8

Я считаю — раз, два, три, четыре капли, темное облако расплывается в прозрачной воде, как облако краски, когда моешь кисточку. Уже давно я страдаю бессонницей, по-научному «инсомнией», что созвучно с «манией», «ипохондрией» и прочими малосимпатичными словами, означающими некий внутренний сбой, я проглатываю две растительные пилюли за ужином, а когда этого не хватает, отец дает мне «Ривотрил», снотворное, которое помогает мне провалиться в черную дыру и ни о чем не думать. Я должна принимать его как можно реже из-за привыкания, но сегодня ночью мне никак не удается заснуть, уже несколько часов подряд я считаю все, что можно сосчитать, — зубы у барана, волосы торговца песком, его родинки и веснушки, я — как хорошо заряженная батарейка, пульс отдается в сонной артерии, в голове круговерть из слов, они путаются, сталкиваются в нескончаемом хороводе, складываются во фразы, которые выстраиваются в шеренги, как на сцене: мадемуазель Бертиньяк, нужно предусмотреть отдельную главу о работе срочной социальной помощи; Пепит, знаешь, ты похожа на фею Динь-Динь[9] в этом твоем берете; вот, значит, во сколько ты возвращаешься; нет, я не хочу, чтобы ты записывала; пожалуйста, одно пиво; барышни, заплатите по счету, пожалуйста, я заканчиваю смену; нет, завтра я не могу, если хочешь — послезавтра; зонтики мне ни к чему, я их всегда теряю; боже мой, да дайте же выйти людям, прежде чем входить.


В итоге я так и не поняла, что заставило ее согласиться. Я вернулась через несколько дней, она снова была на вокзале, напротив пункта полиции, там настоящий лагерь бездомных, с палатками, картонными коробками, матрасами на земле и все такое. Она стояла рядом с небольшой группкой и о чем-то с ними разговаривала. Я подошла, она представила мне своих собеседников: первый, прямой как палка, с постной миной, Роже, потом Момо и Мишель. Назвав их, Но повернулась ко мне: Лу Бертиньяк, которая хочет взять у меня интервью. Момо расхохотался, разинув беззубый рот, Роже протянул мне руку, Мишель насупился. Роже и Момо захотели, чтобы я взяла интервью и у них, их это забавляло. Роже поднес кулак, как микрофон, ко рту Момо — итак, Момо, сколько ты уже не мылся? Мне было очень неловко, я старалась удержать на лице улыбку, объясняла, что это мое школьное задание (чтобы они, чего доброго, не вообразили, будто увидят себя в выпуске новостей) и что исследование касается только женщин. Роже заметил, что во всем виноваты эти болтуны из правительства, а все политики, как один, — дерьмо собачье. Я послушно кивала — уж лучше изобразить согласие. Он достал из пакета заплесневелый кусок колбасы, отрезал несколько ломтиков и пустил по кругу, только Момо не предложил, наверное, тому было нечем жевать. Я не осмелилась отказаться, хоть мне и страшно не хотелось это есть, но из страха обидеть Роже я проглотила кусок целиком, не разжевывая. У колбасы был прогорклый вкус, я никогда не ела ничего более отвратительного, даже в школьной столовой.

Мы направились к кафе, Но и я. Я пробормотала, что у нее очень милые друзья, она вдруг резко остановилась и ответила — на улице не бывает друзей. Вечером, дома, я записала эту фразу в свою тетрадь.

Мы встречаемся от случаю к случаю, иногда она приходит, иногда — нет. Я думаю о ней целыми днями, с нетерпением жду конца уроков, как только звенит звонок, бегу к метро и всегда боюсь, что сегодня она не придет, что именно сегодня с ней случится что-нибудь страшное.


Ей только-только исполнилось восемнадцать лет. В прошлом месяце она покинула приют для бездомных, где дожидалась совершеннолетия. Теперь она живет на улице, но очень не любит, когда ей об этом напоминают, есть слова, которые она отказывается слышать, я должна соблюдать осторожность, потому что когда она сердится, то мигом замолкает, закусывает губу и смотрит в пол. Она не любит взрослых, не доверяет им. Она пьет пиво, грызет ногти, таскает повсюду за собой чемодан на колесиках, в котором умещается вся ее жизнь, курит сигареты, которыми ее угощают, сворачивает папироски, когда есть деньги на табак, закрывает глаза, чтобы отгородиться от мира. Она спит где придется, иногда у подружки по приюту, которая теперь работает в мясном отделе «Ашана» у станции метро «Баньоле», или у одного кондуктора, он иной раз ее пускает, а вообще она ночует то там, то сям; она знает одного парня, которому повезло — ему досталась палатка от «Врачей без границ», с тех пор он в ней и живет. Он тоже пускает ее порой переночевать и ничего не просит взамен. Если перейти улицу де Шарантон напротив дома 29, сказала она, то сразу увидишь его палатку. Ну а когда спать негде, она звонит в скорую социальную помощь, там дают список приютов, где есть свободные койки, но большинство из них открыты только зимой.


Мы так и встречаемся в кафе «Реле д'Овернь», там, немного в стороне от всех, наш столик, наши привычки и наше молчание. Она выпивает одно-два пива, я заказываю кока-колу, я уже выучила наизусть эти пожелтевшие стены, облупившуюся краску, раздраженный вид официанта, я теперь хорошо знаю Но, ее манеру долго устраиваться на стуле, ее застенчивость и сомнения и каких усилий ей стоит «нормальный» вид.

Мы садимся друг напротив друга, мне кажется, она покрыта усталостью, точно прозрачной серой вуалью, которая укутывает ее и, быть может, защищает. В конце концов она согласилась, чтобы я делала записи. Вначале я не очень-то осмеливалась задавать вопросы, но теперь я спрашиваю и переспрашиваю — как, когда, почему. Она не всегда поддается, но иногда мне удается ее разговорить, тогда она рассказывает по-настоящему. Ее глаза всегда опущены, руки лежат на столе, иногда она даже улыбается. Она рассказывает о страхе, холоде, скитаниях. О насилии. Поездки туда-обратно на метро, просто так, чтобы убить время, часы, проведенные в кафе за пустой чашкой, в обществе нервного официанта, который каждые десять минут подходит спросить, не желает ли мадемуазель что-нибудь еще? Автоматические прачечные, потому что там тепло и никто не пристает, муниципальные библиотеки, особенно та, что на Монпарнасе, однодневные приюты, вокзалы, публичные сады.

Она рассказывает мне об этой жизни, о ее жизни, где нет ничего кроме ожидания и страха.


Вечером я оставляю ее, не зная, где она будет сегодня спать, в большинстве случаев она мне об этом не говорит. Иногда она торопится уйти, потому что через час закроются двери очередной ночлежки, а ей надо еще успеть на другой конец Парижа, занять место в очереди, получить талон, вымыться в отвратительном общем душе и найти отведенную ей кровать, покрытую ветхим одеялом, полным клопов. Порой она и сама не знает, где окажется ночью: или ей не удалось дозвониться до скорой социальной помощи, потому что у них вечно занято, или там больше нет свободных мест. Я смотрю, как она уходит во влажные сумерки последних осенних вечеров, волоча за собой подпрыгивающий чемодан.

Иногда я ухожу первой, а она остается перед пустой пивной кружкой. Я поднимаюсь, снова сажусь, задерживаюсь еще немного, ищу, что бы такого сказать, спросить, подбодрить, но не нахожу нужных слов и все-таки не могу уйти, она опускает глаза и молчит.

И наше молчание наполнено вселенской беспомощностью, оно — как возврат к истокам, к базовым понятиям.

Загрузка...