Saturday, April 7th, 2012

Нина Горланова в Журнальном зале 2004-2006






Журнальный зал | Новый Мир, 2004 N1 | НИНА ГОРЛАНОВА

ДУШЕЧЕК НЕ БЫВАЕТ

В Троицу треволнения начались сразу после обеда.

Приехала подруга за луковицей, листья которой сводят бородавки (пока Ляля лежала в психбольнице, у нее засох цветок, что я давала, а бородавка еще только наполовину сошла).

Она сразу прошла на кухню — села у форточки и закурила. Вдруг лицо ее исказилось болью, а глаза так напряженно посмотрели куда-то вдаль, словно с вопросом: есть ли свет-то в конце тоннеля?

— Нин, представь: поставила я во дворе корзину с плакатом “Для сволочей, которые бросают бутылки в кусты!”. А ее сломали.

— Ляль, может, нужно было написать: “А попробуйте попасть бутылкой в корзину!”?

Ну, тут началось: я получила по полной программе (Лялина болезнь проявляется как агрессивность). Сначала подруга обозвала меня “светофором” (цвета моей одежды ужасны, по ее мнению), а затем попало моему голосу:

— Знаешь, сейчас твой голос — бархатные штаны, протертые на коленях! Где ты его взяла сегодня? Говори своим обычным голосом!

А в конце еще гостья покурила на кухне и незатушенную сигарету бросила в ведро — мусор загорелся. Я потушила. Проводила Лялю.

И тотчас позвонил сын подруги Аси, тоже в этом году сошедшей с ума:

— Теть Нин, помогите найти хорошего психиатра — с мамой опять плохо!

— Да, конечно, обязательно займусь этим.

Я позвонила знакомому психиатру Диме и договорилась о консультации, услышав информацию про эту весну: каждые сутки тридцать — сорок вызовов психбригады, что-то делается с пермяками… никогда такого не было!

Тик у меня под правым глазом начался. И словно сам тик мне сказал: отключи телефон, отдохни, краски достань. Чтоб выправить свое настроение, я решила перерасписать фаянсового Толстого.

Нам подарили его месяц назад. Но дочери сказали:

— Лев Николаевич такой угрюмый — с ним жить нельзя! Всем своим видом он говорит: не так все делаете! Убери его, мама, за кровать!

И тогда я его расписала, как мир (земля черная, деревья фисташковые, небо — то есть плечи — синим). Ведь Толстой — это целый мир. А дочери говорили, что все равно угрюмый — с таким Толстым жить нельзя. “Или желто-красного добавь, или — за кровать!”

Купила я желтый марс и красный кадмий — повеселее, может, будет Лев Николаевич.

Я уже из-под шкафа вытащила свои краски и собралась отключить телефон. Но тут он как раз зазвонил. Муж взял трубку: “Марина? Нет? Нину! Хорошо”.

Меня оглушил ликующий женский голос:

— Нина! Это ты? Догадалась, кто звонит?

Голос красивый, знакомый, но… что-то пока не узнаю.

— Нина, это я, Ксана, Ксения! Я сейчас под Пермью — у тети в Добрянке... — И такая от ее голоса шла сила — молодости!

— Ксана! Ты к нам заедешь?

— Нет, уже не успею. Тут сорняки такие на огороде — пальмы! Я помогаю полоть. Нин, ну как вы все, Стаса моего видишь?

— Как-то… один раз. Говорит, пианино сейчас никто не хочет иметь, настройщики не нужны, он увлекся… забыла, чем же… а, сборкой часов. На вокзале выбросили часы величиной с таз, Стас отремонтировал их, дома поставил. А ты как?

— Нин, ты запиши мой новый номер телефона! В Питере у тебя ведь книжка вышла, если будешь там — у меня можно остановиться. Поговорим. А это правда, что у меня голос все еще красивый?

— Очень.

— Я и выгляжу все так же!

— Молодец. Рада была услышать тебя.

— Это тебе подарок на Троицу!

— Спасибо.

Пока длился этот разговор, я наблюдала в окне молодое крепкое розоватое облако, которое проплывало, как чудное мгновение. И в то же время — с оттенком вечности облако! Надо срочно пейзаж такой намазать! А Толстого пока — за кровать.

Но белил-то у меня нет, вот что. Розовое облако без них никак не получится.

А портрет Ксении можно! Вспомнилась ее фраза: выгляжу все так же. А как — так? Она же все время менялась — с каждой своей любовью. Сначала была похожа на такую красивую медведицу. А влюбилась в диссидента и стала как Свобода на баррикадах Парижа (Делакруа). Возможно, этому способствовали уроки актерского мастерства, которые Ксана брала на ФОПе (факультете общественных профессий). Сам ученик ученика Станиславского их вел. Как сейчас помню театральную манеру иных реплик ее: “Пра-шу!” — или: “Не ха-чу!” (мхатовская пауза в середине слова).

Вот в виде Свободы на баррикадах я могу Ксению написать — фисташковый цвет для лица подойдет…

Познакомились мы на вступительном сочинении в университет — оказались рядом. Ксения с первого курса стала университетской звездой самодеятельности. Помню ее пантомиму (курсе уже на третьем) с прозрачной стеной: руки ищут выход, все быстрее и быстрее ощупывая невидимую преграду… а в чем там был смысл, я уже забыла, помню только, что подтекст мы находили антисоветский (слишком много было тогда невидимых, но всеми ясно ощущаемых преград).

Мы с четвертого курса жили в одной комнате общежития, и я удивлялась, что Ксения почти никогда в зеркало не смотрится. Конечно, она косметикой не пользовалась — слишком яркое (шоколадное) лицо и без этого. Но чтобы в зеркало не смотреться!

— Лицо имеет кто-то другой, а не я, — ответила Ксения на мой вопрос о зеркале.

Тогда как раз главным лицом в ее жизни стал студент-историк Кирилл Краюшкин.

У него веки верхние не были видны совсем, и пушистые брови воспринимались как ресницы — что-то девичье в облике. Но высокий. Даже очень: метра два с парой сантиметров. Видимо, это противоречие между девичьим лицом и мужской фигурой покорило Ксению.

Слово “любовь” она не просто произносила, а произносила благоговейно: “ВСЕ ПРОИСХОДЯЩЕЕ”. “В результате Всего Происходящего я стала другой”.

— Раньше искала в людях доброту, а теперь — ум… Нин, у тебя так бывало в детстве, что долго смотришь на человека, и он начинает просвечивать как-то — все видно, жадный или нет?

У меня такого не было в детстве, но я хорошо представила Ксану девочкой, играющей в семью и всех угощающей “пирожками” из глины. Почему-то Ксана воспитывалась у тети в Добрянке, хотя мать тоже была, но где-то в Казахстане (замужем не за отцом Ксении — об отце ее я вообще ничего и не слыхала никогда).

Кирилл в начале мне казался смешным. Впрочем, в нашей юности все смешное было в цене. Голову он называл “кумполом” всегда. Практически. Говорил длинными словами всегда. Практически. Мол, не хочет он быть “карточкослюнителем”, а кем хочет — недоговаривал. Кто-то даже сочинил:

Пахнет свежим огурцом,


Хочет стать Кирилл отцом.

Сначала ни она, ни мы не знали, что он — в кружке. Ксения, ранее рисовавшая на лекциях кошечек, теперь — из-за Всего Происходящего — окунулась в исторические вихри: чертила в тетрадях решетку сада — меандр — и объясняла мне, что этот символ — из Древней Греции, что он — знак солнца.

Могла даже заявить, что история не так пошла: вот если б Богдан Хмельницкий не заключил унию или ставка Золотой Орды была бы на Днепре, то…

А потом Ксения перестала завивать волосы, обкомовцев называла “политическими мандаринами”. Тогда-то я и заметила, что она стала похожа на Свободу на баррикадах Парижа — из-за Всего Происходящего.

При этом она и Кирилл не ходили за руку, не обнимались и не целовались.

— Но один раз я все же прислонилась к нему — он не возражал, — ликовала Ксения. — А у меня сердце словно растеклось…

Я удивилась. Красота Ксении была особого рода — внесексуальной, да, вне… Она пятьдесят раз юбку под колени запихивала, когда Кирилл входил в нашу комнату. Сначала — юбку, а после зябко закрывала рукой грудь, подняв плечи. А тут вдруг — сама к нему прислонилась? Возможно, тут было влияние Валентины, жившей тогда с нами в комнате и рассказывающей какие-то математические подробности о постельной любви: чуть ли не под каким градусом должно быть главное мужское достояние. Потом, правда, оказалось, что Валентина — девственница и все это просто сочинила для повышения своего статуса…

Ксения и Кирилл не были одним целым, однако это все же и не были отношения “учитель — ученик”, не вопросо-ответные отношения, нет. Вопросов Ксения даже не задавала — она довольствовалась тем, что услышит. Точно, под определение “учитель — ученик” они не подходили, а похожи были примерно на прозрачный сосуд и жидкость. Сосуд — Ксения (просвечивало то, что налили)…

Конечно, Кирилл мечтал о свободе слова, и Ксения мне говорила: мол, это и есть самое сладкое — любить так, предчувствием счастья для всех. Вот-вот пройдут какие-нибудь пять — десять лет, и социализм будет с человеческим лицом. Тогда мы в этом не видели ничего смешного, а одно благородное стремление послужить будущему.

Я сама — помню — словно очнулась тогда и увидела, что опять тусклоглазые сталинисты захватили все посты на факультете. Бывало, встретишься с таким взглядом — и все будущее скукоживается враз до размеров партсобрания (был конец шестидесятых).

Такой беспримесной любви я еще не встречала. Ксения не ждала от их союза ни удовольствий, ни выгод. Ей достаточно было Всего Происходящего!

Она даже не искала в этом союзе плеча, на которое можно опереться (сама была этим плечом: когда у Кирилла болела мама, Ксения привезла ей из Добрянки смородину, протертую с сахаром, то бишь витамины).

Потом Ксения уже сильно нервничала. На моем дне рождения (отмечали в комнате общежития) она не садилась за стол, потому что Кирилл все не приходил. Садись. Сейчас. Ты сядешь, нет? Да-да. Мы ждем. Я цветок полью (уходит). Ксения, мы начинаем. И тут появляется Кирилл. “Наконец-то!”

Она сразу стала пускать мыльные пузыри — это к тосту своему (пожелала мне, чтоб преграды между мной и любимым физиком лопнули, как эти мыльные пузыри, — я тогда была в ссоре со своим культовым героем).

Пожелания Кирилла я хорошо помню. Как всегда — в стиле историческом:

— Живи, чадо!

Но на самом деле, если вдуматься, что Ксения знала про слежку гэбистов за ним, то понятно ее поведение.

Ее вызывали к парторгу, страшному человеку, — Веселухиной. Только недавно я подумала: веселая фамилия, а тогда даже в голову не приходило, что фамилия веселая, фамилия воспринималась слитно с сутью нашего парторга… Все ее боялись.

Веселухина говорила, что Ксения — талант, надежда факультета, ее нужно вытянуть из этого кружка, из болота… Я утешала Ксению притчей про человека, который помогал посевам расти — руками тянул их из земли кверху, и все они завяли от этого…

После одного из допросов ее Кирилл просто упал на улице и умер от разрыва сердца.

Портрет Ксении я закончила. А фон какой сделать? Вот что: нужны разноцветные кусочки, чтоб они не перетекали друг в друга, а, наоборот, резко отличались друг от друга, как разные периоды ее жизни. Пестрота здесь просто необходима.

После похорон Ксения два дня скулила, лежа на кровати с закрытыми глазами. Когда она открывала глаза, в них было удивление: как, вы все еще здесь — ничего не изменилось после ухода Кирилла?!

Затем она стала садиться у окна и часами была неподвижна, только время от времени зажимала нос рукой, словно примеряла, как это — бездыханной сделаться… С наступлением темноты говорила:

— Ночь прыгнула на город, как черная кошка — на мышонка.

В один из таких дней, когда — по народному выражению — Ксения раскинула печаль по плечам, она вдруг резко вскочила и бодро произнесла:

— Живи, чадо! — то ли себе, то ли цветку, который решила полить в этот миг.

Вскоре до меня стали доходить слухи, что ее часто видят с каким-то мужчиной лет тридцати. Но мне она долго ничего не говорила, и я не спрашивала. Однако пару раз проскользнули у Ксении новые для меня пословицы: “Думай не думай, а сто рублей не деньги”. Потом этих проскользнутинок стало больше. Наконец я тоже встретила их вместе (в кинотеатре), и Ксения представила мне Стаса, настройщика пианино. Он был разведен. Ксения после объясняла мне:

— Сначала я искала доброту, затем — ум, а теперь нужно, чтоб ум и доброта ВМЕСТЕ…

Ну, не знаю, что там вместе, но мне показалось, что Стас к Кириллу имеет такое же отношение, как утюг к космосу. Лицо у него все в бороде, но при этом казалось, что весь он голый, как на ладони. И улыбка какая-то… негреющая. Но я заглушала в себе все такие мысли, потому что Стас вернул Ксению к жизни.

Однажды она призналась, что вернула ее к жизни в том числе и физическая близость, но при этом сама положила руку на лоб, как при головной боли, из чего я заключила, что все не совсем так…

Она модно постриглась — под мальчика, это раз. У нее появились в гардеробе вещи из — казавшейся тогда прекрасной — синтетики, а раньше она словно вообще не замечала одежды своей. Только навсегда ее брови серьезно так соединились вдруг, словно ей нравилось хмуриться. Уже говорила его словами:

— Потроха-то у пианино легко привести в порядок, а вот сам футляр — если резьба… Чтобы стопроцентный ресурс вернуть инструменту, я должна научиться резать по дереву.

И научилась вскоре — даже показывала мне, какие мышцы на руке появились от этого.

И снова, и снова я слышала: “Думай не думай, а сто рублей не деньги”. А ведь она знала, что для меня сто рублей — деньги (месячная зарплата м.н.с.)! И я уже постепенно стала отдаляться от Ксении. Тем более, что университет мы закончили и разъехались из общежития кто куда. Но виделись все, конечно, без конца.

Если про любовь к Кириллу она говорила “Все Происходящее”, то о Стасе совсем по-другому: “Вляпалась так вляпалась”.

— Нин, ты обо мне хуже думаешь, наверно, но что делать — вляпалась…

— С чего это я буду думать о тебе хуже?

— За то, что там была высокая нота, а здесь… одно слово — вляпалась! Но если Кирилл меня оттуда видит, то… простил?

— Ксения, высокая нота — это всегда трудно. Я же все понимаю. Женщине хочется стабильности. Как ни крути!

Тут она восторженно повисла на мне:

— Да! Я знаю: Стас — средняя величина, но ведь так хочется иметь семью.

— Слушай, даже для Канта норма красоты — средняя величина. Он предлагал взять сто силуэтов мужчин и наложить их друг на друга — наиболее затемненная часть может служить эталоном…

Я говорила о Канте, но имела в виду себя: у меня тогда тоже оборвалась высокая нота любви, и я искала счастья среди средних величин.

— Нин, честно? Даже для Канта! — Ксения закончила вскрикивать, повисать на мне и спросила: — Может, фамилия моя виновата? — У нее была фамилия Вагон. — Прицепляюсь к паровозу, так сказать… Душечка-два такая. Я ведь тоже на втором курсе была влюблена в преподавателя — Соломона, как чеховская Оленька — в учителя гимназии… И я растворяюсь в них — каждый раз.

И Ксения тут же смешно разыграла чеховскую Душечку: “Свят! Свят! Свят!” Слова были не чеховские, но все же как бы старинные, а молодой голос чуть съехал набок в пародийной интонации. Она изобразила, как Душечка в летний денек пробует ужин для мужа, затем — мальчика Сашеньку “верхом на палочке” (швабре). Здорово у нее это получалось, талант не спрячешь…

Как из деталей автомата можно собрать только автомат, так из девушек, изучающих Тургенева и Чехова, могли получиться только тургеневские или чеховские женщины.

Ксения несколько раз произнесла: “Душечка-два”, словно ждала, что я буду ее переубеждать. И я стала переубеждать:

— Что значит — растворяешься в каждом? Соль, растворясь, не исчезает в воде, она изменяет воду, которая становится солоноватой. Все нормально. Как в Акчиме говорят: где мило — там глаза…

— Пойми, ведь я как будто не живу, когда Стаса нет рядом! Словно кислород есть только возле него!

— Наоборот, — сказала я, — ты своей любовью создаешь дополнительный кислород.

Этот обмен волнениями (не мыслями же — откуда мысли в таком возрасте) нас тогда как-то особенно сблизил.

Вскоре у сына Стаса (в первом браке) начались проблемы: ноги отнялись. Возможно, тут произошел перенос — мальчик пяти лет очень переживал уход отца, а отец ведь ногами ушел… Стас решил вернуться в семью. Ксения о прощальном свидании рассказывала, повторяя:

— А борода на плече. А борода на плече.

— Почему?

— Оглядывался. Уходил и оглядывался.

Она вдруг решила уехать в Питер — там получила комнату (вела при домоуправлении театральный кружок). И вскоре вышла замуж за эсперантиста. Конечно, выучила эсперанто. Мы переписывались. Она даже в Венецию съездила с мужем по линии эсперанто.

Нет, я пропустила архитектора. Сначала она в него влюбилась, писала мне об “архитектурном самолюбии” и архитектуре тишины. Архитектор звал ее Августейшая Ксения. Но не сложилось…

И вот после — замуж за эсперантиста. Детей у них не было.

Когда муж вдруг решил перебраться жить на Запад, Ксения за ним не поехала. Значит, не Душечка! Душечка все разделяет с любимым. А Ксения — не все. Так Софья Андреевна не разделила взгляды Толстого (в конце жизни).

Но на самом деле — если серьезно подумать — Душечек не существует! Если б чеховской Душечке, как жене Толстого, пришлось выбирать!.. Она бы тоже за детей своих заступилась, не дала их нищими оставить. А Ксения родину не захотела оставить.

Она любила писать письма. Даже ее вступительное сочинение — помню — было в виде письма: “Здравствуй, Галка! Я сдаю вступительные экзамены, свободная тема сочинения… такая-то… А помнишь, Галка, мы сидели на уроках литературы на одной парте и мечтали о…” Модно тогда это все было: Галки-парты… Считалось, что раскованность…

Сейчас уже она не про парты писала мне, а про бессонницы.

“Сегодня не спала и решила ставить цвета напротив поэта:

Пушкин — красное и черное,

Цветаева — золото с красным,

Ахматова — черное и белое,

Бродский — коричневый с белым,

Блок — синее и красное…”

Затем Ксения подружилась с молодой питерской художницей и полностью растворилась в этой дружбе (ничего грешного, не подумайте). Двадцать один год тому назад она с нею ездила к тете под Пермь, и на три дня они останавливались у нас.

— Понимаешь, Нин, я перелюбила, теперь даже думать о мужиках не хочу. Слишком жирно для них — производить моей любовью дополнительный кислород, правда? — Когда Ксения это произносила, к ее лицу как бы прильнула маска из тончайшего огня.

Художница научила Ксению маслом писать кошек и продавать на Невском.

— Я то на красном фоне их делаю, то на синем, быстро раскупают!

Правда, после я узнала, что подруга-художница, видимо, пожалела, что научила этому Ксану. В общем, они раздружились.

Потом мой сын ездил в Питер с другом. Ксения тогда держала собаку по имени Дунай и была вся в этом. Как раз Дуная кто-то облевал, пока она заходила в булочную, собаку привязывала… Сын рассказывал, что Ксения чуть не заболела от переживаний.

Я знаю более интересные случаи. Одна моя приятельница сейчас вообще замужем за… интерьером (своей квартиры). Бантик на мусорном ведре, батареи задрапированы. И зовет гостей на смотрины, как зовут показать жениха…

— Понимаешь, я раньше, когда влюблялась, — брала, а собаке сама даю, она полностью от меня зависит! — сказала мне Ксения по телефону (я позвонила спросить о сыне).

Я еще удивилась, что она, рисующая кошек, взяла собаку, а не кошку. Но так было.

Года через два Дунай заболел и умер.

Что же Ксения? Она решила… любить сейчас всех.

Видимо, так.

Почему сейчас? Она всегда была такой. Я никогда от нее не слышала ни одного раздраженного слова, никакой сплетни! Доброму человеку некогда быть злым.

Вот разгадка ее слов “Я все так же выгляжу” — Ксения имела в виду: так же молодо! Морщины ведь появляются от угрюмых мыслей, а у нее таких не бывает. Ксения не постарела, а только поумнела. Добрый умнее злого, потому что времени не тратит на зависть и козни (остается возможность много думать и много читать).

В любом случае приятнее услышать, что Ксения — “подарок мне к Троице”, чем про “светофор” или про то, что мой голос — “бархатные штаны, протертые на коленках”. Бедная Лялечка, почему она вдруг заболела?.. По первому каналу, кстати, сообщили, что Россия на втором месте по самоубийствам в мире сейчас. Интересно, на каком мы месте по количеству психбольных?

Конечно, дымчатый таинственный пробел в двадцать один год (столько мы не виделись с Ксенией) — терра инкогнита для меня. Что случилось за это время? Я мысленно восстанавливала логику Ксении. Видимо, ее открытие (что надо всех любить) строилось на желании растворить себя не в одном существе, а во всех сразу?

В последнее время сама любовь очеловечилась в нашей стране. Когда в начале перестройки мои младшие дочери читали афоризмы из вкладышей (жвачки), как я радовалась! “Любовь — это значит не раздражаться, когда на раковине остались ее волосы”. Это что — наконец-то нейтрализовали страшную фразу Олеши в “Зависти” про женские волосы в тазу после мытья головы, которые герой ненавидит? Наконец-то…

Может, Ксения хочет своей любовью ко всем создавать дополнительный кислород? Раз думает, что ее звонок — ПОДАРОК, да еще к Троице! И ведь тут все правда: Ксения меня в самом деле любит, а любят ведь не за что-нибудь, а просто так. Любовь и есть подарок!


ДВОЕ*

Начнем с денег.

Саша в шесть лет хотел, чтобы волшебнул палочкой — и появился папа. Мама растила его одна. А в семь лет он наплевал на чудеса и стал приводить в дом то бородатых, то бритых, то усатых, то могучих. Ничего не добился, только мама каждый раз проверяла, не увлек ли с собой незнакомец ее лисью шапку.

А в девять лет…

Доска в заборе ходила как маятник (не весь забор против, какая-то доска и за нас — есть в жизни прорехи, через которые сыплется волшебство, чувствовал он). Атаман и Плющ (Атаманчук и Плющев) брали с собой в набеги на макулатурный склад хромого Сашу (Кочу, то есть Кочетова), потому что он нарывал им интересное.

Завалы книг уходили под крышу, и ребята иногда чувствовали себя гномами, крадущими у властителей мира — взрослых — шелестящие сокровища.

Они вгрызались в горы бумажных связок, прорывали целые шахты. И находили пахнущие грибами тома: “Наследник из Калькутты”, “Дело Пестрых”, “Айвенго”… Жизнь бесстыдно раздевала (к их плачевной старости) любимые книги, но Саша и без обложек по нескольким строкам отличал Беляева от Жюля Верна.

Однажды Плющ нашел журналы “Знание — сила” — целую кипу. И закричал: мое! И тщательно оборвал все обложки, которые как бы вышибали взгляд в соседнее пространство.

Бумажные холмы скрывали их от сторожа, который сам не понимал, что заставляет его так рьяно охранять эти жухлые листы. А в нем, как во всяком охраннике, сидел дракон! Приставленный к горам изумрудов!

Иногда ребята пересекались с цивилизацией крыс, и те были очень умны: делали вид, будто их не замечают.

И вдруг нашли деньги, целую коробку из-под обуви. Она была перевязана вместе с учебниками. Но деньги — оказалось — подгрызены крысами. Атаман сказал:

— Это мякина!

Однако при последующем ворошении увидели, что целых купюр все же много — море, океан. Наверное, отпечатки очень сильных страстей отпугнули умных грызунов.

И Плющ, и тем более Саша ожидали, что Генка Атаман возьмет себе больше — ведь атаман же. Что же, он с избытком выполнил их ожидания — загреб половину.

— Остальное честно поделите, — важно так сказал, как генсек.

На эти деньги мама свозила Сашу подлечиться в Цхалтубо, и он потом даже несколько лет почти не хромал. Конец сказки?

Нет!

Возьмем хотя бы отца Иры. В восемнадцать лет залетел на Курскую дугу.

Когда прозвучал приказ окапываться, саперных лопаток не хватило. И Николай Миронович, тогда тощий, недокормленный Николаша, увидел, что ему досталась естественная ложбинка в земле. Он пытался углубить ее руками, но понял, что больше, чем на спичечный коробок, не продвинется, только руки искалечит. Лег и вжался, но все равно казался себе очень толстым и выступающим. Вот тут-то вдруг над ним и склонился старик лет шестидесяти пяти, с лопаткой:

— А ты что же улегся, вставай окапывайся.

Ну, товарищ Сталин, думал Николаша, таких-то зачем преклонных с печки сдергивать в обоз. Но и спасибо, что сдернул, — мне лопатка перепала! Одновременно он включил свою крестьянскую быстроту: струи земли текли снизу вверх, и он будто не швырял почву, а только направлял ее течение.

На Курской дуге Николай единственный раз увидел жуткую толпу хохочущих солдат, которые метались между нашими и фрицами. Он понимал, что они сошли с ума. Но никак не мог понять, каким таким магнитом их притянуло другу к другу и почему они не разбежались в разные стороны.

Потом, разумеется, он не сразу пошел искать старичка, чтобы отблагодарить… пришлось застирывать кальсоны (у чудом не перепаханного снарядами озерца). Рядом с ним делали то же самое другие, радостно хохоча от чувства воздуха, отдыха, но ни одним словом, даже в виде шутки, они не обмолвились о том, чем занимались.

Когда Николай стал расспрашивать о старичке, все обдавали его недоуменным матом: “Охренел ты — какой старичок из обоза! Где обоз и где мы?”

Уже после войны он много думал об этом случае: борода, лысина и почему-то узорчатая рубаха под расстегнутым воротником гимнастерки — ну, не кто иной, как Николай Угодник. И Ира его родилась точно под Николу зимнего!

Макулатурный склад вон где — возле оврага, на Зеленке, а Ира — на Плеханова, там магазин “Молоко”! Как же познакомились Ира и Саша?

А просто в одно февральское утро вороны, эти летающие крысы, раскричались с утра: мол, мы уже начинаем вить свои гнезда, а вы что лежите! Они — птицы — не знали, что февраль — от латинского слова, означающего лихорадку. У Иры как раз простуда выступила на нижней губе, она подошла к зеркалу. (Потом Саша скажет, что Ира — бунинский тип со множеством рассыпанных родинок, которые Бунин любил.) Под зеркалом на тумбочке лежал новый альманах “Оляпка”, а в нем было напечатано письмо:

“Здравствуйте все, кто в редакции.

Взял я два золотых ореха, чтобы повесить на елку, упал и разбил, потому что у меня сейчас недолеченные ноги. А еще у меня разбились, когда я упал, корабль и звездочки темно-красные, светящиеся такие изнутри. Но заяц только треснул между ушей, но все равно улыбается двумя белыми зубами. Я сел на этот пол и приклеил кораблю спичку вместо мачты, а то как будто бы на него напали пираты. Из трех звезд одну смог склеить. Она уже не светилась, но узоры от трещин давали что-то волшебное”.

Что вы, ребята, об этом думаете? — как будто бы интересовалась редакция.

А ребята уже знали, что об этом думать: держись, будь мужественным, как Николай Островский. И так — в каждом из четырехсот восьмидесяти писем.

Только Ира из седьмого “б” класса 32-й школы опустила в почтовый ящик, висящий на магазине “Молоко”, открытку с доктором Айболитом, который перевязывал зайчику ножку. Саша хотел заплевать эту глупость, порвать и выбросить в мусорное ведро. Но по привычке беспорядочного чтения он все-таки заглянул, что там написано на обратной стороне.

“Я пишу в протезке. Мой корсет еще доделывается, а я жду. Вот что я хочу сказать. У меня есть подруга — Регинка. А фамилия ее — Сикина. Она учится на балерину, и ноги у нее такие здоровые, что она спасла утопающего первоклассника. Но не пошла получать награду, потому что стесняется фамилии. Так что у всех трудности. Давай с тобой переписываться”.

После этого известия у Саши начались другие вести: из сердца, из желчного пузыря, из километровых протяжений нервов. Его бросало в жар-холод, и он понимал, что это не просто реальные броски температуры. Это была не мякина. А что?

Поэтому он ответил со всего маху и на другую тему:

“Здравствуй, Ира.

Сегодня мама купила мне вельветовые туфли. Дешевые, сказала она печально, за пять рэ. А выглядят на шесть пятьдесят, подбодрил я ее. И ты пиши мне самые смешные случаи”.

Ира не замедлила ответить:

“Мама рассказала, как в детстве она ходила в лес по малину и подглядела: медведь наелся малины и захотел повеселиться. Он отщепил щепку от старого пня — но не до конца! И вот натягивает на себя и отпускает, она дребезжит, а мишка слушает, склонив голову, как интеллигент”.

А дальше в письме был нарисован, вы думаете, медведь? Нет, человек-амфибия, то есть артист Коренев. Саша тут же решил забыть Иру. Намек понял: им всем хочется красавца с жабрами! Тогда она написала снова:

“В детстве я дразнила маленькую горбунью. И вот потом я упала с качелей, и одна лопатка у меня начала выступать. Но я сейчас ношу корсет и широкие платья, так что мало кто догадывается”.

Саша ответил решительно:

“Ира, я думаю, что нам пора познакомиться! А ты как думаешь?”

Ира шла по улице Ленина. Ночью апрельский снег словно решил изо всех оставшихся сил показать, что он не из последних скульпторов: падал, летел — и вылепил множество слоников на ветках. Семейные такие слоники, которых сначала дарили на счастье, а потом стали обзывать мещанскими. Ира хотела насчитать их семь, потому что после этого сразу наступит другой мир: с ее прямой спиной и со здоровыми ногами у Саши. Но на каждом дереве было всего по четыре-пять слоновидных комков.

А знакомиться нам лучше летом, решила она, потому что у меня не очень-то новое зимнее пальто. Так и напишем. Но про причину (пальто) Ира не упомянула, и Саша поразился: эти бабы, им красавчика с жабрами подавай.

Ну все!

Письмо изменницы было яростно обрушено в бабушкин доисторический сундук — черную дыру их семейного мира, куда все исчезало ненужное. В следующий раз письмо попало на глаза, когда он был студентом.

Сундук решили выбросить, и Саше мама поручила отсортировать, что там можно воскресить. Вещи смотрели на него и трепетали, ожидая, какую из них он возьмет к себе в жизнь. Но самым бойким оказалось письмо, которое, все смекнув, выставило ухо конверта из завалов тряпок, мулине и пуговиц.

Так переписка вновь закипела. Они были уже студентами: она в педе на начфаке, а он в универе на историческом. Много ли, мало ли писем пролетело — и назначили они встречу на Компросе, напротив “Кристалла”. А там и третью, восьмую. В один субботний вечер, когда на каждой скамейке под липами отдыхал человек, а то и не один, источая неутихающий многолетний перегар, Ира взглядом вылепила такой вопрос: не сопьешься ли ты, Саша?

— Если опасной бритвой бриться, то пить вообще нельзя. Смотри. — Он взял ее руку, несколько раз провел ею по своим щекам, а потом — по своей груди, хотя там бритьем и не пахло.

Тут Ира вспомнила тетку, которая говорила о поклонниках: “Люблю, когда у него волосатая грудь. Погладишь, прислонишься к ней — и задумаешься…”

— А у меня дядя — танцевальный полиглот, знает танцы всех народов мира. Прямо как Махмуд Эсамбаев. — Саша не высказал Ире вот что только: при другом раскладе и он бодро бы сучил ногами и вскидывал их выше головы.

Иногда им казалось, что многие как раз инвалиды вокруг, а они нормальные. Потом, когда с новорожденной дочкой придется не спать ночами, они увидят в теленовостях интервью с альпинистом, который чудом спасся от снежной лавины.

— А лавина жизни засыпает нас каждый день. И по телевидению ведь не передадут, что кто-то провел очередную бессонную ночь с ребенком, — вздохнула Ира.

Саша, подделываясь под телекомментатора, заговорил звучным, объемным, сдобным, поставленным голосом: “Работают все радиостанции Советского Союза! В эфире специальный выпуск! Один крутой пермяк провел бессонную ночь с грудным ребенком! Смотрите подробности в очередной программе новостей”.

Но сначала была свадьба.

Вы уже знаете, что Ира дружила с Регинкой Сикиной, соседкой по дому. Мама ее устроилась в свое время завпроизводством в столовую хоряги: пусть дочка выучится на балерину. Анна Петровна говорила, что хочет праздника для нее, что дело не в деньгах. А про себя думала: “Денег-то у Региночки будет больше в сто раз, чем у меня. Только пусть прославится, как Надя Павлова”. А потом, когда дочь стала танцевать в кордебалете, Анна Петровна недоумевала:

— Что значит — Павлова одна? Уж две-то могло бы быть… Но теперь стало ясно, что у тебя в балете все пропало. Бросай свои пляски у воды и переходи ко мне в столовую.

А Регина любила себя прозрачную в “Жизели” и непроницаемую в танце черных лебедей. Какие деньги? — думала она. Это за деньги не купишь. Идешь по улице — и никто не подозревает, что ты так можешь превращаться.

Когда потом, в 1988 году, сын Регины, внук Анны Петровны, получил двойку, весь семейный синклит грыз его при гостях (ну какие же они гости, они почти родные):

— Ты хоть представляешь, как тяжело сейчас куда-нибудь поступать? А если платно учиться, то уйдут все наши деньги.

Саша заступился:

— Ну что вы все на парня!.. Бродский вообще школу не закончил, потом Нобелевку получил!

Как они набросились на Сашу всей семейной стаей!

— Никогда не смей так больше говорить — Бродский один! А Филипп наш не Бродский! Это уже ясно! И вы своей дочке ничего такого не произносите!

— Я золотыми буквами впишу ваши советы в свою память, — привычно отвечал Саша.

Так, вернемся к свадьбе Саши и Иры.

Мать Регины — завпроизводством — им все достала, даже копченую колбасу (хотя в то время и просто вареную купить было невозможно).

Ну и Атаманчук, на свадьбе напившись, скормил собаке тарелку этой копченой колбасы!

Свадьба еще была в деревянном доме Сашиной мамы. Но уже знали: вот-вот их снесут, Ире с Сашей будет отдельная квартира.

Собака зашла с таким видом, чтобы в случае чего сказать взглядом: “Столько народу, столько народу! А на мне ведь ответственность”. Когда она проглотила девятый-десятый кружок колбасы, Саша поглядел на нее, покачал головой. И Брода повернулась к выходу: “Все-все! Осмотрела, вижу, что порядок, а от вас награды за беспорочную службу не дождешься”.

Она входила и выходила с гостями: кто-то опаздывал, а кто-то рано уходил, как Плющ (у которого жена лежала с гриппом).

Вскоре Брода увидела щедрого Атаманчука: он вышел и лег на сугроб. Она его стала расталкивать с возмущением: тебя потом не будет, и кто тогда еще накормит меня колбасой! Гость продолжал лежать и нагло охлаждаться. Тогда она сорвала с него шапку и, забежав в теплое бурное веселье, положила ее посреди стола.

— У животных есть чувство юмора. — Отец Иры, Николай Мироныч, объятый жаждой просвещения, поднялся на ноги. — У нас на ипподроме однажды лошадь за всеми гонялась и зубами снимала с мужчин кепки. Затем подождет, когда человек подойдет к ней за своей кепкой, усмехнется — и отбежит.

Саша вытаращился на дверь: щас зайдет Генка Атаман за шапкой. Но Ира сказала:

— Брода ведь не лошадь! — Гости перевели взгляды: в самом деле — не похожа. — Принесла шапку — значит, он лежит где-то на морозе!

Компания выпивших ведет себя, как густая жидкость. Они не сразу высыпали спасать Геннадия — одни долго шарахались в поисках одежды, другие сидя призывали немедленно броситься на выручку: “Человек замерзает! А мороз двадцать восемь!” — “Кого — двадцать восемь? Тридцать восемь!” — щедро откликались третьи.

Женская половина компании, куда более свежая, накинула шубейки и — во главе с теткой Иры — приволокла колоду Геннадия. Одни стали его растирать, тормошить, а другие — хвалить и угощать Броду, так что у простодушного животного закружилась от внимания голова, мечты пошли: вот бы они каждый в сугроб падали, а я бы спасала, спасала, а мне бы — колбасу, колбасу!

Когда Геннадий очнулся, Сашин дядя и в самом деле станцевал радостный этюд, выхлестывая ноги выше головы.

И верно: совсем как гениальный чеченский артист…

Был такой разговор потом:

— Что с Атаманом сегодня? Что-то он слишком устремленно пил. — Ира огорчалась, что они с Сашей слишком слабо сияют и все поглощается гостями, а до Геннадия вообще не доходит.

— Ира, он возит директора нашей макулатурки, и тот ему говорит позавчера: “Если не женишься на моей племяннице, то уволю”. И Геннадий сразу подал заявление. Ушел.

“Два литра зеленого чаю, добавить две столовые ложки уксуса, подержать двадцать минут. Ноги не будут потеть НИКОГДА”.

Саша прочитал и забормотал: надо проверить — мы посмотрим…

Это они молодожены, Ира в цветущем блаженстве, а Саша в деловитом.

И вдруг — письмо. Ну, Саша не знал, что такие письма нужно прятать или сразу рвать. Прочитал — бросил на подоконник.

А Ира развернула да и прочла:

“Неизвестный мой Саша! Видимо, это судьба. Хорошо, что у тебя нога, — мне так необходимо о ком-нибудь заботиться. Сегодня племянник забирал старые „Оляпки”, и я случайно (о нет, это судьба!) открыла альманах на твоем письме. Почему я раньше, в детстве, его не заметила. Нет! Все было не зря: я успела разочароваться в красивых, здоровых, благополучных. Я работаю реабилитологом, вытаскиваю людей из такой уже дали, откуда никто порой не возвращается. Чувствую, что в этом мне помогают ангелы, которых я вырезаю из бумаги. У меня их в комнате восемь свисает с потолка (нимбы делаю из фольги). Вырезаю я сейчас его для тебя. И чувствую, что я становлюсь похожа на твоего ангела-хранителя.

Ты бы видел, как они летят, когда я открываю форточку, мои ангелы! Это про нас написал Брюсов:

Ты слышишь, друг, в вечернем звоне:


„Своей судьбе не прекословь!”


Нам свищет соловей на клене:


Любовь и Смерть, Смерть и Любовь!”

Подпись была: Розик.

В конверте еще шуршали две вещи, но ангела Ира только осторожно развернула, а на фотографии уж оторвалась. Но сначала долго ее разглядывала. Тут все было, что нужно мужику: волнистая прядь, перпендикулярная грудь, но главное — тоже, как и у Иры, родинки, о которых бредил Саша: бунинский тип, бунинский тип!

Подошла к мужу, больно влепила ему фотографию в губы:

— Вот тебе твой тип — ешь его!

Оделась и ушла. Первые полчаса Саша был в хорошем настроении: до этого никто его не ревновал, и он вновь и вновь находил тут приятные моменты…

И вдруг: а если навсегда ушла со своей тупой пылкостью?

Африканские страсти на Урале, среди снега, как-то не очень проходят. Ладно, если только простудится, вылечим. А для лечения нужен чай с медом, а для чая — свежий батон.

Он пошел в булочную. Это были субботние густые сумерки, прошитые строчками снега. На улице никого. А навстречу шел столбик снега, ни на что не похожий, но Саша узнал в нем жену. Он встал у нее на пути и подождал, пока она в него тюкнется.

— Девуска, — пожаловался он. — Мне зена выбила фотографией жуб.

Она ему тоже пожаловалась:

— А я три часа и четыре минуты ходила под снегопадом. Из-за мужа.

И вот они дома. Пробежали в чрево квартиры — на кухню, резко согрелись чаем, тепло, поднявшись во весь рост, размахнулось из кухни в комнату и победило все.

У Иры над бровями ходили светящиеся облака. На самом деле это были нарушения в ее мозговых сосудах. Она думала, что не подает виду. Но ученики все равно понимали кое-что — по ее каким-то несфокусированным шалым взглядам — и жалели ее.

В коридоре одна медсестра позвала другую и глазами показала на больного, которому вырезали геморрой и который ходил, как начинающий кавалерист, враскорячку: “У меня радость! Попочка прошла!”

Ира часто лежала в больницах: то операция, то обострение.

Однажды ее навестила Таня Плющева (жена Плюща). Почему одна? А собрала чемодан и отправила мужа в санаторий, перекрестилась: отдохну от него.

Того не понимала, что вернется он не общипанным петухом, а павлином, потому что в санатории на мужиков спрос. Так потом сказала Ире соседка по палате.

Но она ошибалась. На самом деле, пока Плющ ехал на автобусе из Усть-Качки, его перья хвостовые манящие начали по одному вылетать, грудь впала, а шея сморщилась. И вылез павлин в городе тем же петухом общипанным…

Хотя Плющ стал художником, он много пил, и посреди улыбки Тани мелькали какие-то горькие волны: “Все кончено! Жизнь пропала!”

На серебряную свадьбу Плющ подарил Саше с Ирой обнаженку: обтекаемые зеленые груди, заточенные под Модильяни, и изношенные глаза под бабу Нюру с рынка. Видно, что он бился над раскрытием тайны дев. И Саша сказал:

— Да, женщина нелегкой судьбы.

— Вы же знаете, у меня есть такая игра, — поспешно припомнил им Плющ. — Смотрю на ноги и пытаюсь угадать, какая голова у человека. Как часто не совпадают тело человека и его глаза, потому что глаза не совсем к телу относятся, они на грани…

Перед самой серебряной датой у Иры что-то еще с шеей случилось:

— Голова не поворачивается! Я только слева вижу… Как я буду общаться с гостями?

— А всех гостей посадим слева от тебя! — бодро нашелся Саша.

Атаманчук на серебряную свадьбу подарил пятьдесят пачек стирального порошка (он тогда им торговал):

— Помню, в детстве с матерью ходили по магазинам и она спрашивала: “„Новость” есть?” Я думал, что это ее знакомые и она про новости спрашивает. Лишь потом понял, что так называется стиральный порошок… У меня сын ходит на скрипку, а я все еще заслушиваюсь скрипом двери.

Потом у Атаманчука наступил свой трудный путь обнищания. Купил два киоска, а тут мэр приказал снести все — пришла новая эра павильонов. А на них у Геннадия денег не хватило. Но опять уральский ВПК поднял бронированные веки, получил новый заказ. И радостный Атаман вместе с остальным радостным народом вернулся на завод выпускать смертельные штуки и отравлять воздух родины.

А еще у Атаманчука наступило великое переселение волос: с головы многие из них перебрались в брови.

Иногда по утрам Саша читал Ирин взгляд так: хочу замереть и умереть. А он в ответ ей сигналил: у нас болят мои ноги и твои руки, давай помогай нам! И она начинала шевелить пальцами и сжимать их в кулаки.

Внутри однокомнатной квартиры все больше и больше становилось перепадов места, и с годами целый мир нарос необъятный — от шифоньера до телевизора. А тот мир, который приходил через дочь, зятя и внука, через окно и телевизор, — эти два мира, как два литых шара на Сашиной гантели, одинаково весили.

Считалось, что со дня серебряной свадьбы прошло три года, а на самом деле — один миг или тридцать лет. Событий у Саши и Иры в минуту столько! Ну, это примерно как если бы здоровый человек выходил на улицу, а его встречали хищные звери, заросли лиан, змеи. И так каждый день.

Соседка Шамильевна с палочкой врывалась всегда с таким напором, как будто была здоровее их обоих.

— Люди! Что вы молчите, как мухи! — кричала она. — Я звонила вам, звонила! Опять, что ли, телефон отключили? А у меня батареи совсем холодные! Идите добивайтесь! — (“Я с больших низов поднялась”, — любила повторять она. Проработала двадцать лет начальником цеха и даже сейчас хотела быть начальником жизни).

Саша ковылял ставить чайник. Шамильевна осмотрела отцветшую фиалку и вздохнула то ли о фиалке, то ли о себе:

— Оттрудилась. — Затем лились новости: — Вчера я травила тараканов карандашом “Машенька”. — Сказала “Машенька” ласково, будто вспомнила про внучку, которой у нее нет. — Но не пугались! А как стала рисовать “Машенькой” серп и молот — разбежались…

— Раиса Шамильевна, вам разбавить, как всегда, холодной водой?

— Да. А у вас там не паутина ли будет? Можно костылем снять.

Ира вслух вспомнила, что у ее покойной мамы было любимое выражение: “С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь”. Но сдержать натиск соседки оказалось невозможно. Она, в своем стремлении к наведению порядка во всем мире, бодро прогрохотала в угол, рванула костылем и сняла невидимое что-то. Но потеряла равновесие, завалилась за телевизор, крича: “Спасите немедленно!” К счастью, Саша ее чудом затормозил, и телевизор как метал новости, так и мечет.

Отдышавшись, Шамильевна сказала вместо извинения:

— У меня кот с котихой где дотянутся, там паутину сдирают. Конечно, они за пауками охотятся, но по пути мне помогают с чистотой. — Она пила чай ложечкой, чтоб задержаться здесь на подольше, не уходить в свое одиночество; Ира и Саша переглянулись и налили ей второй стакан.

— Вы сходите насчет моих-то батарей, похлопочите! Я звонила, но этот хреноплет только обещает, — вместо благодарности распорядилась Шамильевна, уходя.

— Немедленно похлопочи о приходе весны, — тоном соседки приказала Ира мужу.

Письмо из Израиля было отправлено три месяца назад. Сначала Ира подумала, что наша улиточная почта его долго везла, но штемпель пермский говорил: пришло уже две недели, как... Просто долго пролежало в почтовом ящике. Раньше газеты проталкивали письма вниз, а теперь прессу выписать — денег нет. А протолкнула письмо открытка от ученицы:

“Ирина Николаевна, на открытке много ярких цветов, и пусть в Вашей жизни их будет побольше!”

Некоторые ученики Иры все еще общаются с нею, а двоечник Коробко, ставший депутатом, иногда привозит дорогие лекарства. И даже один раз на “ауди” свозил ее к зубному. Он тогда еще, пыхтя, встал на колени (очень упитанный) и застегнул ей сапожки. А недавно даже пообещал, что купит им биотуалет!

Регина написала: от нее ушел муж. Саша обрадовался, что неприятная новость опоздала, сэкономили сколько жизни! Он колченого обежал вокруг стола:

— Только не включай программу поволноваться! А то у тебя рука отнимется или нога.

— Но Регина ведь моя лучшая подруга!

— У тебя много лучших подруг! А рук всего две. И ног.

— Да, он еще перед отъездом, когда они приходили прощаться, то снимал, то надевал обручальное кольцо. Проговаривался в жестах.

Саша пустился на кухню поставить чайник. Он был очень доволен: удалось снова отразить Ирино волнение. А кухонное радио ему подбросило: к Перми приближаются два самолета с террористами. Началась эвакуация населения.

Опять прошляпили! И это после заложников на Дубровке! Ведь клялись, что все под контролем, мышь не проскочит!

На минуту тот шар, внешний, перевесил: он огромный, в нем много мест, в них можно спастись.

Но наш мир с нами, мы в нем уже сколько лет спасались, там у них 2002 год, а у нас уже 2030-й.

Тоже тут чайник о чем-то завздыхал, забормотал на правах многолетнего советника: нет, ты не прав, надо уходить в леса, я вам там буду варить не только чай, но и картошку.

Он выключил радио и зашел в комнату с бытовым видом озабоченности:

— Пожалуй, покрашу я батарею на кухне не сегодня-завтра… А почему ты выключила телевизор?

— Да спрашивают меня с экрана: “Не хотелось ли вам стать свиньей?”

— Так эти же вопросы вчера задавали.

— Ну… нам ведь каждый день предлагают стать свиньями.

Он испугался, что Ира тоже услышала местные новости и тоже скрывает. Но все же была надежда, что не услышала. Была — и вот нет ее, потому что в дверь уже барабанила Шамильевна:

— Помогите мне эвакуироваться — немедленно! Самолеты на подходе! С чеченцами!

Они ее пустили и накапали ей и себе пустырника, чтобы ей не было — что? А то же, что и им, — пусто и страшно. Тут же уронили на пол полиэтиленовую пробочку. Выбежала из-под плинтуса мышь и начала жадно лизать с пробочки лекарство.

— Пошла отсюда! — скомандовала ей Шамильевна и пристукнула палкой. — У вас-то какие могут быть террористы? И когда они закончат эту войну?! Я в Пермской области не все города знаю, а до чего дошло — чеченские города наизусть: Аргун, Гудермес, Хасавюрт, Толстой-Юрт.

Саша оживил, уже не таясь, радио, там передали, что отбой, самолеты приземлились в аэропорту Большое Савино. Их ждали ОМОН, МЧС, “скорая помощь”, мэр, губернатор, два полка гарнизона и сотня безмятежных встречающих, которым объявили, что все это учебная тревога.

В следующие два часа — минута за минутой — всем пермякам телевидение объясняло: “Продолжается расследование странного происшествия с двумя самолетами”. Был просто снегопад версий: от изношенности оборудования до магнитной бури.

— Что вы дочке не звоните? — спросила Шамильевна.

— Марина лежит в больнице с аллергией — унты нам везла из Кирова. Ипподром ее послал в командировку, а она решила унты нам… вот теперь вся в пузырях.

Ира посмотрела в окно. Там было дерево ясень. Вдруг оно в глазах дернулось, сдвинулось влево и снова вернулось на место. “Плохо показывают”, — подумала она. Так по ТВ узнают о купюрах. А сейчас Высший Режиссер сделал ей купюру? Но зачем?

— Где у нас вода святая? Побрызгай на меня.

У Саши дрожали руки, и он налил ей полное ухо святой воды. Стал наклонять голову жены и выливать…

К вечеру у Иры началась рвота, и впервые у Саши не было почти никакой надежды, издалека только один раз промерцала мысль: а может, это всего лишь подействовали вчерашние, разогретые сегодня, макароны? Через час, после того как Иру увезла “скорая”, он позвонил в больницу: инфаркт.

Шамильевна носилась тут же, стуча костылем, и призывала Сашу с Ирой идти биться за Шамильевну на телевидение, чтобы не пугали, заразы, ее зря, а то такое давление ей нагнали!

— Вы что, не понимаете: Ира лежит в кардиологии!

— Кочетов, не сдавайся: ты же кочет, а не кочка! Выпишут ее как новенькую! И тогда сразу звоните! А то все меня забросили.

Но на следующее утро власть Шамильевны над реальностью закончилась: из кардиологии позвонили и спросили, когда Кочетов заберет тело жены. Ира скончалась во сне — через пять минут после полуночи.

Он позвонил дочери на сотовый, и Марина начала привычно, сильным тренерским голосом, как в общении со своими гривастыми питомцами:

— Папа! Держаться! Мы должны выстоять! — И закончила нормальным жалким голосом: — А помнишь, как вы меня в первый раз повезли на ипподром? Дедушка еще меня взгромоздил на мерина Прогресса… Дедушка был в узорчатой такой ру…башке.

Тут в трубке забурлило море бурное, и Саша сказал:

— Ну, что делать… ты звони мужу, я Ириным ученикам сообщу.

Он был весь какой-то сплошной внутри и ничего не думал… вспомнил: Ира говорила, где лежит последнее необходимое. Да, в нижнем ящике…

Достал оттуда оба пакета. На Ирином платье просвечивал сквозь пластик конверт. Там лежала открытка Ире от Сашиной мамы — к 8 Марта: “Поздравляю, родная! Я верю! Ты всегда будешь хорошая, веселая, моя дорогая чистюлька”. Ира один раз назвала свекровь “свекровище-сокровище”.

А дальше было пожелтелое письмо от Розика, которая “Смерть и Любовь”. Но не то, первое (его Саша выбросил, а в ответе написал, что женат). Этого второго письма он никогда не видел. Зачем Ира его скрыла? И почему сохранила? Теперь не спросишь. Розик писала двадцать восемь лет назад:

“Саша, возвращаю письмо о вашей жене, зачем оно мне. Передайте его ей”.

А он ей тогда написал, оказывается, вот что:

“Роза, из-за тебя мы поссорились. Может, ты и не понимаешь, но семейная ссора — это гражданская война не только между двумя людьми, но и внутри одной души. Ира говорит, что обида — это один сорняк внутри, а корней-то, корней напускает: и в сердце, и в мысли, и в ноги. Я ее вчера нашел ушедшую из дома — еще немного, и она совсем была бы под снегом. Просто не знаю, что ей подарить на день рождения, чтобы она забыла твое письмо”.

Он прочитал аккуратно все до конца. Хорошо, что эта Розик, эта ссора — все случилось, ведь потом столько шуток было по этому поводу. “Иди, твой Розик ждет, прижимая Брюсова к груди”, — если он где-то задерживался. А он глуповато вытаращивался: “От вашей ревности, мадам, я шкоро лишусь вшех жубов”.

Саше показалось, что в окно виден дождь. Почему-то он вспомнил, что дождь индейцы называли “слезы богов”… Это последний дождь в этом году, подумал он.

Руки холодеют. Можно вызвать “скорую”, но лучше уйти сегодня вечером вдогонку за женой, поэтому он поспешил все приготовить: выложил на стол документы, деньги. Как мало сделал, а ног не чувствую, значит, я уже на выходе. Взял молитвослов, начал читать покаянный канон, но буквы задвоились на “иже делы и мысльми осквернився”.

Изнеможенный, он прилег.

Вздохнувши, один Светоносный над ним сказал другому Светоносному (голос такой звучный):

— Здесь наша служба вокруг них заканчивается.

На поминках депутат Коробко сказал так:

— Вот поздравлял я Ирину Николаевну с Новым годом. А она — меня. И сказала: “Желаю, чтоб не было хуже, чтобы статус-кво…” А я сразу: “А если невзначай новый год будет лучше, мы его примем, так и быть, — хотя бы в третьем чтении?” А Саша, простите, Александр Палыч, кивнул: примем!

Зазвонил телефон. Марина прогарцевала к аппарату большими красивыми ногами, потому что соболезнований хочется без конца. Но это был Филипп, сын Регины.

— Маринка, я сейчас в израильской армии. Звоню тебе с поста по мобильнику. Говори быстро, а то сейчас мефакед придет…

— Кто придет?

— Да командир! Слушай, я тут заглянул на сайт Перми. У вас новый маршрут пустили троллейбуса, тринадцатый, расскажи подробно, где он ходит.

— Филя, мы поминаем маму-папу, они умерли в один день.

— Марина, дорогая, отбой, я сейчас маме сообщу…

* Рассказ написан в соавторстве с Вячеславом Букуром.


* * *

Журнальный зал | Знамя, 2004 N5 | Нина Горланова

От автора

Лет десять тому назад Маша Арбатова спросила меня: “Вижу, что ты больше всего любишь Пермь — уже завещала свой скелет краеведческому музею?”.

А теперь я думаю, что больше всего люблю — свободу!

На выборах в Думу я голосовала за СПС, но случилось то, что случилось. После подведения итогов я потеряла сон.

Неужели Россия опять скатится к тоталитаризму?

Да, знаю: вектор развития мира — демократический и рано или поздно моя родина встанет в ряд свободных стран, но… сейчас-то что делать?

Пока каждое утро начинаю с молитвы: “Господи, помилуй нашу бедную Россию — помоги ей стать цивилизованной и демократической страной!!! Прошу Тебя горячо-горячо!!! Горячее некуда!!!”.

Розыгрыш

“Георгий, то есть дорогой Гоша!

Я — как подсолнух — голову всегда поворачиваю в твою сторону, а ты этого даже не замечаешь! Вот сейчас пишу тебе на лекции — ты сидишь на два ряда впереди. Иногда бросаешь свой коронный взгляд за окно…

Больше всего меня трогает, когда ты так учтиво беседуешь с девчонками из своей группы — даже с некрасивой Аней!

А сейчас рядом с тобой сидит Н.Н. в платье с хищным рисунком. И с ним рифмуется ее лицо — лицо быстрого реагирования. У меня от этого левый бок в груди ноет, как будто дверью прищемило.

Прозвенит звонок, и дальше — у тебя занятия в своей группе, а у меня — в своей…

Да, мне нелегко первой написать. Что-то теснит грудь — но не сердце, а легкие. Я дышу торопливо, вдруг замираю, почерк от этого ухудшился. Но все равно это жизнь, это лучше, чем сидеть сложа руки и ручку.

Время — это или воспоминание, или ожидание. Я решила бросить вызов ожиданию. Как говорит моя бабушка: смородина, если спелая, льнет ягодка к ягодке, тогда пора ее собирать. Пришел, видимо, момент прильнуть мне к родному человеку — созрела я к пятому курсу для этого.

Я начала с подсолнуха, потому что трудно мне — после Донецка — переносить эти холода. И вот я пишу, чтобы не замерзнуть, чтобы дожить до лета. Хочется тепла и разноцветья событий и разговоров уже сейчас, в белом декабре.

Внутренний мир — это мир внутри себя, а мне нужно, чтоб была жизнь снаружи, а не только учиться и учиться. Хочется делиться печалями. Ты ночевал когда-нибудь на вокзале? Когда я езжу домой на каникулы, то часто в Москве приходится ждать пересадки, я читаю или дремлю, но сердце неспокойно: столько вокруг заброшенных одиноких людей, и всех так жаль!

У тебя над правым ухом (вижу сейчас) прядь волос поднялась и похожа на первую букву моего имени — Э — Эва. Так что ты к нам приходи, приходи, только виду не подавай, что получил письмо, а то я буду смущаться и краснеть. Наша комната в общежитии номер 124. Эвелина Малинченко.

Постскриптум: “Одинаковое счастье — быть победителем или побежденным в битвах любви” — писал Гельвеций”.

Дочитав до упоминания Н.Н. (в платье с хищным рисунком), Георгий стал искать дату, но не нашел. Что за привычка — не ставить число под письмом! Кто эта таинственная Н.Н.? Когда она сидела рядом с ним?

Дойдя до конца письма, Георгий подумал: эх, Гельвеций, Гельвеций, сразу видно, что Эвелина не переживала безответной любви! А он уже пережил — в старших классах… и даже вспоминать не хотел.

Да кто же эта таинственная Н.Н.? В общем-то он замечал, что девушки порой на него смотрели, и дело даже не в том, что Гоша высокий и интеллигентный, а в том, что на него падает отсвет его гениального брата Станислава, который только недавно закончил университет и сейчас учится в аспирантуре. Стас — всеобщий любимец, но не скрывает, что писать сатирические стишки для самодеятельности ему помогает младший брат…

Но все-таки Гоша старался не особенно много думать об однокурсницах. В груди у меня бьется каменное сердце, внушал он себе, не хочу я вновь терять голову — она мне сейчас нужна для учебы — скоро сессия…

Он пошел курить на площадку. Там он обнаружил, что взял два коробка спичек. И понял, что уже теряет голову! По этим двум коробкам… Взял один, задумался о письме Эвы, забыл, что взял, — снова коробок прихватил. Бессмысленная золотая радость поселилась внутри.

Ему уже стало казаться, что была и раньше между ним и Эвой некая силовая магнетическая ось, просто никто из них двоих не хотел нанизать на эту ось поступки, а теперь Эва решилась сделать первый шаг.

Известно, что влюбленность — лучшее лекарство от лени. Он, покурив, схватил молоток и стал достраивать книжную полку, которую давно начал, но потом бросил. Брат посмотрел на него с укором: не мешай! Он спешно писал последнюю главу диссертации по Толстому. Стас так любил Льва Николаича, что носил на груди его овальный портрет (как сам Толстой носил на груди портрет любимого Руссо).

Гоша подумал: не попросить ли у брата портрет — на вечер… Надену, Эва будет поражена. Но ведь это же смешно! Надо быть самим собой.

Брат так много говорил о Толстом, что Гоша мог представить, как Лев Николаевич входит в комнату, начинает раскладывать пасьянс: женить Нехлюдова на Катюше или нет…

Сцепив пальцы рук и положив их так на голову, Стас смотрел в окно странным прищуренным взглядом. Не зря же Эва написала про “коронный взгляд за окно” — видимо, у нас это семейное.

Гоша стал думать, хорошо ли с его стороны показать письмо другу Толе, но вспомнил, что между ними произошла на днях нелепая ссора.

Завтра воскресенье — пойду к ней в гости в общежитие! И кто же, в конце концов, эта Н.Н.? В платье с хищным рисунком! Гоша перебрал всех в своей группе, но такого платья не мог припомнить. Впрочем, он и не был очень-то внимателен…

Эва, Эвелина из группы “б”! А он и не знал, что она такая: “Я, как подсолнух, голову всегда в твою сторону…”. Только южанка может такие образы… солнечные образы находить.

Полночи он думал о пряди над правым ухом, о которой она писала. Может, сзади для нее это была правая прядь, а я для меня — левая? На всякий случай в воскресенье за ушами долго причесывал волосы: то за одним, то за другим… Даже опрокинул сухой букет, что стоял на полочке у зеркала.

Потом он долго перед зеркалом в ванной (чтоб мама не увидела) репетировал маску простого любопытства. А ведь еще позавчера, когда по радио передавали Шуберта (“Ночь и сны”), душа разрывалась от волнения, неясных, но счастливых предчувствий… И они сбылись — получил такое письмо! Так зачем же репетировать маску простого любопытства? Это пошлость какая-то! Да, пошлость, но ведь ситуацию я не могу спрогнозировать, поэтому попробую срежиссировать.

Однако доро’гой он долго искал хорошую коробку конфет и забыл начисто про эту защитную маску…

Постучал в комнату 124, но в ответ — никто не вышел. Гоша нажал на дверь — она была заперта на ключ. Он спустился на вахту — ключа не было, значит, в комнате что — просто спят?

Гоша покурил на улице, затем снова поднялся и еще раз сильно постучал. Послышался поворот ключа, и выглянула Эва — в странном синем рабочем халате, заляпанном чем-то коричневым. Он привык, что у нее египетские глаза (тогда все девушки так красились), а тут увидел впервые ее без косметики. У Эвы оказался умный собачий взгляд и легкая украинская усмешка.

— Все наши в кино, — сказала Эва. — А я фотографии печатала. Это ты стучал пять минут назад?

Он догадался, что она учится на ФОПе — факультете общественных профессий (по фотоделу).

— Можно войти, Эва? — спросил Гоша, чувствуя, что голос сел и сдавленно сипит — весьма некрасиво.

— Пожалуйста, — без особой радости ответила она.

Гоша вошел и увидел, что на столе и на подоконнике разложены мокрые фотографии заснеженных деревьев. Он сам удивлялся своей застенчивости: не знал, куда деть коробку конфет. Не решился ее вручить, так как не мог придумать для этого слов, а стол был занят, а на кровать положить, так не знал, которая кровать — ее. В конце концов зажал конфеты под мышкой, и они там благополучно растаяли (это выяснилось, когда он все же достал их).

Как же это раньше он не замечал, что у Эвы сиреневые отсветы во взгляде! Ну, письма от нее не получал, вот и не замечал. А она на самом деле еще лучше, чем в письме.

— Ты знаешь, что у тебя во взгляде — сиреневые отсветы? — спросил он.

— А зубы не фосфоресцируют, нет? — усмехнулась Эва.

Гоша почувствовал какую-то сильную скомканность в сердце. Она что — смеется над ним? Этого-то он не ожидал, нет, никак не ожидал! Над ним много смеялись, когда он был влюблен в первый раз, но не хотелось больше ничего такого! Ужасная догадка мелькнула у него: да уж не роз… не розыгрыш ли это письмо?

И вдруг он вспомнил, что Эва просила не говорить о получении письма! Значит, это от смущения она так… Боится, что я напомню о письме. Но я ведь обещал! То есть она просила, и я буду, конечно же, молчать!

И тут он вдруг заметил, что Эва постриглась — покороче — и стала еще более беззащитной. Это она для меня постриглась, вдруг понял он.

Эва сняла свой синий в пятнах халат и осталась в чем-то клетчатом:

— Сиреневые отсветы… может быть, потому что я такая сиреньщица! Когда сирень цветет, у меня вся комната в букетах. И все мне мало.

Он намек понял: весной будет дарить ей по три букета сирени в день! И вдруг ему захотелось быть веткой сирени и гладить Эву по щеке, когда она наклонится насладиться ароматом…

Гоша заметил, что без рабочего халата Эва стала другой. А, вот в чем дело! Она была неласкова, потому что стеснялась, что предстала передо мной в явно смешном виде.

— Ты хочешь сфотографироваться? — спросила Эва.

— Да вообще-то… я и не знал, что ты фотографируешь.

— Тогда... — она вопросительно смотрела на него несколько секунд.

Смотрит на меня, как на репейник. А зачем звала: приходи-приходи. Тень с кудрями Эвы двигалась параллельно по стене, и он подумал: писала письмо Эвелина, а встречает его скорее тень вот эта — с кудрями, но тень. Ничего в ней нет из того письма!

Писала “подсолнух-подсолнух”, а сама перебирает фотографии и не смотрит в мою сторону. Он же только и делал, что смотрел на нее. У Эвы были странные кудри, в розы свивавшиеся — нет, в полурозы, в намеки на розы…

— Так что, — еще раз спросила Эва скучным голосом, — тебя сфотографировать?

Времена года внутри Георгия стремительно неслись: только что была зима, по которой он шел к Эве, затем мысленно он уже подарил ей полный стол букетов сирени весной, а вот уже — осень без лета, все надежды осыпались, как желтые листья… где-то там, в душе.

Он сделал некий извинительный жест и собрался уходить.

Тут вдруг за стеной женский голос громко затянул: “Светит незнакомая звезда — снова мы оторваны от дома…”. Гоша и без песни понял: зря он сегодня оторвался от дома — там было так хорошо, а здесь…

“На-де-е-е-жда-а-а — мой компас земной, а удача — награда за смелость”, — продолжали петь за стеной.

Да, удача — награда за смелость, повторил про себя Гоша, но я не струсил — пришел. Однако оставаться здесь сейчас становилось нестерпимо трудно — нужно уходить.

— Ну, я пошел, — сказал он надломленным голосом, надеясь, что она задержит его.

И она задержала:

— Подожди! Мой табунок не поверит, что ты был у нас в гостях!

— Табунок — это что?

— Это кто. Девчонки из комнаты. Можно, я тебя за столом сфотографирую?

Она выдвинула из-под кровати свой чемодан и раскрыла его. И когда открылся чемодан посреди этой бедной общежитской комнаты — словно открылась ее душа! Там сверху лежал томик Сэлинджера, в углу — старая медная иконка, а сбоку — фотоаппарат. Он впервые увидел ее в ореоле письма! Эва, так вот ты какая!

Со стесненным сердцем Гоша двинулся к стулу и сильно стукнулся о край металлической кровати. Хромая, дошел до стула и сел. Когда Эва наставила на него объектив фотоаппарата, он вдруг увидел, как она красиво щурится, и в сердце… что-то…

— Конфеты — увы — растаяли... — сказал он.

— Подожди, я провожу тебя, такого хромого, больного.

Они вышли. Гоша взял ее сначала за рукав пальто, Эвелина не возражала, тогда он взял ее за руку. Понимал, что хватил через край, но не мог остановиться. Рука была маленькая и родная. Совсем своя.

— Сегодня опрокинул букет…

— Покинул банкет? Ты был на банкете — в честь кого?

Он понял, что — держа Эву за руку — весь расслабился до такой степени, что даже дикция нарушилась — в таком, значит, напряжении был до…

— Опрокинул букет, когда думал о пряди волос над ухом…— вдруг он вспомнил, что говорить о письме нельзя, и закрыл рот, только сильнее сжал Эвину руку.

Законная луна. На самой верхушке дерева расцвели вороны. Это значит: завтра будет похолодание, а Эва южанка, ей трудно переносить большие холода. На секунду захотелось, чтоб дерево с воронами стало маленьким, как куст, и его можно было бы погладить руками, как собаку. Но если б Эве не было трудно в холода на Урале, она бы не написала — может — это письмо…

С вокзала потянуло запахом гари и еще чем-то неуловимо связанным с далекими путешествиями и счастьем. Ему, конечно, очень хотелось спросить, кто же эта таинственная Н.Н. в письме, но понимал, что этим можно все испортить. Сказал другое:

— А теперь я тебя провожу! Видишь — я уже почти не хромаю, боль прошла.

Прощаясь у общежития, он поцеловал у нее руку и сказал: “Спасибо!”

— За что? — спросила Эва.

— За все, — туманно ответил Гоша, имея в виду письмо, но не упоминая его вслух, раз она просила об этом.

В конце учебного года все из общежития разъехались, а Эва болела, лежала с температурой. Гоша бегал в аптеку и в магазин. Когда температура спала, она сказала: как хорошо, что ты рядом! Он обрадовался и оказался больше, чем рядом.

Дальше следует сразу рассказать о том, что лишь перед свадьбой Гоша спросил Эву: кого же она имела в виду под Н.Н. в том письме.

— В каком письме? Ты о чем?

Гоша промолчал. Значит, сейчас нельзя еще говорить о письме. Но дома он достал конверт. Да — почерк не очень похож на Эвин, ее-то почерк он уже знал — рядом сидели на лекциях. Но ведь она сама отмечает в письме, что от волнения почерк изменился…

Во время медового месяца он еще раз завел речь о том, кто же эта Н.Н., и вдруг Эва потребовала показать ей странное письмо, потому что она никогда ничего не писала.

Так они вычислили, что письмо написала Горланова (по моему характерному Ж).

На самом деле я писала его не одна, а с другом Гоши Веней.

Дело было так. Однажды Гоша рассказал кому-то, как Веня писал мне записку, чтоб оставить в ручке запертой общежитской двери — нервно-любовно-прощальное письмо. Чуть ли не на вокзал он собрался, чуть ли не под поезд… Все бывает в жизни. И это были, к счастью, просто мысли, просто не застал меня и вспылил. А на пути к вокзалу он встретил меня и успокоился. Зачем Гоша прочел записку, да еще и рассказывает об этом! Мы с Веней в отместку решили написать Гоше любовное письмо от первой попавшейся студентки. Понятно, что Н.Н. — тоже выдуманная фигура.

Когда на другой день я встретила Эву, она не ответила на мое приветствие. Только бросила на меня ненавидящий взгляд.

Я ночь не спала: все представляла, как она не спит — ненавидит меня. Шлет токи ненависти.

— Какие токи ночью гуляют по Перми — не попади под них, — смеялась моя подруга Лина. — Нина, ты же им счастье помогла найти, все спят, никто не злится, поверь.

И в самом деле: молодость отходчива.

С тех пор прошло тридцать лет.

Жизнь сама отвеивает мелкие обиды. Гоша меня давно простил. Дарит сюжеты (очень хорошие). Эва редко ездит в свой Донецк (уже хребтом приросла к Уральскому хребту). Недавно мы с мужем были у них на банкете по случаю защиты Гошей докторской диссертации. Сочинили шуточные стихи, которые кончались словами: О Гоша, Гоша, помоги культуре прочистить мозги!

— Ты мне советуешь, мой друг любезный? — переспрашивала Эва мужа — о рыбе, которую пора подавать.

И вдруг на днях — поздний звонок телефона. Голос Гоши:

— Стас из Москвы приехал в гости. Можно мы зайдем сейчас к вам?

— Конечно! Я буду очень-очень рада. Только Славы нет дома — на работе.

Они пришли втроем — с женой Стаса. Стас все такой же аристократ, лотмановские усы, говорит “лиЦература” вместо “литература”, и это ему идет. Вручая мне бутылку вина, со значением декламирует:

— Вино нашей родины.

Цитата из Джойса — понимаю. И, подтягиваясь к уровню гостей, произношу про ворон:

— Чего-то неверморы раскричались во дворе…

Стас знакомит меня с женой Радой. Я — думая, что это вторая жена — киваю:

— Хорошо вас знаю! Все мои дети готовились в университет по учебнику, который вы написали в соавторстве со Стасом.

— Нет, то писала не я. Я — еще будущий соавтор.

— Так, значит, вы — третья жена! — смотрю в глаза Стасу и вдруг брякаю: — Но надеюсь, что эта последняя?

И тут Рада мне отвечает:

— Но вы же нагадали ему в молодости, что у него будет три жены. Только Стас не помнит, сколько вы детей тогда нагадали. Один сын в одном браке у него есть, а вот дальше — надо ли нам заводить тоже?

Она улыбается: мол, хотите — за шутку такой вопрос сочтите.

А мне не до шуток. Зачем я, как дура, всем гадала-то! Господи, какой грех…

— Но я все выдумывала — карты были для виду, а на самом деле это проба пера, что ли… сочиняла я, с потолка.

Что же это выходит? Одному брату — Гоше — я устроила счастливую судьбу, а другому — три брака! Дура была, прости Господи!

Уж не стала говорить, что читала мемуары Голованова, во втором томе у него уже вторая жена, а в третьем — третья, — и как мне это было тяжело…

Хлопок! Это просто бутылка из-под минералки распрямилась с таким звуком. Наливали из нее и сплюснули, но воздух пробрался все-таки внутрь.

А сердце мое улетело за шкаф или дальше — в общем, словно из меня вылетело, и внутри пусто стало. Хлопок случился сейчас, а сердце… давно — когда муж от меня уходил к другой. Вот каково предыдущей жене Стаса — лишиться такого умницы? Я никогда ее не видела, но жалко всех женщин всегда…

Стыд-то какой! Нагадала — зачем?!

Я мысленно металась в поисках нейтрального тоста. Наконец предложила:

— Можно за галстук Стаса выпить — там столько символов изображено! И восьмерка — символ бесконечности жизни, и квадрат — символ свободы, ведь стороны направлены во все стороны света…

Когда выпили и я твердо себе пообещала, что пойду к исповеди и покаюсь в грехе гадания, дыхание мое стало ровнее, душа смятенная постепенно начала распрямляться…

Хромая судьба

Когда проходили “Обломова”, она говорила в классе: если бы Штольцами были все, то атомную бомбу взорвали еще в XIX веке… Может, Обломов и Штольц вместе составляют одну гармоническую личность.

До сорока лет, подходя к дому, она стирала помаду с губ — мать была очень строгая.

В начале войны пятилетняя Раечка и ее родители бежали от фашистов и попали под обстрел. Отца — наповал, а Рае оторвало левую ногу. В Перми, когда она лежала в больнице, нянечка звала ее “выковыренная” — не могла выговорить слово “эвакуированная”.

И с тех пор Рая часто вспоминала это — “выковыренная”. Из общей жизни она оказалась выковырена — на протезе не поскачешь, как другие дети.

Закончив пед, Рая сменила отчество Кутузовна на Константиновна. Ее на практике в школе дети прозвали Суворовной. А Константиновна — это трудно исказить. Хотя школьники умеют высмеивать — о, слишком! — Анну Карловну, которая говорила ученикам: “Не сыпьте перхоть на тетради”, семиклассники прозвали Каловна...

Ученики-старшеклассники иногда влюблялись в Раечку несмотря на ее хромоту, но она, конечно, все это переводила в дружбу, потом годами переписывалась с выпускниками, уехавшими по распределению. На ее длинные письма с эпиграфами они отвечали, что все еще в ушах их звучит ее зовущий голос (зовущий к духовным высям).

Роберт Чеканный, который однажды на уроке заявил, что Ольга ничем не глупее Татьяны (в “Евгении Онегине”), явно был сильно в Раю влюблен, но хотел убедить себя, что ему нужнее Ольга — вечная женственность такая. Роберта в классе звали Робка. И был он робкий…

Рая дружила с двумя старыми девами: одноклассницей Лией и однокурсницей Асей.

Лия (музыковед) поступила в заочную аспирантуру в Москву. Руководительница ее тоже оказалась старой девой.

Лия ездила в столицу часто, и однажды в поезде Москва—Пермь в нее влюбился молодой скрипач Исаак. Сыграли свадьбу.

А руководительница — профессор Белла Львовна Цуцульковская — как раз позвонила, что на пароходе приплывет в Пермь — в летний отпуск. И с неделю погостит у своей аспирантки — они поработают над диссертацией. Лия испугалась, что руководительница не поймет ее замужества: надо всю себя науке отдавать! Что же делать? И она попросила мужа пожить у Раечки. Мама Раи согласилась.

Но поскольку Исааку нужен был то костюм, то еще что-то, он каждый день хоть на минутку да заскакивал к жене. Наконец Белла Львовна сказала:

— Лия, вот этот молодой человек, что заходит к тебе — наверное, ты ему нравишься, раз заходит! Ты бы присмотрелась внимательно — по-моему, он подходит тебе. Выходи за него!

В Раю влюбился вдовец — отец одной ученицы, добивался, говорил, что она — женщина, созданная для любви. Вот тогда-то подруга Ася позвонила Лие:

— Слушай, ты Раечку любишь, счастья ей желаешь?

— Конечно, а что я должна для нее сделать? (Думала: опять ее диссертацию в Москве пристраивать — это однажды уже не получилось.)

— Ключ оставь завтра под ковриком! Вы ведь уезжаете на дачу к родителям? У меня папа всегда дома, я не могу помочь, понимаешь!

— Понимаю. Обязательно оставлю.

Но так получилось, что Рая провернула ключ на два оборота, и он сломался. Они ушли, сконфуженные… А потом сразу инсульт у мамы. Четыре года это длилось, Рая все силы отдавала, чтобы поставить ее на ноги, но ничего не вышло. И диссертацию тоже не стала защищать.

Однажды ей объяснилась в любви лесбиянка, особая чувствительность пальцев у них… Рая сидела дома и вязала, вдруг звонок. Рая открыла с вязаньем в руках, а та вошла, клубок из рук выхватила и стала ее нитками опутывать, касаясь груди… Рая спицами вязальными прямо вытолкала непрошенную гостью. Но та еще долго стояла за дверью и кричала:

— У тебя холодная вода вместо мужчин, да? Ну так иди — обливайся!

Один раз Рая (уже в девяностых) так сказала хулигану в классе: сразу видно, что ты не держись пост, ешь мясо, сил много! И он вдруг притих. Хорошие времена наступили: в программу вошли новые имена и под влиянием книг Шмелева Рая окрестилась.

“Платонов — атеист, но он признавал тайну мира, которую атеизмом нельзя объяснить”. Так написал в сочинении один ее ученик.

Летом 1996 года захотела поехать в Москву, побродить по литературным музеям (Ахматовой, Цветаевой), но у нее билет прямо из компьютера взяли! Кассирша хотела его печатать, а он исчез с экрана! И тогда она почему-то решила: не судьба. Отправилась в санаторий.

Купила два дорогих костюма и ругала себя. Лия удивлялась: чего уж так ты, Рая, ешь себя поедом?

— А я за себя, как жену-мотовку, и за мужа, которого нет…

На вокзале молодая мама стоит и дрыгает ножкой, а строгая дочь лет пяти стоит с выражением: “Уймись, ты ведь уже мама”. Как Рае хотелось иметь дочь, сына!

Соседка по купе говорила про тех, кто ходит по коридору, когда проводница моет:

— Шваброй их по спине! Шваброй!

Когда в санатории Рая ночью открыла шкаф, чтоб взять таблетку снотворного, то два солнца маленьких в темноте посмотрели на нее — это были два золотистых шарика аевита. Они прозрачные, почему-то сердце обрадовалось им, и неясное предчувствие накатило… Но мне шестьдесят лет, о каком счастье могу я мечтать, осадила она себя.

— Ну, желудочники, налетай на шашлыки! — кричал закопченный продавец.

К Рае подошел седой мужчина и спросил:

— А ты, старушка приятная, одна живешь?

Она была в чалме и не считала себя старухой! В школе ей всегда говорили, что выглядит на десять лет моложе. Рая чуть не бегом убежала от обидчика, хотя — конечно — он совершенно не имел в виду ничего плохого.

Соседка по столу (63 года) жаловалась на мужа: не вышло из него хорошего старика.

— Он меня все пилит, пилит. Эх, еще бы здесь побыть! Недобрала отдыха, знаете, как бывает — недоспал, хочется еще полежать, так и я полежала бы еще в йодо-бромных ваннах…

Раечка с завистью слушала. Пусть бы кто-нибудь ее пилил дома, она бы все вынесла.

Соседка по скамейке в парке (незнакомая) вдруг агрессивно начала говорить про мужчину в кроссовках и шортах: бесят меня так одетые — что, с корта теннисного, что ли, сразу? Раю поражала такая нетерпимость — и за что — за шорты, Боже мой!

Вдруг при чистом небе разыгралась гроза: молнии проскакивали, а небо голубое — без облачка… Огромное стекло во входной двери в магазинчик выдулось пузырем на миг — вот-вот разлетится фугасом. Кто-то крикнул:

— Ложись!

Так они встретились — лежа под летящими стеклами. Это был ее ученик Роберт-Робка! “Ольга” его недавно умерла от рака. Да и сам он поглаживал швы над тем местом, где был желчный пузырь. После операции, догадалась Рая.

Они шли, а воробьи, как группа сопровождения, вокруг них летали и музыкально чирикали что-то… Он сказал:

— Когда я приехал работать на Север, еще не было там ни воробьев, ни тараканов, потом с людьми все появилось.

— Ты на Север уезжал — когда это было, Роберт?

— А хотел тебя забыть поскорее. Я так мучился тогда. А потом, когда жена умерла, я хотел писать на телевидение. Квашонок ведет такую передачу, знаешь — всех разыскивают они. Но это было еще на Севере.

— Роберт, зачем телевидение? Я живу в той же квартире, работаю в той же школе.

— Я так и подумал потом, поэтому вернулся в Пермь. Но тут операция…

Ее ждешь годами-десятилетиями. И вот она приходит — любовь.

Перед регистрацией в ЗАГСе Рая будущему мужу брови поправляла: в таком возрасте брови стремятся куда-то вниз…

У Роберта было два взрослых сына. Он рассказал: когда купил магнитофон, сыновья подошли и пожали ему руку.

Именно в это время Раю часто в транспорте стали замечать пожилые мужчины. Один даже сказал:

— Предлагаю купить бутылку хорошего вина и идти к вам!

— Муж мой бутылке хорошего вина будет рад, а вот обрадуется ли он вам?

Роберт — двигателист (на заводе авиадвигателей). Где и когда он учился, Рая не могла запомнить, хотя муж много про это рассказывал. Но ее душа от счастья в это время куда-то улетала просто.

Когда они стали съезжаться, оказалось, что все у них одинаковое: книги, книжные полки, стол-ушастик. Только кастрюли разные. Когда мамина посуда вся уже прохудилась, Раечка привыкла картошку варить в сковородке — так быстрее (одной ей много не надо). А теперь накупила книг с кулинарными рецептами, гречневую крупу, не ленясь, смешивала с сырым яйцом, потом подсушивала в духовке и лишь затем варила кашу. Пушистая получалась!

Оказалось, что у Роберта есть дача.

— Я могу березу обнять, — призналась Рая. — Ты не будешь смеяться?

— Что ты! Там как раз есть береза с элементами плакучести.

Рая счастливо засмеялась — с элементами! Речь инженера. Но иногда он выказывал чутье к языку, все-таки ее ученик!

— Меня хотели познакомить с женщиной по имени Бронислава. Я отказался. Что хорошего может быть у женщины с таким именем!

Роберт уехал в субботу, чтоб дачу как следует приготовить для Раечки. Она в воскресенье приезжает туда — в доме пусто. Пусто стало внутри — от страха.

А что оказалось: он в пруду ковры полоскал — к моторке привязал и вперед, а ковер полощется.

Вечером пили чай на веранде. Пятнистая луна. В подлунном виде все красивы. Но Роберт казался ей похожим на самого Бондарчука! Ее подруга Ася гордилась, что она замужем за Андреем Волконским. Еще бы одну букву изменить, тогда — любимый герой Толстого! А Рае нравился всегда Пьер.

— По нашему гороху вчера побродили пьяные соседи — все истоптали, — весело сказал Роберт.

Точно Пьер!

Из года в год Раиса Константиновна давала старшеклассникам свободную тему по “Трем мушкетерам”. Дала и на этот раз. Все мальчики написали: “Портос — это я”. Все меньше с каждым годом Д’Артаньянов… Но в поколении Роберта они еще остались.

— До сих пор помню, как ты сказала нам на уроке: Хлестаков — паразит второго порядка, он паразитирует на таких же паразитах — чиновниках…

— Я продолжаю это говорить в классе. А что?

— Хочу радар на лоджии установить. Записать пение птиц, а потом включать на большой громкости иногда — пусть весь район слушает, радуется.

Рая подумала: по этому бы устройству передавать: “Верьте в любовь! Она может прийти к вам в любом возрасте!”.

— А еще вот что! Хочу три кедра посадить. Говорят: в еловом лесу работай, в сосновом — Богу молись, а в кедровом отдыхай.

Вечер с прототипом

Залезла в “закрома родины” — так младшая дочь Агния называет мои мешки с записями. Нужно было выбрать много чего, чтоб замаскировать прототипов. Это у нас называется “рыбная ловля”.

Мой приятель недавно — как бы между прочим — сказал: живой прототип опасен. Мне ли этого не знать! Один до сих пор в отместку пугает по телефону: “Вам позвонил компьютер с телефонной станции Уралсвязьинформ. Ваша задолженность составляет восемь тысяч триста семь рублей…”. В первый раз мы задергались, испугались этих тысяч рублей задолженности (откуда им быть?), бегали, выясняли, а потом — раза так с третьего — я уже узнавала его голос…

Три месяца тому назад другой прототип — наш близкий друг — узнал себя в опубликованном рассказе и перестал звонить и приходить. Хотя я не знаю даже, на что он обиделся (герой там остроумный, страстный, распрекрасный). Видимо, само нарушение принципа частной жизни… как-то ранит. Неприятно читать о себе вообще. Даже когда имя другое: Арнольд.

Кстати, под этим именем я его оставляю и в этом повествовании.

Сказать-то легко: бросил близкий друг! А в жизни у меня такая тоска под сердцем поселилась. Любовь бывает в сердце, а тоска — под сердцем…

Ведь друг приходил через день да каждый день! Один раз так спорили о Горбачеве, что пожар начался (забыли про кашу на плите).

Я загоревала, когда Арнольд нас бросил! Через месяц написала ему большое письмо: просила простить. “Кровь моя начинает веселее бежать в любимом поле притяжения друзей!” Но ответа не было.

Я тут, конечно, сильнее запечалилась. Вспомнила ливень милостей! Пролился на нас в свое время ливень милостей от щедрого друга! Раз так пять-шесть благопоспешал он с помощью (материальной). То есть мы тоже ему помогали, но об этом не нам судить, а вот его помощь точно была тогда выражена в деньгах, и немалых!

Написала я второе письмо — еще длиннее, еще просительнее. Но порвала его, так и не послав…

Вообще наш прототип — самый непредсказуемый прототип в мире. Ему не угодишь! В одном рассказе я заменила поездку в Югославию поездкой в Болгарию, так подруга возмутилась — зачем?! Я ей: по закону защиты прототипов. А она свое: зачем изменила — стало хуже!

Ну, хватит об этом, надо работать.

Начинаю искать фамилию для героя — у меня они записаны в отдельной тетради.

Жлобич — нет, тут слышится “жлоб”, а я своих героев люблю!

Лекторов — не поверит читатель, что есть такая фамилия, хотя она существует.

Российкин — уменьшительный суффикс тут меня смущает.

Немов — герой как раз златоуст, не подходит.

Кусаев — не надо!

Надсадов — что-то не то…

Прямов — слишком прямо.

Непонятливый — мой герой как раз понятливый!

Огрызко, Пиявко — это уничижительно как-то.

Тролль — слишком экзотично.

Философенко — трудно будет читателю полюбить героя с такой фамилией! Недавно моя приятельница-писательница возмутилась, что я описала ее под именем Мура, которое так легко исказить, если ударение поставить на последний слог. Я говорю: “Ну, ты тоже меня опиши где-нибудь, и будем квиты”. — “Нин, это будет уже как в анекдоте, когда съели нашего посла в Африке, МИД — ноту протеста, а те отвечают: так съешьте нашего посла!”.

Шлюхин — еще труднее полюбить героя с такой фамилией.

Погоняйло — но герой никого не погоняет.

Накопюк — и не копит.

Рыжкин — будут представлять его рыжим, а он брюнет.

Хлюпин — не хлюпик!

Пустомельский — для сатиры, а я не сатирик.

Наливкин — прототип любит делать наливки, но именно поэтому эту фамилию исключаю.

Плуталов — подумать надо…

Мордочкин — Аля Эфрон, дочь Цветаевой, писала в одном письме кому-то: “Крепко тебя, мордочка, обнимаю”. Но не все могут уловить тут ласковый оттенок.

Вихорков — детская словно фамилия…

Диалектов — заумно.

Рынков — не то.

Сметанников — слащаво.

Горчинский — наоборот, слишком много горького…

Уралов — скажут: дешевый символизм.

Червиченко — станут искать червоточину.

Захваткин — ничего он не захватил.

Болтаев — не болтун.

Прыщиков — будут представлять его в прыщах, а мне это зачем!

Сало — мало любви к герою…

Теплицкий — вот! Ура! Нашла. Теперь нужно еще имя найти. Это даже важнее. Без фамилии в конце концов можно и обойтись…

И тут звонок телефона. Это Арнольд! Три месяца не звонил и вдруг говорит: сейчас к вам приду. Мужа нет дома. А если прототип скандал затеет? Что же делать? У меня голова зачесалась — псориаз, наверно, начнется на нервной почве. Почесала я в голове и, чтобы оправдать этот жест перед дочерьми, спрашиваю их (закрыв трубку рукой): “Как спастись от Арнольда?”.

— Мама, ты ведь в Москву собираешься!

Точно — как это я сама не догадалась! Я же завтра еду!

— Ой, — кричу в трубку, — я в цейтноте! Завтра еду в Москву — срочно дописываю рассказ…

— Нина, я давно понял, что у тебя только два состояния: первое — ты очень больна и не можешь принять гостей, второе — ты едешь в Москву и вся в цейтноте. Я приду всего на полчаса.

Ну, думаю, что же будет-то?! Неужели он идет выяснять отношения? Муж придет только в девять часов вечера. Страх меня обуял. Но на всякий случай ставлю чайник, режу сыр.

Вспоминаю, как вчера, на дне рождения Агнии, девочки устроили гадание на открытках — написали сами разное и мне предложили тоже поучаствовать. И выпало вот что: “Завтра не падай, когда что-то узнаешь!”. Как бы не упасть…

Встаю перед иконами и начинаю молиться: “Господи, спаси меня!!! А ты, Пикассо, отойди от Христа!” (это я двигаю стекло в шкафу, где икона — дело в том, что на стекле приклеена репродукция “Женщины с вороном”, она-то и наехала на плечо Спасителя).

Прошло два часа! Чайник остыл, а гостя все нет. Сыр уже подсох (кончики сырных треугольников загнулись кверху). Как бы и мне не загнуться.

Когда-то Арнольд учил меня: если тебе страшно, нарисуй свой страх. И вот я беру лист бумаги, ручку, пытаюсь нарисовать. Получается что-то… кто-то вроде муравьеда с длинным узким носом — нечто в стиле Шемякина. Но страх не уходит, увы.

Агния видит, что я вся красная — хотела окропить меня святой водой, но резко взмахнула бутылкой и налила мне полное ухо святой воды. Однако после этого в моей голове стало яснее, волнение улеглось. Арнольда все нет. Наверное, он раздумал приходить. Просто так — попугал…

Я включила телевизор. Там показывают ковры по рисункам Кандинского и Миро. Думаю, что Кандинский и Миро ТАМ довольны этими коврами. Или нет? И вдруг испуг снова написался в голове прямо словами: как же я буду умирать-то? Прототипы узнают, что мне плохо, будут злорадствовать…

И тут — звонок в дверь. Арнольд вошел, снял пиджак и натужную маску с лица. Выставил бутылку коньяку. Сейчас начнет с излюбленной фразы: “Сардонизм еще тот”.

— Нина, представляешь — сардонизм еще тот! Иду я к вам, а навстречу мне…

— Ой, — нервно перебиваю я, — Славы нет, а я же не могу выпить!

— Ничего, ты выпьешь одну рюмочку за примирение. И депрессию снимешь — у тебя на лице она написана.

Мой муж говорит, что в старости реже бывает депрессия. И это правда. Всему ведь радуешься: что утром встаешь, Господь с нами, работа идет… Тут я спохватываюсь и замолкаю. Такая у меня работа, что друзья бросают потом!

Между тем, гость разливает коньяк.

А наш кот Кузя в это время сбросил с батареи половую тряпку — играет с ней.

— Что, Кузя, пол мыть собрался? — Арнольд чокается со мной. — Нина, чего ты так смотришь? Это я должен смотреть на тебя с чувством законной настороженности… ну, мы много пить не будем, а то появится чувство незаконной привязанности…

Я выпила три глотка — коньяк дает такое ощущение, что изнутри растет сила. Это хорошо! Силы мне сейчас явно понадобятся.

— Вот что, Нина, у тебя все типы в рассказах — одни и те же.

Началось! Сейчас будет вразумлять, критиковать, уличать, а потом и обличать.

— А у Достоевского, — защищаюсь, — вообще только два типа: бес и идиот.

Повисла мхатовская пауза. Святая Нина, моли Бога обо мне!

— Ладно… Нина, я хочу одну историю рассказать. Может, тебе куда пригодится. Помнишь Лилю? Ту самую, которую жених украл прямо в школьной форме. Они потом развелись, и вот вчера — представь — на Лилю напал маньяк! Нанес восемь ножевых ран. Но пустяковые ранки. Она подозревает, что его муж подослал…

— Бедная Лилечка! — я записываю сюжет. — За что такое? Помню ее слова: если в день не потрачено много денег, то день прошел зря…

Гость нервно налил себе в рюмку и быстро выпил:

— Я так и знал… началось. Ну почему, Нина, почему ты всегда ищешь причину в плохом?

— Неправда! Далеко не всегда я ищу причину в плохом.

— Но у тебя в рассказе я — не я, а какой-то Залуп Залупович! Зачем было упоминать три моих брака?

— Так все твои дети сдали кровь, чтоб спасти отца! Не каждому дети от всех браков… помогают. А тебе — кровь сдали, Арнольд!

— Пойми ты, сантехник человеческих душ: дело не в том, что сдали кровь! Не поэтому я остался жив после аварии.

Развожу театрально руками — коньяк на меня уже подействовал, видимо.

— Я выжил после аварии только потому, что долгие годы сам был ДОНОРОМ (он выделил это слово усилением громкости). У донора кроветворение хорошее. Врачи думали: звездец мне — столько крови потерял!..

Боже мой! Да если б можно было написать все точно ТАК, КАК РЕАЛЬНО случилось!.. История из жизни всегда богаче смыслами и деталями — всегда! Но если буду в полном объеме ее брать, то прототипы работать не дадут вообще. Право на частную жизнь я должна уважать! Поэтому маскирую, маскирую и еще раз маскирую. Но это мои проблемы.

Другу я говорю:

— Арнольд! Причина одна — донорства твоего… и что дети сдали кровь! Да ты сам знаешь, в чем дело — в твоем характере.

Характер счастливый у моего друга! В нем клубится невидимая вечность доброты. Но и видимая — через поступки. Арнольд — психолог по профессии. Психологи в жизни редко бывают простыми, ведут себя, как мэтры. Но он не такой. Ненавязчиво умеет успокоить. Помню: моя средняя дочка в детстве была полнушкой и страдала от этого. Арнольд однажды ей сказал:

— Если я вижу: стоят две продавщицы — худая и полная. К кому подойти? Я всегда иду к полной, она добрее.

Но все же не так уж и прост наш Арнольд. Когда я предлагаю ему закусить сыром, хотя он уже загнулся, он отодвигает от себя тарелку:

— Нет, это не для белого человека!

Вскоре после ухода гостя пришел муж. Я ему рассказала про примирение с Арнольдом:

— Одно испытание позади, но впереди — встреча с другим прототипом! На днях выйдет из печати мой роман, где изображен Щ. И уж он-то меня точно прибьет за это!

И муж стал говорить: да, Щ. придет к нам — в кармане торчит что-то страшное. Ты подумаешь — монтировка… а он достает — это та же бутылка коньяку, только очень дорогого, потому что Щ. сильно разбогател за эти годы. “Выпьем, Ниночка! Спасибо, что напомнили мне мою молодость”.

Да, роман-то написан двадцать лет тому назад — там буйный он очень, наш Щ. А теперь постарел, говорят, сильно болен. Жена его месяц назад просила молиться за его здоровье, и я молюсь каждый день.

— А ты ему: за прототипство спасибо!

— Ничего себе — я столько от Щ. в жизни перенесла!

Он говорил:

— Оська Бродский — мой приятель по ленинградской юности.

— Приятель? Вам повезло!

— Это ему повезло. Я-то не в восторге от него был…

Муж смеется: ЭТО разве только одно ты от Щ. перенесла?

Да, что же я за глупости мелю, не в отношении к Бродскому дело было. На самом деле мы оба знаем, что пришлось пережить от Щ., но не хочется сейчас об этом говорить. В общем, легли мы на диван и включили телевизор. В это время стул, стоящий у стола, вдруг… повернулся! Стоял так, а стал иначе.

Мы посмотрели друг на друга. Я сказала:

— Дети, наверное, ниточки привязали к ножке, с кухни дергают.

Муж встал — никаких ниточек нет. Да и детей на кухне нет, они в детской.

Не успели мы это чудо хоть как-то осмыслить — звонок в дверь. Это Лина пришла.

— Ребята, простите, что я так поздно! Я — знаете откуда? С поминок. Мы ведь сегодня похоронили нашего Щ. Да. Жалко его. Очень жалко.

Мы рассказали Лине, как стул повернулся. Сам по себе. Лина заахала на вдохе. Я предположила: может, это так покойничек дал нам понять ОТТУДА, чтоб мы не боялись публикации романа?

Но никогда эта странная история так и не прояснилась.

Я пишу эти строки в ноябре 2003 года, когда уже многие газеты опубликовали… в общем, я уже знаю про скандал на Франкфуртской книжной ярмарке, когда прототип дал пощечину автору.

И нет мне покоя. Я, конечно, стараюсь вычерпать из себя всю любовь — до капли! К героям любовь. Но если прототипы и дальше будут обижаться, то винить можно только себя. Мало любви, значит, было…

Что же делать — как жить и писать?

Ответ пришел по телефону. Позвонила старшая наша дочь Соня.

Но сначала — предыстория. Я дружу с племянницей Булгакова. И однажды в Москве, будучи у нее в гостях, выпросила шишку пинии. Их много там стояло, а мне хотелось что-то дома иметь от Булгакова как бы. Все-таки Михаил Афанасьевич крестил Лену (Елену Андреевну). Ну и эта шишка пинии… В общем, Е.А. держала в руках ее.

А наша Соня знает чуть не наизусть “Мастера и Маргариту”. И она выпросила у меня эту околобулгаковскую шишку пинии…

— Мама, помнишь ту шишку пинии? Ну, за эти годы она запылилась, я ее решила вымыть. Раз — под кран! И слышу треск. Представляешь: это шишка стала закрываться — видимо, в ней заложено, что семена нужно спасать… И трещала целый час! Пока не закрылась полностью. Причем некоторые чешуйки даже сломались от усердия. Она, может, еще в Москве лет десять стояла и сохла, да? Но какая сила заложена! А потом высохла и снова раскрылась. Старая шишка, но героически спасала семена! За это можно тост сказать.

И тут муж прочитал этот рассказ, выхватывая с экрана компьютера не успевшие застыть строки:

— Почему ты меня Славой называешь здесь! — насупился он. — Почему я не Жорж? Непременно я должен быть Жоржем.

Пермь



* * *

Журнальный зал | Отечественные записки, 2004 N5 | Нина Викторовна Горланова

Оригинал статьи, другие материалы по этой проблематике и новые поступления смотрите на сайте «Отечественных записок».

Анна Сидякина. Маргиналы (Уральский андеграунд: живые лица погибшей литературы). Челябинск: Издательский дом «Фонд Галерея», 2004. 312 с.

Маргинал не любит нал —


подавай ему скандал.


(народное)

Но у остальных все книги вышли


после смерти. Это как раз то


поколение поэтов — не признанное, что ли,


не принятое официальной литературой.


«Маргиналы», с. 141

Время действия — 70-е и 80-е годы ХХ века.

Герои этой книги — маргиналы, молодые литераторы, художники, фотографы и режиссеры, не захотевшие или не сумевшие вписаться в официальную советскую культуру. К настоящему времени многие из них стали лауреатами самых престижных премий в области литературы и искусства. Жанр — устные рассказы (записанные на магнитофон).

Свердловск, Москва, Пермь, Челябинск, Ленинград — вот география этой книги. Сейчас уже трудно поверить, что в годы застоя мы так много ездили. Свердловские литераторы — то в Москву, то в Пермь, москвичи — в Свердловск и в Пермь, а пермяки — в Свердловск и в Москву.

Хочется начать прямо с цитаты:

…Их было трое [приехавших в Свердловск] — Дрожащих, Остапенко и Кальпиди. <…> Когда я вошел в комнату, они уже все были в сборе. <…> Было много народу, кажется. Читали стихи. И ВК [Кальпиди] прочитал стихотворение, которое я люблю: «Соберемся на рыжем припеке». И кто-то из присутствующих спросил: «Виталик, а почему у тебя там “через восемь веков”? Почему 8?»

— А хрен его знает, — ответил ВК со смехом.

И я сказал, что понятно, почему, так как 8 — это, во-первых, петелька, удавка, а, во-вторых, если положить набок — превратится в знак бесконечности. Позднее Виталик говорил мне, что мое замечание его пробило. Именно с этого и началась наша дружба (Аркадий Бурштейн, с. 106).

Петелька-удавка и бесконечность! Здесь Аркадий Бурштейн гениально назвал два главных символа маргинальных авторов в годы застоя: все они измучены были удавкой цензуры и мечтали о признании в будущем (вечном-бесконечном, конечно).

Презентация книги «Маргиналы (Уральский андеграунд: живые лица погибшей литературы)» прошла 11 июня 2004 года в Пермском драмтеатре.

Книга составлена Анной Сидякиной, подвижницей, годами собиравшей материал, которого оказалось даже больше, чем может вместить огромный том. Те мемуары, что не вошли в книгу, помещены на сайте http://abursh.net.

В центре повествования — неофициальная поэтическая жизнь Перми – Свердловска — Москвы в 70–80-е годы ХХ века и ее основные герои (например, Виталий Кальпиди и Анатолий Королев из Перми, Евгений Бунимович и Алексей Парщиков из Москвы, Вячеслав Курицын и Сандро Мокша из Свердловска).

На магнитофон Анна записала как ответы на ее вопросы, так и импровизированные рассказы о прошлом. Блок устных мемуаров участников андеграундного движения дополнен четырьмя эссе (два из них написаны Виталием Кальпиди и посвящены тем, кого уже нет с нами). Кроме того, в книге около трехсот фотоиллюстраций, а на сайте — и того больше.

Среди авторов воспоминаний и эссе поэты Вячеслав Дрожащих, Юрий Беликов, прозаики Юрий Асланьян и Владимир Пирожников, художники Вячеслав Смирнов и Вячеслав Остапенко, фотографы Владислав Бороздин и Юрий Чернышев, литературовед Владимир Абашев, культуролог Аркадий Бурштейн, режиссер Павел Печенкин, журналисты Вячеслав Запольских, Татьяна Черепанова и многие другие.

С выходом этой книги пермистика сильно обогатилась: «Маргиналы» содержат теоретический очерк, посвященный художественным и социолитературным тенденциям пермского андеграунда (включая хронику событий), а также библиографически комментированный указатель имен действующих лиц (все эти материалы были подготовлены с помощью городского фонда культуры «Юрятин»).

Этот роскошно изданный огромный том — настоящая энциклопедия советской жизни эпохи застоя. Как писали и дружили, посылали письма Солженицыну и пробовали опубликовать статьи о стиле Солженицына (за что получили по полной программе), собирали редкие книги и пытались опубликовать свои, а когда это не удавалось, с горя напивались и спускали с лестницы стукачей. Какие удалось выставки организовать, каких кому судьба послала Муз (фотографии Муз прилагаются — по-моему, это хорошо).

«Опора на ничто (культуротворческая стратегия пермского андеграунда)» — так называется одна из глав очерка, написанного Анной Сидякиной. В Бога тогда не верили, да, так. На что же опирались? Мне кажется, что все-таки это было не так трагично. Это не была «опора на ничто»! Опирались на друзей, учителей (университетских), родителей. А вера в силу искусства! Недаром ведь на одной из фотографий в «Маргиналах» художники вышли на демонстрацию с плакатом «Ван Гог — ум, честь и совесть». А еще верили в то, что «время — честный человек» и все справедливо рассудит (пусть даже и после смерти).

Хочется поспорить и с подзаголовком «Маргиналов»: «живые лица погибшей литературы». Лица живые, да, но литература не погибшая!!! Написать «погибшая» — это все равно что считать зародыш погибшим, потому что родился человек! Ищем-ищем — нет зародыша. Интенции андеграунда таковы, что поток произведений искусства расширялся и становился все более мощным. Хотя многих его участников нет в живых, ничего не пропало — почти ничего! Книги изданы, картины в Интернете представлены. Этих авторов без конца цитируют, с ними спорят, им посвящают монографии…

Другое дело, что в наше время легче найти спонсора на издание книги о погибели, чем о возрождении, может быть, поэтому выбран такой подзаголовок?

…Сидим на знаменитой кухне, Майя спрашивает, что вам надо, что вы хотите? Мы были дерзкие, и даже где-то наглые. Я говорю: мы хотим свои журналы, мы хотим издавать не только книги, но и свои журналы… Майя как-то загрустила. Не потому, что сомневалась в наших способностях, но она весьма скептически относилась к тому, что происходило в стране <…> Ничего в той стране быть не могло (Евгений Касимов, с. 143).

Да, в той стране ничего свободного быть не могло, я сама в те годы физически ощущала, как время стоит на месте, и нужно перетолкаться до… известно чего. Я рожала детей, многие пили.

Не забуду никогда, как я звонила в редакции московские из кабинета нашего культового поэта Леши Решетова. Он тогда работал литконсультантом при союзе писателей. Леша нервничал, выходил часто, вдруг вбегает радостный: «Начальство ушло». Запирает изнутри дверь и… бросается мне в колени, запутывается в юбке! Я была в длинной юбке с такими складками спереди. А ведь Леша — друг моего мужа! Я в шоке вообще! Но оказалось, что у него под стулом спрятан портфель с портвейном и выпить нужно так СРОЧНО, что нет секунды сказать: «Нина, подвинься, встань!» Время было антиалкогольное, и начальство строго грозило тогда увольнять всех, кто принимает в рабочее время.

Пива, конечно, не оказалось, а оказалась настойка «Горная»: удивительный, доложу вам, напиток, очень напоминающий по вкусовым качествам разбавленный водою одеколон <…> Когда настойка себя исчерпала, я заторопился домой, ибо являюсь порядочным семьянином, а тонкий график Копылов и поэт Игорь Богданов побежали на мотор искать водку <…> Я спокойно уехал домой, куда вскоре и прибыл, почему-то имея при себе детские санки. Вряд ли я их украл — сие мне несвойственно (Вячеслав Курицын, с. 257).

До безобразия…

…Любили пить на крыше. Забирались на одиннадцатый этаж — или сколько там? — и Виталий [Кальпиди] однажды уснул на парапете, на самом краю. Спал, спал, мы на него внимания не обращали — и вдруг он решил во сне перевернуться на бок. Перевернуться решил. Как его успели выдернуть с этого парапета! (Маргарита Спалле, с. 230).

Погибали молодыми. Дима Долматов, талантливый пермский поэт, говорят, пал жертвой каких-то галлюциногенных грибов.

Дима Долматов погиб под Ленинградом при невыясненных обстоятельствах. Вроде бы его сбила электричка. Хрен с ней, с этой электричкой, она уже дошла до пункта назначения.

Когда трехмесячная пропажа Димы вылилась в неоспоримый факт его гибели, я жил уже в Челябе. Пришлось лететь в Пермь, выметать из его дома пьяную шоблу-ёблу, которая вурдалачила там (благо был ПОВОД)… (Виталий Кальпиди, с.244).

Александр Попов, художник и прозаик, повесился.

…Сашка дождался, когда родители уснут, срезал бельевой шнур над их кроватью. И ушел в дровяник. <…> Посмертной записки не нашли. <…> Милиционер разложил все бумажки, найденные в карманах, на дровах. Были там только шпаргалки — Сашка готовился к сессии (Константин Шумов, с.238).

Однако бывало и по-другому: спасались, находя остроумный выход из положения. Всетаки интеллектуалы, голова-то работала!

…Однажды на Народовольческой мы сильно напились... И я утром не встал. А на оборонном заводе инженеру-социологу совершить прогул — это вообще выходящее за рамки <…> А 33-я статья — «два горбатых» — для меня тогда это всё было: грузчиком в овощном магазине и не выше <…> …Пришел к Мише Шаламову в редакцию [заводской многотиражки]. Миша говорит: «…Я сделаю тебя героем». Я говорю: «Как это?» — «А вот так. На заводе объявлен призыв “ИТР к станку”. Два месяца до Нового года, чтобы сделать план…» И мы пошли к секретарю заводского комитета комсомола… он говорит: «Молодец, нам нужны такие ребята». На следующее утро на стенде в проходной завода был вывешен список: «Герои дня! ИТР к станку!» И я среди них (Юрий Асланьян, с.77).

Но милиция не дремала.

В Перми наши чтения были с ходу арестованы без объяснений, несмотря на могучие афиши и возбужденную публику (Алексей Парщиков, с. 266).

Не дремали и люди из КГБ.

…В один из дней я пошла гулять с собакой, возле галереи подходит ко мне мужик, совершенно неприметного вида, садится рядом на скамейку и спокойно так говорит: «Марина, не выходи замуж за усатого». Я так испугалась! Прибежала домой, чуть не в слезах Хансу это рассказываю, а он мне говорит — я очень хорошо помню его фразу: «Да, девочка, ты под колпаком. Пока ты со мной, так и будет». Потому что за ним-то КГБ очень следило (Марина Киршина, с. 155).

Еще за три года до перестройки — в 1982 году — состоялась премьера слайд-поэмы «В тени Кадриорга» (авторы: Виталий Кальпиди, Владислав Дрожащих и Павел Печенкин). Сначала в рамках областного семинара творческой молодежи, а затем — во время празднования юбилея газеты «Молодая гвардия» (уже в большом зале Пермского театра кукол)!

Впечатление, надо сказать, было силь нейшее… Синтез звука, цвета, сильных и ярких голосов молодых — на большом экране — большое пространство, и как они колдовали там, в поту, с этими слайдами <…> …Наши бешено аплодировали, орали «авторов на сцену!», а другая часть зала свистела, топотала ногами и дико гоготала при этом (Владимир Абашев, с. 67).

Когда грянула перестройка — не для всех она оказалась радостью. Иные с выходом из подполья лишились источника «энергии отрицания» и оказались в кризисе — бросили писать вообще. Иные свободу поняли как волю и превращали ранее чудесные праздники в нечто чудовищное.

…Те [канадское ТВ] микрофон подсовывают, задают дурацкие вопросы, типа: как вы относитесь к отрытым останкам царской семьи? Антиподов кричит: «Бросить эти кости на псарню!», Кабанов: «Ай эм грэйтист юрал атист! Камера на меня!» — полная ахинея, полный бред! И в разгар всего этого свинства вошла Катя Дергун с палкой — как со знаменем! — на которой ее собственные трусы мотаются. А потом развернулась, задрала юбку — и показала всем голую задницу… (Евгений Касимов, с. 149).

На презентацию «Маргиналов» прибыл из Челябинска Виталий Кальпиди (он уехал из Перми в конце 80-х) — улраеат премии А.Григорьева и лауреат премии Б. Пастернака. В своем выступлении он высказал такое мнение: у Перми было два шанса войти в большую литературу — в 60-е и в 70-е годы, когда город был одним из энергетических центров уральской культуры, но все закончилось расколом и брожением, и в настоящий момент расцвета искусств в Перми ждать не приходится…

Это выступление вызвало много споров. Например, лично я считаю, что в искусстве — всегда время для чуда, или, говоря словами Раневской: прыщ и искусство вскакивают всегда в самом неожиданном месте.

Тогда, полгода назад (всего полгода!), казалось, что время маргиналов ушло навсегда. Но вот за последние месяцы реставрация советского строя обозначилась явно, о ней открыто говорят политологи по радио и на ТВ. Если так будет продолжаться, то через 20 лет придется нынешним молодым издавать второй том «Маргиналов» — уже о себе…

Не дай Бог!



* * *

Журнальный зал | Октябрь, 2004 N6 | Нина ГОРЛАНОВА, Вячеслав БУКУР

День, как год

Джек приехал в Пермь волонтером – помогать ремонтировать Музей политических репрессий. Но ни до какого Музея не доехал, потому что у него наступило свое.

Коридорная гостиницы уже знала эту западную важность, особую. У русских важность сердитая, кажется, что у несчастного проблемы с кишечником. А у Джека важность летучая, с улыбкой и с вопросом в глазах: ну как вы, как вы тут без меня обходились?

Через час он подхватился, нахлобучил на голову свою берсальеру и спросил с приятным акцентом:

– Могу я поужинать где-нибудь тут?

– Да лучше дальше гостиницы никуда не ходите, – устало сказала дежурная. – Буфеты работают.

Но разве потомок ковбоев стерпит такое топтание на одном месте? Он подумал: центр – он и в Перми центр, не может быть, чтобы рядом с четырехзвездным отелем кишели приключения. Ведь не Гарлем здесь какой-нибудь!

Через час он резко изменил свое мнение, но до этого...

Джек побродил по Компросу, полюбовался подсветкой ЦУМа, зашел в пару забегаловок. Все это время за ним следила пара здоровяков. Они ждали, когда Джек забредет в достаточно темное место, потому что они думали: это лох. А есть такой закон, что лох в конце концов всегда забредает в темное место.

– Он, сука, может в эту гребаную зеркалку зайти! – тревожно говорил один.

– Да, – вторил другой.

Он не любил работать возле зеркального киоска. И не только потому, что там было светло, как днем. В зеркальных стенах все удваивалось – они показывали, что ребята делали с людьми, и говорили: это разбой.

Эти два крепких парня были режиссеры, сценаристы, актеры, оформители и продюсеры своих ночных работ. Любили кайфовать, рассуждая: по их сценариям жертвы становятся умнее, зорче, осторожнее. Ну, конечно, жизнь идет, подрастают новые лохи, работы впереди – не продохнуть! А то, что от их действий солнце каждый раз чуть-чуть тусклее светит, и атомы слабеют и меньше тянутся друг к другу, и в разных участках мира уже кисель... Но эти два тела вообще все по-другому чувствуют: переживают, что с каждым днем все труднее воплощать свои сценарии (ведь все больше лохов покупает машины, и их уже не догнать).

И вот эта тройка – Джек и два здоровяка – дошла до Куйбышевского рынка, где щупальца теней протянулись с подспудными намеками. Джек почему-то остановился. Потом он говорил следователю, что раздумывал, в каком киоске купить сувениры для родителей.

Загрузка...