Сострадание к детям в городе Вадене

На протяжении всего прошлого столетия в Дании постепенно развивалась особая форма любви, называемая состраданием. Сначала сострадание возникло среди имущих классов, но затем распространилось и на всё остальное население, и чаще всего сердца обливались кровью из-за беззащитных детей. На рубеже веков граждане Дании воспринимали своих детей исключительно в печальном свете, как будто бы в лучах нескончаемого захода солнца, и, пытаясь разобраться в этом болезненном сочувствии, они обратились к истории и религии, словно призывая: взгляните, а ведь становление нашей нации представляет собой историю необыкновенной родительской любви.

Все пришли к выводу, что незащищённость детей была признана на самом деле всего лишь сто лет назад, и в Дании скорее, чем в любом другом месте, именно раннее девятнадцатое столетие со своей неизменно робкой, но никогда не дремлющей заботой начало защищать детей и младенцев, и впервые в науке и искусстве попыталось найти выражение той мысли, что всякий ребёнок несёт в себе частичку Рая. Именно на небосводе романтизма Спаситель в полной мере раскрыл себя, представ в роли небесной матери, из ран которой струится не кровь, а цельное молоко, и, откликнувшись на зов «Пустите детей приходить ко Мне!»,[37] датские прихожане встали и зарыдали: «Это же о нас!» Художники золотого века первыми ухватили божественную суть детскости, они изображали матерей, всматривающихся в своих новорождённых одновременно с радостным волнением и так, как будто они ищут нечто, ими самими безвозвратно утраченное.

Из сострадания рождается стремление защитить, и в этом XIX век стал эпохой грандиозных частных проектов. Устраивались сборы пожертвований в пользу детей и вдов после Наполеоновских войн и после войны 1864 года, строились школы и сиротские приюты, и в предвечерний час добропорядочные гражданки собирались, чтобы перед окнами больших гостиных трудиться не покладая рук над вышиваньем, предназначенным для крещения детей миссионерами в Судане. Мысли этих женщин об Африке были смутными и тревожными, но они чувствовали, что каждым аккуратным крестиком в вышивке притягивают далёких темнокожих детишек ещё ближе к свету цивилизации и к своим собственным бьющимся сердцам. И, опуская на колени шитьё, они вспоминали о датском сказочнике Хансе Кристиане Андерсене и о тех строчках, в которых он преодолел своё собственное трагическое детство, написав:


Ты, мой родной язык, ты — голос матери,

благословенно достигаешь сердца моего.


Вместе с постепенным ростом благосостояния в начале XX столетия дух альтруизма захватил все слои населения, он стал всеобъемлющим, всегда ясно различимым тоном в самосознании страны, и тон этот в концентрированном виде отразился в памятниках, приютах и детских больницах, в законах о недопустимости пренебрежения родительскими обязанностями, в эпитафиях дружившим с детьми художникам и учёным, и никогда не подвергалось сомнению, что всё это является частью всестороннего материального и духовного обогащения нации.

Было в Дании место, откуда в первую очередь звучали многочисленные, надолго оставившие в истории след призывы, побуждающие к улучшению положения детей, и местом этим был город Ваден, у одноимённого фьорда на восточном побережье Ютландии. Из этого богатого провинциального города вся остальная Дания в течение ста лет черпала свои идеалы родительской любви. Именно граждане Вадена внесли на рассмотрение в фолькетинге и ландстинге[38] великие законопроекты, в результате принятия которых начиная с середины прошлого века была ограничена возможность жестокого обращения с детьми и использование детской рабочей силы. И те же самые граждане позднее в министерствах и комитетах с неотступным упорством следили за проведением принятого законодательства в жизнь. Именно из соборных школ Вадена в своё время вышли некоторые из пионеров медицины, великие врачи, посвятившие всю свою жизнь — в борьбе против плохого питания, недоедания и страшных инфекционных болезней — будущему тех, кому предстоит расти. Многие из этих врачей вернулись в город своего детства, и в начале XX столетия, когда в Вадене был построен туберкулёзный санаторий — первый детский санаторий такого типа, — в городе уже существовала больница и система здравоохранения, известная по всей Европе.

Знаменитый автор псалмов и педагог Николай Северин Грундтвиг[39] в молодости недолгое время служил священником в Вадене, и хотя он не был в полном смысле этого слова сыном Вадена, всё же несколько лет пребывания в городе наложили отпечаток на всю его жизнь. Именно здесь он впервые поднялся над подавляющим его угнетённым состоянием и для самого себя сформулировал истину — на которой позднее построил самый важный труд своей жизни — что для взрослого человека нет иного пути к самому себе, как через ребёнка. И хотя эта афористичная мудрость, как и большая часть того, что великий поэт говорил с кафедры, была несколько туманной — как свет правды, едва проступающий сквозь плотную пелену слов, — жители города тем не менее почувствовали, как они сами, подобно оратору, наполняются животворящим теплом, и всем сердцем приняли священника. Когда у въезда в санаторий был воздвигнут камень в память о тех врачах из сынов города, которые отдали свою жизнь во время страшных эпидемий холеры в середине прошлого века, то для эпитафии на камне были выбраны три строчки как раз из стихотворения Грундтвига, где он сформулировал сделанное им наблюдение о том, что именно сострадание является самой характерной чертой датской нации.


За все земные раны

болеют сердцем даны,

им холод незнаком!


Однако вся Дания знала Ваден не благодаря крупным государственным проектам. Город заслужил всеобщее признание, потому что жители его обладали чувством сказочной глубины — граждане Вадена любили своих детей неистовой, фанатичной любовью, исключавшей даже мысль о том, что с ними может произойти что-то дурное.

Много размышляли над тем, почему Вселенная избрала именно Ваден для проявления таких сильных чувств, и были люди, которые, отмечая богатство города, заявляли, что в Вадене так заботятся о детях потому, что там есть на это средства. Никто никогда не слышал, чтобы город как-то отвечал на это обвинение, ведь ответ был очевиден — всё обстояло как раз наоборот: из питаемых к детям чувств следовал — согласно необъяснимой, но бесспорной закономерности — материальный рост.


В начале весны 1929 года нежный ветерок дул от островов, что расположены южнее острова Фюн, в сторону Ютландии, словно мягко и дружелюбно хотел подтолкнуть страну к раннему и длинному лету. Вместе с ветром, держа курс на Ваден, шёл большой чёрный галеас с парусным вооружением шхуны. Изгиб корпуса и два больших выдвижных киля свидетельствовали о том, что судно построено так, чтобы можно было заходить и в самые скромные гавани Дании, немецкого и голландского побережья Северного моря. Но рангоут его был высок, а изящный корпус весь сиял и был в идеальном состоянии, словно это было королевское судно, и, кстати, на мачте его как раз и развевался флаг Даннеброг — с раздвоенным концом и изображением королевского герба — полагающийся исключительно датским монархам.

Судно шло быстро, и с его палубы Ваден, освещённый бледными лучами утреннего солнца, был похож на игрушечный город, который только и ждёт, чтобы ему дали возможность предстать в самом выгодном свете и подарили какому-нибудь ребёнку. Берега фьорда тянулись к морю, словно протянутые в приветствии руки, а в глубине его чистыми, почти смеющимися красками поднимался над своей гаванью город: внизу — дома рыбаков и шкиперов, выше — большие усадьбы состоятельных горожан и купцов, а совсем наверху — церковь и санаторий, но повсюду сохранялись старые мостовые и старые фонари, а у гавани, между современными складами по-прежнему стояли старые пакгаузы. Так уж всё было устроено в городе Вадене: прошлое сразу же бросалось в глаза, а новое гармонично вырастало из старого, как ребёнок из своих родителей.

Город всё ещё был окружён старой городской стеной. Прекрасно отреставрированный и обладающий идеально спланированной системой ворот и мостов, связывающих его с внешним миром, город лежал в объятиях тёмно-коричневого камня, словно символ тех отношений, которые он предлагал своим детям: открытое для своих сердце и защищающая от окружающего мира стена.

Судно быстро и доверчиво приближалось к гавани, и никто на борту как будто не догадывался, что гавань перед ними закрыта как могила, что за неделю до этого, сначала городской совет, а потом и все горожане, собравшиеся на центральной площади, единогласно решили закрыть ворота города и гавань и приказать двумстам солдатам 6-го Южноютландского батальона, укомплектованного местными жителями и расквартированного в городе, охранять их.


В то время эпидемиологическим отделением Королевской больницы в Копенгагене заведовал врач по имени Кристиан Виндслёв, происхождением, внуками и сердцем связанный с Ваденом. Он был потомком профессора Фредерика Кристиана Винд слева, который в 1810 году ввёл обязательную вакцинацию от оспы и тем самым практически искоренил эту болезнь в стране. Его потомки сохранили обширные знания о болезни и страх перед ней, и именно к ним на протяжении ста лет посылали отдельных редких пациентов, заболевших оспой. Когда в больницу к Кристиану Виндслёву в середине февраля привезли двух детей из разных мест Зеландии, то он, заглянув в блестящие от жара глаза, откинул волосы со лба, высматривая характерные красные пятна, но не нашёл их. Тогда какое-то внутреннее чутьё заставило его раздвинуть пальцы на руках детей, и между ними он в двух местах увидел рдеющие красные пятна, под которыми через кожу желтовато просвечивали кости, как будто скелет уже сейчас предъявлял свои права.

В анализах, взятых из полости рта детей и со слизистой оболочки носа, врач обнаружил вирус оспы. И тем не менее на плечах были следы прививки: для этих детей, говорил врач самому себе, было сделано всё, что возможно. То, чему он в тот момент был свидетелем, не должно было и не могло случиться.

Как только дети оказались в больнице, он распорядился поместить их в карантин. На третий день после госпитализации он увидел, как сыпь распространяется по всему телу, где она в последующие 48 часов превратилась в огромные сливающиеся воспалённые участки, которые на пятый день вскрылись, выпустив белый гной. На седьмой день Кристиан Виндслёв увидел, что дети умирают самой мучительной смертью, которую ему когда-либо доводилось наблюдать. Обычное в таких случаях ослабление организма не наступило, природа на сей раз не сделала обезболивания, сознание детей оставалось ясным, и, погруженные в дремоту морфием, периодически вырываемые оттуда судорогами, они видели, как явилась и села им на грудь смерть, понемногу забирая у них жизнь.

На следующей неделе в больницу привезли восемь заболевших детей. Неделей позже — ещё двадцать. Первого марта Кристиан Виндслёв закрылся в своём кабинете. К этому моменту он уже неделю не спал, но мысли его были пронзительно ясны. Старательно выводя каждое слово, он писал письмо своему другу детства, бургомистру города Вадена, купцу Николаю Хольмеру.

«Прежде всего, тебе следует знать,

— писал он, —
что этим письмом я разглашаю служебную тайну. В настоящий момент я единственный человек в стране, который знает, что в Дании распространяется новый, неизвестный вид оспы. Картина болезни имеет некоторое сходство с известными вариантами оспы, но развивается это заболевание быстрее, более болезненно и, по-видимому, заканчивается исключительно смертельным исходом.

Я пытался привить этот новый вид оспы. Похоже, это не удалось. А ведь других средств у нас нет. Я боюсь, что болезнь неизлечима, что мы, несмотря на все наши усилия, оказались перед лицом проклятия, преодолеть которое выше наших сил.

В больнице у нас на сегодняшний день зарегистрировано пятьдесят случаев. Сегодня я получил сообщения, согласно которым можно предположить, в общей сложности, ещё двести. И главное, Николай, большинство из них — дети. Инфекция, похоже, пришла с Зеландии и, насколько я понимаю, распространилась оттуда на Фюн и затем — в Ютландию. Но пока что она ещё не добралась до самого юга Ютландии, до Вадена, так что ещё есть время. На что именно, я не знаю, я учёный, а не организатор и консул, как ты. Но я чувствую, нет, я прошу тебя — воспользуйся этим временем, Николай, воспользуйся им ради наших детей».

Прекрасно понимая, что это самое необычное и самое важное письмо из тех, что он написал в своей жизни, врач поставил внизу подпись, и, когда его перо оторвалось от бумаги, он почувствовал между средним и указательным пальцами лёгкое жжение и, раздвинув пальцы над лежащей перед ним бумагой, увидел два красных пятна. Тут его охватила яростная злость. Не из-за себя самого, ведь Кристиан Виндслёв последние пятьдесят лет изо дня в день сдержанно и уважительно, как с равным противником, общался со смертью, он чувствовал злость за молодых, живых, тех, при чьём рождении он присутствовал, и которых он таскал на плечах, когда у них болел живот, и которым он читал вслух, и которым теперь всё равно угрожала эта новая, смертельная неизвестность, преодолевшая тот надёжный барьер, ради возведения которого он жил, а теперь, оказывается, должен из-за него умереть. Первобытный родительский инстинкт поднимался в измученном теле врача, и именно он заставил его вспомнить девиз, который так нравился им с Хольмером в молодости, и со слезами на глазах он наклонился над столом и приписал под своим именем:

«Nec nunc nec unquam» — теперь или никогда.

Потом он спокойно продезинфицировал письмо и конверт карболкой, и, когда он вышел, чтобы отправить его, между бумагой и его заражённой рукой была резиновая перчатка.


Николай Хольмер получил письмо во второй половине дня. Он никогда не боялся делать то, что считал необходимым, и, прочитав слова своего друга, он почувствовал, что они обращены к нему из могилы, и, собрав городской совет в тот же вечер, он решился на неизбежное.

Он прочитал письмо вслух перед залом и дал всем время прочувствовать нарастающий страх. Именно священник высказал общее мнение, сказав, что всё это какое-то наказание царству мёртвых, которым является вся остальная Дания, наказание, из-за которого страна живых города Вадена теперь несправедливо должна страдать.

Тут Николай Хольмер встал.

— Господин пастор, — сказал он, — я дам вашим словам и этой заразе мирское истолкование. Нет никакого сомнения в том, что болезнь эта — вопрос гигиены и аккуратности. Если она сначала поразила другую часть страны, то потому, что в остальной Дании нет нашей канализации, нашей опрятности в домах, нашей заботы о малолетних. Было бы безумием расплачиваться за упущения других. Весьма вероятно, что Дания находится под угрозой эпидемии, которая может стать самой крупной и самой ужасной в истории нашей страны. Наши дети не должны погибнуть в этих Сумерках Богов. Поэтому я предлагаю закрыть городские ворота и поставить их под охрану солдат 6-го Южноютландского батальона — жителей нашего города и не открывать ворота до тех пор, пока не будет создана вакцина или пока эпидемия не закончится. Понимаете ли вы, что я говорю, господа? Я предлагаю показать, что нам хватит решимости, чтобы посадить всю остальную Данию в карантин.

Николай Хольмер ещё произносил свою речь, а его сограждане уже поняли, что иначе и быть не может. Все они привыкли считать Ваден не просто хранилищем чувств всей остальной страны, но — сердцем Дании, и теперь им казалось разумным и справедливым перекрыть приток крови к телу, которое пренебрегало самим собой. «Если твоя рука тебя соблазняет, отсеки её», — с трепетом вспомнил священник, но потом ему пришло в голову, что не одними великими чувствами жив человек. Но Николай Хольмер опередил его. Он медленно подошёл к огромным окнам, откуда открывался вид на весь город, и одним движением руки обвёл зернохранилища, склады и грузовые суда.

— «Хольмер и сын», — заявил он, — может прокормить город. И провизии хватит на завтрак, обед и ужин. И не только хлеба и рыбы. — Он сделал паузу. А потом тихо добавил: — Теперь или никогда.

Вечером следующего дня собравшиеся на площади жители города утвердили решение городского совета, и на этом собрании Николай Хольмер обратил внимание присутствующих на то, что данное народное собрание и все его решения не являются законными с точки зрения конституции. «Но, — добавил он, — говорю я это только для порядка. Я смотрю на это собрание как на народное собрание Афин, мы здесь сейчас представляем собой высший законодательный орган. Я считаю, что с настоящего момента в городе не действует ни один другой закон, кроме имеющегося у города права охранять свои семьи от смертельной угрозы извне», — и так сильно было чувство сплочённости у присутствующих, что все пребывали в полном молчании, и вместо несмолкаемых аплодисментов к бургомистру катилась беззвучная волна целеустремлённого единения.

Эта волна достигла и Кристофера, сына Николая Хольмера, который из окошечка под крышей амбара усадьбы своего отца смотрел на город. Единственный, кроме членов совета, Кристофер заранее знал, о чём пойдёт речь на собрании. В тот день, когда Николай Хольмер получил письмо от своего друга детства, он отправил телеграмму в интернат, где мальчик жил уже три года, вызвав его домой. Кристофер был единственным сыном купца, и на самом деле лишь надежды на будущее мальчика составляли смысл жизни торговца и его предприятия. То, что Николай Хольмер говорил на площади, он говорил, по существу, ради своего сына. И тем не менее Кристофер, глядя в этот момент на город, не видел перед собой ничего, чувствуя в душе глухое отчаяние.


Предки Николая Хольмера на протяжении двухсот лет были преуспевающими купцами, создававшими, поддерживавшими и медленно приумножавшими семейное состояние благодаря мелким, тщательно продуманным сделкам. За этой осторожностью скрывался глубокий страх перед бедностью, которая ежедневно напоминала семейству Хольмеров о себе открывающимся из окон видом на расположенные внизу кварталы Вадена. Ни у одного человека в роду этот страх не был сильнее, чем у Николая, но у него он проявился очень рано в виде недоверия к бережливости. Едва он научился говорить, как поднял голову от жидкой похлёбки за вечерним столом и сказал своей сестре: «Когда я вырасту, я буду класть в суп фрикадельки». Его не выпороли, потому что детей в Вадене не бьют, даже за такую заносчивость. Но его отправили в постель, а его мать пришла к нему, села у его кровати и спела ему дрожащим голосом:


Укройтесь в смирения обители

И плачьте в тиши о Спасителе.

Младенца Иисуса узрите тогда,

Ведь мудрость в смирении нам дана.


Нрав Николая воспротивился такому смирению, и он отвернулся к стене. Он понял, что Спаситель, как и его собственные предки, был неудачливым торговцем шерстью, бродившим по пыльным дорогам, чтобы продать товар, на котором ничего нельзя было заработать и который ничего другого не принёс ему, кроме запоздалой славы. И с самого детства Николай знал, почему это так, — ведь Спаситель призывал к безделью. Куда бы он ни пришёл, люди оставляли свои рыбачьи сети и орудия, чтобы следовать за ним и слушать, как он проповедует евангелие праздности о том, что какой смысл собирать в житницы и завоёвывать мир, ибо подобно тому, как птицы полевые питаются, а сами не сеют и не жнут, так и вы будете питаться.

Не желая следовать таким поучениям, которые если и могут куда привести, так только к несомненному банкротству, Николай Хольмер обратился к поискам пути, который вёл бы наверх, и в своём воображении создал собственную мечту об успехе. Ему представлялось, что появится ангел, который подаст ему знак, и тогда они вместе начнут это восхождение.

Ангела он увидел в семнадцатилетнем возрасте — играющим в мяч на лужайке позади городской частной школы для девочек. На лужайке парили и другие небесные создания, одетые в длинные синие юбки и белые блузки, но ангел был только один, и, когда девушка отправилась домой, Николай последовал на расстоянии за ней, но не потому что робел, а от великого уважения, которым всегда переполняется узривший Бога.

У родителей девушки была усадьба, которая была больше и находилось выше дома семейства Хольмеров, и если в его роду все отличались умеренностью, то про её семью было известно, что она добилась своего положения благодаря своей непомерной жадности, которая ничего не выпустит из рук и уж конечно ни в коем случае не откажется от своей дочери. Эти люди добивались в жизни всего, другим семьям они помогали подняться или низвергали их в бездну, они оказывали влияние на правительства и продвигали вперёд датскую историю, но очень скоро оказалось, что любовь между их дочерью и Николаем Хольмером такова, что молодые люди рука об руку шли прямо навстречу любому препятствию, с тем чтобы либо разбиться, либо снести его с пути. Они сняли две маленькие комнатки возле гавани, и однажды, через семь месяцев после их знакомства, девушка надела свободное белое платье, вставила в волосы большой золотистый георгин, взяла Николая под руку и, прогулявшись по Вадену, продемонстрировала всему городу свою беременность.

До этого момента Николай не думал о деньгах. Ему, одурманенному любовью, на протяжении семи месяцев казалось, что единственными достойными обсуждения вопросами в мире является любовь и наличие крыши над головой, и для него было загадкой, почему так получилось: то ли любовь погрузила его в состояние глубокого наркоза, то ли она подняла его над всем миром, прояснив его взор. Но в тот день, когда его и её родители узнали, что она беременна, обе семьи сообщили, что прекращают все отношения с молодыми. Тогда Николай на мгновение представил себе, что может потерять свою жену и своего ребёнка, перед его глазами растаяло изображение ангела, и он увидел живых существ, слабеющих от голода и болезней. Этот кошмар представлялся ему лишь очень недолго, потом семьи смягчились, потому что так уж было принято в Вадене: что дети и молодёжь сочетали, того взрослые да не разлучат,[40] особенно если, как в этом случае, речь шла о такой выгодной для обеих сторон партии.

Но было уже поздно, Николая уже швырнуло назад к паническому страху его семьи и его детства перед бедностью. Тогда он посмотрел на женщину своей жизни и сказал себе: «Я её обеспечу».

Это стало одним из самых быстрых восхождений, которые когда-либо видела Дания. Благодаря копилке опыта своей семьи Николай знал о торговле всё, и теперь эти знания объединились с новым бесстрашием, граничащим с презрением к смерти, и в этом состоянии он вложил накопленные семьёй деньги в нечто, что походило на финансовое самоубийство: в частную компанию, строящую в Ростоке колоссальное судно — парусник со стальным корпусом, который призван был возобновить уже проигранную борьбу парусных кораблей с пароходами, приняв участие в ежегодной гонке из Европы в Австралию за первым, самым ценным урожаем пшеницы. В первый год корабль «Винсент» совершил плавание вокруг мыса Доброй Надежды за 200 дней, и продажа зерна в Лондоне принесла вкладчикам 7000% — самый большой доход за всю историю этого рынка. Следующий год был ещё более удачным. На третий год корабль бесследно исчез у берегов Мадагаскара, но к тому времени Николай уже изъял свои деньги из предприятия, и в его распоряжении уже были собственные грузовые суда. Через два года они с женой и маленьким Кристофером переехали в белую усадьбу с четырьмя флигелями, и в тот же год Николай построил в Хельсинки парусник «Кронос», самый большой парусный корабль в мире, который в следующем году, во время такого же зернового плавания в Австралию, из которого Хольмер однажды отправился в свой устремлённый ввысь финансовый полёт, побил рекорд скорости знаменитого чайного клипера «Катти Сарк». Два года спустя он расширил фундамент, на котором зиждилось благополучие его семьи, далеко за пределы Дании, создав филиалы в Бергене, Стокгольме и Риге. А с двух складов в Куксхавене в устье Эльбы фирма внимательно всматривалась в Северное море.

Хотя Николай Хольмер в эти годы видел свою жену каждый день, обитал он тем не менее в каком-то ином мире — в мире инвентарных ведомостей, списков судов и калькуляций. В том одиночестве, в котором её оставил муж, она начала слышать голоса. Слабое эхо этих голосов достигло слуха самого торговца, когда он начал замечать незнакомое, затравленное выражение её лица. Он понял, что, видимо, ей его не хватает, и, оценив намётанным глазом свои перспективы, подсчитал, что самое большее через пять лет он уже должен полностью обеспечить свою семью, через пять лет он сможет предоставить себя в распоряжение любви. Но голоса так долго ждать не могли, и однажды весной они уговорили её перерезать вены. Николай Хольмер сам нашёл её в спальне. Пытаясь в последний раз проявить заботу об окружающих, она сделала так, чтобы вся кровь стекла в одну из больших фарфоровых ваз, привезённых когда-то для неё с Дальнего Востока, и ни одна капля не пролилась мимо.

Стоя перед телом своей жены, Николай Хольмер понял, что она действительно была ангелом, потому что ей удалось перенести свою красоту с собой по другую сторону границы между жизнью и смертью. Он подумал, что, должно быть, совершил какую-то ошибку, раз у него отняли все основания жить дальше. В чём именно эта ошибка состоит, он не понимал, но преодолевать горе он умел единственным известным ему способом — работой. Хотя Кристоферу было всего лишь семь лет, он изменил название предприятия на «Хольмер и сын», и когда Ваден десять лет спустя закрыл свои ворота, это было одно из самых крупных торговых предприятий Дании, а сам Николай — владельцем одного из самых больших частных состояний в стране.


То, что сделал Ваден, не мог, вероятно, сделать ни один другой город Дании. Другим не позволили бы так отрезать себя от тела всего остального общества. Проходили недели, а город оставался наглухо закрытым.

Это объяснялось отчасти авторитетом города, тем уважением, которое вызывают богатство и высокое положение, отчасти тем обстоятельством, что тридцать членов фолькетинга и ландстинга и четыре министра родились в Вадене. Но в первую очередь это было связано с реакцией всей остальной Дании на известие о неизвестной, смертельной форме болезни.

Когда Королевская больница обнародовала сообщение об эпидемии, страна замерла от ужаса и продолжала оставаться, неделя за неделей, в состоянии беспросветного отчаяния. Казалось, что даже мысль о болезни, ужасное предчувствие того, во что могут развиться эти двести случаев, сама по себе была заразной. Казалось, что все врачи, больницы, родильные дома и дезинфекционные станции в стране, весь этот грандиозный аппарат физического здоровья сам стал немощным. Как будто нация больше не могла жить с сознанием того, что не удалось победить смерть.

Находясь в таком состоянии, вряд ли кто-нибудь мог как-то отреагировать на решение Вадена. Ни один член правительства, даже, наверное, ни один человек в Дании, не мог не согласиться с тем, что эгоистичная самоизоляция Вадена — это единственно возможный разумный поступок перед лицом анархии грозной болезни.


За всё время, пока город был закрыт, он только раз принял гостей. На четырнадцатый день после того, как была выставлена охрана, Кристофер со своего наблюдательного поста увидел, как большой галеас бросает якорь у входа в гавань и подаёт сигнал о том, что просит прислать на борт лоцмана. Лоцман не появился, а вместо этого на флагштоке гавани появился сине-белый сигнальный флаг, означающий «Нет», а затем Ваден медленно и решительно подтвердил сигнальными знаками свой отказ. Тогда с галеаса спустили на воду небольшой баркас из лакированного красного дерева с украшенной балдахином каютой в передней части и сверкающим на солнце медью и латунью паровым двигателем на корме. У крайнего пирса баркас встретили начальник порта, Николай Хольмер и четверо вооружённых солдат, и даже Кристофер удивился, когда лодку не отправили сразу же назад, а после длительных переговоров она вернулась к галеасу, после чего из гавани вышло одно из лоцманских судов Вадена и провело судно к причалу, совершив таким образом непонятное нарушение карантина.

Несмотря на флаг с раздвоенным концом, судно не принадлежало королевскому дому. Называлось оно «Аланда Глайм», и на борту его были животные, артисты, рабочие и дирекция Цирка Глайма, самого знаменитого цирка в европейской истории. В конце прошлого столетия, по случаю особого представления во дворце Фреденсборг для Кристиана IX и для европейских родственников королевского дома, король дал разрешение этому цирку, который объехал по морю всю Европу, поднимать королевский флаг, поскольку все признали, что это своего рода плавающее королевство, Ноев ковчег единственного вида искусства, любимого всеми слоями общества.

Директор этого цирка, сам господин Глайм, был одним из пассажиров баркаса. Вторым был пожилой человек с седыми усами и выразительным лицом. Это был карлик, ростом лишь метр и двадцать сантиметров, но слава его, как говорилось на плакатах цирка — а плакаты Цирка Глайма не содержали преувеличений, — гремела от мыса Доброй Надежды до самого севера Ботнического залива. Это был клоун, перед которым преклонялся весь мир, — месье Андрес.


Месье Андрес объединял в своём лице простоту циркового клоуна с самым прекрасным европейским образованием. Родившись в состоятельной венгерской семье, жившей в изгнании, и воспитанный в Южной Европе, он вырос космополитом. Он получил классическое образование, рано решил стать священником и, как говорили, почти закончил обучение в иезуитском колледже, когда непреодолимая тяга к музыке привела его в знаменитые итальянские консерватории. Несмотря на малый рост, у него оказался сильный голос. Несколько композиторов специально писали партии для контр-тенора этого лилипута, пока он не покинул оперу, чтобы заняться дирижёрской деятельностью, и пока все не осознали, что от этого маленького, но совершенного тела исходит музыкальный магнетизм, заставивший Венскую оперу предложить ему должность музыкального директора, которая оставалась незанятой после Густава Малера. Но месье Андрес отказался. К изумлению остального мира и особенно его семьи, оттуда-то из Вселенной к нему пришла весть, что он должен стать цирковым клоуном. И стоило ему оказаться на арене, как все поняли, что идея эта должна была исходить одновременно от Господа Бога и от его собственного великодушного сердца. Прежде никто даже и представить себе не мог, что этот музыкальный лилипут может быть забавным, по общему мнению, он был создан для того, чтобы в крохотном фраке и в детских лакированных туфельках принимать поклонение концертных залов, но с того дня, когда он вышел на манеж, все поняли, что именно так — в чересчур больших башмаках и в запахах конюшни, а весь остальной мир при этом смеётся сквозь слёзы — мироздание окончательно реализовало свои намерения относительно месье Андреса. Не теряя трогательной простоты клоуна, он брал его маску, делал её более утончённой, увеличивал её детскую наивность, убирал её традиционную злобность, а потом выходил на манеж и покидал его, сотворив некий этюд неотразимой детской неуклюжести.

И вот месье Андрес, человек с таким прошлым и с такой славой, под дулами винтовок обращался теперь с мольбой к Николаю Хольмеру из своей лодки.

В течение трёх месяцев, рассказал клоун, их цирк совершал турне по Балтийскому побережью. Направляясь на юг, они попали в сильный зимний шторм, плоскодонное судно бросало из стороны в сторону, и они вынуждены были лечь в дрейф, чтобы затем сделать попытку отстояться на якоре. Постоянно меняющий направление ветер гнал их то на юг, то назад, туда, откуда они пришли, с ржущими от ужаса лошадьми они двигались со скоростью двенадцать узлов под одними лишь парусами. Из-за плохой видимости они потеряли ориентацию, и, когда впервые появилось солнце и по левому борту показалась земля, оказалось, что это остров Эре посреди опасного архипелага, где могут плавать только знающие эти места капитаны. Судно на самом деле направлялось в Киль, но ради животных и особенно ради детей, детей, которые были напуганы и обессилены оттого, что долгое время не могли взять в рот ни крошки, было решено с попутным ветром идти в Ваден.

Оказавшись в положении, когда приходится отказывать больным детям, и стоя перед этим стариком, который был сердцем европейской цирковой традиции и которому был бы рад любой глава государства, Николай Хольмер сдался и, сделав на сей раз исключение, решил принять гостей. «Поскольку они, как и мы, находились в изоляции, — думал он, — они также ищут защиты для самых слабых, для женщин и детей».


С прибытием Цирка Глайма новые для жителей города Вадена эмоции сосредоточились в одном центре, которого им прежде так не хватало.

Кое-кто из членов городского совета опасался, что вся эта необычная ситуация и самоуправство города по отношению ко всей Дании приведут к возникновению преступности среди жителей. Они вспоминали истории о средневековых городах, закрывших свои ворота от чумы, жители которых вслед за этим сперва начинали безрассудно прожигать свою жизнь, чтобы потом окончательно спалить её на керосиновом костре разнообразных излишеств, пытаясь втиснуть всё, что они не успели в жизни, в то короткое время, что им было отпущено.

Иначе обстояло дело в Вадене.

На первый взгляд всё шло так, как будто ничего не случилось. Каждое утро взрослые вставали и шли на работу, а дети — в школу, и тем не менее всё было не так, как прежде. Поскольку в отличие от того безумия, которое накануне чумы заставляло средневековых горожан плясать до изнеможения, взрослые и дети Вадена стали относиться ко всему с невиданным доселе терпением, порождённым сознанием того, что они будут жить вечно. Если они по-прежнему могли жить обычной жизнью, при том, что все обстоятельства полностью изменились, то исключительно потому, что в этой их жизни к ним пришло неожиданное озарение. Из нескольких мест в городе открывался вид на плодородные окрестности, на остальную Данию. Когда ворота закрыли, этот вид, казалось, исчез. Живущие в городе люди просто-напросто перестали смотреть вдаль — за городскую стену, на крестьянские хутора, лежащие к югу. Одновременно с тем, что перестали приходить газеты, мысли сами собой останавливались на пути к большим городам или лежащим за морем странам. Невозможно было сказать, кто принял такое решение, но телеграф на почте в один прекрасный день оказался закрытым, и с этого момента вся остальная Дания, казалось, перестала существовать. Дети только то, что находится поблизости, считают значимым, далёкое теряется для них во тьме. Теперь и взрослые в Вадене начали воспринимать мир таким же образом. Друг с другом об этом не говорили, но все с удивлением задавали себе вопрос, почему они давным-давно не отгородились от всего мира, почему должна была случиться эпидемия, чтобы все поняли — лишь полная изоляция рождает истинное чувство безопасности.

Это вдруг возникшее ощущение собственного бессмертия было сильным чувством, которое каждый день заставляло людей встречаться на площади, там, где они, если так можно сказать, демократически проголосовали за своё вхождение в вечность, и здесь, перед ратушей, Николай Хольмер и остальные купцы города устраивали ежедневную раздачу продовольствия. Цирк Глайма и, в первую очередь, месье Андрес стали душой таких собраний.

Первое представление прошло в большом зале ратуши, но оказалось, что народ валом валил в зал — чуть не весь Ваден хотел присутствовать, — и поскольку ранняя, неожиданно тёплая весна овевала город, решено было перенести представление на площадь, под открытое ещё предвечернее небо, которое, меняясь по ходу представления, бледнело, синело и, наконец, стемнело совсем.

Показывали не всю программу, поскольку большая международная программа Цирка Глайма не соответствовала бы торжественной атмосфере города. Оставлено было три номера, которые жители Вадена посмотрели, растрогались и затем требовали каждый вечер. Высокий одетый в белое монгол, без всякого кнута демонстрировавший чудеса дрессировки шести липпизанских жеребцов, сильная гибкая девушка, которая, повиснув на верёвке, тихо и сосредоточенно выполняла акробатические упражнения, и, наконец, месье Андрес — великий маленький клоун.

И тут каждый почувствовал, что в город приехал настоящий король, через него мироздание посылает им знак, что они приняли правильное решение, потому что этот лилипут как раз умел найти ребёнка во взрослом, а затем сделать из него Бога. Он всегда выходил одинаково, без грима, в бархатном костюме, который был ему несколько велик. Вначале с ним выходил двенадцатилетний мальчик, с которым он начинал играть, и в этой игре исчезал старик, в ней растворялся возраст, и вслед за этим и во всех зрителях просыпался ребёнок, puer aeternus,[41] словно вдохновляющий символ того, ради чего каждый зритель готов был бы пожертвовать своей жизнью, — любви к детям.

За первые две недели пребывания в городе месье Андрес упростил своё представление и в конце концов стал обходиться без помощника и выходить на сцену один. Его всегда представлял директор Цирка, первым из всех осознавший те возможности, которые открываются благодаря особой самозабвенной сердечности этой публики, и сразу же настоявший на том, чтобы великого клоуна представляли таким образом, который никто из жителей других мест не понял бы. Каждый вечер директор Глайм взмахивал рукой и говорил: «Дамы и господа! Музыкальный клоун месье Андрес в Вадене. Сердце в сердце сердца!»

Каждое из этих представлений было богослужением, с которого люди уходили взволнованными, размягчёнными, с блестящими глазами и всё ещё слыша в ушах голос клоуна, голос, которому, очевидно, были подвластны все языки, включая и прекрасный звучный датский язык.

Столь же глубоко взволнованным оттуда пришёл и Кристофер, когда однажды, не по своей воле и просто случайно проходя мимо, оказался на представлении.


Порядки и убеждения, которыми город Ваден руководствовался в повседневной жизни, были связаны с торговлей, ремёслами и судоходством. Даже воскресные проповеди в церквях города согласовывались с трудовыми буднями. Никто в Вадене не сомневался в том, что, как учил Спаситель, те, кто ищет, — найдут, при условии что они встают в половине шестого утра шесть дней в неделю и принимаются за работу. Всё, что не имело к этому отношения, что имело привкус философствования или развлечения, рассматривалось в основном как некое излишество. Когда у жителей Вадена возникало желание взглянуть сквозь будни на грядущие золотые царства, то они смотрели на своих детей. И тем не менее большинство из них не затруднились бы с ответом, если бы их спросили, как выглядит принц. Они бы ответили, что принц выглядит так, как выглядит сын Николая Хольмера.

Кристофер Хольмер всегда был сильным мальчиком, самым быстрым бегуном и самым ловким игроком в мяч среди своих сверстников, и к тому же в его натуре было истинное достоинство, заставлявшее взрослых прислушиваться к нему ещё до того, как ему исполнилось семь лет. Он мог играть на рояле с того дня, когда его перед ним посадили, он умел рисовать, как только ему дали в руки карандаш, и одновременно он старался не демонстрировать свои таланты, словно скрывая их, словно хотел попросить у жизни прощения за то, что ему всё так легко давалось. У него были глубоко посаженные тёмно-серые глаза, которые придавали его лицу какое-то отшельническое выражение. Женщины Вадена считали, что Кристофер похож на святого, и окружали его состраданием, помня о том, что он в раннем детстве потерял мать.

Никто никогда не сомневался, что более достойного наследника престола в торговом доме «Хольмер и сын» и представить себе нельзя, и в своём развитии Кристофер полностью соответствовал тому доверию, которое ему оказывалось. Даже горе — смерть матери, казалось, как-то трансформировалось в маленьком мальчике, превратившись в раннюю зрелость. Ни секунды не сомневаясь в сыне, Николай Хольмер, когда мальчику исполнилось четырнадцать лет, отправил его в лучший интернат Дании. В те годы, которые Кристофер провёл в интернате, отец с сыном виделись только во время каникул, и каждый раз Николаю Хольмеру казалось, что его сын всё больше и больше соответствует окружающему миру и его мечте о преемнике.

Когда телеграмма отца вызвала Кристофера домой и они встретились впервые за полгода, купец сразу же понял — что-то не в порядке. Мальчик выглядел рассеянным, более замкнутым, смотрел глубоким и испытующим взглядом, не так, как прежде.

Николай Хольмер не очень хорошо разбирался в людях. Конечно же, никто лучше, чем он, не мог распознать тайные комиссионные и поддельные счета или найти способ, как обойти эмбарго. Но та часть человеческих сердец, которая не была вовлечена в продажи и покупки, оставалась для опытного предпринимателя закрытой книгой. В конторе и за столом переговоров его авторитет был непререкаем. Теперь же он каждый вечер сидел за столом напротив единственного в мире любимого им человека, с которым вдруг стало невозможно обменяться даже самыми простыми, ничего не значащими фразами, и чувствовал замешательство, унижение и обиду. Они ужинали в полном молчании, после чего Кристофер вставал и уходил, и торговец видел его снова, как правило, лишь на следующее утро за завтраком.

А случилось то, что незадолго до вызова в родительский дом Кристофер сделал открытие, что сам он, по-видимому, не существует. Факт этот он осознал в спортивном зале школы, во время урока фехтования, и произошло это совершенно неожиданно.

В интернате с самого его основания в восемнадцатом веке особенно много внимания уделяли фехтованию, и всегда приглашали лучших иностранных учителей по этой дисциплине. Когда французский учитель фехтования увидел, как Кристофер впервые взял в руку рапиру, а потом дал мальчику первый в его жизни урок, он ощутил в своём новом ученике то соединение психофизического равновесия и внезапно жалящей опасности, которое составляет саму суть фехтования. Казалось, что Кристофер также проявляет искренний интерес к этому виду спорта. После трёх лет занятий, однажды в апреле школа на неделю освободила его от уроков, и после интенсивных тренировок на протяжении этой недели под руководством своего французского учителя он выиграл чемпионат Дании, опередив капитанов, которые были на пятнадцать лет старше, закручивали кверху усы и уже лет десять выступали на всевозможных турнирах.

В это время волна интереса к спорту, возникшая в двадцатом веке, докатилась и до Дании, и в мальчике из Вадена страна увидела нового кандидата на следующие Олимпийские игры. В соответствии с такой задачей теперь и были организованы тренировки Кристофера, и именно во время одной такой тренировки, когда его чемпионству было всего несколько недель от роду, на него обрушилось отчаяние. Посреди боя с единственным в школе учеником, который мог оказать ему сопротивление, Кристофер впервые в жизни заглянул внутрь себя.

До тех пор он смотрел на себя глазами других людей. В обращённых к нему полных доверия и восхищения лицах он видел своё собственное отражение и понимал, что он действительно и есть Кристофер, тот, кто должен отправиться в путешествие и для себя самого и для других людей открыть новый континент. В этом его заверяли учителя и товарищи, и это он читал в глазах своего отца. Но на фехтовальной дорожке, за сеткой маски, лица противника не видно, и Кристоферу вдруг показалось, что он сражается с самим собой. Потом его взгляд обратился внутрь — внутрь него самого. Он знал, что он должен был увидеть. Он должен был увидеть юношу, полного целеустремлённой уверенности в себе, известного спортсмена, состоятельного молодого человека, переживающего прекрасный процесс становления, немного неуклюжего и именно поэтому неотразимого сердцееда и любовника, будущего успешного предпринимателя. Ничего этого он не увидел, была лишь чёрная гулкая пустота, заключённая в хрупкую оболочку, о которой люди составили себе ошибочное представление, полагая, что так выглядит истинная личность Кристофера. Тогда он опустил рапиру и повернулся спиной, открыв тем самым противнику белый пластрон, обозначающий площадь поражения, но даже не заметив, что его противник сделал укол и туше, он прошёл мимо воздетых рук сидящих судей, не видя потрясённых лиц, потому что все эти чувства, как он знал, относятся к маске. На настоящего Кристофера Хольмера, если он вообще присутствовал здесь, мир не обратил никакого внимания.

Для человека невыносимо видеть, что его жизнь или жизнь других находится под угрозой уничтожения. Но гораздо хуже знать, что ты сам, вероятно, уже умер, а может быть, тебя никогда и не было в живых, в то время как твои ближние ведут себя так, будто ты по-прежнему находишься среди них. Вот в таком состоянии и пребывал Кристофер, когда в марте 1929 года, вернувшись в Ваден, услышал, как за ним закрываются ворота, чтобы защитить его от пришедшей извне угрозы, которая должна была казаться ему куда более безобидной, чем та смерть, которую он носил в своей душе.

Телеграмма отца застала его в тот момент, когда он всё ещё находился в таком парализованном состоянии. В Вадене, в первые недели карантина, у него появилась возможность обдумать своё состояние, и первая его мысль была о самоубийстве. Некоторое время он обдумывал эту заманчивую возможность, но потом отверг её. Самоубийство предполагает невыносимое напряжение, от которого должна освободить смерть. Кристофер же был поражён чем-то другим. Он, как ему казалось, был поражён таким глубоким отчаянием, что оно простиралось и по ту сторону смерти. Он не был религиозен, но чувствовал уверенность в том, что если он сам сведёт счёты с жизнью, то позади себя оставит только свою никчёмную маску, внутренняя же пустота, напротив, будет преследовать его и смеяться над ним, обволакивая его ужасом и по ту сторону могилы.

Однажды он попытался объяснить то, что с ним происходит, отцу. Николай Хольмер внимательно выслушал его и кивнул. «Я понимаю тебя, — сказал он, — прекрасно понимаю. Со мной тоже такое случалось, перед надёжной сделкой я мог встать и уйти, я чувствовал, что ещё не пришло время брать в этой игре взятку. Самое важное, Кристофер, состоит не в том, чтобы каждый раз выигрывать. Самое важное — знать внутри себя, что ты в любой момент можешь выиграть».

После этого разговора Кристофер бродил по улицам в состоянии полной растерянности, и именно тогда он оказался на площади и увидел, как выступает месье Андрес, и представление глубоко его взволновало. Оно не сделало его счастливым, не принесло в его жизнь надежду, но оно проникло внутрь, поведав ему, что он не один, что есть на этой земле, да к тому же ещё и в этом городе, человек, которому знакома такая же боль и который может найти для неё выражение.

После представления первым желанием Кристофера было пробраться сквозь толпу, схватить маленькую руку и, может быть, поцеловать её, во всяком случае, заверить клоуна в том, что именно он, Кристофер, полностью и безоговорочно, единственный в этом городе, понял смятение ребёнка в непредсказуемом мире, которое выразил старик. Но он остался на месте, сдерживаемый тем уважением, которое окружало клоуна. За исключением бургомистра и нескольких членов городского совета никто не подходил к старику ближе того расстояния, которое отделяет край манежа от первого ряда зрителей, поскольку все они чувствовали, что не надо пытаться продлить то тепло, которое возникало между ними и лилипутом во время представления, что это была материализация высшей истины, для которой лилипут был своего рода медиумом. Когда представление заканчивалось, они смотрели, как он уходит, и не решались идти за ним, и, если потом они встречали на улице маленького, аккуратно одетого человечка, все расступались перед ним, а женщины невольно делали реверанс — с тем уважением, которое люди интуитивно выказывают первосвященнику. И всё же Кристофер прекрасно понимал, что он мог бы пересечь этот круг, ему всю жизнь разрешалось делать то, что никому другому не было дозволено. И если он всё-таки повернулся спиной к площади и пошёл домой, то лишь потому что понял — ему нечего предложить. Как может он подойти к обладавшему таким внутренним богатством человеку, когда сам он в действительности не существует?

С лужайки во внутреннем дворе усадьбы он поднялся на верхний этаж высокого амбара, открыл окошко, выходящее во двор, уселся на один из набитых тюков и стал смотреть на город. В последние недели он привык тут сидеть, потому что в этом месте он мог остаться наедине со своей пустотой, к тому же он часто играл здесь в детстве. Теперь открывающийся перед ним вид и царившая на чердаке атмосфера, казалось, порождали тихий шёпот из прошлого, уверявший Кристофера в том, что всё-таки в его жизни были минуты, наполненные смыслом.

В прошлом столетии этот чердак был складом, теперь же, с появлением современных подъёмников и развитием торговли скоропортящимися товарами, его уже невозможно было использовать. Нервные волокна торгового дома, который чутко реагировал на малейшие колебания на биржах Великобритании и Соединённых Штатов, протянувшись так далеко, потеряли контакт с тем, что находилось в непосредственной близости. Торговый дом просто-напросто позабыл об этом чердаке. Кристофер обнаружил это ещё в детстве, и, интуитивно почувствовав, что, в отличие от всех других тайн, которые наполнялись значимостью и начинали искриться, стоило только поделиться ими с другими, эта тайна исчезнет, если о ней кому-нибудь рассказать, и действуя с той безграничной осмотрительностью, какую взрослые обычно никак не могут заподозрить в детях, он сохранил это место исключительно для себя. В детстве он держал окошко закрытым, боясь, что его заметят, но теперь, когда он открывал его ежедневно, он понял, что никто в Вадене, даже его собственный отец, никогда не смотрит вверх, что их мысли горизонтальны и, если говорить о его отце, протягиваются за семь морей, но никогда не обращаются к какой-нибудь точке выше собственной головы.

На чердаке всё ещё хранились аккуратно упакованные остатки забытого прошлого, тех времён, когда Ваден снискал себе славу важного порта. Мешки с сильно пахнущей пряностью с Суматры, названия которой никто не знал — ни по-английски, ни по-датски и которая, как оказалось, вызывает галлюцинации, почему и не удалось её продать, — не зная, что с этими мешками делать, их просто убрали подальше. Изящно отделанные деревянные коробки с буссолями того времени, когда компасная роза была пышно разукрашена, но не содержала градуировки точнее четырёх сторон света. Металлический сундук с грудами морских карт разных континентов, на берегах которых были обозначены лишь отдельные гавани, а во внутренней части нарисованы сказочные крылатые животные. Теперь из этого укрытия Кристофер смотрел, как садится солнце и собираются грозовые тучи.

Гроза началась где-то над Ютландией и доносилась пока лишь слабым пульсирующим свечением, которое, казалось, не имеет никакого отношения к вечернему небу. Потом закат растерял все свои краски, сгустились сумерки, и на Ваден стала медленно наползать иссиня-чёрная мгла, словно тень ещё невидимого, невероятно большого тела, приближавшегося к городу из Вселенной. Сначала казалось, что тень эта находится где-то очень далеко, потом она стала быстро приближаться и вдруг одним махом достигла города. Ещё минуту назад дома и плещущее перед ними море находились в последней узкой полоске дневного света, и вот уже весь Ваден окутала тьма, словно на город набросили чёрное покрывало. Прошло немного времени, и это покрывало разорвала на части первая молния. Высеченная из черноты, на мгновение возникла длинная вертикальная змея белого света — и тут же исчезла, забрав с собой всё электрическое освещение и погрузив город в кромешную тьму, словно весь остальной мир мстил Вадену за его своевольность.

Когда освещение погасло, двор под окном Кристофера потонул в темноте. Темнота раскололась новой молнией, такой, какую Кристоферу ещё никогда не доводилось видеть, — продолжительный мучительный разряд белой энергии, и сразу же пошёл дождь, пока ещё как предупреждение — быстрая торжествующая барабанная дробь капель воды, завершившаяся далёким раскатом грома.

И тут Кристофер почувствовал непреодолимое желание обратиться к чёрному небу за помощью.

В детстве он вместе с другими мальчишками делал рогатки и состязался с ними на берегу моря, кто выстрелит выше. Так же — как на такую стрельбу в небо — смотрел он на людские молитвы. Если уж в чем-то в этом мире можно было быть уверенным, так это в том, что камень и слова вернутся к тебе назад — его собственный камень при этом позднее остальных — не вызвав никаких других последствий в мироздании, кроме ещё одного подтверждения всем и так хорошо известного факта, что Кристофер Хольмер стреляет из рогатки выше всех. Теперь он тем не менее почувствовал, как, не двинувшись с места, он положил круглый блестящий камень в рогатку и, прекрасно осознавая в этом поступке немалую толику безумия, выстрелил свои слова в пустоту, страстно моля, чтобы и в его жизни появился какой-то смысл, чтобы в оболочке Кристофера Хольмера обнаружилась какая-то человеческая сердцевина. Он напрягал все свои чувства, ожидая ответа или эха, которое свидетельствовало бы, что камень вернулся на землю.

Его ожидание прервал раскат грома. Когда следующая молния осветила перед ним двор, в воротах показалась человеческая фигура. В отсветах тех молний, которые превратились теперь в долгий, непрерывный ряд вспышек, Кристофер узнал этого человека. Это был лилипут, великий месье Андрес. Он стоял под козырьком ворот, так что разряды освещали его, и оглядывался по сторонам, словно актёр после выхода на сцену, и из-за темноты между вспышками казалось, что он постоянно резкими движениями поворачивает голову в разные стороны. Кристоферу казалось невероятным, что маленький человечек на фоне то абсолютно чёрного, то ослепительно сверкающего неба вообще может что-нибудь видеть, и тем не менее ему вдруг померещилось, что карлик пристально посмотрел ему в глаза. Потом всё погрузилось во тьму, и от оглушительного грохота стены вокруг Кристофера задрожали.

В последовавшей за этим тишине он услышал шаги. Размеренные шаги маленького человека. Наверное, внизу осталась зажжённая керосиновая лампа, которую карлик, поднимаясь наверх, прихватил с собой, потому что теперь её свет трепетал на лестнице, постепенно проникая на чердак.

И вот месье Андрес оказался наверху.

В Кристофере воспитывали вежливость, умение предвосхищать неожиданности и быть готовым к ним, и по мере того, как приближались шаги клоуна, он готовил достойный приём. Он собирался сделать несколько шагов вперёд, опуститься на колени, отчего голова его оказалась бы на одном уровне с головой вошедшего, назвать своё имя, а затем произнести какое-нибудь радушное приветствие.

Но получилось так, что он не смог сдвинуться с места. В одной руке у клоуна был футляр для скрипки, в другой — лампа, но свет, который, мерцая, освещал теперь потолок, шёл, как показалось Кристоферу, от его лица. Казалось, оно было освещено изнутри, сквозь тонкую сеточку морщин и пушистые усы сиял свет, словно ярко горящий источник тепла и человечности, который расстроил все планы Кристофера, не оставив от них и следа. Медленными, полными достоинства движениями клоун поставил лампу и снял плащ, под которым на нём по-прежнему был его костюм из тонкой белой материи. Потом он подошёл к окошку и выглянул на улицу.

Опять сверкнуло несколько молний, и на мгновение блестящие от дождя крыши застыли над чёрными улицами, словно ряды могильных камней, торчащих из чёрной земли, и Кристофер вспомнил, что город держит оборону против смерти.

Когда карлик заговорил, голос его был словно потёртый бархат, с изящным лоском наречий всех тех мест, через которые провела его долгая жизнь.

— При моём росте, — сказал он, — довольно-таки приятно вот так смотреть на мир von oben.[42]

Кристофер подумал, что из-за своего роста клоун с самого рождения не только оказался ниже уровня глаз других людей, но что он, вполне вероятно, живёт в каком-то другом мире, что та боль, которая во время его выступления показалась ему знакомой, возможно, происходит от жизненного опыта, похожего на его собственный тем, что оба они, по причине своего явно неправильного развития, оказались вне окружающего их мира.

— Отсюда, — мягко продолжал клоун, — можно с лёгкостью представить себе, что лежащие там страна и город — это morte,[43] что мы последние оставшиеся в живых.


Это соображение с лёгкостью нашло себе место среди внутренних видений Кристофера, и исходя из них он и ответил.

— Да, — сказал он, — это было бы скверно. Но есть кое-что похуже, чем оказаться одному в мире, — это когда ты вообще не существуешь.

На это лилипут не ответил ничего, но Кристоферу, который в этот момент почувствовал, что его поняли, и не нужен был ответ. Чувствуя одновременно глубокую благодарность и беспокойство перед непостижимым, он понял, что Вселенная услышала его молитву, что перед ним стоит высшее существо, которое видит насквозь того, кого мир до сих пор принимал за Кристофера Хольмера. «Наверняка и месье Андрес, — подумал он, — чувствует, что рядом с другими людьми он на самом деле не существует», — и он вспомнил конец представления, когда клоун собирал украшения публики и надевал их на себя, а потом ходил с напыщенным видом по площади, словно ребёнок, который просит, чтобы его любили, потому что всё на нём сверкает, чтобы на следующий день, ничего не перепутав, вернуть драгоценности их прежним хозяевам, на сей раз прося их внимания, потому что он вернул им то, что у них пропало. Кристофер почувствовал, что на глазах у него появились слёзы.

— Я не знаю, видели ли вы меня, — проговорил он. — Но я был там, на площади, во время представления. Это было… — голос его на минуту дрогнул, — это было великолепно.

Почти с неохотой старик оторвал взгляд от нависшей над городом тьмы и рассеянно посмотрел на Кристофера.

— Когда я выступаю, — сказал он, — я всегда великолепен.

Кристофера учили стремиться к достижениям, но при этом скромно о них молчать, и, услышав эту безапелляционную самооценку, он затаил дыхание. «Так можно говорить, — подумал он, — только если ты святой, если ты уже вознёсся над всеми другими людьми, над бесконечной работой и всего добился».

— Я, — продолжал карлик, — несколько раз видел тебя здесь.

Кристоферу от осознания собственной никчёмности до того факта, что стоящий перед ним человек наблюдал за ним, нужно было преодолеть большое расстояние, и он, так сказать, мысленно парил в том потоке благодати, который сделал его заметным. Но снова ответ его прозвучал из глубины души, к которой, как ему казалось, клоун и обращался.

— Я понял, — сказал он, — что я как будто и не существую.

— И где же, — спросил карлик, — ты это понял?

— В школе, — ответил Кристофер.

Лицо месье Андреса болезненно передёрнулось.

— Всё, что говорят в школе, — сказал он, — это зло… — он сделал паузу, — …это сплошная головная боль, — закончил он фразу.

Это незамысловатое утверждение снова вызвало у Кристофера прилив слёз. Он снова почувствовал, как этот маленький человечек идёт ему навстречу через те поколения времени и опыта, которые их разделяли. О месье Андресе было известно, что тот провёл двадцать лет в церковных школах, иезуитских колледжах и самых суровых консерваториях мира. Из своих знаний и опыта пребывания в образовательных учреждениях, того опыта, который во много раз превосходил опыт Кристофера, он сейчас извлёк эту золотую крупицу, которая заискрилась навстречу юноше, как бы фокусируя его собственные хаотические чувства.

— Именно так, — сказал он с глубокой благодарностью, — всё и началось. С головной боли.

Жёлтый свет лампы отбрасывал на окно непомерно увеличенную тень клоуна, похожую на часть большой тёмной стены. И Кристофер прислонился к этой стене плача и открыл своё сердце, и, к своему огромному удивлению, он обнаружил, что внутри него нет пустоты.

— Однажды в спортивном зале, когда у меня был урок фехтования, я повернулся спиной к Кастенскьольду, — сказал он.

— Когда сражаешься, — заметил карлик, — нельзя поворачиваться спиной.

— Это, — продолжал Кристофер, — не в прямом смысле. Я вдруг понял, что это не с ним я сражаюсь. А в каком-то смысле с самим собой. Не знаю, понимаете ли вы меня?

Клоун сделал шаг к нему.

— Да, — сказал он, — так бывает. И как раз в школе. К тебе, — он внимательно посмотрел на Кристофера, — к тебе ведь обратился голос, так ведь?

Никогда прежде Кристоферу не казалось, что тогда звучал какой-то голос. Но теперь сверкнувшие перед ним в темноте глаза клоуна бросили новый свет на его туманные воспоминания, и, стоило ему вызвать в памяти эхо спортивного зала, звук кожаной обуви, ударяющейся о дорожку с медным покрытием, лязг клинков, как он за всеми этими звуками услышал далёкий, но, несомненно, обращающийся к нему голос.

— Да, — сказал он, — был голос. Но, — он просительно посмотрел на месье Андреса, — он такой тихий, что я его почти не слышал.

Тут клоун наклонился вперёд, и в это мгновение потолок над головой Кристофера исчез, и он увидел брёвна и гимнастические стенки в спортивном зале, и сквозь команды услышал, как голос, который на удивление был похож на голос месье Андреса, спрашивает его: «Зачем ты сражаешься?»

Кристофер вскочил на ноги, словно пытаясь отогнать от себя кошмар, но вопрос этот удерживал его на месте. В порядке самозащиты он ухватился за первые пришедшие ему на ум слова.

— Потому что, — произнёс он, — важно участвовать.

Напротив своего лица он увидел седые волосы старика и понял, что стоит на коленях. Он хотел что-то сказать, хотел сменить тему разговора, но в карлике появилось что-то неумолимое.

— И тем не менее, — сказал голос, — ты знаешь, что если однажды проиграешь, то сделаешь тех людей, которые смотрят на тебя, ещё более несчастными, чем если бы ты вообще не принимал в этом участия.

— Да, — ответил Кристофер.

— Почему же ты сражаешься? — настаивал голос.

— Чтобы победить, — ответил Кристофер.

— А если ты победишь, — продолжал голос, — как долго ты сам и твои зрители будут радоваться твоей победе?

Кристофер молчал.

— Возможно, один вечер, — произнёс голос, — Возможно, один час. Возможно, одну минуту. Разве не так?

— Да, — ответил Кристофер.

— Это, — заметил голос, — porca madonna,[44] слишком мало, чтобы растрачивать на это свою молодость.

Словно священник, благословивший свою паству и обратившийся к алтарю, карлик отвернулся от него. Но теперь Кристофер не хотел его отпускать. Собрав все свои силы, он оттолкнулся от стоящего рядом холщового мешка и последовал за клоуном, одновременно чувствуя страх, что блестящие в темноте глаза увидят его насквозь, и страстно желая узнать, что ответит голос.

— А как же тогда школа? — спросил он. — Как же тогда ходить в школу?

Движением руки месье Андрес остановил его.

— Они по-прежнему говорят, что всё, чему вы учитесь, вам в жизни пригодится? — спросил он.

— Да, — ответил Кристофер.

— А когда начнётся жизнь, — продолжал клоун, — они скажут, что вы живёте, чтобы работать, и что работать надо для родной страны и ради ваших детей. Детей, которым в школе тут же начинают говорить, что все их знания пригодятся им в жизни, и так дальше всё и продолжается, таким образом все они — i coglioni[45] — толкают перед собой жизнь, крича при этом, что не успевают жить. И он медленно процитировал: «Piu le cose cambiano, piu sono le stesse cose».[46]

С уверенностью, происходящей от ясного понимания, как действуют на зрителей его реплики, месье Андрес повернулся к Кристоферу спиной, встал у окна и посмотрел вниз во двор, и казалось, он придал особую выразительность своим словам, вызвав целый ряд молний, осветивших его чёрный силуэт на фоне кипящего электричеством неба.

Хотя Кристофер чувствовал, как по его жилам течёт маленький журчащий холодный ручеёк страха перед тем, в чём он участвует, всё-таки его влекла вперёд мысль о том, что такого шанса, как этот, у него, возможно, никогда больше не будет.

— А как, — спросил он, — вы узнали, что был голос?

Месье Андрес медленно повернулся, и, когда он теперь шагнул к Кристоферу, в его взгляде появилось какое-то лукавство.

— Всегда звучит некий голос, — ответил он. — Нужно только уметь слушать. Именно так я и работаю на арене.

Взгляд его стал отстранённым, и Кристофер увидел его перед собой на площади, стоящего наклонив голову, прислушивающегося к тому, что только ему было слышно.

— На моей стороне публика, — продолжал он, и говорил он медленно и проникновенно, — я собрал драгоценности, я побывал среди людей. И тут я слышу голос, далёкий, приглушённый, но вместе с тем весьма отчётливый. Он говорит мне, что надо привести на сцену мальчика.

Он взял руку Кристофера, и тот покорно последовал за карликом на середину комнаты. На мгновение он вспомнил того ассистента, которого клоун некоторое время назад использовал в своём номере и которому все завидовали. «Теперь, — подумал он, — я оказался на его месте».

— Мы стоим на сцене, — сказал месье Андрес, — публика в напряжении, и я чувствую, как это напряжение растёт, я слышу, как голос шепчет, что можно сделать хороший номер. Он шепчет: вот, теперь у тебя есть мальчик. Разыщи теперь и девочку. Тогда сегодня вечером у тебя получится что-нибудь великое. Нечто, что заставит звонить колокола. И они уже звонят. — Он повернулся к Кристоферу. — Когда раздаётся звон, — сказал он, — значит, приближается что-то великое.

— Звон церковных колоколов? — спросил Кристофер, вспомнив прошлое месье Андреса.

— Нет, — прошептал клоун, и глаза его затуманились. — Нет, не церковных колоколов. Это монеты зазвенят как колокола. Как только мы раздобудем девочку.

Тут Кристофер услышал, что кто-то поднимается по лестнице. При других обстоятельствах этот факт преисполнил бы его удивления и досады, ведь, значит, кто-то обнаружил его убежище. Но этой ночью, находясь под магнетическим влиянием клоуна, он, не особенно задумываясь, решил больше не удивляться.

И тут перед ними оказалась девушка. Будь всё иначе, Кристофер посмотрел бы на неё в изумлении, но сейчас он не был уверен в её существовании. Как и тот голос, который обращался к нему и который всё ещё звучал в его ушах, она казалась ему воображаемым реквизитом в сверхъестественном представлении. Он увидел только, что она промокла до нитки, так, что её длинные волосы, которые при других обстоятельствах — если бы она существовала при других обстоятельствах — должно быть, вились, сейчас свисали по плечам, а с них стекали на пол ручьи дождевой воды. Её полная неправдоподобность усиливалась оттого, что она была босиком и, более того, голая. Месье Андрес схватил девушку за руку, вытащил их обоих на середину комнаты, и, когда он стал кланяться воображаемой публике, Кристофер вспомнил виденное им представление на площади и узнал его характерное приветствие, в котором под внешней кротостью скрывалась железная хватка, которой он держал сердца и внимание зрителей.

— Дамы и господа, — сказал клоун, — перед вами девушка и юноша.

Он обернулся к ним.

— Сегодня вечером, — произнёс он медленно, — ожидается нечто удивительное. Нечто, что сделает всех нас богаче. Опытом и мудростью. Моё искусство состоит в том, чтобы испытать это ощущение и дать его почувствовать вам. Мы ждём невероятного, мы с вами. Я, конечно же, понятия не имею, как всё будет, у меня нет ни одной мысли на этот счёт. Но я слушаю, — и он наклонил голову, как будто прислушиваясь к ночному небу.

Девушка сделала два шага вперёд и издала глубокий жалобный звук, который одновременно был похож на рычание и на позыв рвоты.

Тут Кристофер впервые внимательно посмотрел на неё и понял, что она не голая, а просто так сильно промокла, что её платье прилипло к телу. Он вырос в здоровом мире понятных вещей и поступков, который всегда требовал от него простых и ясных слов. События последних недель и особенно последнего часа переместили его в другой, более опасный пейзаж, в котором ему в голову приходили неожиданные, фантастические выражения. Ему казалось, что он никогда прежде не видел эту девушку, но тем не менее он знал, что это принцесса. Полученных им в школе знаний вдруг не оказалось под рукой, и он не мог поместить её в какой-нибудь раздел мифологии, но, как ему казалось, она была похожа на одну из трагических литературных героинь. Она была бледна. Не тусклая или бесцветная, но с ослепительно белыми как полотно шеей и лицом, от одежды её веяло холодным ветром, и он ни минуты не сомневался, что с ней произошло что-то страшное. Если месье Андрес принёс с собой на чердак свет преображения, то эта девушка светилась каким-то величественным безумием.

Она сделала несколько неуверенных шагов по комнате и только теперь, похоже, заметила молодого человека и старика. Невозможно было сказать, какой хаос мыслей пронёсся в её голове, но тем не менее она, кажется, осознала торжественность момента, потому что медленно выпрямилась, словно собираясь произнести выразительную реплику, которую от неё ожидали. Потом она подняла руку и пристально посмотрела на месье Андреса.

— Я знаю, — произнесла она медленно, — всё о треске.

С этими словами она упала вперёд, не выставив перед собой рук, и разбила бы лицо, если бы Кристофер не подхватил её.

В тот миг, когда он ощутил тяжесть её тела, он понял, что за холодный воздух исходил от неё. Это был морской ветер, и он было решил, что она, наверное, чуть не утонула.

И тут он узнал её.

В жизни Кристофера был один человек, с которым он поделился тайной о своём чердаке, и к этому человеку — о котором он никогда никому не рассказывал — его мысли на протяжении последних недель обращались, как к тёплому камню посреди той реки бессмысленности, которой, как он чувствовал, оказалась его жизнь. Человеком этим была Соня Ваден. Она была ровесницей Кристофера, дочерью рыбака, род которого, очевидно, получил своё имя от названия города, но которого прогресс уже давным-давно вытеснил за городскую стену, на обдуваемый ветрами берег фьорда. В других областях Дании, для собственного же блага детей, их бы разлучили, объяснив, что разделяющие их социальные барьеры являются препятствием, изменить которое человек не в силах. Но жители Вадена не могли взять такой грех на душу, и поэтому дети продолжали вместе играть у моря и на прибрежных холмах. Соня потеряла мать в пятилетнем возрасте, и горе она встретила твёрдо и не сломалась. Когда мать Кристофера отвернулась от мужа и ребёнка, чтобы последовать за голосами, Соня без слов, но мгновенно и безоговорочно предложила своё общество и свои худенькие, но на удивление крепкие плечи Кристоферу, чтобы помочь ему преодолеть самое страшное. На протяжении недель и месяцев Кристофер каждый день рыдал безутешным плачем, чего не видел ни один другой человек, кроме Сони. Потом пришла весна, о которой Соня помнила, что он тогда затащил телегу на самую высокую гору над Ваденом и оттуда прокатил её вниз по извивающейся серпантином дороге, а солнце и ветер с моря били им в лицо, и облако пыли вилось за ними.

Потом она исчезла. На протяжении всего детства отец регулярно брал её с собой в море. Однажды в октябре они вышли из гавани довольно рано. К обеду поднялся сильный ветер, и, когда Кристофер из своего окошка наконец-то увидел маленькую моторную лодку, ветер уже превратился в шторм и, словно огромная холодная коса, нёсся по поверхности моря, срывая гребни волн и волоча их по воде белыми полосами пены. Где-то в этом ревущем шторме одна косая волна накрыла лодку с кормы и забрала отца Сони с собой. Тогда девочка привязала себя верёвкой к рулю и повела лодку через шторм к берегу. Вход в гавань Вадена узкий, и жители города стояли в полной растерянности, глядя, как девочка в маленькой лодке приближается к свирепо улыбающемуся своими каменными зубами волнорезу, скрытому белой слюной от бушующего моря. Среди них не было ни одного человека, который бы не рискнул своей жизнью ради попавшего в беду ребёнка, если бы в этом был толк, но шторм уже усилился настолько, что ничто не могло помочь, и они сжали зубы, сдерживая плач, с горькой ненавистью глядя на море и думая, что вот это они запомнят, что придёт когда-нибудь день, когда даже природа не сможет отнять у них ребёнка.

Кристофер спустился к гавани. Но в отличие от многих стоящих там людей он не плакал. Он подошёл к воде ближе, чем другие, и никто не смел его остановить. Прижавшись к высокому зелёному маяку при входе в гавань, он не отрываясь смотрел на лодку, и единственной влагой в его глазах были брызги пены. От Сони он узнал, что всему своё время. Было время плакать, но не сейчас, теперь настало время быть сильным, и Кристофер не отрывал глаз от девочки у руля лодки. Прямо перед входом в гавань Соня дала задний ход и на удивление хладнокровно, словно некоторая часть моря вошла ей в кровь, некоторое время удерживала лодку против волн и ветра. Только Кристофер знал, почему она так делает. В какой-то момент, когда отчаяние уже совсем взяло над ним верх, она рассказала ему, что все несчастья в жизни приходят волнами. «Послушай, Кристофер, — сказала она, — надо считать, потому что всякая седьмая волна более пологая, чем остальные. На ней и надо попытаться плыть дальше».

Теперь Кристофер смотрел, как Соня считает волны, и прямо перед седьмой она выпрямила лодку, дала полный газ, и на высоком, совершенно прямом, заострённом гребне волны вошла в гавань, при этом по правому борту оставалось всего несколько дюймов от края волнореза.

Оказавшись в гавани, она полностью лишилась сил. Когда лодку вытащили на берег, Кристофер стоял и смотрел, как Соню поднимают под руки, и тогда лицо её было таким же бледным, как и сейчас. Как раз когда её проносили мимо него, она открыла глаза, и он оказался первым, кого она увидела. «Кристофер, — проговорила она, и Кристофер наклонился к ней, и она прошептала так, чтобы только ему было слышно, — подержишь немного руль?»

Насколько он помнил, это был последний раз, когда он видел её вблизи.

Да, она осталась в городе, в доме угрюмого дядюшки и измученной заботами тётушки, людей, которые от жизни ждали лишь всего самого дурного, и этого и дождались. Их единственный ребёнок родился мёртвым, рыболовство было опасным и не приносило прибыли, и только в религии они нашли изобилие и штиль. На жизнь в Вадене они смотрели, как смотрели на море, — с неохотой, трепеща и с ощущением того, что это неизбежное зло, которое каждый день поджидает их за порогом дома, следует за ними весь день и отпускает их, лишь когда они возвращаются и могут закрыть за собой дверь.

Осознание всех тех несчастий, которые принесла с собой Соня, ещё больше придавливало их к земле, заставив полностью отвернуться от мира, оберегая от него девочку. Они посоветовались с врачом и забрали Соню из смешанной школы, поместив в женскую школу графини Мольтке, куда её теперь каждый день провожала её новая мать. Семья, которая взяла её на попечение, не состояла в театральном или музыкальном обществе, они не ходили на прогулки и не посещали городские балы, так что Кристофер видел Соню лишь иногда мельком, и всегда в сопровождении взрослых. Какое-то время он пытался найти способ поговорить с ней, но возникшая ситуация была для него новой и непонятной. Он стал ходить в церковь по воскресеньям, потому что здесь, он был уверен, ему удастся встретить её. Тогда её тётя и дядя стали посещать одну из маленьких и строгих свободных общин, храм которой находился возле гавани, и в этот маленький, белый домик не пускали никого, чьё сердце не было бы предварительно тщательно изучено и взвешено, а поскольку Кристофер считал, что его внутренности не потерпят такого освидетельствования, он держался в стороне. Кроме того, все взрослые в Вадене твердили, что с Соней надо обращаться с особой осторожностью, а это означает, что следует оставить её в покое. Вот так, против своей воли, чувствуя в душе никогда не затихающую тоску, Кристофер отказался от поисков своей утраченной подруги.

Теперь, когда вдруг оказалось, что он держит её на руках, и он обнаружил, что достаточно вырос, чтобы нести её, и что она изменилась, как будто была незнакомым ему человеком, он подумал, как и об остальной своей жизни, что теперь уже всё равно поздно.

Тут месье Андрес вынул пробку из плоской изящной серебряной фляжки и склонился над бесчувственной девушкой. Кристофер видел, как он на сцене украдкой прихлёбывает из этой фляжки, а потом бродит, будто пьяный, среди зрителей, но он был убеждён, что в бутылке ничего не было. Теперь ему в нос ударил запах старого рома. Он ничего не сказал, но месье Андрес прочитал его мысли.

— Пить из бутылки, в которой, как все знают, ничего нет, — сказал клоун, — а затем разгуливать пьяным, это искусство. Но пить из бутылки, о которой все знают, что в ней ничего нет, но в которой тем не менее есть немного рома, знаешь, что это?

— Нет, — ответил Кристофер.

— Это божественно, — сказал месье Андрес.

Он влил немного жидкости между губ девушки. Она проглотила, не закашлявшись, потом открыла глаза и пристально посмотрела на Кристофера — взглядом, в котором мгновенно отразилось узнавание. Между ними проскользнуло нечто, похожее на холодный ветерок, она резко вырвалась, вскочила на ноги и, охваченная ужасом, отбежала подальше от лестницы.

— Они идут, — прошептала она.

Тут карлик схватил её за руку, и Кристофер в очередной раз увидел, какая удивительная сила живёт в маленьком теле месье Андреса, и, когда тот заговорил, слова его звучали властно и решительно.

— Если они придут, — произнёс он, — я буду стоять на лестнице, и они получат, — он на минуту остановился, поскольку артисты всегда очень заботятся о том, чтобы приветствие звучало как положено, — вежливый, но решительный отказ, — закончил он.

Кристофер видел, что могущество клоуна проникло в затуманенное сознание Сони, потому что она опустила руки. Потом посмотрела на клоуна.

— Я нашла, — сказал она ему. — Я нашла дорогу сюда. Я бывала здесь прежде.

Месье Андрес ничего не ответил, он просто смотрел девушке в глаза, и Кристофер понял, что они, должно быть, встречались раньше, что они уже были знакомы, что всё происходящее сейчас, в той или иной степени — каким-то совершенно непонятным ему образом, — должно было быть спланировано.

Не говоря ни слова, месье Андрес протянул свою серебряную фляжку Соне. Кристофер не мог представить себе, что она до этого пила крепкие напитки, и уж ни при каких обстоятельствах — прямо из бутылки. Теперь она сделала долгий большой глоток и медленно вытерла рот тыльной стороной руки.

Её лицо до этого было далёким и замкнутым, словно она пришла на чердак с решением говорить как можно меньше, а лучше — вовсе молчать. Теперь алкоголь побежал по её жилам, вызвав яркий румянец, заискрился в её глазах, словно слёзы, и заставил её разговориться.

— Тепло, — произнесла она, — происходящее от спиртного, оно обманчиво. Он это часто говорил. Но чувствуешь его совсем как настоящее. — Она сделала длинную паузу.

— Нигде в Библии, — продолжала она, — не написано, что можно убить другого человека, сказала я ему. Но он меня не слушал. Я могла бы достать эту треску. Я знаю всё о треске. — Она посмотрела мимо Кристофера в ночь, — Когда тебе надо, чтобы тебя слушали, — сказала она, — никого нет.

— Всегда, — сказал карлик, не сводя с неё глаз, — есть кто-нибудь, кто слушает.

— И сейчас? — спросила девушка.

— Как раз сейчас, — ответил месье Андрес, — именно сейчас слушают.

Девушка закрыла глаза и медленно произнесла:


Крепко держи то, что есть у тебя,

И никто не отнимет корону.


Она открыла глаза.

— Он это написал, — сказала она, — в моём сборнике псалмов. Это был текст к конфирмации. Ведь он мирской проповедник. Он сам меня готовил. А потом он дал мне золотую монету в десять крон.

Она остановилась, словно все разговоры — лишь бесполезное напряжение, и Кристофер знал, когда она всё-таки продолжила, что именно вопрошающее лицо карлика перед глазами убеждало её в том, что мир слушает.

— Это была маленькая книжечка, — сказала она, — такая маленькая, что листать её нужно было иголкой. И именно так они и представляют себе Рай. Очень маленький, очень маленькие листочки. — Она растерянно посмотрела на своих слушателей, словно сама понимала, что говорит бессвязно.

— Они говорят, что надо сидеть тихо. Только если сидишь тихо, попадёшь в Рай. Они, должно быть, готовятся к какому-то очень маленькому Раю. — Она остановилась. — И графиня Мольтке, — продолжала она, — готовится к очень тесному Раю. Такому тесному, что там уж точно не будет ни для кого места, кроме неё самой и, — её лицо перекосилось от отвращения, — её французского бульдога.

Сильный грохот потряс все помещение, и посреди шума Соня снова сделала большой глоток из фляжки. Когда вновь стало тихо, мысли её были уже в другом месте. Теперь она не сводила глаз с Кристофера.

— Кристофер, — произнесла она, — ты помнишь «Баядерку» в театральном обществе?

Кристофер кивнул.

— Отец взял меня с собой туда. Когда они начали танцевать, — глаза её засветились от воспоминаний, — когда они начали танцевать, я описалась. Но отец подсунул под меня своё пальто. И прошептал мне: сядь на него. Тогда ты уж точно высохнешь. — Я и высохла. А потом я танцевала на балу. И никто ничего не заметил. — Она торжествующе засмеялась. — И танцевала я только с тобой.

Кристофер снова кивнул.

— Но ведь ты не знал, что я описалась?

Кристофер покачал головой.

Она пристально посмотрела на месье Андреса.

— К сожалению, он исчез, — заметила она.

Клоун не сводил с неё глаз.

— То есть он умер, — продолжала она спокойно. — Море взяло его. Двигатель был плохой. Да он мне потом сам много раз об этом говорил. А случилось это потому, что мы не справились с волнами, говорил он.

— Как же он мог говорить тебе это, если он умер? — спросил месье Андрес.

Девушка в задумчивости посмотрела на него.

— Ну и что, — сказала она, — он же вернулся. Я ходила к морю каждый день, и однажды он вернулся и, поднявшись на хвосте, засмеялся так, что видно было все зубы. Он ведь всегда хвастался, что у него все зубы на месте.

— У него был хвост? — спросил месье Андрес.

Девушка кивнула.

— Бывало, он целую неделю не появлялся, — продолжала она. — Это очень долго, когда ты один. Но потом всегда приходил. Потому что надо же нам было поговорить.

— О чём вы говорили? — спросил Кристофер.

— Обо всём на свете, — ответила девушка. — О дяде и тёте. И об этом случившемся с ним несчастье. И о тебе тоже. Вначале… — она сделала паузу, — вначале мы оба считали, что ты придёшь и заберёшь меня. Отец сказал, что так оно и будет. Однажды ты приедешь на телеге, и мы уедем отсюда. Но ты не появлялся. Первое время я верила, что так и будет. Ведь я иногда видела тебя на улице. Но невозможно верить так долго.

Кристофер вдруг почувствовал на руках какую-то влагу, — опустив глаза, он обнаружил, что это его собственные слёзы, и с удивлением отметил, что его душа, которая, как он думал, совершенно пуста, оказывается, плачет и плач этот ему никак не унять.

— «Крепко держи то, что есть у тебя», — сказала девушка. — Вот о чём они думают.

— Да, — заметил месье Андрес — Похоже, что примерно так они и думают, i coglioni.

— Отец обычно доставал треску из садков для живой рыбы, — продолжала Соня. — Я снимала крышку, а он брал несколько штук. Совсем немного. Просто чтобы утолить голод. Только три-четыре штуки. Нам ведь тоже надо жить, правда? И долгое время всё было в порядке. Он ложился на край, засовывал морду в воду и легко их доставал. Засунет голову — и достанет.

— Твой отец, он что, что-то вроде рыбы? — спросил клоун.

— Дельфин, — ответила девушка.

На лице месье Андреса появилось удивление, как будто он чего-то недопонял, и Кристоферу пришло в голову, что обширные познания старика, несмотря на его многолетние плавания с Цирком Глайма, вероятно, всё-таки не предполагали знакомства с животными, обитающими в датских водах.

— Тётя, — продолжала девушка, — часто говорила, что от моря уж точно нечего ждать добра, ну а про зло известно, какое оно. С людьми же иначе. И они разрешали мне ходить туда одной. Но в тот день, он, наверное, что-то почувствовал, потому что пошёл за мной. Это отец его заметил. Я сдвинула крышку с садка, и он поел. Он не сказал ни слова, но потом я заметила, что он на что-то смотрит. И потом он сказал: «Здравствуй, младший брат». И тут я вижу дядю. Он стоит прямо позади меня и держит сбоку ружьё, так что сначала мне его не видно, но потом он его поднимает, так медленно-медленно. Тут я говорю отцу: «Отец, чёрт возьми, — говорю я, — ты лучше уплывай, иначе дядя тебя застрелит». Но он, похоже, не слышит, что я говорю. Он просто смотрит в глаза дяде и взбивает воду, а потом поднимается на хвосте и так вот замирает, а вода под ним вся белая от пены, а потом он показывает дяде все свои зубы. И тут я понимаю, почему он не уплывает. Он хочет, чтобы его застрелили. Он думает, что если он сбежит, то накажут меня. Он думает, что дядя будет со мной плохо обращаться. — Она медленно покачала головой. — Как глупо со стороны отца, правда ведь, подумать, что они смогут поднять на меня руку. Пусть бы он попробовал. Я бы придушила его. Я бы встала ночью и вытащила бы струну из рояля. — Она на мгновение задумалась. — Ноту «до», — сказала она затем, — потому что псалом «У нашего Бога такой крепкий замок» написан в до-мажоре. И придушила бы его. Конечно же, он больше и сильнее меня. Но мне помогла бы ночь. Трудно защищаться, когда ты спишь, а у тебя на шее струна ноты «до».

Кристофер вдруг заметил, что глотает ртом воздух и водит пальцами по шее.

— И тут, — продолжала Соня, — дядя прицеливается. Это был двуствольный дробовик. Отец никогда не стрелял дробью. Он говорил, что это оружие для людей, которые не могут попасть в цель. Я пытаюсь остановить его. «Дядя, — говорю я, — это всего лишь пара рыбин, я могу поймать их в любой момент, только возьми меня с собой в море, я знаю всё о треске». Но он взводит курок. Тут я говорю: «Нигде в Библии не написано, что можно убить собственного брата, так ведь?» — но он меня не слышит, он вне себя. А у меня как будто столбняк. Это всё из-за того, что они всё время хотят, чтобы ты сидел тихо. В конце концов ты уже ничего не можешь делать, правда? Но когда я вижу, что он нажимает на курок, я всё-таки собираюсь с силами и бью по ружью, и выстреливают оба ствола. Наверное, я закрыла глаза, потому что когда я снова их открываю, отца уже нет, и мне сначала кажется, что он ранен, но тут я вижу, что дядя лежит на земле, и повсюду кровь, и что он, похоже, прострелил себе ноги. И тем не менее он ползёт, он пытается поймать меня, но я не стала ждать, я просто ушла.

Месье Андрес прищурившись смотрел на девушку.

— Когда это было? — спросил он.

Она на мгновение запнулась, как будто запутавшись во времени.

— Это было, — сказала она, — сегодня.

— Значит, ты пришла, — медленно рассуждал клоун, — прямо оттуда.

Девушка кивнула:

— Прямо оттуда.

Месье Андрес глубоко вздохнул.

— Вот что, — сказал он, обращаясь отчасти к самому себе, отчасти к молодым людям, — дают возраст и опыт. Ты всегда знаешь, когда ожидается большой номер. Сначала ощущаешь энергию, а потом на мгновение становится пусто. Наступает замешательство, un sentimento di essere abbandonato,[47] ты прислушиваешься, и вот оно приближается и… — он посмотрел на девушку, — оказывается самым удивительным, что ты когда-либо слышал.

Кристофер медленно, с усилием поднялся и, с трудом передвигая ноги, подошёл к Соне. Он знал, что мир уже заключил его в оболочку и вот-вот отторгнет. И всё-таки он чувствовал, что ему дарована возможность сказать последнее слово.

Перед девушкой он остановился и призывно протянул руки в пространство, но не смог произнести ни слова.

— Почему, — спросила она, — ты не пришёл?

— Они сказали, что тебя надо щадить, — ответил Кристофер неуверенно.

Девушка внимательно посмотрела на него, без укора и без осуждения.

— Да, — сказала она. — А когда они заберут меня отсюда, вот тогда-то уж они будут щадить меня.

В этот миг Кристофера поразило, откуда-то свыше, осознание всей глубины его предательства, и он понял, что внутри его оболочки была не просто пустота, что он, Кристофер, предал человека, без которого он не мог представить себе свой мир и с которым теперь его навсегда разлучат. Словно пьяный, он качался, не сходя с места, и протягивал вперёд руки, словно хотел призвать назад прежнюю пустоту, как будто любое несчастье было для него легче, чем мысль, что все шансы упущены. В это мгновение на фоне жалобных звуков дождя он стал различать вокруг какие-то голоса, тихо бормочущий хор настойчивых голосов, и один из голосов выделялся, более внятный и настойчивый, чем другие. Перед Кристофером в паре глаз отразился жёлтый свет лампы, и ему стало ясно, что это он слышит голос месье Андреса.

— Можно ведь, — сказал клоун почти по-дружески, — всегда ведь можно выпрыгнуть из окна, Кристофер.

Огромная горячая волна благодарности захлестнула Кристофера, потому что маленький мудрец снова заглянул в его душу, увидел его отчаяние и подсказал ему выход. И как и всякое окончательное освобождение, это тоже, в тот момент, когда было произнесено, показалось удивительно прекрасным и правильным.

Одним-единственным движением Кристофер отринул все свои горести и взобрался на подоконник. Тьма внизу была бездонной и тем не менее приветливой. Тут голос месье Андреса снова достиг его слуха, тихий и непререкаемый.

— С другой стороны, прыгнуть в папочкин дворик — это значит выбрать очень короткий и очень простой путь, — прошептал он.

Словно в кошмаре произошла перемена декораций — и Кристофер снова оказался в фехтовальном зале, и, медленно повернувшись, как и там, он оказался спиной к темноте. Темнота за спиной ласково тянула его к себе. Стоящие перед ним девушка и карлик внимательно следили за ним.

— Тогда, в зале, — сказал Кристофер, как будто всем было совершенно ясно, о чём он говорит, — я повернулся и ушёл. Так же я поступлю и сейчас.

Карлик тихо засмеялся.

— Тогда это сделало тебя умнее, — сказал он, — а теперь ты просто исчезнешь. Этот прыжок, мой мальчик, будет самым последним и самым длинным шагом назад в твоей жизни.

Кристофер уже не мог разобрать, тянет ли эта маленькая фигурка его к жизни или толкает назад к гибели, он чувствовал только, что карлик, должно быть, был послан откуда-то извне, что он великий ниспровергатель и соблазнитель. Он с трудом отвёл от него взгляд и взглянул на девушку. Она смотрела на него, как смотрела и раньше, много раз, давным-давно, когда он плакал. Без страха, без укора, а внимательно, почти настойчиво, как будто он был такой же человек, как и все.

Этот взгляд заставил Кристофера в растерянности слезть с подоконника. Девушка молча встала с ним рядом и взяла его за руку.

— Это похоже на финал, — проговорил месье Андрес.

Он повернулся к окошку, словно к публике.

— Пора теперь, — сказал он, потом вдруг остановился, прислушался на мгновение к ночи и продолжил: — объявить этих молодых людей, — которые были разлучены, но которых я, месье Андрес, соединил, как будто я Господь Бог, — помолвленными, во всяком случае на этой сцене и на этот вечер. И позвольте мне пропеть искреннее пожелание им и себе на будущее, моим голосом, тем самым, который вызывал потоки слёз по всей Европе.

Сильно откашлявшись, он прочистил горло и запел:


Lieber Gott,

Gibt doch zu

dass ich kliiger bin als Du.[48]


Кристофер и Соня смотрели друг на друга, но в тот момент, когда они услышали первый звук, зажмурились, потому что всемирно известный тенор великого клоуна сломался, стал визгливым и сорвался на фальцет, словно он засмеялся. Потом он на некоторое время замолчал.

— Да, — сказал он, — голос пропал. Но я всё ещё здесь.

Он поднял правую руку, как будто хотел помахать на прощание, и движением, похожим на приветствие, отвёл свои густые седые волосы со лба. Под париком виднелся светлый ёжик волос, через который розовато просвечивала кожа.

— Позвольте мне, — произнёс он, — представить вам молодого человека, которого тяжёлая судьба вынесла на скалистые берега бессмертного актёрского искусства.

Осторожно, чтобы не причинить себе боль, он отклеил седые усы. Потом он вытер рукавом лицо, и на белом бархате оказались остатки того, что было лицом великого месье Андреса. Перед Кристофером и Соней стоял мальчик, которому было самое большее двенадцать лет.

— Этот номер, — сказал торжествующе мальчик, — мне надо бы, чёрт возьми, как-нибудь проделать на арене.

— Кто ты? — спросил Кристофер.

— Я ассистент великого месье Андреса, — сказал мальчик.

— А где, — спросил Кристофер, — где же месье Андрес?

— Месье Андрес, — ответил мальчик, — умер неделю назад. Это ведь он привёз в город, — добавил он медленно, — эту новую оспу. — Он задумался. — У нас было турне, — продолжил он, — и на обратном пути мы заходим в Рёдбю. Но там никто не хочет смотреть представление. А это, я вам скажу, просто чёрт знает что, потому что мы голодны. — Он улыбнулся Кристоферу и Соне. — Красивое это зрелище — Цирк Глайма, — сказал он. — Но эта красота — дорогое удовольствие. Так что мы голодали. — Он засмеялся при воспоминании об этом. — Так уж устроен мир, — продолжал он. — Даже великий месье Андрес голодал. И тут мы пробуем попасть в Ваден. И голод заставляет работать воображение. И Андрес рассказывает эту историю о шторме, и в неё верят, мы в порту, у всех есть еда. Андрес имеет большой успех и хвастается, что всё это — его заслуга. Но в один прекрасный день на всём его теле появляются оспины, он заболевает. В каюте только мы с ним, у него начинаются судороги, от которых он взлетает на пару метров в воздух и падает с койки, так что мне в конце концов приходится привязать его, и под конец ему так плохо, что я думаю: Scheisse,[49] теперь уж ему лучше помереть, чем жить, — и он умирает. И что нам делать? Mann weiss' nicht, und[50] что толку спрашивать. И тогда я надеваю его парик — он ведь был лысым, — и делаю усы, я всё-таки кое-чему научился, и выхожу на сцену. Все остальные сразу же поняли, что тут какой-то обман, но они напуганы, так что не мешают мне, а публика ничего не замечает, nichts.[51] — Он мечтательно посмотрел перед собой. — На самом деле публика меня любит, — продолжал он. — Я хочу сказать, что действительно я ни разу не был хуже, чем великий старый идиот.

Молодые люди напряжённо смотрели на мальчика, тщетно пытаясь перекинуть мостик через то перевоплощение, свидетелем которого они стали.

— А ты, — спросила Соня через некоторое время, — теперь тоже болен?

— Это неизвестно, — ответил мальчик. — И даже неудобно задавать такой вопрос.

Дождь тем временем усилился, из непрерывного бормотания он превратился в торжествующий водопад, и, чувствуя непреодолимое притяжение буйствующей стихии, все трое подошли к окну. Им открылось чернильно-синее небо, все в длинных сплошных рядах молний, и из этих сполохов рушился дождь, большие тяжёлые капли ударяли по крыше усадьбы, отскакивали от неё, встречаясь с новыми каплями, разбивавшими их в водяную пыль, и раскинувшийся под ними город в конце концов окутал белый влажный туман.

Кристофер и Соня всё ещё держали друг друга за руки, и оба они одновременно сквозь непогоду увидели будущее. На мгновение светящиеся клочья тумана собрались, и над городом поднялась фигура высотой от земли до небес, и они узнали Смерть — высокий, прямой, светящийся скелет, на котором сверху торжествующе хохотал череп, а по крышам города мокрые пальцы ног отстукивали дикую барабанную дождевую дробь. Только миг длилось на небе видение, и сразу исчезло, и в страхе они посмотрели на стоящего рядом с ними мальчика, чтобы получить объяснение или хотя бы подтверждение, но его белое напряжённое лицо ничего не выражало.

— Сегодня ночью я уезжаю, — сказал мальчик. — Я нашёл в стене ворота, которые можно открыть. Я решил, что могу разрешить вам поехать вместе со мной.

— И там мы все умрём, как они говорят? — спросила Соня, и вопрос этот она задала без малейшего страха, как будто речь шла о чём-то не более серьёзном, чем завтрашняя погода.

— Это неизвестно, — сказал мальчик. — Что толку спрашивать.

— Но смерть, — добавил он после минутной паузы, — от неё всё равно не уйдёшь. — И задумчиво продолжал: — Там, где мне дольше всего пришлось жить, люди проживают всего лишь… всего лишь, — он запнулся, перед тем как произносить цифры, — может быть, вполовину меньше, чем здесь, — закончил он предложение. — Но какой смысл жить до ста пятидесяти, чтобы тебе сделали всё искусственное, как это нам обещают, если ты не живёшь по-настоящему?

— А на что мы будем жить? — спросил Кристофер, и это было его первое возражение.

В свете лампы мальчик открыл свой футляр для скрипки, и на синем бархате всё засверкало, так что стало больно глазам.

— Собирая крошки со стола богачей, — ответил он. — Сегодня женщины Вадена пришли при полном параде, чтобы посмотреть, как месье Андрес унесёт их bijoux[52] и драгоценности.

Кристофер посмотрел из окна на главный флигель дома. Большие люстры были погашены, но по погруженным во тьму залам блуждал, мерцая, одинокий огонёк. Это был, как он знал, его отец, Николай Хольмер, охранявший во время грозы свои сокровища и единственного человека на свете, которого он любил, — своего сына Кристофера, который, как он думал, спит в своей постели.

— Но как, — спросил Кристофер, и это было его второе возражение, — забыть всё то, от чего уезжаешь?

— Тот, кто живёт на самом деле, — сказал мальчик холодно, — can never forget.[53] Я лично, — добавил он с гордостью, — помню каждый нагоняй, который получил в своей жизни. Жить надо так, чтобы не понадобилось ныть из-за того, что помнишь.

— А это необходимо, — спросил Кристофер, — необходимо уезжать? — И это было его последнее сомнение.

— Это, — ответил мальчик, — неизвестно. И спрашивать без толку.

Потом он достал из футляра деревянную флейту, знаменитую флейту великого клоуна месье Андреса.

— Я пообещал поиграть под окнами, где живёт ещё несколько молодых людей, который хотят отправиться с нами.

Он ещё раз оглядел Соню и Кристофера.

— Дамы и господа, — произнёс он мечтательно, — посмотрите, какое представление мы дали вам сегодня вечером, я и мои дети. Две истории они рассказали, и они — don't deny it[54] — нас растрогали. И посмотрите, как он держится, прямо, как солдат, и как она прелестна, словно куколка. А когда они были детьми, он как раз играл в солдатиков, а она играла с раскрашенными куклами. Теперь, дамы и господа, всё прямо наоборот! Благодарю вас за сегодняшний вечер.

Он закрыл футляр, подхватил его, накинул на плечи свой плащ и стал спускаться вниз по лестнице. Кристофер и Соня в молчании последовали за ним, и Кристофер вспомнил, как каждый из них сегодня вечером поднимался по этой лестнице. Он сам, словно поднимаясь на эшафот, месье Андрес, словно всходя на трон. Для Сони он не нашёл подходящего сравнения, вспомнил только её босые ноги на берегу моря.

Когда они вышли из ворот усадьбы, дождь стал стихать, и город засверкал под луной. Тут Кристофер понял, что на главный вопрос они так и не получили ответа. Сделав несколько больших решительных шагов, он догнал карлика.

— А зачем, — спросил он освещённую луной спину, — мы тебе нужны?

Нам нехорошо путешествовать в одиночку, — ответила ему спина, и непонятно было, то ли это «мы» является множественным числом королевского достоинства, самоуверенным множественным числом властелина мира, или попыткой прожжённого дельца сделать вид, что его предприятие гораздо крупнее, чем оно выглядит.


В ту ночь под несколькими окнами в городе Вадене звучала мелодия, а позднее в стене открылись ворота. Через них выехала повозка. На ней не было ни одного огонька, и поэтому она почти сразу исчезла в ночи. Это великий клоун месье Андрес вывозил детей из города Вадена.


Загрузка...