Вера Владимировна Афанасьева родилась в Саратове. Окончила физический факультет Саратовского государственного университета. Кандидат физико-математических наук, доктор философских наук. Автор более 60 научных статей и четырех монографий. Как прозаик дебютировала в 2007 году в журнале “Волга”. Живет в Саратове. В “Новом мире” печатается впервые.
Я давно уже огибала все углы по дуге большого радиуса, боялась не вписаться. Ад беременности подходил к концу, и мой десятимесячный живот приобрел невероятные размеры. Мне нравилось вести счет именно так, в лунных месяцах, как в арабских сказках, это словно приумножало мои заслуги перед семьей и отечеством. Все это время я непрерывно мучилась сама и издевалась над ближними. Постоянно выливала на домашних переполнявшие меня дурные мысли и чувства, с удовольствием рыдала при любой возможности. Рисовала в воображении разные страсти-мордасти: младенческие патологии, осложнения во время родов, собственную смерть. Пятиминутное опоздание мужа с работы расценивала как основание для развода. Любой телефонный звонок, предназначавшийся не мне, однозначно считала предвестником любовного свидания этого неверного, который раньше притворялся, умело скрывался, не давал повода, отводил глаза, выжидал удобного случая, а теперь норовил улизнуть. Хотя понять его могла: сама бы не стала любить такую нелепую, огромную, пятнистую, плаксивую. Не сомневалась: всему свету теперь плевать на меня с Эвереста и никто не способен понять меня, страдающую и одинокую. Казнила себя за подкачавшие нервы: курить бросила, а лучше бы курила, истерией наверняка наношу младенцу гораздо больший вред. Визиты к докторам расценивала как непереносимую муку. Но и врачи старались, добавляли дровишек в костер моих разбушевавшихся эмоций.
Первая, молодая, имела собственные проверенные методики, позволявшие ей избавляться от ответственности за будущих рожениц, временно вверенных ей в опеку.
— Вам надо на сохранение, — уговаривала она меня, еще худенькую, не привыкшую к беременности. — Вы знаете, как бывает? Одна пациентка во время беременности полностью потеряла зрение, ее потом муж бросил. А у другой плод загнил в утробе, тянули грузом. Муж, разумеется, бросил, сама стала калекой, почти не ходит. Почки отказывают, печень барахлит, сердце не выдерживает. Нет, на сохранение, только на сохранение!
Я сменила специалиста, но вторая, старая, раз и навсегда отбила у меня охоту ходить в консультацию, встретив меня душераздирающим криком:
— Вы что, хотите погубить меня, посадить в тюрьму?! У меня же внуки!
Я растерянно оглядывалась и осматривала себя, пытаясь обнаружить, где таится погибель гинеколога, но так ничего и не поняла.
— Вы же зашли в расстегнутых сандалиях, сейчас наступите на ремешок, упадете, преждевременные роды, и меня за вас в тюрьму! А мне внучку поднимать.
В самом деле, при входе в кабинет полагалось переобуваться, и мой изрядно выросший к тому времени живот помешал мне застегнуть принесенные на смену босоножки. Что может быть страшнее разбушевавшегося гинеколога? Фурия ошеломляла криком, сверкала базедовыми глазами, золотыми зубами и бриллиантами в ушах, всплескивала руками, искренне возмущалась, обращаясь к сестре. Та согласно кивала. Я дрожала, как пойманный заяц, и в самом деле чуть не родила.
— Ну вот, матка в тонусе, — удовлетворенно констатировала она после осмотра. — Нужно в больницу.
Зеленая тоска больницы пугала меня гораздо больше, чем тягостное домашнее одиночество, и следующий плановый визит я пропустила, не найдя сил встретиться со своей мучительницей. Но она с криками ворвалась ко мне в квартиру.
— Почему вы не пришли, решили посадить меня? Немедленно на сохранение, собирайтесь, внизу ждет “скорая”.
Я спряталась в постели, пережидала бурю, по-страусиному натянув на голову одеяло, а она кричала:
— Как вы смеете лежать, когда я с вами разговариваю? Немедленно встать! Ну, мамаша, воспитали вы дочку на свою голову.
Избавиться от нее удалось лишь после того, как она снова привела мою матку в тонус, а я дала подписку о том, что снимаю с нее всякую ответственность за все, отныне происходящее со мной.
Мой исстрадавшийся муж нашел лучшего в городе специалиста. Пожилая красивая дама, главврач прекрасного роддома, спокойно осмотрела меня:
— Кто у тебя участковый? Зелькинд? Известная дурища. Все у тебя в порядке, бедра — закачаешься, родишь как миленькая, а пока отдыхай, радуйся. Вот родишь — будет не до отдыха, вспомнишь еще это времечко, последние в твоей жизни свободные денечки. Рожать приедешь ко мне в клинику.
Май был чудовищно жарким, июнь еще жарче, и я спасалась от утомительной жары почти непрерывной дремой. В то солнечное воскресенье рожать я не собиралась, целые две недели отделяли меня от рокового срока, хотя мама постоянно уговаривала меня:
— Рожать надо до четырнадцатого, на неделе Всех Святых, после четырнадцатого пост. А еще лучше четырнадцатого, в воскресенье. Кто родится в воскресенье, будет просто загляденье, постарайся уж, порадуй меня.
Я нежилась в постели, не желая расставаться со сном, когда муж сказал мне:
— Сегодня в городском парке выставка собак, Вадик звал, пойдем?
Не открывая глаз, я покачала головой:
— Жарко, иди один, прогуляйся, купи мне клубники, а я буду спать до твоего возвращения. Мама придет через полчаса.
Я понежилась еще немного, потом еще немного, задремала, а проснулась от странного ощущения. Мне показалось, что внутри меня тихо-тихо, нежно, осторожно лопнул мягкий воздушный шарик. Я прислушалась к своему телу. Было тихо, даже привычных толчков не было, и ничто не предвещало перемен, разве что внезапно появившееся ощущение незащищенности и открытости, незамкнутости, неполноты, недостаточности. И тут же из меня тоненьким теплым ручейком потекла, заструилась водичка. Мои мускулы не слушались меня, и никакими привычными способами нельзя было остановить эту струйку, такую тонкую и неумолимую, никак нельзя. Мне предсказывали мальчика, но я представила крохотную девочку, которая, так же как и я недавно, нежилась во мне, словно в колыбельке, и увидела внутренним зрением, как исчезает, выливается из меня ее постелька, истоньшается мягкая перинка, становится плоской подушечка, как дочка моя просыпается от потревожившего и ее ощущения незащищенности. Опасность сжала мне горло, и, услышав звук открывающейся двери, я хрипло пискнула:
— Мама!
Извлечь мужа из парка не представлялось возможным, и за дело взялась мама. “Скорая” приехала через час, молодой врач был неумолим:
— Никакого второго, сегодня возим в первый.
— Но Вероника Аркадьевна сказала…
— Мне Вероника Аркадьевна не указ, дежурит первый.
Струйка давно уже превратилась в поток, спорить было неблагоразумно, и мы поехали.
В приемном покое холеная красавица сестра в безукоризненном халатике, надетом только на лифчик и трусики, беспощадно и споро, как полковой парикмахер Швейка, выбрила меня, слегка поранив, но порезы эти, значительные в будни, в этот день воспринимались лишь как репетиция, простейшее упражнение, неизбежное перед будущим кровопролитьем. С легкой брезгливостью кинула мне напоминающую рубище рубаху.
— У меня есть своя…
— Нельзя, у вас грязная, у нас тут все стерильно.
Вспоминая свою, белую, словно крылья ангела, в кружевах и бантиках, я, чувствуя себя каторжницей или пациенткой сумасшедшего дома, надела эту, цвета дешевой туалетной бумаги, разорванную от ворота до лона. Увидев сквозь прореху свой туго натянутый живот и удивленный выпуклый глаз пупка, робко попросила:
— Нельзя ли поменять, вот смотрите…
— Не капризничайте, мамочка, это ненадолго, все равно марать, а там вам будет все равно.
Это “там” привело меня в состояние такой крайней задумчивости, что в себя я пришла лишь в предродовой. Несколько разновозрастных женщин вели беседу, по вере в человеческие возможности не уступающую уговорам моей матери.
— Сегодня дежурят Сергей Иванович и Володя, придется терпеть до вечера, в восемь пересменок, придет хорошая бригада, там Рахиль Соломоновна и Мария Игнатьевна.
Было двенадцать, и я удивилась:
— Почему надо терпеть?
— Сейчас придут — увидишь.
Не увидеть мог только слепой, девиации в поведении дежурных гинекологов бросились бы в глаза даже пятилетнему ребенку. Сергей Иванович, усатый, породистый, словно выставочный кот, вошел первым, оглядел всех мудрыми глазами. Он был безбожно, непростительно для июньского полдня пьян. За ним покачивался Володя.
— Как дела, девоньки?
Они начали обход, совещаясь между собой. Меня всегда поражали коллеги-математики, ухитрявшиеся в сильном подпитии читать лекции по математическому анализу и делать при этом не больше ошибок, чем их трезвые собратья. Но и гинекологи не подкачали: видно, пропить профессионализм очень непросто.
— Надо прокалывать пузырь, на кресло. Так, здесь матка открылась на четыре пальца, в родилку.
— Может быть, еще рано, доктор? Можно я пока схожу в туалет?
— В родилку, а то родите на унитазе.
Несчастную увели.
Сергей Иванович подошел ко мне, и я увидела его смеющиеся, все видевшие глаза, красноватые от многодневного пьянства. Я боялась мужчин-гинекологов и в своих случайных мыслях по поводу их персон слегка жалела: тяжело, наверное, им, беднягам, желать и любить женщин. Но этот, несмотря на свое многотрудное занятие, похоже, не потерял ни жажды жизни, ни интереса к женщинам — да, настоящий мужчина. А пьяный — да кто бы на его месте не пил? Он поднял мою рубаху, скользнул взглядом по животу, провел по нему умелой рукой.
— Сколько лет?
— Двадцать четыре.
— Так, старородящая.
Даже сейчас, выбритая до синевы и украшенная чудовищным животом, я огорчилась, услышав это определение, прозвучавшее как приговор моей женственности.
— Когда начали отходить воды?
— В девять.
— Четыре часа прошло. Схваток нет?
— Не знаю.
— Если бы были, то знали бы. У вас многоводие.
— Это плохо, доктор?
— Зависит от обстоятельств. Полежите пока, лучше поспите.
Совсем юная девочка напротив меня пролепетала:
— Нельзя ли мне еще один обезболивающий, доктор?
— Тебе укололи час назад, терпи.
Они ушли, а девочка, сидя с ногами на кровати, стала легонько, но методично биться головой о стену. Я не выдержала:
— Что с тобой, детка?
— Больно, я так боль заглушаю.
— Может быть, все-таки попросить еще укол?
— Нельзя, они говорят — вредно для ребенка.
— Ну так плачь, кричи.
— Кричать нельзя, это может погубить младенца.
И она продолжала биться головой, время от времени по-щенячьи поскуливая. К тому времени и мне стало больно, боль была тупой, горячей, но вполне терпимой.
“Какая нетерпеливая девочка, — подумала я снисходительно. — Похоже, что рассказы о боли во время схваток сильно преувеличены. Просто надо достойно переносить испытания, природа дает человеку только такую боль, которую тот может вытерпеть”.
И тут природа начала демонстрировать мне пределы моих собственных возможностей. Я плыла по волнам боли, я тонула в этих волнах, ничего не понимая, ни о чем не думая и почти теряя сознание. Господи, как могла я раньше обращать внимание на такие ничтожные, мелкие, карликовые боли, как зубная, головная или менструальная! Как могла я считать болью эти легкие неудобства, эти незначительные предупреждения плоти, сделанные шепотом. Теперь плоть моя, каждый ее миллиметр, каждая клеточка в изнеможении кричали, орали, вопили и трубили и не могли докричаться до Господа, медлившего с пощадой.
Боль отступила, и облегчение оглушило, опустошило меня. Очнувшееся сознание подсказало, что это и были схватки. Девочка напротив меня до пересменка, по-видимому, не дотерпела, и теперь на ее месте сидела пожилая женщина.
— Ты первого рожаешь?
Я кивнула.
— А я — шестого, первого рожать трудно, а потом привыкаешь. Я вот мужу говорю, когда расспрашивает: представь, что твои яйца медленно-медленно размалывают на мельнице, а потом еще раз, и еще — и то мало будет.
Боль снова начала подступать, я застонала, потом громче. Боль упорядочилась, стала периодической, и я приноровилась стонать ей в такт, словно раскачиваясь на качелях. Ко мне подошла акушерка:
— Ну, хватит, полно. Вы хотите удовольствие получать, а болит пускай у других. Вот вспомни об этих муках, когда в следующий раз будешь с мужиком спать. Да нет, вы все забываете, и очень быстро. Ладно, сейчас уколю тебя, полегчает.
После укола боль на короткое время притупилась, но вскоре снова стала невыносимой. Я впадала в забытье, приходила в себя, стонала, кажется, кричала и снова забывалась. Очнувшись, я услышала:
— Ее когда привезли?
— В полдень.
— Смотрите, до сих пор вода хлещет. Эк же ты водички напилась, моя красавица!
— Когда ее на стол?
— Я думаю, через часик.
Наверное, прошел час, потому что меня расталкивала другая акушерка:
— Пора в родилку. Сама дойдешь?
— Дойду.
Мне казалось, я рожу по дороге, выроню ребенка прямо на каменный пол, и я приседала, поддерживала живот руками, но явно преувеличила простоту и скорость родов. В родовой стояло три стола, на одном, дальнем, лежала девушка, я с трудом взгромоздилась на средний, третий, самый близкий к входу, был пуст.
Схватки отступили, и я увидела, как привели еще одну женщину. С ней была сумка, она достала из нее шоколадку, положила сумку в головах, стала есть.
— Ты так кричала, у тебя, наверное, первый? У меня третий. А сумку я всегда с собой беру, у меня там деньги, без денег здесь нельзя.
Я уже не могла поддержать эту предродовую светскую беседу. Все, что еще час назад я считала болью, было болью неполноценной, недостаточной, предболью, недоболью, полуболью, пустяком, совсем ничем. Я чувствовала себя словно перчатка, которую, разрывая по швам, выворачивает наизнанку жестокая рука и все никак не может вывернуть; как крохотный кит, внутри которого бушует разозлившийся на судьбу Иона. Меня разрушал изнутри огромный безжалостный таран, настойчиво пробивающий брешь в моей заупрямившейся плоти. Я кричала, но не слышала своих криков, о них мне сообщали резкие оклики извне:
— Прекрати орать, ты погубишь ребенка, дыши!
— Не смей кричать, тужься, ты расходуешь силы на крики, ну еще раз, старайся!
Потуги сделали боль беспредельной, она достигла максимума, но, почему-то не желая увлекать меня в небытие, стала спускаться с пика, пошла на убыль. Я увидела, что меня тесным кольцом окружили несколько женщин в белом. Молодая девушка начала массировать мне живот, делая неловкими руками пассы сверху вниз.
“Боже, какие длинные ногти, — мелькнуло у меня в голове. — Красные…”
— Что ты делаешь! — закричала женщина. — Ребенок повернулся, у него голова сверху, тазовое предлежание, идет ягодицами, личико будет в яблоках.
Моя дочь пробивала себе дорогу в этот мир не головой и даже не ногами, а попой, сложившись вдвое и не щадя маму.
— Давайте ножницы, скорее!
— Зачем ножницы, — в ужасе закричала я, — не надо ножницы! Я сама!
— Разорвешься, дурочка.
Я попыталась поймать руку с ножницами, но острая боль сверкнула у меня между ног, оттенив букет моего страдания новым, еще неизведанным вкусом.
— Черт, все равно разорвалась.
Мне и в самом деле стало все равно, что у меня больше нет тайн и я обращена ко всему миру разверзнутой, растерзанной, разорванной и разрезанной промежностью. Мне было все равно, что белый свет лицезреет мое окровавленное, измученное, вопиющее нутро. Мне было все равно, чем закончатся роды. Мне было все равно, умру я или останусь жить. Боль победила меня, растворила, сделала своим инструментом, приспособлением, экспериментальной установкой. Раздробила на осколки и вновь объединила их единым желанием. Я хотела лишь, чтобы все закончилось, так или иначе. И уже не верила, что все в этом мире проходит.
Безмерный покой, значительно превышающий любое блаженство, снизошел на меня внезапно и сразу. Боль закончилась, ушла, испарилась, исчезла, как будто ее и не было никогда. Не оставила после себя никакого послевкусия, никакого самого маленького остатка, даже крохотного следа, ошеломила своим отсутствием. И очистила меня, сделав человеком из антропологической заготовки. Мне неведомы земные ощущения четвертуемых или подвергнутых аутодафе, но возможно, что и они там, в горнем мире, с той же остротой ощущают избавление от страданий и преображение. Отныне я всегда буду снисходительно, как к младшим и неразумным, относиться к тем, кто не рожал: к мужчинам, девицам и лишившимся счастья родов женщинам. И знать, что любая родившая стоит ближе к Творцу, чем все мыслители, поэты и художники вместе взятые.
Я была счастлива абсолютно и полно, как никогда прежде, я даже не представляла себе, что могу быть такой счастливой. И крик, негромкий, но требовательный, настойчивый, слегка сердитый, возвестил о сошедшем на меня счастье, словно рожок херувима. Я открыла глаза: акушерка держала на руках маленькое темноволосое и смуглое существо, недовольное и грязное, но знакомое, родное и уже любимое.
— Ну вот, смотри, а ты чуть не погубила такую чудную девочку.
Это была моя принцесса Будур, моя дочка, мое чудо. И теперь чудо это мыли, взвешивали, измеряли, пеленали. И стало ясно, что муки мои были правильными, нужными, полезными и надлежащими. Ибо в природе человеческой любить, беречь и ценить только то, что досталось в тяжелых трудах и страданиях.
Мне поднесли ребенка.
— Проверьте, мамочка, бирочки, все правильно? Хотя вашего трудно перепутать.
Никакие бирочки я проверять, конечно, не могла и просто кивнула. Мой самостоятельный отныне кусочек унесли, и я позволила своему вниманию переключиться на окружающих. Сквозь пелену умиротворения и покоя я поняла, что девушка слева от меня только что родила, а младенец на руках акушерки поразил меня своим синевато-белым цветом. Врачи залопотали, засуетились, раздались шлепки, еще какие-то звуки. Все было ясно с ужасающей очевидностью. Пришла пожилая дама, пошепталась с врачами.
— Я должна огорчить вас, — сказала она. — Младенец мертв.
Вот от чего уберег меня Господь! Девушка тоненько и тихо заплакала.
— Вы молодая, родите еще.
— Что же произошло, ведь все было нормально?
— Да, сердце до последнего прослушивалось. Обвитие пуповиной, асфиксия. Схватки слабые, роды медленные, шли быстрее б — можно было бы оживить.
Девушка поражала меня камерностью своего горя. Продолжая тихонько плакать, она спросила:
— Мы сможем забрать его похоронить?
— Конечно.
— Я хотела бы уйти домой.
— Лишнего держать мы вас не будем.
Ее увезли.
Между тем женщина справа с легкими стонами сосредоточенно и умело рожала своего третьего. Она правильно тужилась и методично дышала. Мне стало стыдно: я так кричала, неистовствовала, а люди рожают вон как, правильно, разумно, их хвалят — и за дело!
— Вот умница, еще немножко. Молодец. Все, мальчик, некрупный, но здоровенький.
Мальчик захныкал. Мама заулыбалась, полезла за сумкой.
— Мне можно шоколад, доктор?
— Пожалуйста, если хочется.
Женщина стала аккуратно есть, тщательно пережевывая полезную сладость. Про меня, кажется, забыли.
— А меня когда отвезут в палату, доктор?
— Погоди, тебя надо зашивать.
— А нельзя ли не зашивать?
— Ну, если хочешь ходить с огромной дырой, чтобы ведро со свистом пролетало, — твое дело.
Да, ничего не скажешь, умеют убеждать наши гинекологи.
— Ладно, не капризничай, сейчас быстренько зашьем. Леночка, ты никогда не зашивала?
— Нет, Рахиль Соломоновна.
— Вот и зашей, надо же начинать.
Меня отвезли на кресло. Красавица Леночка, та самая, с алыми ногтями, взяла неумелыми пальчиками огромную кривую иглу.
— Что, на живую?
— Да здесь и уколоть-то некуда, потерпите, всего стежка четыре, вы ничего не почувствуете.
— Так, молодец, нет, вот сюда, выводи, выводи иголочку.
Но это была не боль, не та боль, не то, что с этого времени я буду называть болью, и я, помня о женщине справа, даже не пискнула. Наконец меня отвезли в коридор.
— Подремли до утра, — укрыла меня одеялом добрая старушка-санитарка. — Утром поднимем тебя в палату.
— А сколько времени?
— Начало первого, спи.
Так, я родила часа два назад, какая умница, успела четырнадцатого, в воскресенье, все, как хотела мама. С этими мыслями я забылась, а на рассвете меня разбудила та же старушка:
— Вставай, милая, пойдем.
— Как пойдем?
— Да палаты-то все на втором этаже, здание старое, лифта нет, санитарки все такие же, как я, кто ж тебя понесет-то, ты вон какая крупная. Пойдем, милая, все ходят, не ты первая, не ты последняя.
Я встала: кружилась голова, подрагивали ноги, кололи жесткие лески швов. Старушка поддерживала меня под локоть, едва доставая мне до плеча. Мы дошли до угла. Огромная, залитая утренним солнцем дворцовая лестница, причудливо изгибаясь и сверкая только что вымытыми мраморными ступенями, вела на второй этаж. И я, засмеявшись, пошла по ней навстречу своей новой жизни, ведомая крохотным терпеливым ангелом.