительство!» Случилось раз — забавник попался инспектор, спросил: «А сахарными пирогами командиры кормят!» — «Кормят, ваше превосходительство!» Потому что солдаты приучены были последнее генеральское слово дружно подхватывать. Пропустит потом церемониальным маршем пройти, да и вся недолга! Ну, разумеется, коли на марше пуговица у солдата отлетит, либо кутасы на киверах в шеренге не в один размер шевелятся, либо какой помпон из обшей линии выскочит взад или вперед, опустится ниже или поднимется выше, тогда виноватому известно, что следует ему назначать, да и отделенный, зачастую ротный, а иной раз и батальонный, — гауптвахты не минуют. Да ведь это случай ну а за всяким случаем не угонишься!

А уж на репетичках случаев не бывало: тут все на чистоту открывалось Выведут спозаранку назначенный на репетичку батальон, соберет около себя командир всех офицеров, да и станет поодиночке каждого солдатика выкликать да рассматривать — душу всю этим осмотром вытянет! Сперва оружие осмотрит, кивер скинет, и Боже упаси, коли какая в нем лишняя дрянь, трубка, что ли, или рожок с табаком, запихана — не терпел он табаку, даже мы его за то раскольником между собой прозвали; а там за ранец примется; да уж в конце концов мундир и брюки осматривать станет; да ведь как осматривал! Пальцы между пуговиц пропихивает, мджду зобом и воротом сует, иной раз велит расстегнуться да показать, не грязна ли рубашка, и во все это время для нашей науки причитывает, что солдат должен заботиться о чистоте, что царем данное оружие лелеять следует, что военному человеку отнюдь не нужно приставать к таким привычкам, которым на походе удовлетворять нельзя, что он должен приучаться и к холоду, и к голоду, и к лишениям, и к терпению; и все это приговаривает не торопясь, тихо, с расстановками.

А мы-то стоим, бывало, около него, да слушаем, да не дождемся: скоро ли кончит он вычитывать свои рацеи, да нас портняжному искусству научать, да отпустит нас водочки выпить и, чем Бог послал, закусить.

Впрочем, нам-то еще с полгоря, а жалко, бывало, солдатиков. Еще хорошо, коли скомандует: «Ружья к ноге! Стоять вольно»; но иной раз забудет, что ли, а не то, пожалуй, и не без умысла начнет он свой осмотр после команды «на плечо», да не скомандует; «к ноге», так и выстаивай — сердечные солдатики — неподвижно, вытянувшись, в струнку, с ружьями под приклад, часа два, не то три, а забывшись и больше, пока не отпустят наши души на покаяние!

Век буду жить, а в век не забуду, что на одной такой репетичке смотра случилось. Скомандовал командир «к ноге», да и начал осмотр: смотрит час, смотрит другой, вдруг слышит (а командир страшно на ухо чуток был): в задней шеренге вздохнул солдатик очень глубоко да вполголоса, должно быть, в забытьеи проговорил очень жалобно: «Ох! Ох! Ох!» Повернулся командир. «Кто там вздохнул? — говорит. — Выходи!» Вышел солдатик. «Что, — спрашивает тихим голосом, — устал, братец?» А тот сдуру-то и брякнул: «Виноват, ваше превосходительство, — устал!» — «Отчего же ты, — возразил командир, — устал? А я, — говорит, — твой полковой командир, да и все эти (на нас показывает) господа офицеры, твои командиры, не устали? Ты, — говорит, — в полной форме, и мы также в полной форме, да и я, да и они все в полной форме (про ружье да про ранец не упомянул). Ведь и наше, — говорит, — дело не легкое: ты вот за себя одного отвечаешь, а мы за вас за всех перед Царем да перед Отечеством отвечаем. Ты, — говорит, — знаешь ли долг свой? Отвечай — знаешь ли?» Ну где же солдату отвечать? Известное дело, отвечает: «Виноват, ваше превосходительство!» — «Я знаю, что виноват; но в чем виноват? Вот я тебе растолкую, в чем ты виноват»… И пошел толковать ему (понимается больше нам, офицерам, в урок), что долг воина — повиновение, лишение, терпение и все в этом тоне. Кончилось, разумеется, наказанием, да наказание-то уж больно, видно, жестоко было: как наказали солдатика, так в лазарет полковой снесли; полежал он там много времени ничком, и как его ни лечили, а пришлось за неспособностью службы выписать. Ходил у нас в полку слух, что командир сам не раз к нему в лазарет захаживал, а как на родину отпустили, так и пенсию ему по самую смерть определил. Кто тому верил, кто не верил, а иные говорили, что высшее начальство с тем уговором только командиру и взыскания никакого за наказание не сделало. Да кто его знает, он и сам такой чудной был: может быть, просто от себя наградил за то, что солдатик не мог больше службу продолжать. А впрочем, и то — правду надобно сказать — солдатик-то сам по себе ледащий был!

С тех пор в нашем полку никакого баловства в строю больше не было: хоть сутки простоит солдат с оружием, под приклад ли, к ноге ли, а уж не охнет! Да что и говорить — не случись турецкой кампании и оставайся бы у нас прежний командир, первым бы в войске полком по выправке был. Ну а об войне, известное дело, тем, кто умнее меня, сказано, что «война солдат портит».

«За много лет» (воспоминания неизвестного).

Русская старина, 1894, июль.

Интендантство

Едва ли какая кампания представляет примеры такой безурядицы в продовольствии армии, какой отличалась Крымская кампания. Баснословные суммы отпускались в войска, преимущественно на фуражное довольствие лошадей, а между тем на глазах у всех лошади дохли от голода. Дошло наконец до того, что в ноябре, декабре и январе месяцах, когда справочные цены возвышены были в Севастополе и окрестностях на сено до 1 руб. 20 коп. за пуд и на овес до 16-ти руб. за четверть, многие лошади в полках и артиллерийских батареях по целым дням не видели ни клочка сена, ни зерна овса и поддерживали свое существование матросскими сухарями да мелким дубовым кустарником, которым в избытке изобиловала местность, занятая нашими войсками. Кормить лошадей вместо сена дубьем, как рельефно выражались наши солдатики, считалось в то время делом естественным и хозяйственным. Все, начиная с главнокомандующего, это видели, и все молчали. Преследовать зло нельзя было, потому что это зло застраховано было от всякой ответственности сознанием высших властей своей полнейшей неспособности продовольствовать армию.

Такое ненормальное положение дел было неизбежным следствием прежних распоряжений. До высадки неприятеля распоряжений по продовольственной части, собственно говоря, никаких не было. Не было сделано никаких заготовлений о перевозочных средствах никто не думал о дорогих никто и не вспомянул, а об осенней и зимней распутице, какая бывает в Крыму, вероятно, никто и не знал. Войска жили, как в мирное время, на квартирах, получали от казны хорошие деньги на фураж и мясо и продовольствовались, кто как умел и кто как мог, истощая и без того небогатые средства края. Затруднения в продовольствии обнаружились скоро после высадки и, увеличиваясь по мере прибытия новых войск, с наступлением распутицы дошли до крайности: оказалось, что перевозочные средства края почти все потреблены войсками еще летом, вследствие чего доставка фуража на позиции к Севастополю, где сосредоточивались главные наши силы, становилась почти невозможной и обходилась баснословно дорого. Войска начали требовать, чтобы интендантство армии доставляло им фураж в натуре, но интендантство, не имея ни запасов, ни перевозочных средств, конечно, не могло и думать об исполнении этих требований. Чтоб вывести интендантство из крайнего положения, в каком оно находилось, главное начальство армии сделало новую капитальную ошибку. Вместо того чтобы принять энергетические меры к сформированию запасов и перевозочных средств, оно вздумало соблазнить командиров отдельных частей назначением высоких цен, с тем чтобы они не отказывались продовольствовать лошадей своим попечением и не требовали бы от интендантства фуража в натуре. Мера удалась, но гибельные ее последствия не замедлили обнаружиться.

Командиры догадались, что начальство армии не может доставлять фуража в натуре, и вымогательствам их нельзя уже было положить никаких пределов. При каждом удобном случае они грозили отказаться от продовольствия лошадей своим попечением, и, чтобы их задобрить, растерявшееся начальство опять должно было прибегать к прежней гибельной мере — возвышению цен. Таким образом, между начальством и войсками установился невысказанный, но всеми понятый договор: не требовать от интендантства фуража в натуре, и за это пользоваться выгодами от ненормально возвышаемых цен, кто как умеет и у кого насколько хватит совести. Но и эта паллиативная мера принесла только зло и никакой пользы. Командиры действительно не требовали более от интендантства фуража в натуре — но зато и лошадей почти вовсе перестали кормить. Дело в том, что непомерное возвышение цен потребовало на довольствие войск, в 5 или 6 раз по численности увеличившихся, такие громады миллионов, которых никогда в достаточном количестве армия не имела. Таким образом, только часть армии могла получать деньги на продовольствие своевременно, тогда как остальная часть получала их по истечении месяца, а иногда и позже. Весьма естественно, что командиры тех частей, которым интендантство не отпускало ни фуража, ни денег, могли уже совершенно безнаказанно держать лошадей на самой строжайшей диете и получать потом десятки тысяч, высчитанные аккуратнейшим образом по справочным ценам на овес и сено.


«Из походных воспоминаний о Крымской войне».

Русский архив, 1870, стр. 2047–2050.

Загрузка...