– Где нервы взять на все это?! – закричала она.

А еще недавно были совсем другие проблемы. Например, папа мог поинтересоваться, почему Саша пришел понурый из детского сада.

– Я кукарекать не умею!

– Да, это серьезно. А что – все уже умеют?

– Все.

– Ну а есть что-нибудь хорошее-то?

– Есть. Хрюкать научился.

Папа по-свойски облапил его плечо:

– Ну вот, видишь, брат, какая жизнь-то неплохая: хрюкать ты умеешь.

А теперь что? Саша твердо решил, что не будет кричать, как мама. И остались одни шутки:

– Ты, папа, осень без ягод.

– А ты, сынок, уши без мыла.

И во время этих шуток Саша почему-то вспоминал, как стоял в углу и никуда нельзя было пойти. И теперь каждый вечер Саша начинал с двух главных фраз, когда приходил из детсада:

– Папа, ты принес зарплату? Скажи маме, что ты принес зарплату!

Папа не двигался с места. Один раз Саша даже начал ныть без слов, потому что ничего не получалось. Мама тут как тут, ничего не спросила, сразу говорит:

– Чего ты как маленький, ты уже большой.

Но в какой-то вечер папа вдруг разразился:

Среди унылых чибисов,

Свихнувшихся с копыт,

Один лишь Саша Чибисов

Пушистенький сидит.

Саша выслушал, сжал все выросшие к этому дню зубы и подумал: ничего, все становится лучше, еще до воскресенья буду каждый день говорить про зарплату. Никакого Колю не надо будет выкапывать из-под снега, потому что папа принесет зарплату в прекрасном количестве.



* * *

Журнальный зал | День и ночь, 2006 N7-8 | Нина ГОРЛАНОВА, Вячеслав БУКУР

БОЛЕЕ РАВНЫЙ

Он уже подъезжал к Перми, но мы не знали об этом, хотя знаки были, которые я разглядела задним числом: так, дочь вдруг спросила, кто такой миссионер, и мы рассказали про свет, который он несет, например, отсталым племенам Африки, про Швейцера, конечно, который построил больницу в джунглях, а сын уже придумал лозунг для первомайской демонстрации – “За наше нитратное детство – спасибо, родная страна!”, и щит с ним стоял на лестничной площадке, и я исключительно удачно купила девочкам новые кисточки, правда, совсем бедные – дух облысения уже витал над ними, но самое главное – мы ходили по магазинам (в школе дали материальную помощь) и вдруг напали на шампунь, правда, красящий, но все равно – моющий, каштановый колер, то есть всей семьей мы сделались рыжими, но все равно, мы на это были согласны, потому что вши хуже, вроде тоже божья тварь – вошь, но почему-то ее не хочется заиметь...

В тот день мой муж с другом обсуждали, какого погребения будут достойны ботинки Володи – он на них уже молится, каждый день боясь, что с работы до дому они не дотянут, но они всегда дотягивают, а ведь пермского производства, может быть – молебен отслужить, предложила я, но опять же неизвестно, какого они вероисповедания, стали уже, как плетенки, сплошная вентиляция, несмотря на мех внутри, загадка: “Мех и вентиляция – что это? Ботинки Володи”. Муж: мол, нужно огненное погребение устроить – сжечь, это благородно, а пепел в мешочек и носить на груди, чтобы он стучал в сердце, но Володю мучает вопрос, даст ли это им успокоение? Чтобы вещь переправить на тот свет, ее нужно сломать, так считали первобытные люди, значит, ботинки попадут прямиком в рай, но тут же оба мужика задумались: вдруг левый ботинок – марксист, при слове “марксист” Володя зачем-то делает руками квадрат вокруг головы, чертит его так в воздухе, мне это кажется особенно подходящим для пьесы или сценария, кинематографично выглядит – рисовать квадрат вокруг головы при упоминании марксиста, но как это воспримет американец? Нам вчера Боря сказал, что придет с американцем, да что об этом думать, американец увидит наш сломанный унитаз, упадет в обморок, вызовем “скорую”, и его увезут. Сын вдруг кричит нам из детской: “Я покажу американцу наш советский компьютер, он упадет в обморок, вызовем “скорую”, и его увезут”. Мужики уже было начали служить мессу (ботинкам), бряцая высоким слогом, как Володя вдруг спросил: “А кто такой Боря?” – Это неомарксист, из неформалов, наш новый друг, марксист! (квадрат руками вокруг головы), да, и марксизм был бы, может, хорош, если б не отгораживался от других учений, а находился бы с ними в каком-то кровообращении, Нина с ним где-то в народном фронте подружилась, и как он ни увезет ее рассказы, чтобы передать за рубеж, все оказывается, что они попадают в руки стукачу, не слушай его, Володя, он просто меня ревнует к Боре, и тут звонок в дверь, входит Боря (я уже не могу называть его имя без мысленного квадрата вокруг головы), а с ним американец, который к тому же негр! Знакомьтесь, Гарри, а это Нина, Гарри при этом высок, красив и свеж, как ананас, а я – рыжая от шампуня, и вся семья моя – рыжая от шампуня, но в меня с детства вбивали, что белый ест ананас спелый, а черный – гнилью моченый, кстати, у нас сейчас продают свежемороженые ананасы, вкусом похожие на мороженую картошку, но для моей семьи и они не по карману, в общем, пока Гарри раздевается, в моей груди зреет тон разнузданного восхищения – так я подсознательно думала продемонстрировать, что отношусь к нему, как к равному, пока в замешательстве делая комплименты Боре и его загару: куда он ездил, где успел так прекрасно загореть, потом еще раз о том, как он божественно выглядит, чудесно, о, южный загар, куда же Боря ездил? Муж: “Если ты еще раз скажешь это, Боря снова уедет туда и больше не вернется – я буду частями его тебе оттуда присылать, сначала более загорелые части, а потом – менее”. Американец сел и от смеха рассыпался грудой, значит, он так свободно понимает русский язык, этот американский негр, к которому я решила относиться, как к равному, для чего улыбалась более широко, чем обычно, на запас, чтоб все сомнения отринулись, но вряд ли он будет относиться ко мне как к равной, ведь я не могу свободно выехать из своей страны, как он, не знаю свободно его языка, даже чаем не могу напоить, нет ни песка, ни заварки, но оказалось, что Боря все предусмотрел и принес, и они с моим мужем уже заваривают что-то на кухне, пока я развлекаю гостя, вдруг дикий грохот на кухне, “что случилось?” – удивляется Гарри – ничего-ничего, просто два философа на кухне собрались. В это время пришел Сережа, художник, и наша кошка Мирза сразу же стала нарасхват, и как объяснить Гарри, что у нас в доме кошка – индикатор, она никогда не садится на колени к стукачу, поэтому гости наперебой ведут борьбу за право подставлять колени кошке, как на заводах у нас борются за переходящее красное знамя, не знаю, как это все объяснить, но это неважно, главное, что я отношусь к нему, как к равному и немножко лучше, на запас, чтоб ничего не подумал. У нас вообще-то была четкая иерархия, когда я говорю с бюрократом любого ранга, я чувствую, знаю, верю, что я – выше его по культуре, поэтому нужно относиться снисходительно, в то время как любой бич, деклассант, пьяница – выше меня по смелости разрыва с общепринятым, значит, с ним нужно разговаривать уважительно. Примерно, такая схема:

бич

я

Бюрократ

Куда поместить Гарри, негра, писателя из Америки? Я не успеваю решить, как в этот миг наш сосед по кухне, в доску пьяный, залетает в нашу комнату. Он направляется в туалет, но его качнуло, и он решил сделать вид, что просто зашел поговорить. Сын мой сразу же спросил Гарри, знакомо ли тому понятие “коммунальная квартира”?

Гарри сейчас сидит здесь, рядом со мной и не даст соврать. Он тогда ответил сыну так: “Я жил в Гарлеме, у меня было одиннадцать братьев и сестер”. – “О, мама, слышишь, нам давали бы килограмм сыра и еще сто грамм”.

– Не понял, – сказал Гарри.

Дело в том, что в Перми многодетным семьям раз в месяц выдают на каждого ребенка по сто грамм сыра, а если бы у нас было не четверо, а одиннадцать детей, то нам выдавали бы целый килограмм и даже еще сто грамм!

– Не понял.

Я достала из сумки книжку многодетной матери и показала гостю. Он пролистал ее, недоуменно пожал плечами и очень осторожно положил на стол, на мгновение тень его матери с многодетной книжкой – средь изобилия продуктов в США – промелькнула в воздухе, в тонком плане, и тут я быстро начинаю задаривать Гарри значками, картинами дочери (жаль, что лучшие на выставке в Японии, но кисточки уже пущены в дело, готова такая вещь, как “Даешь сто процентов коллективизации”, там букет из колосков, плакат про сто процентов и череп как напоминание о голоде – результате коллективизации). Гарри посмотрел на предложенные картины, на выбор, и сам сразу же оценил эту, с черепом, “мементо мори”, сказала я, он кивнул, сразу же приколол значок Пушкина, спросил: Пушкин как бы отнесся к перестройке?

– Исходя из своих имперских взглядов, он вряд ли бы одобрил перестройку, – с тоской сказал муж.

– Но он наверняка одобрил бы гласность? – спросил Гарри.

– О, да, – поспешно киваю я, укоризненно глядя на мужа: – С чего ты затосковал?

– Тоска, которую ты видишь в моих глазах, это тоска самопознания, – сказал муж.

Как объяснить Гарри, что муж – фантаст, а в союзе публикуют фантастику в одном издательстве “Молодая гвардия”, где засел Щербаков и его щербакоиды.

– В США каждый штат имеет свой журнал по фантастике, – говорит Гарри.

– А нам хоть бы один на страну, – ною я.

– Еще скажи: один на галактику, – бросает муж.

“Ну и как выглядел негр-американец в вашем доме?” – будут спрашивать меня друзья. Он выглядел, как миссионер, несущий свет темным массам белых дикарей в нашей стране. И вдруг с улицы вбежала Агния, наша четырехлетняя дочь, в колготках задом наперед и в свитере наизнанку, сразу видно, что на улице она бегала раздетая, а перед приходом в дом так ДОГАДЛИВО оделась опять.

– А что ты хочешь! Она похожа на обоих дедов. Один дед – молдаванин в шестнадцать лет увидел танки на улицах своей деревни (сталинская оккупация), а другой дед вообще был сдан в детский дом, чтоб жизнь его сохранилась, чтоб не ехал он с раскулаченными родителями в Сибирь (сталинская коллективизация). С тех пор оба деда делают все невпопад, две жертвы сталинизма. Гарри, – обратился муж к гостю. – Мы так нашу Агнию и зовем: две жертвы сталинизма, в дедов она...

Я прямо восхитилась вылуплением мысли из самой себя – тело мысли, такое прекрасное, могло быть совсем не видно Гарри, но тут, к счастью, Боря разлил чай, и разговор переключился. Муж мой начал: Гарри, вот Боря – неомарксист, он и литературу любит, но не взаимно (намек на неудачные стихи Бори – понятен ли он Гарри?). Главное: они мечтают захватить власть в свои руки, семьдесят лет марскизм-ленинизм ставил эксперимент на выживание, им все мало...

– Воды в туалете нет, – на ходу сообщил мой сосед, проходя по коридору мимо нашей двери.

– Эксперимент по выживанию продолжается, – ответил муж.

Надо перевести разговор, думаю я, вот на полке томик Огдена Нэша, кто ваш любимый поэт, Гарри?

– Я Набокова, между прочим, люблю. Дело в том, что я учился в ФРГ, и хотя русский мой основной предмет, я люблю и немецкий...

– Берите икру минтая, – предлагает сын, – или вы ее не едите?

– Я все ем, но мое любимое блюдо – орвл... такие желтенькие, растут, едят с солью, не знаете? Словарь можно найти в доме? Я вам покажу в словаре...

Он произносил нечто вроде ОРВЛ, мы не понимали, словарь не нашелся, русско-американские отношения висели на волоске, и я решила относиться к нему еще на порядок более, как к равному. Гарри не знал, чего от него хотят, потому что равность моего отношения в тоне выглядела так, словно от него чего-то хотят, наконец он что-то понял и в свою очередь врубил ответную равность, и в воздухе бешено закружились сталкивающиеся потоки прав личности и этнического самосознания, на мгновение показался и исчез Авраам Линкольн, но почему-то загорелый очень-очень.

О Сэлинджере, может, спросить? А где наш Сэлинджер? Я помню, в книготорге всем победителям соцсоревнования раздавали по Сэлинджеру (чувствуете, дзен-буддистский момент – Сэлинджера за соцсоревнование!), и в том числе бухгалтерше, старой деве, любящей детективы, то есть она не старая дева, она каждое лето ездит в Грузию, то Грузия и забастовала, опять она едет, надо ее удовлетворять, может, ты, Гиви, займешься, а? Нет, я лучше под танк, погибну, как мужчина... в общем, у нее я выменяла Сэлинджера, а его не видно на полке. На нашей убогой книжной полке, ободранной, но ведь если идет продукт духовной деятельности, то вокруг дворец, и какая разница, какого вида полки стоят вокруг, в то время как никакие полки не украсят лачугу, в которой нет продукта духовной деятельности.

– Как же вы живете, если сто граммов сыра на ребенка в месяц?

– Друзья бесплатно деньги дают, вот Боря в том числе, помогают.

– Это результат вашего обаяния или человеческий фактор? – спросил Гарри.

“Человеческий фактор” – что имеется в виду? Мы никогда в своей жизни не пользуемся этой языковой единицей.

– Человеческий фактор, – спешит ответить мой муж, и слава Богу, а то недавно в одних гостях я похвасталась, что собачка ко мне кинулась, мол, вот как далеко я продвинулась по пути самоусовершенствования, что животные меня выделяют, а потом оказалось, что собачке просто захотелось моего пряничка.

– Я езжу по следам Кеннона, который сто лет назад был в вашей стране и написал книгу... Хочу тоже написать.

– Гарри, у нас есть друг, Рудик Веденеев, он хотел лепить Кеннона, очень увлечен, вам нужно с ним встретиться. Это удивительная судьба, он сидел – много – строгий режим – годы застоя – диссидент – распространял письма Раскольникова Сталину – суд...

– Но я через час в гостинице должен встретиться с одним человеком, я завтра могу с Рудиком... Как вы можете охарактеризовать Пермь? Что стало самым главным за последнее время?

Нитраты, все время отравляемся, феномен Перми изучают даже социологи, почему так тихо, ни митинга, ничего, а пещерный быт отнимает все силы, самый голодный город, был всегда закрыт для иностранцев, поэтому не заботились, нет шампуня, мыла, порошков, а наш Капитолий! Вы видели это здание в центре, похожее на цементный завод! Обкомовцы вот вокруг своего жилого дома на Швецова нарастили забор, боятся возмездия, которое к ним, им кажется, идет медленно, но неумолимо, как взрыв в Чернобыле, собираем подписи против строительства АЭС, угроза землетрясения из-за плохой дамбы, СПИД...

– СПИД в Перми? А говорили: закрытый город. Значит, зря все на иностранцев ссылались? – Гарри очень спешил это записать в свою огромную записную книжку.

– Два смертных случая, говорят, но нет ни одноразовых шприцов, ни стерилизаторов.

– Смотрите: мне вырвали зуб – два сантиметра крови вышло, – похвасталась Даша.

Да, была эпопея на днях с этим зубом, с таким трудом вымолили в больнице одноразовый шприц, что дорогой от волнения его потеряли...

– А что хорошего? – спросил Гарри. – Что радует?

Мы запереглядывались, Антон вдруг вспомнил, что из-за отсутствия телевизора он приучился читать и теперь увлечен фантастикой, сам пишет фантастику. Гарри переспросил: не ту фантастику, которую пишут журналисты о советской жизни? Нет, не ту, наш сын – нет... И тут мужа осенило: моржевание! Он же моржует с девочками – это большая радость.

– Что есть моржевание?

– Это зимой во льду прорубается дыра, прорубь, и туда ныряешь – голый, то есть в трусах...

– Это ужасно, – поежился Гарри и отхлебнул горячего чая.

– Что вы – так себя чувствуешь хорошо после этого! Настроение сразу меняется в лучшую сторону...

– Сумасшедшие, – буркнул Гарри как бы сам себе. – Нина, а что является импульсом для борьбы?

– Ну, я ведь дитя первой оттепели, наше поколение выросло на повестях Аксенова в “Юности”, и потом, в годы застоя, уже этого из меня ничто не могло выбить...

– О, Василий Аксенов, – перебил меня Гарри. – Он живет со мной в Вашингтоне на соседней улице, я часто вижу его...

А где же наш том Аксенова? Нет тоже на полке... Вечно с этими запрещенными книгами проблема, когда нужен Аксенов, а он запрятан, ищешь, находишь Солженицына, если же ищешь Солженицына, то находишь Виктора Некрасова, и так появился закон нашей квартиры: чтобы найти что-либо, нужно искать что-то другое. Но вроде ведь недавно выставляли Аксенова на полку...

– А что можете сказать о Перми, скажем, в сравнении с другими городами? (Я думаю: как Гарри хорошо владеет русским! И вводные...)

– Пьяниц больше, – бухнул мой муж. – Очень много.

– В Свердловске был Ельцин, и это надолго изменило атмосферу города, а у нас в Капитолии никто и отдаленно не напоминал свободомыслящего человека...

– Ну, а еще какие можно назвать радости?

Да что он зарядил: радости да радости... Какие радости-то у советского человека: как в анекдоте про склеротика – забыл – вспомнил – радость. Подписку на журналы запретили – разрешили – радость. В общем, как в анекдоте про козочку и старого рабби (взять, намучиться, выгнать – хорошо-то как!)

Одна-то радость есть: переплавлять беды в рассказы. У нас прошлой весной атомную тревогу сыграли, смерти, инсульты, сумасшедшие – я рассказ написала. И так всегда. Вот его взяли в эту книгу, которая выйдет в Москве, но аванс обещали 5 месяцев назад, я уволилась, голодаем, а они все не шлют и не шлют...

Муж мой махнул рукой в мою сторону и стал жаловаться Гарри, что я не понимаю, как через этот аванс в издательстве, далеко в Москве, подпитываются энергией, они знают, что я нервничаю, привязана к ним мысленно, и пьют мою энергию, пьют, как коктейль, и чем больше Нина нервничает, чем чаще им звонит, тем больше она подпитывает их. Ее энергия уходит, а их прибывает. И это понятно: они ведь мало удовлетворения получают от своей работы на государство, вот и питаются таким образом... Праножоры они.

Гарри, кажется, понял все верно, смеется.

– Да и вся бюрократия, – завелся муж, – подпитывается энергией народа, который привязан, нервничает, когда ему не так делают, они всегда не так и стараются, и рады – пьют нашу энергию.

Гарри забирает две огромных папки рассказов: моих и мужа.

– Аванса не ждите, – предупреждает он нас. – Если опубликуют, то все сразу заплатят...

– Но вряд ли, – говорим мы. – У нас слэнг. Знаете, что такое слэнг?

– Русский язык – мой основной предмет, я стараюсь знать...

На самом деле-то я понимаю, что кому это будет понятно? Все народные частушки, афоризмы, словечки, которые я так обильно использую! Кофе растворимый привезли на базу – привезли на базу – растворился сразу, и этот апогей, то есть апофигей, Ленин и теперь жалеет всех живых... и так до бесконечности. Здесь почти не печатают, и за рубежом это будет никому не понятно...

Антон на прощанье пригласил Гарри в детскую и все-таки показал ему свой компьютер. У Гарри такой же, только маленький и легонький, выяснилось там. Но Гарри, видимо, не понял, что у его маленького и легонького компьютера есть пара каналов, которые связывают его с центром, с библиотеками, а у нас-то ничего нет, наш компьютер – это все равно что “Волга” в тундре. Можно включить фары, можно погудеть, но поехать нельзя, дорог нету... Можно поиграть в компьютерные игры, можно написать учебную программу, но информация не идет...

И все-таки прошел почти целый вечер, а Гарри давно должен был находиться в гостинице, где назначена встреча. Американцы – точные люди? – спрашиваю я, нет, не точные, а русские? – нет, тоже нет.

– И все-таки, что хорошего можете вспомнить за последнее время? Как к выборам отнеслись?

Ах, вот чего он ждал, что мы начнем восхищаться новой свободой выборов, но во-первых, я уже об этом написала рассказ и позабыла, во-вторых, выбор между плохим и плохим – это не выбор.

– А о пермских митьках вы не хотите узнать, Гарри? – донеслось из угла, где сидел художник Сережа, митек до мозга костей.

Но Гарри, оказывается, уже в Питере встречался с “главным” митьком, а в Москве – с главой “Памяти” – Васильевым (четыре часа записывал на магнитофон).

– “Память” – это природный процесс, – спешит заверить Гарри мой муж. – С нею нужно бороться, как с наводнением, ураганом – без эмоций. А если моя жена срывается и приписывает “Памяти” человеческие качества, то это ее личные заблуждения...

Таким образом мне и не дано было возможности горячо возмутиться “Памятью”, но моя горячность была, видимо, как-то связана с образом некой поэтессы из Москвы, потому что Гарри вдруг спросил, знаю ли я Татьяну Щербину? Нет, мы не слыхали. Это друг – большой и давний – Гарри. Очень жаль, но мы не знаем, нам мало о московском авангарде известно. А Гарри сам пишет прозу? Да, и прозу, и стихи. Антон уже зарядил свой фотоаппарат, надо идти фотографироваться на улицу, там еще светло. Муж против – он не любит дешевую популярность, он любит дорогую популярность. Но Гарри рассмеялся (прекрасное знание русского языка!), он понимает мои доводы: сыну тринадцать лет, он в школе хочет показать, что был у нас в гостях американский писатель. Муж согласен фотографироваться, но только моржом, то есть босиком, и мы высыпаем на оставшийся лед тротуара, малыши подбегают и повисают у Гарри на руках, “Папа, не простудись!” – визжит Даша. “Позвольте это считать заботой обо мне! Эти вот визги...” Гарри смеется, ах, как я завидую его знанию языка! Осечка, опять осечка. Антон нервничает. “Осечка, значит еще поживем!” – говорит муж. Гарри смеется. Я вся иззавидывалась его уровню понимания! Боря берет у Антона фотоаппарат, пермский снег закрывает солнце, щелк, и мы навсегда застываем – равные перед будущим проявлением на пленку, причем моя семья вся в рыжем варианте – из-за шампуня. Прощание, а дома, оказывается, лежит свежий номер “Даугавы”, в котором есть выступление Татьяны Щербины на конференции по новому искусству, прекрасно-свободное выступление, Татьяна кажется мне почти родной, ведь она – друг Гарри, впрочем, у меня после этой встречи с Гарри стали в сознании проступать любопытные мерещенья, как у космонавтов в невесомости проступают новые силы зрения (землю они видят с точностью до отдельного домика, в то время как сложнейшие приборы не могут так видеть). Гарри все время как бы рядом со мной – в тонком плане. Вот он сидит на стуле, с чашкой чая, посвистывая, а мне подруга объясняет, как можно отличить хорошую курицу от плохой. Если жир белый, то курица хорошая, а если желтый, то она черствая, неотзывчивая, но как это перевести для Гарри – “неотзывчивая”, о курице, вообще – как это объяснить американцу, у них нет проблем с едой, они в этом смысле уж точно более РАВНЫ, но разве мир – не одно тело, а люди – его части, какая разница, что одни части более свободны, если мы – единое целое? Одни чувствуют свою несвободу, другие – нет, это как одни чувствуют магнитные бури (головные боли, приступы), а другие – нет. Но какое рабство – этим утешаться! А что делать? По-чеховски, по капле выдавливая из себя раба? Но зачем тогда были семьдесят лет советской власти, если итог столь печален?.. Гарри все время со мной, и когда объявили про повторные выборы, я вспоминаю его неизменный вопрос: “Что хорошего?” Вот добились, что меньше морочат народ, карандаши убрали из кабин, а то были и ручки, и карандаши, бабули карандашом зачеркивали, а потом... Почти весь город заметил-запомнил плакат моего сына на первомайской демонстрации, мне в очереди приходится слышать, что один мальчик нес “За наше нитратное детство...” Как много может значить поступок одного человека. Это хорошо, Гарри. А еще что? Принесли свободную газету из Прибалтики со статьей В.Ерофеева, там цитаты из Ленина: то о любви к Арманд, то о терроре. Муж слушал меня, задремал, бледный вскочил:

– Приснилось, что я иду в Мавзолей, а там золотыми буквами написано: “Ленин + Арманд = Любовь”, и очередь, и слухи, что он завещал забальзамировать их тела в позах, в которых они получали наибольшее удовлетворение, а поскольку Мавзолей перевели на хозрасчет, то теперь каждый входящий бросает монетку, от чего тела приходят в движение... Неужели у меня такое испорченное воображение? Или это газета виновата? Свободная печать?

Вот так, Гарри, как можно американцам рассказывать наши сны и наш страх перед своим воображением? И чем сильнее страх, тем страшнее сны – парадокс... Ведь у Апдайка Салли свободно идет мимо Белого дома и думает: “Каков наш милый президент в постели? А наверно, хорош...”

Поэтому я решила на этом проститься со своим Гарри, ибо хватит трепать тонкие тела моих близких, как бы сказал Володя, тот самый Володя, у которого потрясающе стойкие ботинки, мех и вентиляция, и с которого я начала свой рассказ.

* * *

Между прочим, митек художник Сережа тоже словно знал о приближении Гарри, потому что у него с собой был удивительный рисунок Америки в виде прекрасной женщины, слегка повернувшей нижнюю часть тела – в профиль. Очень оригинально.

– Почему ты не подарил это Гарри для его книги, а?

– А почему он не захотел встретиться с пермскими митьками?

Я решила написать о существовании такого рисунка, а если удастся – выпрошу у Сережи его для иллюстрации своего рассказа.


ЖИВОЙ СЕЗОН

(сказка)

Жил-был в Перми мальчик Руслан. Однажды он открыл, что может понимать язык животных, растений и даже бабочек. Да-да, бабочек! С бабочек-то все и началось! Он как-то обратился к сидевшей на цветке крапивнице:

– Ну, что – как живешь, красавица?

– А ты как? – услышал он в ответ.

В общем, Руслан понял: если по-хорошему сказать что-то кому-то, то болтай себе потом хоть два часа!

Он сообщил об этом по интернету девочке Мэри из Канзаса. А Мэри переслала его письмо на сайт “Цветущая жизнь”.

И конечно, тотчас военные начали вербовать деревья, которые росли возле правительственных зданий. А дальше – больше...

На своей даче – возле колодца – один генерал обратился сразу к индюку, сирени и бабочке:

– Дорогие соотечественники! Будущие россияне! – Генерал прокашлялся. – Дамы и господа! Проявите патриотизм! Поступайте к нам на секретную службу. Индюка мы обучим на диверсанта, сирень будет у нас подслушивать все...

– А кого тут подслушивать? – удивилась сирень.

– Ночью, незаметно, выкопаем тебя безболезненно и пересадим, – пообещал генерал. – И потом наградим удобрением второй степени.

Бабочка вспорхнула и полетела куда-то с деловым видом.

– Ну, лети-лети, – спокойно сказал ей генерал. – Завтра обещают мороз пять градусов, посмотрим, какая ты закаленная. А ведь по заданию могла бы попасть в тропическую страну и летала бы среди гектаров... то есть, нектаров.

– Нет, такая жара – не для меня, – сказала бабочка.

– Зато потом наградим, – стал уговаривать ее генерал. – Месяц назад правительство наградило памятным знаком поручика Лермонтова за службу на Кавказе. Посмертно...

Теперь настало время объяснить, что колодец этот был на два дома. Один – в качестве дачи – купил генерал. А соседняя изба принадлежала Васильевичу. И вот сын Васильича подошел к сирени – срезал несколько цветущих веток своей невесте. От восхищения он зацокал языком и закурил. Охапку цветов сын Васильича зажал под мышкой вниз головой.

Куст сказал индюку:

– Поставят мой букет в воду – примутся любоваться, восхищаться, а потом выбросят на помойку. Вот бы их так!

– Такова жизнь, – ответил индюк.

– Ну и мотай отсюда! – закричала сирень. – Не дождешься от тебя доброго слова.

Генерал понял, что с индюком можно поговорить насчет патриотизма. И он лихорадочно крутанул пальцем в правой ноздре: это он набрал номер президента (телефоны у генералов вживлены в мозг).

– Алё, шеф! Я тут вербую в разведчики индюка. У колодца расколоться не хотят ни сирень, ни бабочка, но вот индюк – это будет талант...

Президент обрадовался:

– Ой, как хорошо! А то кактус из одного европейского парламента не хочет с нами сотрудничать. Якобы он патриот.

– Подлец он! – закричал генерал. – А мою сирень, которая не хочет работать на державу, я все равно обломаю.

Президент пообещал: сейчас же вышлет на помощь ученых, которые написали диссертацию на секретную тему: “Как подкупать животных и растения”.

Генерал не обрадовался – знал он этих ученых! Напишут в отчете: завербовано барсуков – два и сумчататых мышей – одна. А сами потратят все деньги на японских роботов, которые наливают водку точно в стакан.

Тут к колодцу с ведром подошел сосед Васильич: нос с двумя горбинками, 65 лет и абсолютно наглые молодые глаза.

– Товарищ генерал! – Васильич взял под козырек своей бейсболки. – Разрешите вам баньку истопить. У меня веники с душицей! Попаримся, эх, воскреснем!

Генерал проницательно понял, что у соседа трубы горят. Он сказал:

– Банька – это очень хорошо. Давай. Российские генералы никогда в долгу не остаются. А ты мне, браток, помоги овощи разговорить...

Васильич озадаченно почесал двугорбый нос: одна горбинка была от мамы, а другая от службы во Вьетнаме. Он стал рассуждать:

– Десантник может все, но только не может добиться, чтобы увеличили пенсию за вьетнамскую службу. Говорят: никакого Вьетнама на свете нет.

– Все в наших руках, – успокоил его генерал. – Захотим – и Вьетнам снова будет на свете. Ты вот что, старый воин, знающий двадцать способов маскировки на ровной местности... думай про вербовку овощей. Они ведь во всех странах растут.

Бабочка подлетела к мохнатому уху Васильича и тоненько захихикала:

– Даже и не думай! Вы, люди, для овощей – хищные звери: нападаете на них, с корнем вырываете и пожираете. С чего они с вами будут дружить?

У генерала брови были похожи на две полянки. И вот приподнял он эти две полянки:

– А почему же с деревьями получается разговаривать?

– Ежу понятно, товарищ генерал, – сказал Васильич, – мы же только плоды их берем с веток, а само дерево остается жить.

Такая сложная мысль трудно проходила внутрь генерала, поэтому он задумчиво поковырял в носу. И испугался: это же прямой звонок президенту! Но шеф не рассердился, а деловито сказал:

– Я уже хотел звонить. Только что выслан за тобой вертолет, срочно лети на обмен нашего проваленного резидента клена на их проваленную шпионку ель. Представляешь, она росла чуть ли не рядом с моим кабинетом!

Подлетая на вертолете, генерал увидел сверху, как в кадках стоят по обе стороны границы завербованные деревья. “Без меня не начинают, – подумал он. – Уважают в международном масштабе”.

Работники разведок России и США начали двигать на тележках клен и ель навстречу друг другу. Встретившись, они стали из рук в руки передавать деревья.

И вдруг... клен и ель сплелись ветвями, проломили корнями кадки, в которые были посажены, и вросли в нейтральную полосу!!!

Генерал первым увидел, что делается что-то неладное и закричал:

– Отставить!

– А это любовь с первого взгляда, – ответил клен. – То есть с первого шелеста...

– Так и будем расти вместе.

– Да мы вас!.. – закричал генерал и тут же приказал: – Срубить их!

Но, как вы понимаете, в наше время ничего не возможно скрыть.

Адъютант шепнул генералу, что все это фотографирует сейчас французский спутник. А французы всему миру известны как защитники любви.

Фотографии наших Ромео и Джульеты (клена и ели), конечно, оказались в интернете. Как они там ветвями между двух разведок сплелись навек...

И хотя генерал столько морщин нагонял на переносицу, сколько бывает на двух лицах, президент все равно бросил его через бедро прямо в своем кабинете. Это был знак того, что отставка не за горами. Впрочем, пол в кабинете президента был устлан матами. Никто не хотел, чтобы генералы оставались калеками.

– Обмен древорезидентов нужно было делать на мосту, – сказал президент. – Я всегда говорил и буду говорить, что надо работать классически.

– Там никакого моста, – растерянно сказал генерал, кряхтя и поднимаясь.

– Могли бы построить. Тогда бы они фиг проросли через бетон.

Золотое правило Руслана требовало доброты при разговоре с деревом или животным, а генералы с тех пор могли выдавить только: я буду разговаривать с этим гадским кустом, с этой сволочью собакой. Ну, не могли они себя переделать!

Поэтому все животные и растения разом замолчали. Кто же любит грубости? И вообще, они больше не хотели служить ни в армии, ни в разведке. Не верите? Выйдите во двор и спросите о чем-нибудь сирень под окном. Ответит она вам? Вот так-то...


ИВАН, ТЫ НЕ ПРАВ!

Стало быть, все посмотрели за окно. Там, на железном карнизе, слегка подрабатывая крыльями, чтоб не упасть, стоял странный голубь. Огромный, и при каждом шевелении по нему вжикали радужные молнии.

– Таких голубей не бывает – белый в яблоках!

– Нина, ты еще не поняла? Это душа Милоша, – затрепетал Оскар Муллаев. – Сегодня ведь сороковой день...

– Да бросьте! Птица – потомок динозавра.

– Букур, ты опять все опошлил!

А Вихорков вообще словно забыл, что мы собрались ради Милоша:

– Слава, вы живете в центре – к вам прилетает голубь, мы живем за Камой – к нам прилетает мухоловка. А наш Мяузер любит на нее охотиться, на мухоловку, у нее гнездо на лоджии. Ну, конечно, за стеклом, снаружи. Она хлопочет, приносит стрекозу величиной почти с самого птенца, а тот разевает рот, который становится больше его! И мать начинает заталкивать стрекозиное тело птенцу в глотку – только крылья отлетают, блестя, как слезы. А кот прыгает – раз, другой, разбивает рыжую морду о стекло, падает, трясет башкой величиной с горшок. Снова мощно прыгает. Остается в изнеможении, но взгляд довольный, как у культуриста, вернувшегося с тренировки. А потом как навернет пол-упаковки “Китикета”. Мы с Руфиной, любуемся: какой бы орден ему повесить на грудь.

– Слушайте, пора помянуть любимого поэта! – И Оскар вручил штопор самому молодому из нас – Даниилу Цою. – Бог так любил Милоша, что дал дожить до осыпания коммунизма в Польше.

– А в России сейчас свобода испаряется.

– Нина, так я об этом же говорю, – Вихорков нервно двинул локтем и рассыпал листы, лежащие на прозрачной папке Даниила Цоя. – У меня сын и невестка уехали в Израиль, а неугомонный Кремль – сами видите – куда повернул. Боюсь, что интернет перекроют.

– Ну а в конце-то концов... мы же знаем, чем все закончится. Перед Страшным судом люди откажутся от свободы и поклонятся антихристу.

– Нина сегодня – катастрофист на пенсии, как Милош прямо! – покачал головой Оскар. – Но рецепт он дал – нужно все равно подвязывать свои помидоры.

– Да, так. Чем больше людей будут сохранять свободу, тем дальше они отодвинут день Страшного суда.

Голубь – Милош? – продолжал с интересом заглядывать к нам в комнату. Поэты всегда объединяют, даже после смерти.

А когда Чеслав Милош был жив, 1 июля 2001 года мы отпраздновали у нас же его девяностолетие и поздравили его телеграммой. Адреса не знали, поэтому решили: ну, пошлем прямо в Краков – поляки наверняка доставят поздравление нобелевскому лауреату.

Но вот прошло три года, и стоит уже посреди стола поминальная стопка для нобелиата, накрытая черной горбушкой.

А Вихорков, между тем, продолжал свой рассказ:

– ...сын собрался в Израиль и для кошки все документы выправил – для своей королевы Баси. Вы ведь не видели Басю, у нее лицо – как у умной белки. И вот надо им вылетать, а по РТР передают: забастовка в аэропорту “Бен Гурион”. Игорь тут начал мучиться, взыграло в нем русское такое разрывание рубахи на груди: “Что будет с Басей? Нас посадят на другом аэродроме, в гостиницу там с кошкой пустят или нет, не известно... Ой ли вэавой ли!” (Горе мне!). Это в конце концов в нем пробудилось материнское начало.

– Вихорков! Ты вообще-то понял-нет, что сейчас не до кошки Баси?

– Да у Милоша вечность в запасе, – с укором посмотрел на всех Вихорков, – дайте же дорассказать!

Гости готовы были дослушать, но при условии, что все будет в железной последовательности: выпить-помянуть-закусить-выслушать.

– Слава, шевели руками – наливай! Нина, мы сардельки принесли – хорошо бы их сварить...

Все приняли, за исключением Цоя, который был за рулем. За то, чтобы земля Европы была Милошу пухом.

После чего Вихорков начал изображать всю историю в лицах:

– Я закричал на детей: если кошка там будет вам помехой... какое начало новой жизни в Израиле! Оставляйте ее в России, мы справимся. Ну и что, что она нас не знает. Немного-то знает. Дело в том, что квартиру дети уже продали и жили перед улетом с нами. И каждый день Мяузер подходил к Басе и замахивался лапой, чтобы она не забывала, чья здесь территория. А когда она попыталась спрятаться на лоджии, он вообще пару раз успел полоснуть ее кинжальными когтями: это мой тренажер – мухоловка и птенцы ее! Не знаю, доберусь я до них или нет в следующем году, сейчас-то они, заразы, улетели, но уж прилетят весной – так не для тебя!

– Мне кажется, мы опять чуть-чуть забыли про Милоша, – не утерпел Оскар Муллаев. – Европа осиротела без него. И мы. Надо выпить за здоровье переводчиков Милоша: Наталью Горбаневскую и Бориса Дубина!

На этот раз Вихорков не присоединился к всеобщему вскрякиванию, засасыванию воздуха и закусыванию, он продолжал:

– Игорь с Лидой в среду улетели, а Бася весь четверг ела “Китикет”, пила молоко, значит, надеялась. Но в пятницу уже она все поняла и легла на Лидину юбку, оставленную на стуле. В общем, закрыла Басенька свои глаза, закаменела и дышала все незаметнее. Видно, юбка хозяйки потеряла запах. Мы Басе говорили: забастовал аэропорт “Бен Гурион”, они когда-нибудь приедут в гости, звонят каждый день и спрашивают про тебя, а мы врем, что Баська беседер (в порядке), и не стыдно тебе? У них, репатриантов, и так проблем миллион. Мы Басе и радио включали, уходя на работу, и чуть ли на колени перед ней не становились. На седьмой день кошку била дрожь, и Руфина сказала: все, вызываем ветеринара или мы ее потеряем, а дети нам никогда не простят. Мы в это время уже зауважали кошек...

– А мы тоже уже себя зауважали, – зашумели люди, то есть гости. – Вон сколько сидим без выпить, слушаем про твоих из ряда вон кошек. Чтобы не загордиться, надо срочно выпить!

И вот некоторые гости пустились в этот процесс, а Вихорков показал свои руки – все в ужасных шрамах:

– Приходит ветеринар, лучащийся, светлый: сразу видно, что человек получает хорошие деньги. И в первую же минуту он заметил наш антикварный подсвечник: три грации. Руфина перехватила жаждущий взгляд и сказала: вылечите Басю – и подсвечник ваш. Не говоря уже о деньгах. За будущий подсвечник наш ветеринар взялся за дело основательно: открыл чемоданчик, достал всю свою аптеку. Он сказал: кошек не только рефлексы, у них есть высшая психическая деятельность. Мол, Павлов не прав. У Баси суицидальный синдром. И сочинил сложную схему лечения, как для людей. Это двенадцать уколов в сутки: надо было вводить кошку в нирвану и выводить из нирваны. Внутримышечно – в заднюю лапку, подкожно – в загривок. Вот, ты, Нина, помнишь, позвонила, а я тебе отвечаю: только что надел кожаные перчатки и куртку, у Руфины шприц наготове. А каковы у Баськи когти! – Тут Вихорков снова показал шрамы. – От перчаток – одни клочья. А сын звонит, и я не выдержал, уже три ночи не сплю, прорвало: так и так, спасем Басю или нет, но делаем все. Игорь сразу: покормите ее рыбой. Про рыбу мы и не подумали, ведь наш Мяузер ее не любит, а ест только свой сухой корм.

– И рыба помогла?

– Да, Нина, да. Рыба победила стремление к саморазрушению. То есть, Баська сначала колебалась, запах рыбы тянул ее в жизнь, но что это будет за жизнь – без любимых хозяев! Однако ведь они сами меня бросили, да и Лида уже совсем испарилась из юбки... Бася поела, и снова у нее стало лицо умной белки.

– Ура! – закричал Оскар Муллаев. – Теперь можно наконец о Милоше? Вспомянем еще раз!..

– Нет, это еще не все! – перебил его Вихорков.

– Как – не все? – рассвирепели гости. – Баська жива, полнота жизни, чего тебе еще?!

– Много чего. Ведь Мяузер решил умирать.

Гости застонали.

Но делать нечего: выслушали историю и про Мяузера, который подумал, что Баська захватила его территорию, а хозяева-предатели на ее стороне. Еще и рыбу ей варят... В общем, сразу он выцвел, стал видом, как бледная зимняя морковь. Залез – бедняга – под ванну, тоже отказался от еды-питья, и вот уже его бьет дрожь. Хоть снова вызывай ветеринара, а подсвечник-то уже тю-тю! Там, наверное, квартира у ветеринара – музей антиквариата! К красной мебели – только текин! Да, ковры такие. Ну, Вихорков постелил простой коврик на полу ванной комнаты и лег. Разговаривал с ним около часа: выходи, пока осень и стекло не замерзло, ты будешь – как всегда – провожать на работу, прыгнув на подоконник! “Я тебе помашу снаружи – ты мне лапой ответишь, а то ведь скоро зима, стекло затянет кружевным инеем, и ты хренушки там чо разглядишь, как ни царапай. Ты помнишь, как зимой царапал по инею! А еще ты забыл, что у тебя есть такая радость – птичка-мухоловка, настанет весна, она опять прилетит и будет радовать твой охотничий инстинкт, и снова ты будешь бросаться на нее, тренируя ударами об оконное стекло свою мощную рыжую морду. Что касается кошки Баси, то скажу тебе как мужик мужику: действуй! Рядом с тобой такая модель ходит, и как она течет – на четырех лапах”! Но этот братский тон не прошел, Мяузер еще глубже забился под ванну и закрыл глаза от отвращения, и Вихорков тогда залепетал, как классная дама: “Да у вас с Басей, да потом, да будут дети-рыжики”...

Все мы засмеялись, потому что Вихорков был живой комод, который вдруг заговорил нежным умирающим голосом.

– А что? – поднял брови Вихорков. – В самом деле Иван Петрович Павлов не прав. У животных не только рефлексы. У них есть что-то высшее... Я стал потихоньку Мяузера выколупывать из-под ванны, продолжая сюсюкать, прижал к груди, а Руфина уже поднесла черепушку с молоком. И все наладилось...

Молодой поэт Даниил Цой то поправлял косынку на волосах, то вынимал из папки листы, то обратно их туда помещал. У его жены, сидящей рядом, блузка с глубоким вырезом на груди, а в упругой ложбинке – серебристый мобильник. Так что Пушкин, увидев ее, мог бы написать: “Ах, почему я не мобильник”. И раздался звонок. Она выхватила аппарат из волшебной долины:

– Да, слушаю. Лес? Какой лес? А, поняла, лес на продажу! Передаю трубку мужу.

И тут молодой поэт Даниил Цой из блистательного преподавателя университета, неистового поклонника Милоша (который ему снится) превратился в коммерсанта. Глаза заблистали капитализмом, а на острие голоса появились кубометры, проценты, переводчики с японского. Когда разговор закончился, он обратился к нам:

– Почему здесь не сидит ни одного переводчика с японского? Эх, Слава, зачем ты без фанатизма учил японский!

– А почему роща деревьев сама не решает, кому и на что отдать свою плоть? На бумагу ли, чтобы вышла книга... Кстати, некоторые хитрецы-писатели подкрадывались бы к ней, обещая: у нас есть удобрения, на этом месте новая роща вырастет. А роща бы им отвечала: пусть мой совет деревьев скажет. А деревья хвать хитреца за шкирку мощными ветками и как катапультой – за тридевять земель. Он летит и говорит: подумаешь, зачем мне роща, да уже начинают из песка бумагу делать – белую, вечную. Ее хватит на все. Упал он на чистый, желтый песок, зачерпнул его в горсть, любуется, а песок прокашлялся и изрек: хрен я тебе дам себя на твою книгу. А Чеславу Милошу роща махала бы своими кронами: сюда, сюда! Я дам тебе столько бумаги – на все книги, что ты написал!

Зазвенело нетрезвое стекло, Вихорков встал и добавил:

– Чеслав, передай Ивану, что он не прав.

* * *

Да, пришло время сказать, что в прозрачной папке у Даниила. Там у него, во-первых, девять стихотворений, которые он написал в промежутке между рубками двух рощ. Во-вторых, благодарный ответ Милоша на наше поздравление с девяностолетием: “Как я рад, что далекие камни Урала становятся камнями Европы”. А в третьих, в папке оказались наши стишки, но не размышляющие, как у Даниила, а...

Впрочем, смотрите сами.

Индеец трясет томагавком:

Привет Милошу!

Чукча пишет эссе

“Однако, Милош!”

Бежит поэт Лаптищев:

А ну его, Милоша:

Коммунистам не давал,

И фашистам не давал!

И помчался патриот

Просвещать родной народ.

Пораженный же Чеслав

Зарыдал среди дубрав.

г. Пермь



* * *

Журнальный зал | Новый Мир, 2006 N7 | НИНА ГОРЛАНОВА

Горланова Нина Викторовна родилась в Пермской области, закончила Пермский университет. Издала много книг прозы, большинство из которых написаны в соавторстве с Вячеславом Букуром. Постоянный автор “Нового мира”.


Акушерочка

ейчас наберу в грудь побольше воздуха и все-таки расскажу эту историю, которую давно хочу поведать, хотя мне и будут говорить, что она сегодня совершенно никому не интересна…

Матвей с нефтяниками приехал в наш поселок Сарс в июле, когда слово “сенокос” звучало чаще, чем “любовь”.

Такой величавый — когда в первый раз Лиза увидела его, у нее мурашки по рукам пошли!

А ей только что дали квартиру — точнее, половину коттеджа. Лиза сразу клумбу сделала из автомобильной шины, покрасила ее в бежевый цвет да посадила календулы.

“Господи!” — сказала она не по ошибке.

Блажен, кто так тогда говорил — в советское-то время.

Нужно устроить новоселье и пригласить нефтяников тоже!

Вот на этом новоселье Матвей и сказал Лизе, что у нее детские губы. А ей было уж тридцать восемь. Это ее поразило — на фоне того, что у Матвея всегда совершенно ледяной вид — не шевелит ни одним мускулом, но глаз не оторвать.

Во второй половине коттеджа поселилась Среда Михайловна (зашла пару раз в гости — оба раза в среду — и получила это прозвище, потому что у Лизы проявились с квартирной радости девичьи замашки). И через месяц-другой она согласилась идти медсестрой в роддом к Лизе (до этого была хирургической сестрой, но ноги начали сдавать).

А хозяйка хороша — раскудрява голова,


Она кудрями потрясет — нам по рюмке поднесет, —

пела Михайловна на новоселье.

Нужно ли уточнять, что завивку Лиза сделала для Матвея?

А после Лиза случайно нашла у него маленькую записную книжку, где было такое… такое! Например: “Срывая в кости кулаки, ползите к бабам, мужики!”

— Ну, Матвей, полна пазуха мудей, — говорила Михайловна совсем по-сарсински, хотя когда-то приехала из Москвы (сослана в свое время с родителями).

— Москвичка — в попе спичка, — говорили про нее иногда. Она была первой из сарсинских женщин, “стареющих в челках”. А ровесники Лизы уже почти все так старели — в челках.

И вот вчера вечером, вчера вечером… Лиза это 30 декабря на всю жизнь запомнила! Матвей, Матвей! Он не изменял ей, нет. Когда успеть изменить — по полгода с каждой женщиной жил. До Лизы у него были другие, после нее тоже будут. Как распетушенно он кричал:

— Силы небесные! Чего тут не понять? Да, ухожу, потому что этот паркетный геолог меня заел! — Матвей хотел сказать, что уезжает из-за начальника. — Он еще пыльцу институтскую не смахнул, а считает себя умнее всех…

Лиза за полночь побежала к Михайловне. Она вообще уже давно ходила к ней, как животные ходят на водопой — каждый день (без этого жить нельзя)…

— Дайте что-нибудь от желудка, Матвей ушел от меня…

— Нужен он нам, как рыбе белая скатерть! Вот мать твоя не дала тебе в приданое сорок полотенец — муж ушел. Такая примета.

Да получи я хоть сто полотенец в приданое, он бы все равно ушел, подумала Лиза.

А все-таки и жалко; Михайловна отсыпала травяной сбор и бормотала: жалко, что ушел, — он из тех редких мужиков, что выпьют и становятся сильнее, не падают, а еще больше работают. Вон какой сарай построил! Можно корову держать…

У самой Михалны муж как напьется, так орет: “Счас будет море крови, море крови!”

— До того дошло, что вчера уверял меня: шнурки на ботинках сами развязались… и поползли, как змеи, — шепотом рассказывала Михална.

Лиза заварила сбор, выпила — боль ушла, но заснуть не удалось. Сердце билось, как родник. Завтра Новый год она встретит на работе. Если будет тихо, то можно немного отпраздновать с Михайловной — та как выпьет вина, так и зарассыпает песни. Ей пятьдесят три года, но голос такой молодой — когда запоет, Лизе кажется, будто все впереди.

Однако Михайловна наутро загрипповала, а Лизу ждали две роженицы: Идрисова Роза и Румянцева Таня. У обеих отошли воды, но схваток не было.

— Я думаю, схватки начнутся вот-вот! — успокаивала она женщин.

И точно: к ночи-то обеих заподтыкало — стали рожать.

А в это время привезли еще одну — глухонемую из села Тюш. Как на одной ноте, по-детски жалобно и беспомощно мычала она, когда схватки достигали высшей силы. Тогда казалось, что глухонемая своими страстными белками глаз заполняет все пространство вокруг.

Ничего, справлюсь. Лиза вспомнила, как в студенческие годы на практике врач однажды направил струю крови из пуповины прямо на ее белоснежный халатик: мол, это крещение — будешь хорошей акушеркой.

Еще мимоходом подумалось: глухонемая некрасива, но что-то в ней выше красоты — страстная надежда на то, что ее ребенок родится благополучно. Эта надежда выражалась так: когда Лиза подходила, глухонемая подносила свой большой палец ко лбу и поворачивала (ты умная, профессор, помоги же). Все это было как… встреча двух цивилизаций.

Когда у глухонемой начались сильные схватки, она схватила Лизу своей рукой так больно, что хотелось резко вырваться, но нельзя — нужно осторожно. Ведь если у глухонемой с рукой что-то случится, то она без языка останется, связь с человечеством потеряется…

— Таня, Роза, роды — это работа, кто работает, тот без разрывов!..

У Тани такие боли начались, что она тоже хватала Лизу своей рукой, по которой разбрызганы родинки. Потом Лиза, конечно, вспомнит эти родинки…

И тут вдруг глухонемая родила дюймовочку — девочку всего на два килограмма.

А за нею… одновременно почти родились два толстяка — у Тани и Розы. Оба под четыре кило! Мне бы такого одного, промелькнуло у Лизы. Эх, Матвей, Матвей! И на миг темнота перед глазами перекрыла всю родовую. Что это со мной? Не перепутать бы сыновей Тани и Розы.

— Ну что, толстяки-холостяки! — грубым голосом — играя под Михайловну — приговаривала Лиза, зная, что та так произносит специально, чтоб не сглазить.

У них были разные подходы к родам. Михална ругалась чуть ли не матом, кричала на рожениц, хамила по-черному. Но не из-за усталости от тяжелой работы и не оттого, что мало денег получала, а просто в силу традиции. Так ее унижали, когда она рожала своих детей, значит, так нужно, это вроде обряда, ты не первая и не последняя и знай подчиняйся тому, чему быть и не миновать. Если роженица о чем-то спрашивала, Михална бросала коротко:

— На глупые вопросы не отвечаю.

Но при этом она делала все правильно, и лучше ее помощницы было не сыскать.

Одно только слово Михална произносила тихим голосом, это когда требовала, чтоб роженица тужилась. Она просила: давай! Давай-давай! Но если не “давали”, то могла в конце концов крикнуть:

— Плохо даешь!

Ах, зачем же враз все родили! Так трудно Лизе одной со всем справиться! Михална часто говорила в момент простоя: нынче не рожают, нынче все аннулируют… Но вот рожают! Как успеть во все стороны!

Дочка у глухонемой плачет ПОЗЫВНЫМИ: э-эй, сюда, ко мне (не заливается, как другие). А Таня перенесла такие боли, что у нее лицо стало добрее.

И тогда Лиза поняла: она не уверена, что не перепутала в спешке детей!

Лишь года через три она встретила на улице Розу с сыном-блондином. Рука мальчика была в брызгах родинок, как у Тани.

И тогда Лиза поспешила домой, ушла в огород — гуси Михалны ее узнали и загоготали, как всегда, когда видели ее. Лиза оглянулась — нет ли поблизости соседки слева — Клавдии Максихи… Потом она долго била себя по рукам. Плакала так, что вымок воротник кофточки. Пришла домой, надела ночнушку и легла. Дома плакать нельзя — за стеной могут услышать. Заснуть немыслимо. Это все Матвей виноват, Матвей, Матвей! Она из-за него перепутала детей. Господи, ну при чем тут Матвей…

К утру не осталось ни одной косточки, которая бы не болела. Но все же задремала.

Ей приснилось, что перепутанные мальчики превратились в гусей и щипали ее. Проснулась с холодными от слез щеками.

Если б в городе, то… А здесь все на виду: жизнь и казнь. Сколько еще это продлится — год или два? А потом начнется… Если бы только разговоры!

И вот через семь лет Роза с удивлением рассказывала всем про своего сына: нарисовал трех кошек — черную, рыжую и белую. Что это, Рустамчик? Ну, неужели непонятно, что это ночь, утро и день! Так ответил мальчик. Такой талант, повторяла Роза, гордясь своим чудо-блондином…

Однажды в июле сосед Максим прибежал, пьяный, к Лизе в огород — в одних трусах. Видимо, в этот миг казался себе неотразимым: смотрите все, как я прекрасно сложен! Он-то и сказал, что Таня и Роза пытаются выяснить, кто есть кто, во всяком случае, Таня хочет обратно получить своего сына, но мальчики против.

А сын Тани (на самом деле это был сын Розы) рос таким бойким, что наконец грянуло:

— Нужен он нам, как херу сифилис! — Таня после этих слов улыбнулась, и стало еще более видно, как она несчастна.

Когда в следующую ночь разбили окно у Лизы — Елизаветы Николаевны, — Михална сказала:

— Молчи, и все войдет в свои берега! — Это была ее излюбленная фраза.

Чтобы по крови родство установить, теперь могут сделать анализ, а тогда только группу могли определять, и такая незадача — у Тани и Розы оказалась одна группа крови… Впрочем, и без этих анализов всем было ясно, что мальчики перепутаны. Но они любили те семьи, в которых выросли! И к тому же Роза ни за что не хотела отдать своего Рустамчика — художника-отличника-помощника. Взять обоих — да, она была согласна, но так вопрос не стоял.

В общем, все закончилось тем, что после многих скандалов, слез детей, криков, пьяных угроз Лизе со стороны Таниного мужа… их семья уехала из Сарса навсегда.

А Лизе пришло время выходить на пенсию.

И она от пенсии отказалась.

— Ты, наверное, одна такая в Советском Союзе, — кричала Михална, надеясь еще уговорить подругу.

Но Лиза — Елизавета Николаевна — не поддавалась на уговоры: я пенсии взять не могу.

А время было советское, и власти испугались: как бы отказ от пенсии кто-то не принял за протест. В общем, Лизу заставили написать заявление, чтоб деньги шли на сберкнижку (и оттуда — за коммунальные платежи).

Лиза подумала и написала такое заявление.

Жила огородом, кур держала да козу, носки из козьей шерсти вязала и продавала. Ей помогала Михална, другие соседи.

— Я жила как лунатик! И только отказавшись от пенсии, стала снова ощущать жизнь, как человек. А пока боялась страдать, не жила… (Это однажды я услышала от нее.)

Козочку ее звали Черешня. Я хорошо ее помню. Елизавета Николаевна жаловалась:

— Пестую ее, а она не спускает долго молоко — трудно доить. А может, пальцы мои ослабели без мяса. Макарошки-то силы не дают.

“Макарошки” она покупала на те деньги, что получала за носки.

— Давай иди пенсию возьми, и все войдет в свои берега, — умоляла Михална.

Но у Лизы, Елизаветы Николаевны, на стене трава была скручена, подобно изворотливости врагов (бесов), чтоб смотреть и не сдаваться, не идти за пенсией.

Напротив построили гастроном с огромными стеклами, и вечером у нее на стене отражалось солнце из этих стекол — редкий случай, чтоб солнце было в комнате и утром, и вечером!

— Вчера на пять минут почувствовала себя счастливой — от вида загородного дома артиста какого-то, по телевизору, — сколько там уборки! Не хотела бы я иметь такой домище!

Потом я навестила ее уже году так в девяносто девятом. Следом за мной вбежал мальчик:

— Иззавета Николавна, вы не видели кошку апельсинового цвета?

— Нет, голубь, — ответила она мальчику, который назвал ее “Иззавета” (из Завета, подумалось мне). — Люблю его.

Последние слова она сказала уже мне, когда он убежал.

Кто любит каждую секунду, тот за свою жизнь вечность проживает, подумала я. Человек жив только тогда, когда любит.

В то время Иззавета Николаевна уже плохо ходила. Чтоб спуститься с крыльца, одну ногу-то поставит, а вторую руками тащит за первой.

Ее бесцветная одежда мне в душу прямо вошла — святые, может, в такой же выцветшей одежде ходили в пустыне…

И коза ее Черешня была прекрасна — чуть ли не с шелковыми путами (или так мне показалось?). Кажется, это была уже дочка той — первой — козы. Выщипанная ею трава тоже была живописна — хотелось взять краски и картину написать.

От рыбы на столе шел медовый аромат.

— У меня бартер с новыми соседями слева, — рассказывала она. — Ты ведь знаешь, что я пеку вкусные пироги, они мне за это дают сахарный песок.

В это время за окном, каркая, пролетели две вороны. Мне показалось, что здесь должны летать не вороны, а какие-то другие — райские — птицы.

Не живет село без праведника. Видимо, многие это понимали в Сарсе. Кто-то сделал ей маленькую теплицу, чтоб хризантемы выращивала да сдавала внуку Михалны, коммерсанту. Но в эту весну ветры взорвали пленку, а без пленки она не белеет, желтоватая эта хризантема “Газель”.

— Я как тепличница не состоялась.

Все эти литературные выражения ясно, откуда взялись. Выйдя на пенсию, Иззавета Николаевна записалась в библиотеку, много читала. В поселке шептались: страдает, читает. Потом — во время перестройки — она стала ездить в церковь.

— И все-таки счастливого человека видно, — проговорилась я, вручая скромные свои подарки (колготки, часы).

— Может, у вас в городе есть какое счастье, а у нас тут все спились. — Она перекрестилась на икону Пресвятой Троицы. — Батюшка сказал: креститься надо, строго касаясь плеч, — бесы на плечах сидят, а я не знала раньше… Буду строго!

И тут же заговорила с ягодами на кухне: ну что вам надо еще — сахару я дала вам!

Муху поймала ловко в кулак и рулит к форточке.

— Выпущу, у нее такой короткий век… С грязи не треснешь, с чистоты не воскреснешь, как говорит Михална…

И тут — легка на помине — вошла Михална.

— Нина, ее деньги обесценились в девяносто втором, теперь — во время дефолта — в девяносто восьмом! Ты скажи все — скажи ей! Чудачка нашлась…

Ну что я могла сказать! Сталинизм, война, алкоголизм, дефолт — как еще Россия жива… А говорят, нет чудес. Это чудо и есть, что жива страна — из-за таких вот людей.

— Нина, — продолжала Михална, — ты бы все-таки ей сказала… Приезжали Таня-то с Рустамом в гости. Мы его спросили, как жизнь. “Мега! Гипер!” Ну, типа супер.

Елизавета Николаевна открыла окно — детский лепет липы ответил Михалне.

— Соловей прилетал ведь, — добавила Елизавета Николаевна.

— Дом невелик — спать не велит. — Иззавета Николавна нашатырным спиртом пошла брызгать между грядками — от мошки…

Я отправилась следом и немного пополола ее грядки — она предложила в подарок лоскутное одеяло. Говорила: в одеяле в каждом лоскутке — свое солнце, свое значение… О, это я очень понимаю, ведь у меня тоже в каждом рассказе свое время, свой центр, свое значение.

Я бы не взяла такой ценный подарок, но у меня есть друг-поэт, который мечтает о таком, в стихах же пишет, что страна стала лоскутным одеялом удельных княжеств или что-то в таком духе…

При этом я не понимала, почему мне после стало так хорошо — не из-за подаренного же одеяла… Ведь вот только что она накрывала на стол — готовилась разделить со мной свой скромный ужин, — и мне хотелось плакать от ее слов “милости просим”, а теперь опять хочется плакать, но уже от счастья.

— На Страстной неделе, — улыбку она прятала в чай, — принесла мне Михална меду! Два литра! Как деревья дают кислород, так такие люди, как Михална, дают нам тоже кислород своей щедрости…

Может быть, травы в чай она какие-то кладет особые?

И видно, что с каждым годом она становится все воздушнее: в прошлом году еще руки были полными, а нынче уже совсем не то. Только губы — губы по-прежнему детские словно. Вдруг она — по забывчивости — наступила на больную ногу, и слезы брызнули из глаз. От боли! Детские губы, недетские слезы, а все же я рискну утверждать, что она была счастлива.

— А на лекарства деньги где берете?

— А нигде — святой водой мажусь.


Детеныш Ксюха

— Откуда вообще все взялось? И кто раньше появился: люди или насекомые, а, папа?

Детеныш Ксюха — новенькая в группе. Ее папа так и сказал Софье Вячеславовне:

— Вот вам детеныш Ксюха.

Софья Вячеславовна не обрадовалась — у нее и так было тридцать четыре ребенка в группе. Слишком много! Перевозбуждаются, шумят. Еще хорошо, что от “Маугли” засыпают. Текст сложный для пятилеток, поэтому приходится каждый раз его читать перед сном.

— Откуда оно взялось все? — то и дело спрашивала у всех детеныш Ксюха.

— Рыбы вышли на сушу, когда им стало воздуха не хватать, — на ходу объяснила Софья Вячеславовна.

Ксюха в свои пять лет в каждой Божьей луже на прогулке смотрела на свое отражение. Еще она переназвала многих детей в группе: Дашу — Дахой, Рому — Ромахой, а Наташу — Натахой.

С Натахой она подружилась. Бегут, кричат: мол, Вадик хочет целоваться!

Софья Вячеславовна посмотрела: Вадик играет экскаватором, меланхолично так.

— Ну что вы, девочки, наговариваете на него! Он играет экскаватором.

Раздался рассудительный голос Вадика:

— Я им сказал, что поиграю, а потом уже буду их догонять.

Н-да, подумала Софья Вячеславовна, для Вадика первым делом самолеты, ну а девочки, а девочки потом. А они уже трепещут все!

— Мой брат по телевизору смотрел голых женщин, а папа вошел — он их под мультики спрятал, — сказала Натаха.

Надо срочно сменить тему, подумала Софья Вячеславовна и спросила у Вадика:

— А ты вырастешь — кем будешь?

— Миллиардером.

Ничего себе — сменили тему! У Софьи Вячеславовны и так денежные проблемы: свекрови предстояла операция — ногу отнимут… Нужно платить ночной сиделке, а зарплата такая… такая… Хорошо, что пора на прогулку, и направление мыслей у Софьи Вячеславовны сменилось само собой.

Их детский сад был на самой окраине Перми, напротив через дорогу — уже лес. И вдруг на прогулке увидели они зайца — он вышел на опушку и замер.

— Это кто — маленький олень? — спросила детеныш Ксюха. — Все смотрите-смотрите: маленький олень!

Почему-то в этот миг Ксюха стала очень дорога Софье Вячеславовне.

Но однажды за Ксюхой никто не пришел. Софья Вячеславовна забрала двух своих сыновей в других группах, и все вместе они поплелись домой к Ксюхе, там было закрыто, но соседка согласилась взять девочку до прихода кого-нибудь.

На другой день в ответ на “Доброе утро” детеныш Ксюха буркнула: “Недоброе” — и целый час потом сидела в туалете, плакала и ничего не говорила. Лишь перед сном сказала Софье Вячеславовне:

— А в воскресенье я поеду к папе в гости!

Так стало понятно, что ее родители развелись.

— Вот и хорошо!

— А что хорошего! До воскресенья еще три дня.

— Ну, подумаешь — всего три дня!

— Софья Вячеславовна, ждать три дня — это очень других три дня!

На следующий день Софья Вячеславовна объясняла детям (по программе), что такое горение, какую роль играет тут кислород.

Она принесла две разных банки и две одинаковых свечи. Зажгла и закрыла банками. Ну, ясно, что в большой банке свеча горела дольше, потому что кислороду больше.

Повторила опыт, повторила словами. А теперь — проверка: все поняли, что такое кислород?

— Кислород — это лимон, — сказала Ксюха.

— Почему лимон?

— От лимона — кислый рот…

Все понятно: девочка не может никак сосредоточиться — думает о своем.

На следующей неделе детеныш Ксюха начала вообще бить детей, скоро стала так агрессивна, что ударила по голове Вику. А Вика росла без папы, мама у нее — пьющая, и Вика до сих пор знак “плюс” называла “скорая помощь”. И хохлому от палеха отличить не может. Раньше требовали, чтоб дети перед школой отличали Брежнева от Ленина, а нынче — чтоб хохлому отличали от палеха. Но ладно уж — Бог с ней, с хохломой, дни недели Вика запомнить не может.

Софья Вячеславовна говорит, что на прогулку не пойдут, пока не скажут, какой сегодня день недели. Так Вика еще ни разу не назвала правильно… Но она не унывает; даже если что-то не поймет, то с улыбкой спрашивает:

— Софья Вячеславовна, мы идем гулять?

— Нет, Вика. Мы идем на гимнастику.

Стихи для утренника Вика тоже не в состоянии запомнить, но мама ее очень просила, и Софья Вячеславовна все же дала ей две строчки к Восьмому марта: “Лучше мамы моей никого не знаю, ведь она у меня самая родная”. Вика с восторгом прочитала:

Я мамы своей вообще не знаю,


Потому что она самая родная!

Но зато только окликнешь ее, Вика обернется-улыбнется: “Ась?” — и летит, руки раскинет — через секунду она уже в объятиях Софьи Вячеславовны. Так вот получается. Или полетит вдруг обниматься со всеми проверяющими! А проверки очень часто случаются!

Видимо, так ее мама обнимается со всеми своими гостями (водку принесли ведь они). И вот только тети-дяди входят в группу, Вика руки раскинула — уже летит к ним со своей свекольной улыбкой: зда-а-а-сте! И начинает обнимать их за ноги!

— Какие у вас дети гостеприимные, — говорят тут проверяющие, — нигде мы не встречали таких детей!

Мама Вики — тоже со свекольной улыбкой, но логопед дал задание вырезать слова с буквой “Л” из газет — не вырезали…

И вот эту Вику ударила детеныш Ксюха, а разве можно обижать такую! Софья Вячеславовна целый день спрашивала, почему она ударила Вику.

— У меня без папы все облупилось: сапоги облупились, ранец облупился и нос облупился, — ответила наконец детеныш Ксюха.

— Нос облупился от солнца — при папе он мог тоже облупиться.

— Нет, папа напоминал, чтоб я бейсболку надевала…

Это была первая жаркая неделя — на площадке пахло протухшей рыбой. Видимо, бомжи ели, зарыли остатки. Запах раздражал сильно, все воспитательницы на своих участках искали-обыскались, где зарыто, — не нашли ничего.

И вдруг Вадик приносит Софье Вячеславовне ветку цветущего боярышника: сорвал у ворот — вот он, этот запах! Так пахнет боярышник! Почему-то рыбой. Просто нынче в первый раз много цветов...

— А когда мы ездили в Питер, там на всех улицах города сильно-сильно пахло свежими огурцами, но оказалось — корюшкой! — сказала нянечка Лида, когда дети ей все рассказали в группе.

— Еще раз расскажите, — попросил Вадик.

— Надоел! — Детеныш Ксюха с размаху ударила его ногой по яйцам.

— Ты с ума сошла, — зашипела на нее нянечка, — у него же детей может не быть.

Даха тут оч-чень заинтересовалась словами няни: мол, как это, интересно, у Вадика вообще могли быть дети, он ведь не женщина!

Это была среда, в четверг был день рождения Селестины, ее папа-коммерсант всегда устраивает роскошный стол вечером — праздник для всей группы.

Мамы с завязанными глазами должны были угадать своих детей. И вот Софья Вячеславовна заметила: дети, имеющие пап, долго пересаживались, шутя, подсовывая “слепой” маме одного ребенка много раз, а безотцовщина… о, они совсем иначе себя вели — рвались к мамам, быстрее хотели попасть в родные руки!

И после всего подходит к Софье Вячеславовне папа Вадика. У них фамилия Сверко. Он неизменно сверкал серьгой в ухе, серьгой в губе, а сегодня вдруг — в белой рубашке с галстуком.

— Я на новой работе, там требуют, чтоб строго… Софья Вячеславовна, вы приедете в суд — сказать, что я всегда Вадика приводил и забирал?

— А что случилось?

— Жена от меня ушла к … (прозвучала фамилия известного миллионера) и хочет сына забрать.

— А может, с мамой Вадику будет лучше?

— Но я с ума сойду!

А в это время Софья Вячеславовна поссорилась с мужем, он несколько дней жил у своей матери, и ей как-то было не до суда — дел невпроворот. Да еще ее старший сын — четырехлетний — описался в группе, не спал… И она поняла, что он так переволновался из-за ссоры с родителями. Всего-то три дня и длилась эта ссора, а уже сын описался! Нельзя ссориться.

А у детеныша Ксюхи вообще развелись мама и папа — это еще страшнее. Значит, надо как-то ей помочь успокоиться, но как — вот в чем вопрос…

В раздевалке, как всегда, сидели два ребенка-тормоза и беседовали.

— Я потеряла носок, — говорила Вика.

— А ты в шкафу смотрела? — спрашивал Вадик.

— Я и под шкафом смотрела.

Детеныш Ксюха подлетела к ним и начала их буквально встряхивать: мол, надоели вы, растяпы, из-за вас всегда на прогулку долго не выходим.

Софья Вячеславовна подошла к ней и в наэлектризованном воздухе громко сказала:

— Слушай, ты одна, что ли, тут несчастная такая?

— А?

— Ты не одна такая! Чего уж так нервничать — у всех ведь проблемы! У Кати папа ушел, у Вадика, наоборот, мама ушла от папы и забрала сына в другую семью вообще…

Дальше вдруг такое началось! Произошло то, чего не ожидала сама Софья Вячеславовна: дети на прогулке просто бросились рассказывать Ксюхе о своих проблемах:

— У нас папа маме зуб выбил позавчера! Они дрались-дрались, а потом зуб на полу я полчаса искала…

— А у меня папа маму ударил, и ее паралицевало!

— Как это?

— А так: половину лица… паралицевало.

— Парализовало?

— Да.

Дети все окружили детеныша Ксюху и сыпали, и сыпали все свои горести:

— Мама моя выгнала папу, нашла дядю Леву! Папа часто блюет, а дядя Лева редко блюет!

— А мой папа гадал в Новый год по книжке, ему выпало знаете что — “внимание противоположного пола”. И я сказал: “Папа, противоположное полу — это потолок. Ты должен внимание ремонту потолка уделить!” А он меня схватил за уши! А что я такого сказал?

И только одна Оля Нежненечко имела план — как наладить в семье снова хорошую жизнь. Она хотела… нарисовать родителям свадьбу, чтоб не ссорились.

— Нежненечко ты моя! — обняла Олю Софья Вячеславовна.

Вдруг детеныш Ксюха сказала: она тоже нарисует родителям свадьбу!

С тех пор детеныш Ксюха опять повеселела, носилась по группе с Натахой, хорошо ела и отлично отвечала на занятиях. Когда нужно было назвать признаки осени, а все тридцать четыре ребенка уже назвали, Ксюха нашлась:

— Батареи отопления включают! — и покраснела от похвалы.

Это называется “разделенность опыта”. Софья Вячеславовна слышала, что есть на Западе целые уроки такие: о смерти, о страхе… всё дети друг другу рассказывают.

На следующий день детеныш Ксюха принесла в группу горшочек:

— Это детеныш фиалки!



* * *

Журнальный зал | Урал, 2006 N7 | Нина ГОРЛАНОВА, Вячеслав БУКУР

Сначала разговорились, а после познакомились.

Студенты, прожорливые, как гусеницы, как бурсаки, наводнили кухню. Со всего общежития они тянулись сюда, неся в себе мерцание невыносимого молодого голода. И старались быстро сочинить какую-то пищу. Казалось, что все так здорово подходит друг другу: объявление на стене о курсах художественного свиста и растянувшийся под ним налим с усами, как у запорожца, блестящий. БЕДНЫЙ ТУРГЕША, ГОНЧАРОВ ЗАДАВИЛ ЕГО ПОДОЗРЕНИЯМИ В ПЛАГИАТЕ!.. Эти слова вырвались из общего гула — кухня была еще и клубом, где беспрерывно перебирались четки слов.

— Ну и целуйся со своим Бахтиным!

Через четверть века Василий Помпи снова оказался на этой кухне — по делам журнала. И за этот миг он успел услышать: “Ну и целуйся со своим Батаем!”

А сейчас, в начале 1975 года, Василий Помпи сидел на подоконнике: он наблюдал за банкой сгущенки и курил. А еще он привязывался сердцевиной к молодоженам Вязиным. И это для них он каждый свой верлибр читал, значительно подъёкивая интонацией, как лошадь — селезенкой:

— “Вий” — это Мона Лиза

Русской литературы

С ее таинственностью...

— Нет, “Вий” — это наш Кафка, абсурдизм наказания в этом мире, — басил Вязин.

Вася перевел взгляд опять на сгущенку посреди кипящего океана в кастрюле, и его наполнило ощущение собственной большой НОРМАЛЬНОСТИ! Он не идиот, Вася Помпи, не уникальный выродок, как ему внушали и в школе, и в семье, и во дворе. Поступив на первый курс, он окунулся в целое общежитие таких же — ведь все они выросли, не сгинули, а каждый из них мог пропасть, надломиться. Благодарность переполнила его и выступила через глаза. Он отвернулся к окну.

— Едкий табак какой: глаза дерет, — пробормотал он. — На биофак бы я ни за что не пошел. Природа — это фильм ужасов... Личинку стрекозы видали? Как череп, у нее все есть, даже весла: гребет и гребет, как на лодке, и хавает, хавает...

Мощный хлопок, затмивший все шумы! И тут же кипящий конус взметнулся к потолку и усеял его маленькими коричневыми сталактитами. Это взорвалась банка сгущенки.

Оказывается, Марта курила в противоположном углу кухни и сразу оказалась возле Василия. Он ее, впрочем, уже заметил, но руки не доходили это осознать (только принимал покрасивее позы на подоконнике). Волосы Марты были словно из первородного металла: они так слепили Васю, что золотые пятна поплыли перед глазами. ТО, что он подумал про золотые фильтры, произошло в каком-то нулевом пузыре времени — между взрывом и суматохой, поднявшейся вокруг. Но чудом никого не обожгло, лишь брюки молодожена Вязина стали, как бутерброд с маслом.

— Наша сгущенка — самая гуманная сгущенка в мире, — выдала Марта.

Юмор эпохи застоя таким и был — незатейливым. По внутренней, бешено бегущей строке промерцало: “...смыслоокая... уральски окает...” В общем, Помпи понял, что самая, самая встреча в его жизни произошла.

— И паничка поднялась не очень большая, — успокаивал он всех.

Марта замерла: два тысячелетия, которые стояли над средиземноморским лицом Василия Помпи, равномерно обсушили его черты, но настой италийской красоты еще плескался во всех впадинах лица. А тяжелые монгольские веки ему, видимо, достались от маминых предков. Вася подпрыгнул и, взлягнув воздух, сделал несколько гримас, отвергающих случившееся.

— Что это было, а? — многозначительно сощурилась Марта. — Почему оно взорвалось?

— А просто мир показал, что он непредсказуем, — сказал аспирант-молодожен Вязин.

Подстегнутые такой фразой, все еще глубже въелись в разговоры, чтобы отогнать злые случаи плотными телами слова.

— Сказали: вдоль берега моря бегай — сердце вылечишь...

— Ходят слухи, что в Свердловске свободно мыло продается!

— Ну, я и бегала вдоль берега — попала в больницу с сердцем.

Здесь Вася совершил стряхивающий жест рукой, как бы роняя в чужую беседу драгоценную микродобавку:

— Вам сказали бегать вдоль берега моря, но не вдоль же всего берега.

В семьдесят пятом году предъявляли свои имена после таких вот долгих разговоров и принюхиваний под маской задушевности.

— Василий Помпи, эсквайр.

— Марта Белова. Читали мою статью?

— Кажется, в “Нью-Йорк Таймс”?

— В “Пермь-юниверсити Таймс”... Против “Романса о влюбленных”.

Аспирант-молодожен-говорун Вязин, всюду искавший пользу для народа, сказал так: мол, вы, Марта, наезжаете на фильм, а как же — “улица корчится безъязыкая”? А режиссер пытался дать язык массам.

— Уже всем понятно, что я — Марта. А вас как зовут? Влад Вязин... А жена? Софья. Так вы прямо, у, как Толстой: он тоже все страдал, что отбирает у народа последнее...

— Граф и не представлял, что придут большевики и все остальное отнимут у народа, — подпрыгнул Василий Помпи и лягнул воздух.

А тут все ходили, кому не лень, форточку закрывали, чтоб не дуло, открывали, чтобы проветрить. И подошел не отличимый от других студент, но после него на жизни осталось пятнышко мертвечины. Все почему-то замолчали.

Пока они рылись у себя в черепных коробках, ища сырье для речи, Василию хотелось соскочить с этого мира и подтолкнуть его плечом, как буксующий грузовик.

— На каком вы факультете? — Он замахал красивыми мослами рук. — Я на филологическом.

— Я тоже, на втором курсе. — Марта жадно ловила сигаретой огонек Васиной спички.

— А мы в аспирантуре с Владом, — рассеянно сказала Софья Вязина, глядя на раковину (чтобы никто без очереди не втиснулся).

Она начала чистить налима и в промежутках между свирепыми рывками ножа резко выдыхала:

— Серафима Макаровна... о “Романсе о влюбленных”, что ее греет одна реплика... жить — больший подвиг... чем погибнуть...

Быт был волшебный: он пристегнут сбоку и не замечается, потому что весь завален беседами, байками... Очередь Софьи к раковине подошла поздно, и она успела поведать Василию Помпи свое мучение.

Свадьба Вязиных началась, как у всех: пришли сроднившиеся в битвах за просвещение люди, чтобы выпить радужной опилочной водки и поискрить дружбой. Им казалось, что после каждой дружеской попойки жизнь начинает выписывать виражи, уводящие их от жадной черной прорвы в конце... Вязины сидели во главе стола и видели, как в распахнутые двери вливались реки людей, все общежитие волнами прошло через эту свадьбу. И были там два фотографа: они все время появлялись то сверху, то снизу, рассеивая смачные щелчки своих вспышек. Кажется, их никто не приглашал. Потом вдруг получилось, что их японский широкоугольник давал такие эффекты: лицо невесты все ушло в нос, а у жениха — в бороду. Вязины совали им деньги, но Серж Кульбако процедил: “А вот что вы мне сделаете: достанете третий том Ильфа и Петрова”. В тоне его звучало “куда ж вы денетесь!”. Вязины стали погибать в возмущенном ужасе. (Это все равно что сейчас, в 1998 году, потребовать с аспиранта “мерседес”!) Негде было им взять третий том Ильфа—Петрова!

— Да откуда этот гном появился? Зачем нам его уродливые фотографии!!! Да если б мы знали, что он так бесстыдно потребует... — нежным голосом с матерной информацией причитала Софья.

Вот тут и подошла очередь ее к раковине, и она принялась с бешеной силой мыть слизистого налима, пучащего глаза: “Я-то вас не фотографировал, и Ильфа-Петрова не нужно...” А рыбью голову Софья швырнула в бачок с мусором.

— Что ты делаешь? — поразился Влад. — Голову можно сварить.

— Все так делают, — отрезала жена.

— Ну, если появилось такое божество по имени ВСЕ, то... — Василий Помпи захлебнулся от насмешливого ужаса.

Из коридора донесся диковатый смех Баранова.

— Баранов от меня бегает, — опечаленно сказала Марта. — Когда волны смеха его слышу, словно я...

— Словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом баране, — ввернул Помпи.

“Вот ты и символически победил соперника”, — подумал Вязин про нового друга Васю.

Марта быстро соображала: Баранов увидит, что я еще кому-то нужна, и не кому-то, а самому Василию Помпи... и тогда мы вечно будем втроем!

— Я вам достану Ильфа и Петрова! — В глазах Василия зажегся всепробивающий огонь.

А Софье — растроганной — этот огонь показался фиалковым лугом.

Мир для Василия раскололся с этой минуты на СВОИХ и ОСТАЛЬНЫХ. Для первых он был готов на все, не задумываясь, что могут застукать на краже Ильфа—Петрова. А впрочем, хозяин книги — не из своих. Чего там со стыда сгорать! Свои всегда книжки читают, а у не своего стоят стены из собраний сочинений, мерцая в предчувствии возможных читателей-потомков.

Когда Василий принес Вязиным Ильфа—Петрова, темно-красный том, натруженного цвета, он сказал так:

— Из второго ряда взял. Долго не заметят. Пыли будет меньше — поздоровеют страшно.

И Софья радостно кивала, стараясь напором слов затопить серое чувство неловкости:

— Да, нам нужно, так нужно! Ангел ты наш... подлецы фотографы.

— Во втором ряду книги спрятаны знаешь для чего? Сокрыты, сокровища... незримое поле удачи трепещет вокруг них, — втюхивал Влад Вязин своему юному другу. — Что сокрыто, то и сильно. Сокровища от “сокрыть”.

А Вася думал: как я раньше-то жил — без Вязиных? Жизнь была впалая, как грудь подростка. Он от радости насколько мог сильно раздвинул ребра:

— Ну, я пойду: у меня встреча с Мартой назначена.

...Через четверть века Влада Вязина будет снимать телеканал “Культура”. Ввалились четыре мужика — все такие петербургские. И вдруг среди них обнаружился Серж Кульбако с мощным выхлопом изо рта. Остальные трое беспрерывно источали интеллектуальный озон, но мощные русские выхлопы Сержа пробивали в нем дыры.

— Влад, твои “Вечные страшные сказки” получили такой резонанс, — говорил растроганно Кульбако, устанавливая “Хитачи”.

— Серж, Серж, — тревожно кикали, как большие умные птицы, режиссер с помощником. — Тремор, тремор убери!

— А ты знаешь, Влад, что из одной твоей фразы родилось целое направление в фотографии. Ты сказал: “Глаза лгут”, и я сделал цикл зажмуренных портретов...

Вся телекомпания с удивлением посмотрела на Сержа: им было непривычно, что он повел себя не как голая функция алкоголя, а как бы слегка подвоскрес.

Теперь отмотаем снова двадцать пять лет назад. На выходе из комнаты Василий Помпи стремительно перекрутился, как гибкий шнур, и спросил небрежно: как давно Баранов стал избегать... обегать Марту?

Супруги подумали одновременно: да Баранов, он еще на Марте лежал, а сам другой уже махал. А внешней оболочкой они приблизительно по-родительски строили мягкие улыбки и делали успокаивающие пассы.

Баранов появился в коридоре. Он шел, подтанцовывая и обмахиваясь двумя разрисованными картонками. Ум-па-па, за каждую картину, за эти шедевры, Катя Кондеева даст по рублю, а если добавить четыре копейки, получится две бутылки “Яблочного”. Посреди твердых чеканок лица у Баранова таращились глаза, будто изнутри смотрел трехмесячный младенец. В них иногда словно пробегали мелкие морские волны. Они транслировали незатейливую честную передачу: “Я вас никогда не обману!” Это были глаза последнего эльфа.

И вдруг две бутылки яблочного, тщательно вымысленные, со свистом взвились и улетели сквозь потолок, а ведь только что витали вокруг, зовя крутым бедром... Баранов законвульсировал на тоненькой ножке, поймал у самого пола одну из выпавших картинок и упал в комнату Вязиных.

— Влад, Владик, спрячь меня! Марта там... а с ней высокий... — И Баранов закрылся на ключ изнутри, после чего встряхнулся, принял онегинский вид, протянул Софье натюрморт.

— Какие цветы: испуганные, как купающиеся девушки, — сказал Влад Вязин.

О, Вязины, подумал Баранов, как у вас все слащаво, словно слеплено из цветных леденцов!

В дверь застучали. Не открывайте, задрожал Баранов — лицо его пересохло от страха, даже куда-то ухитрился глаза эльфа затолкать.

Софья спросила мужа:

— Ты что — подглядывал за купающимися девушками? А я думала, с трех лет мифы народов мира читал.

Вязин куда-то наискосок вверх взглянул, как бы указывая на параллельность процессов: исследование прекрасных купающихся девушек и чтение мифов.

В дверь стучали и кричали: “Баранов, Баранов, открой!”

— У, — взвыл Баранов. — Ну кто меня просил лезть со своим х... куда не следует! Отрезать бы его!

— Отрежут, непременно отрежут, — устало вздохнул Влад Вязин и пошел к двери. А Баранов залез во встроенный шкаф и притаился в компании швабры и ведра. “Не открывай, — шепотом молил он Вязина. — Я Марте должен тридцать рублей!”

— Баранов, открой, не бойся, поговорим, — донеслось из-за двери.

Все это выглядело, как будто Дон Жуан и Командор решили шутя побегать друг за другом. Первой ворвалась Марта, гордо куря на ходу. Вид у нее был какой-то французский: сверхмодный широкий ремень кричал: “Видите, какая тут талия?!” Никто не знал, конечно, что ремень сей Марта сама сшила из обложек толстых тетрадей.

“Марта вся из бердслеевских каллиграфий, — подумал Вязин, — но... ломом тебя не убьешь”.

— Выйдите на фиг, — рявкнул он. — Я вас не приглашал с сигаретой.

Марта быстро поплевала на ладонь и по-грузщицки лихо затушила в ней сигарету, с шипением повертев. Она сразу же увидела картину в руках Софьи:

— Эту я тоже заберу в счет долга. Баранов, где ты, мне с тобой надо поговорить.

“Уж я знаю эти разговоры, — тяжело дышал шкафным запахом Баранов. — Зубов не напасешься. Он кажется костлявым, этот... с Мартой который шел, но кости, наверное, у него очень твердые”.

Вася Помпи взял в руки лежащую на кровати картину Баранова. На этой были изображены саламандры, рыжие духи огня. Они бесились и словно перетекали друг в друга. По легкой дрожи этой картинки, которая повернулась в руках в направлении своего творца, сидящего в пыльном шкафу, Помпи все понял. И распахнул дверцу. Пять секунд они с Барановым молча глядели друг на друга. Вася разглядел выцветшие торчковатые усы, как будто густо насажанные обрезки лески. Вокруг них, как от брошенного в воду камня, разбегались тонкие морщинки. Проще говоря: Боярский в светлых тонах. И вдруг у Баранова начала медленно расцветать улыбка. Через муть проспиртованной плоти прорезывалось чистое веселье. Улыбка говорила: ну, щас я тебе расскажу парочку баек, снов, и ты не будешь делать мне больно, мы еще подружимся. Славяне ведь от слова — “слово”, и мы подружимся на этой почве. Так сигналила его детская улыбка. Он загрохотал ведром и вылез.

— Застенчивый, как розовые подштанники, рассвет. — Первыми словами Баранов как бы пробовал ситуацию: покруче завернуть или помягче? Помягче. — Это я сон рассказываю... Сажают меня в лодку, а на том берегу костер горит (маячок взгляда обежал всех и принес решение: сейчас покруче) — инквизиция. Башлыки с прорезями для глаз, наполовину ку-клукс-клан, и я кричу...

“Сколько из Баранова обаяния хлещет — словно он на продажу его вырабатывает”, — подумала Софья.

Баранов понял, что бить не будут.

— Значит, так... там, во сне, я кричу: “Не надо меня сжигать: так не бывает, неправда, что так бывает”.

Сколько мы знаем Барановых, все они отличаются от Козловых. Понятно, что в детстве их зовут коротко: Козел и Баран. Козловы растут порывистыми, с гневливыми глазами, а Баранов выбирает другой, как теперь говорят, пох...стский стиль поведения. Один из наших знакомых Барановых, когда смотрел по ТВ съезд КПСС, всегда комментировал так: “Кого среди делегатов не хватает, так это — Баранова!”

Помпи сам предложил: не выпить ли нам, счастливцам праздным! И Марта поняла: Баранов понравился Васе — значит, есть надежда сохранить их обоих возле себя.

Вошла Катя Кондеева с лысеющим красавцем, который назвался Сергейчуком. Баранов заговорил пышно и пошло:

— Господа, эти мистические саламандры — сколько горя они принесли! Я знаю три случая, когда от их присутствия в доме начинался пожар. (Он знал два случая, но выскочило “три”). Картина всегда возвращается ко мне... И что мне с шедевром делать?

Марта предложила продолжить эксперимент и подарить Серафиме Макаровне в деканат: сгорят все пропуски лекций...

— Все эксперименты проводите над собой, — заметил Вязин. — С латыни переводится “экспериментум” не только как “опыт”, но и “искушение”.

Баранов взял шляпу Вязина чаплинским жестом и, скособочившись, прошелся внутри компании с просящей ужимкой. Сергейчук сказал: “Я по вторникам не подаю”. И тут же дал трешку.

Дыхание у Кати Кондеевой замедлилось в три раза. Она не могла отлипнуть взглядом от Сергейчука и голосом хлопотуньи зашептала Софье Вязиной:

— Иван скоро пойдет в морг, обмывать покойников, и у нас денег будет — полно!

Много лет спустя Кондеева и Сергейчук разведутся, потому что Катя встретит более сочного финансиста. Влад Вязин в это время ездил к родителям в Среднюю Азию и увидел богомола, который охотился на муху. Богомол долго сидел, замерши, а потом щелк — выстрелил шипастой конечностью, и муха исчезла в его ротовом механизме. Вязин подумал: вот так же Кондеева проглотила Сергейчука. Но окажется, что она проглотила его не до конца, потому что много раз видели Ивана весело куда-то бегущим, а после — в эпоху рынка — едущим на своем “ауди”. Ходили зыбкие слухи, что видели его в областной библиотеке с пачками полуистлевших газет времен нэпа. Видимо, он умудрился высосать из них свои полезные соки...

Баранов двигался по кругу со шляпой, а руки зубчато подрагивали.

— Братцы, — вскричала Кондеева, — хотите, сделаю луковый салат с кипящим маслом?

И в Кукуштане, и в Перми, и в Магадане, и в Москве жизнь не устает лепить добрых маргарит и магдалин, готовых услужить художнику душой, телом и делом. Женское служение — слепое. Марта и Катя видели и не видели, что Баранов, приплясывая, катится к разрушению самого себя. Даже аспирант Вязин — и тот думал, что Баранов проходит опасный, но недолгий период самоопределения.

В комнату заглянул попользоваться насчет общения сосед с лицом честного парубка. Фамилия его Журдо. Безпятиминуткандидатство так и тикало во всех чертах его лица. Он увидел Катю — между передними зубами ее — синеватая черточка в глубине (через молочную полупрозрачность как будто бы канал, проточенный мельчайшим существом). И такой звучный голос, как будто бы тело ее все звучит, так что Журдо хотелось схватить это тело и прижать, чтобы звуковые волны встряхивали его всего.

— А хотите, я ликер “Шасси” принесу? Народный самородный! — И он помчался за самогоном, сдобренным глицерином и сиропом.

Иван Сергейчук приник к гитаре и запел. Это было даже не пение, а обаятельный вой. Пока Катя режет лук, Софья сооружает бутерброды, а Вязин кромсает сало, Ивану что-то нужно делать, вот он и окутывает их песней. Мелькало: темной вуалью, допьяна, не стой на ветру. Журдо внимательно выслушал и сказал озабоченно:

— Псевдонимус-то Ахматова взяла не русский! И вообще наследила: стихи посвящала Сталину.

Тут раздался легкий скрип зубов. Вася Помпи сказал, как бы от лица всех:

— Так у Ахматовой сын в лагере сидел. А если бы ты был на ее месте?

— Никаких “если”, — мягким внятным голосом отвечал Журдо. — Каждый живет в ту эпоху, которой он достоин.

— Ах, без “если”, — заорал Вязин. — Хорошо. У тебя, Гена, сын есть?

— Пока-то нет...

— Тогда заткнись!

— Ты более достоин, чем Ахматова? — дернулся Василий. Марта взяла его за руку и стала гладить пальцы.

Баранов сразу понял, возвратясь с выпивкой, кто здесь виноват в разрушении всеобщей приятности:

— Это ты, Ген, на Ахматову батон крошил! Ну-ка, гад, глотни с нами скорее — за то, чтобы она тебя простила. — Он поставил на стол пять бутылок водки: маловато, думал он.

Все выпили со вкусными звуками, луковый салат и сало так и запрыгали в молодые рты. Журдо не отставал в бодрости от всех: жевал радостно, но зубы пару раз визгливо скрипнули.

— Слушай, у тебя проблемы, что ли, в жизни? — Помпи хотел срочно помочь человеку.

— А, не умеете вы обсуждать вопросы... глубокие... Сразу обижаете — на личность переходите, — уличил всех Журдо.

Кондеева превратилась в кивало: она кивала то ему, то всем остальным. Ваня молчал, но и его молчанию она кивнула несколько раз.

Все тут упорно захотели перейти на личность Гены Журдо и слегка отметиться на ней мужскими кулаками. Баранов больше всех рвался:

— У меня удар страшный с правой — мне папа-майор поставил удар!

Гена у всех на глазах поплыл, как запах, и исчез.

— Братцы, а когда же он усочился? — спросила Катя.

“Моя Марта никогда не скажет “братцы”!” — про себя порадовался Помпи. Он видел всю картину сразу как бы восемью глазами: и сверху, и из какого-то своего внутреннего угла (рифма: ребристая мгла). И такое тяжелое счастье плитами навалилось — не продохнуть. За что? Только жаль, что Марта время от времени заводит глаза на Баранова. И Вася сразу заговорил о декабристах и Пушкине:

— Слушайте, судари мои, а если бы они завоевали свободу и Пушкин стал бы министром культуры?

— В лагере бы он сгинул, — выдохнул Вязин и подложил свою кисть, испорченную каратеистскими набивками, под челюсть.

— Почему в лагере — они же все были друзья, как мы с вами! — забурлила Софья.

— Какая там уж дружба. — Вася согласился с Вязиным. — Диктаторы Раевский с Пестелем все время бы требовали: “Пиши не эту свою фигню... любовь, богат и славен Кочубей... а воспой-ка ты 14 декабря!” Ну, раз бы Саша ослушался, ну два...

Вечеринка, как хорошая ракета, уже прошла точку своей наибольшей выси и плавно приближалась к поверхности жизни. Баранов зарыдал, стряхивая перлы слез на грязноватые усы. Энергия стремительно уходила из него.

А вот Журдо, который провалился сквозь стену, через двадцать с лишним лет прошел через стену областной Думы и воссел там депутатом от какого-то района. Его сыну нужно было очень быстро выучить английский язык, и Гена организовал фонд поддержки молодых талантов. Городская казна дала денег, и на эту сумму Гена издал книгу стихов Кати Кондеевой “Подземный ангел”. Взамен она день и ночь занималась английским с его отпрыском. Когда она дарила Вязиным томик с обложкой из льдистого верже, они спросили: все ли еще Гена скрипит зубами.

— Даже странно, в самые лучезарные моменты жизни: на банкете...

— В постели, — добавил Помпи, бывший в гостях.

Он тут же перекинул треть книги и прочел:

ПОДРАЖАНИЕ ЦВЕТАЕВОЙ

И слово “хер” на крышке люка

Прочла семь раз без звука.

— Это сакральное “семь”, — прокомментировал Вязин.

Вдруг Помпи от лица женщины разыграл это: “Один раз я прочла — что за набор из трех букв? Снова прочла: что-то ведь знакомое. На третий раз: ба, так вот же это что! На пятый раз пришел восторг: о! Ну а на седьмом прочтении — эти волшебные судороги...”

...А Василий Помпи после той вечеринки, где Пушкин почти в концлагере сидел, брился четвертый раз в жизни. Он последние минуты был обыкновенным человеком. Дальше из него жизнь будет усердно делать героя. И с большим успехом.

Он в это утро словно рубился в битве, как его предок-легионер, безжалостно выкашивая целыми рядами упрямую щетину. Колыхалось что-то в голове про вечеринку. Но все перекрывалось хаосом впечатлений после ночи с Мартой.

О, наша юность: первая ночь любви, первый вызов в КГБ — где все это? Да там же, где у современных юных бизнесменов первая повестка в налоговую инспекцию...

Василий, конечно, каждый день видел эту железную лестницу на чердак, но не мог вообразить, что другим концом она упирается во вспышку, взрыв, миг несуществования. На крышке этого чердачного люка и было написано то самое трехбуквенное слово, вдохновившее Катю Кондееву... Когда Марта по-обезьяньи пропрыгала вверх по перекладинам, она отбросила люк, как пух от уст Эола. Это она открыла дверь в его, Василия, восторженный страх. Лестница загремела, как усилитель его дрожи. Потом когда он закрывал люк, то чуть не крякнул от надсады. А от Мартиных рук, тонких, бердслеевских, эта железная пластина вспорхнула с нездешней быстротой.

Марта уже была в середине чердака — он обнаружил ее по слабому золотому мерцанию волос среди тьмы. Он ничему не удивлялся, потому что Златовласка и должна из ниоткуда достать одеяло, которое накрыло чуть ли не полчердака. Так и не было никакой возни с одеждой, которую скрупулезно демонстрируют во французских фильмах, изредка залетающих в глухие уральские гнездовья. Какие-то лучистые взмахи... Баранов опять где-то гнусовато засмеялся внизу... Василий трепыхался среди вспышки, испепеляясь и снова возникая, и не понимал... в перерывах, когда он приблизительно оформлялся в этом мире, находил руки-ноги и голову возвращал, закатившуюся в угол чердака, он успевал несколько раз сделать предложение Марте, но не успевал услышать согласие, и его снова разбрасывало по всему миру.

Бодрыми излишками плоти обросшая кастелянша шла по общежитской лестнице с пустым бачком. Она подрабатывала уборщицей. Во взгляде на Марту и Помпи, спускающихся с чердака, было: “Да, я бы с вами поменялась”. Вслух она сказала: “А я сижу с внуками, и никакой любви”.

...Василий закончил бриться. В это время Брусникин открыл глаза, похожие на лакированные бусы:

— А твои рифмы! “Матчи—мальчики”... инфляция поэзии! Это же чистый Андрей Андреич. — И Брусникин ушел в умывалку.

Тут прибежала секретарша филфака Полина Матвеевна:

— Вася, зачем ты язык-то не подвязываешь!

Она вздохнула. И это была не подделка под кротость, называемая у нас подвидностью, а самый настоящий эталон.

— Иди теперь в первый отдел. Тебя вызывают. Понимаешь? Никого не упоминай, ни единой фамилии. Они тебя будут пугать, а ты не бойся. Сейчас не сажают. А сажают, так не расстреливают.

Вася почувствовал страшно колыхающуюся в теле ртуть: он двинул рукой по направлению к пиджаку, и жидкая тяжесть толкнулась в руку.

— Чем ночь темней, тем ярче звезды, — частила Полина Матвеевна. — Серафима Макаровна всем помощница, маковка наша! И тебя, конечно, не даст в обиду.

Вася думал: хоть бы Брусникин пришел и начал говорить какую-то ерунду. Секретарша Полина Матвеевна ушла перерабатывать тонны канцелярской целлюлозы. А Василий все удивлялся, что он становится большим героем, чем хотелось бы.

Когда он шел по лестнице, снова встретил кастеляншу, которая “сижу с внуками, и никакой любви”. Она посмотрела на Василия: “Что это с тобой? Уже на девок не тянет?” Тут он начал вспоминать, что же такое намолол за полгода учебы, что уже и не понять, к чему там они в первую очередь прицепятся. Ну, например, на семинаре разбирали поэтические ритмы. Помпи, конечно, вылез с Бродским:

— Его вибрации уникальны. — И нижняя губа Васи охотилась за нижней.

А все вокруг дремали в привычном зимнем авитаминозе и едва ли что-то слышали, поэтому доцент Ц. пропустил мимо ушей обжигающую страшную фамилию и погнал учебный процесс к звонку. “Надеюсь, не к последнему звонку...”

— Так вот, о Бродском, — рубанул Помпи, входя в первый отдел. — Вы думаете, что он — тунеядец, а его стихи уже растворились в мировой ноосфере! — После чего Вася соизволил закрыть за собой железную дверь.

— Ну-ну, что дальше, еще хотите сказать что-то? — поощряли его ошалевшие сотрудники, переглядываясь: “Почаще бы нам встречались такие дураки!”

Вася перехватил эти взгляды, ужаснулся, упал в пропасть без дна и вспомнил совет секретарши Полины Матвеевны: “Язык подвяжи”. Они про мою любовь к Бродскому и не слыхали, видимо...

Тут сотрудник первого отдела откинул деревянную перемычку в барьере. Все они стали Васю усаживать, предлагали закурить, сами начали наперебой цитировать: “Мы боимся смерти, посмертной казни... тра-та-та при жизни предмет боязни. Пустота и вернее, и хуже чего-то...” Вася этих... э... вибраций... никогда не слыхал, может, у них спецотделы есть: под Бродского, под Галича пишут?

Как объяснить новым поколениям, что такое первый отдел? Можно его сравнить с каким-нибудь обычаем: усаживанием время от времени голой задницей в крапиву. Впрочем, крапива лучше первого отдела. Она стрекает всех, кто в нее вломился по глупости. А первый отдел — ему нужно отборное людское сырье. И вот Вася наш сидит в крапиве, то есть в первом отделе. И твердо решил молчать. Но тут же разболтался, хотя рвение работников в те годы было уже формальным. Власть уже дремала, постарела, вяло жевала, сил проглотить не было, и она выплевывала жертву, полуживую, не в силах переварить. Авось сойдет и так за назидание. Вот это все он им и высказал. Ну, они даже развеселились. “Мы это запишем, учтем...”

Когда Вася это Вязину пересказывал, друг кивал: да, человек — существо мифологическое, ты давай, опрокинь стакан-то; человека не заставишь зверствовать, суля одно лишь благополучие материальное, миф нужен, идея светлая для зверств, а она повыветрилась за десятилетия, слава Богу, да?

Кстати, Вязина тоже вызвали потом в “исповедальню”.

— ...помочь вашему товарищу, Помпи... Вы не думайте, мы желаем ему добра! А про вас и говорить нечего, — частил кэгэбэшник. — Вы же без пяти минут кандидат.

Вязин смотрел на дверь в другую комнату: все, как в языческом храме, есть место особое, выделенное, тайная тайных. Статью бы написать! “Этнографический взгляд на структуру тайной полиции”.

— ...не надо ломать свою жизнь! Подумайте о жене. А ведь если мы ее вызовем, беременную, то может отразиться волнение.

Один из гэбистов стряхнул с рук прилипшие папки, и из глубины спины вынырнул, покачиваясь, острый горбик. Этим он просигналил: пожалейте меня, напишите для моего начальства. И с мольбой протянул Вязину несколько листков. Влад написал: “Помпи никогда не вел со мной антисоветских разговоров”.

— А теперь подпишите... о неразглашении.

Он подписал, пошел домой и тщательно все рассказал жене, начав так: “Я шел в первый отдел с противной физиономией во всем теле...” Потом он разыскал Васю Помпи и ему все изложил, включая жалобный горбик. Вечером ворвался жаждущий Баранов и с восторгом выслушал всю историю. Затем, разумеется, Алексей Баранов ходил по общежитию и рассказывал про первый отдел, воспев и Васю Помпи, и Вязина, и себя — за мужество дружить с такими людьми. Его примерно в каждой пятой комнате поили. Его эпос брызгал искрами все новых событий: в первом отделе одновременно находится подпольный бордель, в горбике у сотрудника — рация, а на подоконнике в ящичке выращивается “план”. Забористый такой сорт, им поощряют самых лучших сексотов. Однажды хохочущего Баранова оборвал мужественный биолог-третьекурсник:

— Лан, лан (ладно). Комендант сказал: был в ректорате — там слышал, что твоего Васю будут исключать... А мне понравилась его слайд-поэма “Под покровом нетленным”.

...когда в прорехи бытия

отхлынет вдохновенье,

то на мгновенье

и стулья, и столы, и чашки, и стаканы

лежат пред нами бездыханны.

— Да, какие слайды! Наклоненные стаканы, голые бородачи... — Баранов вспомнил, что в тот момент, когда он смотрел на простыню с мерцающими черно-белыми пятнами, сладкий восторг проникал в каждый волос.

* * *

...Зимнее небо, потягиваясь суставами туч, разминалось для короткого зимнего дня. Ректор Пикчурин посмотрел в окно, на календарь. Сейчас придет Серафима Макаровна, декан филфака. Насчет Помпи. Первый отдел полутребует исключения. Давит, но не сильно. Помпи — что-то итальянское... Зевс, обернувшись орлом, похитил красавца Ганимеда. Молодец!

В это время Серафима Макаровна, маршируя, говорила Василию:

— Вы только молчите, молчите!.. Понятно? Наша задача — дожить до следующей оттепели, когда ледник снова отступит.

Серафима в самом деле верила, что из поколения Помпи выйдет новый Хрущев. И она хотела обеспечить хорошее образование таким вот — смельчакам-дуракам...

Три девы в углу коридора ковырялись в сборнике упражнений:

— Это второстепенный член, второстепенный.

— Не говорите так: ОН ОБИДИТСЯ, — тихонько шепнул Помпи и обменялся вспышками глаз с ними; вспомнил про Марту, спохватился, но было уже поздно.

Его взяли в прицел и вели до самого выхода из общежития.

Перед ректоратом Серафима еще раз оглядела Васю: да, вид квелый, но сойдет за покаянный. Обитатель кабинета всплыл легким пузырем навстречу им:

— Серафима Макаровна, как вы умудряетесь героически молодеть — при такой работе?

При этом он смотрел на Помпи. Ректор был бескорыстным ценителем мужской красоты, то есть робким. Решил с первой секунды: помогу. “Но полчаса отведем на воспитание”.

Вася почувствовал: это огромное подобие розового младенца странновато. Он мимоходом слышал, что ректор — гомик, но только сейчас понял, как это на самом деле выглядит. Когда ректор Пикчурин теплым маслом взгляда омыл его всего, желудок Васи слегка приподнял диафрагму. Впрочем, его больше волновало, останется ли он в универе. Серафима размеренно вдалбливала в лысеющую ректорскую голову:

— Вступительное сочинение. В стихах. Без единой ошибки. Уникальный случай...

Помпи тут открыл рот, но Серафима мгновенно стиснула (больно!) его локоть, чтоб молчал. Блин, пальцы-то у нее, как прутья, а Вася уже ослабел слегка за эту неделю (днем первый отдел, а ночью — с Мартой на чердаке).

— Нетерпеливые юноши, — вскрикнул Пикчурин легонько. — От службы в армии студентов освободили... я в вашем возрасте еще серпом внаклон жал!

“Жал-то ты жал, конечно, чье-нибудь колено”, — развеселился про себя Вася.

— Александр Иванович, спасибо за помощь, я вам отслужу, — полыми словами отстучала Серафима и взглянула на Помпи в поисках помощи, оживления: теперь уже ему можно было говорить.

— Когда я получу Нобелевскую премию — половину отдам университету на ремонт, — поклялся Василий.

Через час он что-то браво говорил Вязиным о своей стойкости.

— В школе мы собирались. В Клубе голубых сигар. Обещали друг другу: закваску правды нести. В народ! — Пузырьки восторга гуляли у Васи по телу, и он даже подумал: “С такой силой я это говорю... такой клуб на самом деле должен где-то существовать! Откуда-то ведь полезли подробности: махорку смачивали одеколоном, чтобы благороднее курилась”.

А Вязины видели: новое что-то появилось в движениях Васи. Спину он старался к стене припереть. А когда бродили по коридору, Помпи застревал на неуловимый миг в углах. Софья думала: словно он боится, что кто-то прыгнет на него сзади. Мир будто для него делился на два: спереди подобрее, а сзади почернее. “Как часто он оборачивается”, — думал Вязин. “Почему он часто оборачивается, — думала Марта, — как будто что-то услышал или унюхал”.

* * *

Вася зашел в комнату и вздрогнул: на его кровати сидела мать. Руки она закутала шарфом, как в муфте они. Даже мерзнет она красиво, подумал сын. На лицах Брусникина и Хайрулина были расколотые выражения: с одной стороны, к ней нужно относиться как к поколению родителей, но в то же время она волновала их своим свежим стильным лицом и мальчишеской фигурой.

— Мама, — Вася поцеловал мать, — зачем ты приехала? Я ведь позавчера звонил. Значит, есть голос. А голос исходит из головы, то есть голова цела. И, скорее всего, находится на живом туловище!

— Но ведь все остальное не гарантировано, — сказала мать. — Трубку за тебя мог кто-то держать. Кто угодно. Так что, целы ли руки-ноги — надо уже проверять.

— Ну и что показала проверка?

— Нормально.

— Мам, я же еще в коридоре почувствовал тебя — так я сразу с четверенек встал, волосы выдернул из носа, хвост подхватил и в штаны.

— Язык бы ты подхватил, — сказала мать. — Пойдем в магазин, я тебе рубашку куплю.

Н улице она вдруг резко остановилась:

— Знаешь что, — тут она показала стиснутые слитки зубов. — Пиши в письмах только о погоде и любви. Еще об отметках.

— Мама, мне уже осьмнадцать лет. Ось мира через меня теперь проходит, понимаешь...

— Велели все письма им показывать!

Разговор, как всегда у русских, с лету достиг немыслимых сфер.

— Да, представляю, что мать Иисуса пришла бы к Ироду, — конвульсивно подпрыгнул Вася, лягнув подступающий сумрак.

Мать возмутилась: “Подлое сердце, кощунство... зачем передергивать? Не я к ним пришла. Они меня повесткой притащили”.

Вася не одобрял Ореста, прикончившего свою мать. Мама — существо неприкосновенное, которое нужно будет кормить в старости. Но сейчас — здесь — это существо, которое стоит перед ним, как только что, дымясь, выпала она из Серебряного века. Сверхмодно одета. Доценты просто в глаза хотят ее втянуть. Она заслужила всю правду! И он сказал как можно спокойнее:

— Ну, мамочка. Ты еще можешь отказаться! Выбор у тебя есть.

— Не могу. Я тебя спасаю. От КГБ. Я же...

Вася стал чеканить равномерно:

— Вот я тебе говорю, в данную секунду, 19 марта, один взрослый человек другому... не спасай! Не показывай мои письма! А то я не буду их писать. Подумают, что ты их прячешь. Так ты лучше прямо им скажи: личное дело — сошлись на конституцию, там гарантирована свобода переписки.

— Вась, ты нас делаешь с Петей заложниками. У меня мужика нет сейчас. Никто не защита. Да и кто от КГБ защитит, где такой богатырь.

Она плачет, а он знай говорит:

— Ну ведь не все потеряно, я вижу, ты ищешь, сапоги вот новые, я тебя не осуждаю, все путем.

“Петя другой, — думала она, — на него вся ставка”. Она работала главным инженером, поэтому могла повести сына в привокзальный ресторан. С горя они осушили графинчик водки. Только горе у них было разное. Она точно знала, что будет все равно показывать письма сына, чтобы с работы не вылететь и Петра доучить. А Вася точно знал, что сегодняшний день — антипраздник. День потери матери. И в самом деле, 19 марта каждый год потом он антиотмечал, любовно затачивая все защитные шипы души. С каждым годом их становилось все больше, шипов.

Он посадил мать в поезд “Пермь—Соликамск”.

В общежитии ему сказал Расим: “Твоя мать ничего выглядит!”

— Если всех в Перми накормить, приодеть, постричь, как мою мать, то город закишит красавицами...

Захотелось вдруг позвонить Марте. Сегодня они не договаривались созваниваться (на Мартиной поляне ежемесячные красные гвоздики). Но теперь захотелось пробиться хоть волной своего голоса. Получается, что они сильнее притискивают его к Марте. Это отравит любые... любое... Это уже отравило все. Да нет. Пора взрослеть. Не все отравлено.

Что-то с небом стало. Раньше были светящиеся внимательные зрачки, рассеянные по всему куполу. Они как-то перебивали друг у друга право ему подмигнуть, юмор был какой-то в этом. Помпи иногда смеялся, оглядываясь (не слышит ли кто, как он озвучил этот внутренний звук веселья).

Он понимал, что целые часы подъема навстречу этому бесконечному куполу (за это время появлялись строки и строфы)... ну, это все равно что нырять за жемчугом, только нырять вверх...

— Алло, Марта? Извините, а можно Марту?.. Слушай, когда я маму проводил, в голове стихи оказались:

Скрипят-скрипят осьмнадцать лет,

Поскрипывает мироось,

Распался я меж да и нет...

— Хлебниковщина, — перебила Марта.

Вася почувствовал: вот сейчас-то самое тяжелое наступило. Разговор с гэбистами, с матерью — это легкий утренний туман по сравнению с тем, что... не оценили его строки. Да нет, они в самом деле плохи.

Между звездами появились в черных пустых провалах какие-то другие взгляды, словно наливаясь особым любопытством... решали, что с ним, Василием, сделать. А бесчисленные сияющие глаза затянулись желтыми равнодушными бельмами.

— Знаешь, чем больше я не хочу ни на кого походить, тем больше похожу. И на Вязина уже стал походить.

— До завтрашнего чердака? — вдруг жалко-кокетливо спросила Марта.

В морозном воздухе телефонная трубка лязгнула так, что он весь задрожал.

Я одна, одна, бормотал Вася, передразнивая мать, когда возвращался в общагу. А сама после отца сменила уже двух мужей, а я уж точно навсегда один. Нет, вот по коридору идет Вязин... он ищет не кого-нибудь, а меня, чтобы обмениваться бредами. И Вася пристроился сбоку к Владу, а куртку снял и закинул устало на плечо.

— Просто материться хочется, — сказал Помпи. — Разножопица в жизни такая!

Влад радостно откликнулся:

— Мат — это очень глубоко! Такие корни... При самом поверхностном взгляде на слово “мат” видим: оно имеет отношение к слову “мать”, то есть к культу плодородия.

Ну, буркнул Вася, подумав, что его мать не похожа на богиню Плодородия. Если бы ей, богине Плодородия, сказали гэбушники: “Отдай письма сына нам!” ...да у них бы, от божественного гнева ея, все органы причинные отсохли на корню.

— Мат — это язык взрослых в архаическом племени. Священный язык. На нем они говорили с духами изобилия. Детям же не разрешали материться.

Загрузка...