7

Когда я была маленькой, я часы проводила перед зеркалом, пытаясь приплюснуть уши. Я считала себя уродиной и изводилась вопросами, навсегда ли у меня такие оттопыренные уши или со временем они перестанут топорщиться и как бы ускорить этот процесс. Может, например, каждый день, зимой и летом, расхаживать в резиновой шапочке для плавания или в мотоциклетном шлеме?.. Мама объясняла, что в младенчестве я обожала спать на боку, вот ушки и свернулись трубочками.

Когда я была маленькой, то мечтала стать светофором на самом большом перекрестке — мне казалось, что нет ничего важнее и почетнее, как регулировать движение, переключаясь с красного на зеленый и тем самым оберегая пешеходов.

Когда я была маленькой, я внимательно смотрела, как мать красится перед зеркалом, ловила каждый ее жест: черный карандаш, тушь, помада, вдыхала ее духи. Я не знала тогда, насколько все хрупко и что однажды это может оборваться и больше не повториться.

Мама забеременела, когда мне было восемь лет. К этому моменту они с отцом давно уже пытались зачать второго ребенка. Мать ходила по врачам, пила таблетки, ей даже делали уколы, и вот наконец она забеременела. В энциклопедии млекопитающих я внимательно изучила вопрос размножения, матка, яйцеклетки, сперматозоиды и все такое, так что могла задавать вполне осмысленные вопросы, чтобы лучше понять, что происходит. Врач говорил об искусственном оплодотворении (мне казалось очень романтичным иметь брата или сестру из пробирки), но в конечном итоге им это не понадобилось — мама забеременела в тот момент, когда они уже потеряли надежду. В тот день, когда это подтвердилось, мы пили шампанское, чокаясь друг с другом. Решили никому не говорить, пока не пройдут первые три месяца, потому что первые недели — самые рискованные. Я-то была уверена, что все будет прекрасно, штудировала энциклопедию, следила за развитием зародыша, все эти этапы и все такое, строила графики и даже консультировалась в Интернете.

Через несколько недель мы объявили радостную новость всем родственникам и начали готовиться. Отец переместил свой кабинет в гостиную, чтобы освободить комнату, мы купили детскую кроватку для будущей сестренки — мы уже знали, что будет девочка. Мама достала мои детские одежки, мы вместе разобрали их и сложили ровными стопочками в новом комоде. Летом мы отправились в горы, я помню мамин живот, обтянутый красным купальником, — она сидела у бассейна, и ветер играл с ее длинными распущенными волосами. Когда мы вернулись в Париж, до родов оставалось всего три недели. Я не могла себе представить, как младенец может появиться на свет из маминого живота и что это может начаться внезапно, без предупреждения! И пусть я прочитала немало книг о беременности и знала все научные объяснения, многое оставалось для меня неясным.

Однажды вечером они уехали в роддом. Я осталась ночевать у соседки, отец нес чемодан, который мы собрали все вместе, — крошечные распашонки, носочки и все прочее. Я видела, как они счастливы. Рано утром раздался телефонный звонок: у меня родилась сестренка. На следующий день я отправилась в роддом. Малышка спала в прозрачной пластмассовой кроватке на колесиках, рядом с мамой.

Я знаю, что мы умеем строить сверхзвуковые самолеты и отправлять ракеты в космос, знаю, что мы способны найти преступника по одному-единственному волоску или микрочастице кожи, знаю, что мы выращиваем помидоры, которые сохраняют свежесть три недели и даже дольше, знаю, что малюсенький электронный чип способен вместить пропасть информации. Но нет на свете ничего более невероятного и удивительного, чем эта простая вещь — появление Таис из маминого живота.

У нее был рот, и нос, и руки, и ноги, и ногти. Она открывала и закрывала глаза, зевала, сосала, двигала ручками, и это чудо высокоточной механики было создано моими родителями.


Иногда, оставаясь дома одна, я рассматриваю фотографии, самые первые. Таис у меня на руках; Таис, задремавшая у маминой груди; мы четверо сидим на кровати в роддоме — это бабушка нас сфотографировала, не очень удачно, видны угол комнаты, голубые стены, цветы, подарки, открытая коробка шоколадных конфет. На всех фотографиях — мамино лицо, неправдоподобно гладкое, и ее улыбка.

Я роюсь в маленьком деревянном сундучке с фотографиями, и сердце мое бьется как сумасшедшее. Мама бы страшно рассердилась, если бы застала меня за этим занятием.

Спустя несколько дней они вернулись домой. Мне нравилось менять Таис подгузники, купать ее, баюкать, когда она плакала. В те дни я бегом бежала из школы домой. Когда Таис научилась пить из соски, я брала ее на руки, устраивалась на диване в гостиной, подложив под локоть подушку, и кормила ее. Нужно было следить, чтобы она не глотала пузырьки воздуха и не пила слишком быстро.


Эти мгновения больше нам не принадлежат. Они заперты в деревянном сундучке, похоронены в глубине шкафа, подальше от глаз. Они застыли во времени, как старые открытки или календари, скоро они выцветут и потускнеют. Воспоминания о них навсегда останутся табу.


Воскресным утром я услышала мамин крик. Крик, который я никогда не забуду.

Даже сегодня, если я позволяю себе немного отвлечься, перестаю следить за своими мыслями, отпускаю их в свободное плавание, потому что мне, допустим, скучно, этот крик снова раздается у меня внутри и разрывает мне сердце.

Я кинулась в спальню к родителям, увидела, что мама трясет Таис, я ничего не понимала, она то прижимала ее к себе, то снова трясла, то целовала. Глаза Таис были закрыты, отец звонил в «Скорую». Потом мама как-то странно сползла на пол, прижимая Таис к груди, стояла на коленях, плакала и повторяла «нет, нет, нет». Я помню — на ней были только лифчик и трусики, я подумала, что это не годится, ведь сейчас придут люди, и в то же время мне казалось, что происходит что-то непоправимое. Врачи приехали быстро, они осмотрели малышку, и по их взглядам стало ясно, что все кончено. В этот момент отец заметил мое присутствие, отвел меня в сторону, он был бледен, и губы у него дрожали. Не говоря ни слова, он очень крепко обнял меня.


Потом были какие-то процедуры, разговоры тихими голосами, бесконечные звонки, письма, похороны. И после этого — пустота, как огромная черная дыра. Мы почти не плакали, то есть я хочу сказать — все вместе, может, мы должны были оплакать ее вместе, тогда сегодня было бы легче.

Жизнь продолжалась как ни в чем не бывало, в том же ритме, по тому же расписанию, с теми же привычками. Мама была здесь, с нами, она готовила обеды и ужины, стирала и вешала белье, но казалось, будто часть ее навсегда ушла вслед за Таис, в то место, куда только она знала дорогу.

Мама взяла второй больничный, потом третий, она не могла больше работать. Я перешла в пятый класс, учительница вызвала отца, потому что считала мое поведение ненормальным для ребенка моего возраста. Я присутствовала при их беседе, учительница говорила, что я замкнута и одинока, проявляю беспокоящую ее зрелость, — я помню в точности эти слова, она намекала на внезапную смерть Таис, все в школе знали об этом, она говорила, что это страшный удар, который непросто пережить, что нам нужна помощь. Это она посоветовала отцу отвести меня к психологу. Вот таким образом в конце учебного года я каждую среду стала ходить к мадам Кортанз. Она давала мне всякие тесты — IQ и другие, названия которых я не помню. Я исправно посещала эти сеансы, чтобы доставить удовольствие отцу, правда, наотрез отказывалась делать рисунки и прочие штуки, о которых обычно просят психологи, чтобы выведать у детей их сокровенные мысли. Но против разговоров я ничего не имела. Мадам Кортанз сочувственно качала головой, почти не перебивала меня, я делилась с ней частью своих теорий о жизни и мире, именно тогда я начала их создавать — теория подмножеств, теория о глупой бесконечности, теория о водолазках, теория о сегментах, видимых и невидимых, и еще много чего такого. Она действительно слушала меня, по-настоящему, всегда помнила, о чем я рассказывала в прошлый раз, подхватывала мои размышления и дополняла их своими, и тогда уже я в свою очередь кивала, чтобы не расстроить ее; помню пучок у нее на голове — такой невероятной высоты, что держался не иначе как по волшебству.


Мама заболела. Мы беспомощно наблюдали, как она все больше удаляется от нас, неспособные как-то помочь или удержать, мы протягивали руки и не могли дотронуться до нее, кричали, но она не слышала нас. Она перестала разговаривать, вставать. Целыми днями она оставалась в постели или сидела в большом кресле в гостиной, дремала перед включенным телевизором. Иногда она гладила меня по голове или по лицу, но взгляд ее был устремлен в пустоту; иногда она сжимала мою руку просто так, без причины; иногда целовала меня в сомкнутые веки. Она больше не ела вместе с нами, не занималась домом. Отец разговаривал с ней часами, иногда даже сердился, до меня доносились его крики из их спальни, я старалась понять, о чем он говорит, о чем умоляет ее; ночами я прижималась ухом к стене, засыпала в этой позе и просыпалась, когда мое тело падало на кровать.

Следующим летом мы отправились на море с друзьями родителей. Мама почти не выходила из дома, ни разу не надела ни купальник, ни сандалии с большим цветком посередине, кажется, она ходила в одной и той же одежде все дни, если только она вообще одевалась. Тем летом было особенно жарко, какая-то влажная липкая жара, мы с отцом старались веселиться — как раньше на каникулах, — но у нас не очень-то получалось.

Теперь-то я знаю, что невозможно избавиться от картинок прошлого и еще меньше от пустоты, которая поселяется у вас внутри, невозможно избавиться от воспоминаний, которые будят вас по ночам или на рассвете, невозможно избавиться от криков, раздающихся у вас в памяти, и еще менее — от царящего в ней молчания.


Потом, как и каждый год, я отправилась на месяц в Дордонь, к бабушке с дедушкой. В конце лета отец приехал за мной и сказал, что нам нужно серьезно поговорить. Маму поместили в специальную больницу для тех, кто страдает тяжелой формой депрессии, а меня записали в специальный колледж для одаренных детей, в Нанте. Я спросила, какое специальное заведение он подобрал для себя. Он улыбнулся и покрепче обнял меня.


В Нанте я провела четыре года. Когда я думаю об этом теперь, это кажется очень много, то есть я хочу сказать, когда считаешь — один, два, три учебных года, каждый год — примерно десять месяцев, каждый месяц — тридцать или тридцать один день, то это кажется невероятно долго, и я еще не сосчитала часы и минуты. Но между тем время было спрессовано и пусто, как чистая страница, — не то чтобы у меня не осталось о нем воспоминаний, но все они какие-то блеклые и размытые. Я возвращалась в Париж на выходные раз в две недели. Вначале я ходила в больницу к матери — сердце, завязанное узлом, и живот подводит от страха, — у нее были остекленевшие, как у мертвой рыбы, глаза, застывшее лицо, она смотрела телевизор в общем зале, издалека я узнавала ее сгорбленную фигуру, дрожащие руки, отец старался меня успокоить, это, мол, из-за лекарств, которые она принимает, побочные эффекты и все такое, но врачи говорят, что она идет на поправку.

Потом ее выписали, и они вдвоем приходили встречать меня на вокзал Монпарнас, ждали в конце перрона. Я старалась привыкнуть к ее новому силуэту — неподвижному, сломленному, мы машинально обнимались, отец подхватывал мою сумку, и мы шли к эскалатору, я вдыхала полной грудью воздух Парижа, втроем мы садились в машину, а на следующий день они провожали меня обратно, время пролетало стремительно, и мне пора было уже возвращаться.


Недели напролет я мечтала, что однажды в воскресенье отец скажет — так дальше нельзя, ты никуда не поедешь, это не дело, что ты так далеко от нас; или он развернет машину на полпути к вокзалу. Недели напролет я мечтала, что на последнем светофоре или даже на вокзальной парковке он скажет: «Это — абсурд какой-то», или «Это просто смешно», или «Это очень больно».


Недели напролет я мечтала, что отец вдруг резко нажмет на газ и мы врежемся в бетонную стену вокзала, оставшись навсегда втроем.


Наконец однажды я вернулась насовсем, вновь обрела Париж, спальню того ребенка, которым я больше не была, я попросила родителей записать меня в самый обычный колледж для обычных детей. Мне хотелось, чтобы жизнь стала прежней, когда все казалось таким простым и происходило само по себе, я хотела, чтобы наша семья ничем не отличалась от других семей, в которых родители произносят больше чем четыре слова за сутки, а дети не проводят все свое время, задавая себе страшные вопросы. Иногда я говорю себе, что Таис тоже была сверходаренной, именно поэтому она так быстро смоталась отсюда — поняла, что за мучения ее ждут здесь, и против них нет никакого лекарства. Я хотела только одного — быть как все, я завидовала их спокойствию, их смеху, их жизни. Я уверена, что у них есть что-то такое, чего мне недостает, я долго искала слово, обозначающее одновременно беззаботность, легкость, уверенность и все такое, я бы вырезала его и наклеила бы в свою тетрадь, слово крупными буквами, как посвящение.


Наступила осень, и мы старались делать вид, что все в порядке. Отец сменил работу, поменял обои в кухне и гостиной. Мать чувствует себя лучше. По крайней мере, так мы говорим по телефону. Да, да, Анук чувствует себя лучше. Намного лучше. Она восстанавливается. Понемногу. Иногда мне хочется вырвать трубку из рук отца и заорать что есть сил: нет, неправда, Анук не лучше, она так далеко, что с ней невозможно разговаривать, Анук с трудом нас узнает, вот уже четыре года она живет в параллельном мире, в недосягаемом четвертом измерении, и ей совершенно наплевать на нас и наши дела!

Возвращаясь домой, я застаю мать в ее любимом кресле в гостиной. Она сидит так с утра до вечера, не включая света, не двигаясь, я знаю, она сворачивает и разворачивает край одеяла и ждет, когда пройдет время. Когда я прихожу, она встает и автоматически, в силу привычки выполняет некоторую сумму движений и жестов, достает печенье из буфета, ставит стаканы на стол, садится напротив, не говоря ни слова, потом убирает со стола, проводит по нему губкой, моет посуду. Вопросы, которые она задает, всегда одни и те же — хорошо ли ты провела день, много ли уроков, не замерзла ли в этой куртке. Она почти не слушает ответов, мы просто играем каждая свою роль, она — матери, я — дочери, каждая произносит положенный текст и следует точным инструкциям.

Она больше не кладет руку мне на плечи, не гладит мои волосы, не ласкает мое лицо; она больше не обнимает меня за шею или талию, не прижимает к себе.

Загрузка...