Михаило Лалич


ОБЛАВА



Аннотация

Роман «Облава» крупного югославского писателя-коммуниста Ми-

хаило Лалича хорошо известен советскому читателю. Автор правдиво

изобразил в нем один из трагических эпизодов борьбы черногорских пар-

тизан с соединенными силами итальянско-фашистских оккупантов и их

пособников – югославских четников.

НИКТО НИКОМУ НЕ ВЕРИТ


I

Находившись до устали вдоль речек, Пашко Попович свернул к шоссе на Брезу и оглянулся на покрытые мглой вершины над селениями Меджа и Утрга. Снегу выпало чуть не по колено, – наверное, последний раз в эту зиму; он покрыл разбросанные редкие кровли, сровнял нивы и пастбища; чернело только кладбище, вернее – высокие скелеты дубов над беспорядочным нагромождением каменных надгробий. И это напомнило Пашко, как с конца лета и до самой рождественской резни мусульман на мостах, где у камелька в караульных помещениях дежурила милиция, болтали о дьяволе, который якобы появлялся в окрестностях, блеял, как заблудший козленок, или спускался в село и заказывал гробы. На досуге сочинялись всевозможные небылицы – преимущественно о том, как худо приходилось тому, кто пытался его изловить: дьявол заманивал смельчака все глубже в теснины, скатывал на него камни, давал подножки, мутил разум так, что тот был рад, если удавалось уйти подобру-поздорову. Не у всех это выходило. Больше всего досталось, согласно рассказам, старому Чаушу, жителю этих мест, – дьявол целую ночь скакал на нем по кустам да оврагам вдоль реки; старик потерял шапку и опанки1; шапка отыскалась спустя недели две на кладбище, когда его, умершего от страха и усталости, принесли хоронить.


1 О п а н к и – крестьянская обувь из сыромятной кожи типа постолов ( сербскохорв.).

Небылиц напридумывали уйму, и трудно было понять, действительно ли то был дьявол или просто чьи-то проказы, – однако по ссорам, возникавшим из-за этого, Пашко наконец пришел к убеждению, что тут не обошлось без нечистой силы, которая вечно всюду путается. Путается, рассуждал он, и принимает разные облики. Иной раз точно начисто сгинет, а глядишь, через год-другой, когда люди уже вообразят, будто ее вовсе нет, снова появится. Вспомнив давнишние истории с привидениями, почерпнутые дедами из седой старины, Пашко незаметно перенесся в прошлое и, позабыв о всякой дьявольщине, принялся размышлять о своем братстве Поповичей из Ластоваца и

Старчева и о себе.

Зовутся они Поповичи, однако вот уже сто лет никто из братства не был ни попом, ни монахом, ни пономарем.

Церковь далеко, ходят в нее одни старики да старухи, и то раз в год – причаститься. Древний поповский корень, по которому они получили имя, зачах и кончился еще во времена владыки Раде2 мудрым попом Николой. С тех пор ничего поповского – даже лукавства и красноречия – не замечалось у потомков попов, в большинстве своем плечистых, круглолицых и твердоголовых. Как правило, они были русые, медлительные в речах и скорые на руку, охочие до водки и баб, часто болели сердцем, отчего в старости скоропостижно умирали; братство давало хороших пахарей, грубых, неотесанных чабанов, верных ятаковукрывателей, всякого рода бунтарей и разбойников; были они мастаки врачевать раны, дергать зубы и кастрировать


2 Р а д е светское имя Петра II Петровича Негоша (1813-1851), владыки Черногории.

поросят, пасечники и знахари. В последнее время некоторые показали себя отличными слесарями, шоферами, футболистами, а один даже стал портным и коммунистом. Искусные ко всему, что делается руками, они, казалось, избегали всего, что утомляет голову; дети их сызмалу не учились, а вырастая, не жалели об этом; книги их не интересовали, постов и молитв они не любили, и глубокомыслием никто из них не страдал.

Лишь он один не такой. Даже по внешнему виду отличается от Поповичей: высок и костист, как дядья Маркетичи из Любы, и волосы у него, прежде чем поседели, были темные. От Поповичей он унаследовал только густые брови да синие глаза, которые в молодости резко выделялись на темно-коричневом скуластом лице. Это несоответствие постепенно сглаживалось и с годами исчезло совсем, но раздоры с родичами не удалось сгладить и времени. Начались раздоры лет тридцать назад, у реки Брегальницы3, где сербы и болгары ожесточенно сводили счеты за прошлые и грядущие распри, отнимая друг у друга голые взгорья и выжженную, красную от давно проливаемой крови македонскую землю. Явившиеся «на помощь братьям сербам» черногорцы, раздраженные проволочками, потеряли терпение и, желая во что бы то ни стало показать свою отвагу, бешено кидались в атаку с пистолетами. Болгары встречали их пулеметами, сербы смеялись над дурными братьями. Пашко было не по душе подобное герой-


3 В ночь на 30 (17) июня 1913 г. болгарские войска без объявления войны совершили нападение на сербские части, расположенные в Македонии, в бассейне реки Брегальницы, что положило начало второй балканской войне.

ство, в результате которого на поле боя оставались груды мертвых и раненых. Не нравилась и сама война с вчерашними союзниками. Слушая, как болгары ругались, шутили, проклинали и причитали на понятном ему языке, Пашко не мог понять, почему он должен идти на них в штыки.

Он заболел малярией. В жестоком жару ему казалось, что ребята из Ластоваца подрались со своими сверстниками из

Старчева, и, если не вмешается умный человек, они повыцарапают друг другу глаза. Но ждал он напрасно – умный человек не вмешался.

Все время Пашко болел то одним, то другим. Кормили отвратительно, фасоль была червивой, хлеб клеклый, томил зной, мучила жажда, слепили освещенные солнцем голые горы, а внезапные пыльные бури не давали дышать.

От этой пыли у него и у многих его земляков заболели глаза. В больнице, куда его положили, какой-то сербский врач-недоучка – по неосторожности или незнанию – промыл ему воспаленные веки чистым спиртом. Наступило ухудшение, и его демобилизовали. Вместе с Пашко отпустили еще с десяток людей, но тем покидать фронт из-за таких пустяков казалось стыдно, и они остались. Для

Пашко же это была не воина, а бессмысленная бойня, и он рад-радешенек убрался восвояси, а оставшиеся в окопах товарищи, из которых многие не вернулись, по злобе сочинили на него песенку:

Идет по улице юнак, бинты на голове, Задумал он потешить баб в родимом Старчеве.

Тетка, милая, впусти и скорее двери затвори.

Не то убьет граната такого храброго солдата.

Впоследствии за пение этой песенки можно было поплатиться головой. Поповичи восприняли ее как поругание и оскорбление всего братства и отнеслись к ней не столь равнодушно, как он, а хватали за горло всякого, кто ее заводил, и таким образом заставили в конце концов позабыть песенку, хотя сами позабыть ее не смогли. И даже то, что позже, во время войны с Австро-Венгрией, он вдруг проявил подлинное мужество, не очень ему помогло. Все признавали, что Пашко заслуживает награды, однако родичи постарались сделать так, чтобы он ее не получил, боясь, как бы неминуемая зависть не пробудила в памяти людей проявленную им слабость под Брегальницей и связанную с ней песенку. Таким образом, обелив себя перед другими, он остался навеки запятнанным в глазах своих.

Пашко отделился, зажил отшельником, завел пчел, подписался на журнал «Пчеловодство» и приобрел очки, чтоб его читать. Откуда-то пошел слух, будто он знает наизусть все двенадцать параграфов неписаного Васоевичского законника4. Вскоре к нему приехал из Белграда ученый, чтобы послушать его и проверить какое-то спорное место. За ним повалили другие – кто записать сказания о Дукле5, о Свадебном кладбище, о букумирах6 или о пророке старце Стане с Бабина, кто изучать произношение


4 В а с о е в и ч и – одно из черногорских племен.

5 Д у к А я – славянское племя, объединившее вокруг себя соседние племена и после ряда восстаний против Византии образовавшее самостоятельное Дуклянское королевство (V-XII вв.).

6 Б у к у м и р ы – по народным поверьям, добрые волшебники, живущие в горах и возле родников.

и обычаи, пещеры в горах, коммунист Вранович вел разведку минеральных источников, – и все спрашивали дом

Пашко Поповича, сворачивали к нему, ночевали и дарили книги, которые Пашко читал зимой, когда дети уходили на посиделки, а жена дремала. В кофейню Пашко не заглядывал, на поминки не ходил, в грабежах не участвовал, был молчалив, но порой, залучив досужего слушателя, долго и подробно рассказывал что из книг, что из собственной головы о небесных и земных явлениях и непонятной связи, которая между ними существует. Отпустив бороду в знак скорби по одному из близких родственников, Пашко привык к ней и больше уже не брился. Из-за этой бороды и прочих свойств характера его прозвали «Патриархом», а когда убедились, что и это его не злит, стали звать просто Пашко. Так это имя за ним и осталось.

Хозяйство было у него порядочное, подавался даже кофе для нечаянных гостей. Водились и деньги, только он остерегался давать взаймы тем, кто не любил возвращать долги. Пашко выдал замуж дочь, женил сына и, увидев, как свекровь и сноха ссорятся из-за шерсти, готовки еды и работы по дому, тут же отделил его. Все было готово, чтобы встретить спокойную старость, но война, которую он давно предсказывал, все перевернула и задела за самое живое. Пашко начал заговариваться: твердил о каких-то разногласиях и партиях, которые расколют народ; одно время даже казалось, что он не в себе. Когда после красных появились бородатые7, он вообразил, что Кровавая


7 Имеются в виду четники, сербские пособники фашистов. Используя традиции старого четничества, они давали обет не бриться до победы.

Звезда приблизилась к Земле и помутила людям разум.

Сначала он тщетно искал эту звезду в облачном небе, потом принялся разыскивать ее в книгах. Говорили, будто

Пашко что-то нашел, потому что он опять успокоился. Борода его уже никому не бросалась в глаза и служила своего рода рекомендацией, оказавшись неким предзнаменованием, бородой-предтечей. Его записали в итальянскую милицию, выдали новые солдатские башмаки, винтовку и приказали охранять мосты и дороги от коммунистов. Стали выдавать консервы, хлеб, что называлось «паек», и патроны на случай, если придется стрелять. Месяц-другой все диву давались, почему он ничему не удивляется и не протестует, но потом привыкли и позабыли.

Пашко аккуратно являлся караулить мосты на Лиме и его притоках. Итальянские башмаки из желтой кожи оказались как раз по ноге и, смазанные говяжьим жиром, не пропускали воду. Он охотно подменял на часах товарищей, когда те были заняты своим хозяйством или резались в карты. Таким образом, Пашко часто подолгу оставался один на страже и сидел, уткнувшись в свои астрологические книги с картами, схемами планет и их орбит. Одни считали его чокнутым, другие гордецом, но те немногие, которым он больше доверял, знали, в чем дело, и рассказывали, что он пытается проверить таблицы счастливых и


В 15-19 веках четники (главным образом гайдуки) вели национальноосвободительную борьбу против османского ига. Особого размаха четническое движение достигло в Болгарии 1860-х годов. В 20 веке четниками называли себя участники великосербского движения в Югославии во главе с генералом Дражей Михайловичем, которые боролись в период Второй мировой войны против руководимой коммунистами

Народно-освободительной армии Югославии.

несчастливых дней, которые составил некий Тихо Браге8.

Данные он черпал из сводок о количестве мертвых и раненых, о пожарах и несчастьях на Лиме, Таре, Тараше и Уздомире, у Никшича, в Дробняке, Фоче и на Восточном фронте.

Данных было больше чем достаточно, но они никак не укладывались в старые таблицы. И это принудило его составить новые, собственные таблицы. Вместо тридцати двух несчастных дней в году у него получилось почему-то больше ста восьмидесяти. Все дни между девятым и двадцать пятым выходили несчастливыми, чреватыми бедами и неудачами. Затишье наступало лишь в конце месяца, когда Злая Нечисть, насытившись кровью и умаявшись, ненадолго засыпала. Сначала он сомневался: существует ли

Нечисть как самостоятельное, сознательное существо, имеющее объем и вес, но со временем убедился, что каким-то образом она дышит, живет, ест и устает. Что она устает и время от времени засыпает, он заключил позднее.

Пашко, конечно, не рассчитывал захватить ее спящей и при помощи своих календарей и наук как-нибудь обезвредить – слишком был он для этого слаб и неучен, ему хотелось только изучить законы сна Злой Нечисти и попытаться каким-то образом его продлить.

От этих мыслей всю зиму и весну его мучила бессонница. После трех-четырех томительных ночей он сваливался. Начинался бред. Колесо зодиака с астрологических карт вертелось перед глазами со скоростью электрической пилы. Сквозь мглу невыносимых болей он чувствовал, как


8 Т и х о Б р а г е – датский астроном (1546-1601).

на него сыплется откуда-то дождь цифр и знаков, которые нужно запомнить и разгадать. Порой появлялась и сама

Злая Нечисть и смотрела на него животом, хвостом или когтями поднятой лапы. Разбросанные по всему ее необъятному телу бегающие глаза щурились и давали понять

Пашко, что он и без того знает больше, чем положено знать простому смертному, и поэтому отныне ему запрещается совать нос в запретные тайны. То тут, то там, где только чудище пожелает, раскрывались пасти: внезапно раздвигалась жесткая щетина, кожа лопалась, и над Пашко, беспомощно ввергнутым в пучину ужаса и мрака, раскрывалась зубастая пасть.

В мучительном полусне, не в силах побороть охвативший его страх, Пашко вставал и убегал из дому. Он шагал вдоль Лима или одного из его притоков, по узким лесным тронам, мимо спящих деревушек, вдоль ручьев, заросших ольшаником и орешником, к роднику, окруженному деревьями, с которых, не умолкая, каркают вороны. Люди обычно не спрашивали, кто он и куда держит путь, – само собой разумелось, что человек с седоватой бородой, в итальянских башмаках и с длинной винтовкой за плечами знает, куда идет. Он шел, а глаза Злой Нечисти один за другим потухали, пасти одна за другой закрывались, а после того, как Пашко умывался ключевой водой, Нечисть исчезала совсем, и мир становился, таким, каким был прежде. Тогда Пашко шел домой и принимался за дела.

Вот и сейчас, после одной из таких прогулок, Пашко чувствовал, как к нему возвращается здоровье и вскрывшиеся было душевные раны затягиваются и заживают.

Миновал полдень, небо покрылось облаками, тепло. Пашко охватывает дремота, и минутами он шагает без единой мысли в голове. Это приятно, но длится недолго. Мозг, упрямый, как слепая кляча, продолжает вертеть водоподъемное колесо бесплодных мыслей о черных днях: в понедельник инструмент валится из рук, ранит пальцы и ладони; во вторник первый совет: будь начеку, в дорогу не трогайся, из дому не выходи и никакого почину не делай; в среду и четверг, если остерегаться, даже и во время войны можно уберечься; в пятницу избегай кабаков, мечетей и вообще всяких людских сборищ; в субботу убережешься от женщины, ножа и спиртного – доживешь до воскресенья; в воскресенье случаются большие беды – пожары и массовые побоища. .


II

На развилке, недалеко от моста, Пашко остановился, раздумывая, какой дорогой идти домой. Довольно широкий проселок вел через Житняк, но Пашко не любил это село: все они там пьяницы, картежники, болеют дурной болезнью, с чужими женами путаются, рожают уродов.

Идти удобнее по шоссе, но оно ведет в город, в «обезьянье царство», а туда ему не хочется. Каждый раз, когда он там бывает, его обступают итальянские солдаты – народ худосочный, юркий, любопытный и крикливый, невольно вызывая в памяти отвратительную теорию, по которой люди всего лишь хмурые и вялые родственники обезьян. Не желая снова сталкиваться с этим неопровержимым доказательством, Пашко свернул на проселок. На мосту его настиг дождь, зеленое зеркало воды покрылось пузырьками.

Пашко заспешил в караулку житнякских милиционеров.

В помещении не было ни души. В обеденное время, когда не приходится бояться контроля, житнякские милиционеры обычно покидали свои посты и отправлялись в ближайший кабак поразвлечься. В очаге горела огромная головня, нарочно оставленная для того, чтоб создать впечатление, будто караульные только что вышли; от нее пышет жаром и попахивает дымком. Пашко вытянулся на лавке, испещренной картежными записями и надписями о том, кто чью жену осчастливил, достал из торбы «Жития святых», чтоб не заснуть и, как только кончится дождь, отправиться дальше. В этой книге, где описывалась жизнь всевозможных мучеников, Пашко находил много подтверждений тому, что Злая Нечисть существовала и лютовала в давно прошедшие времена. Жития он в какой-то мере тоже использовал для своей таблицы несчастливых дней. Кое-что он давно уже проверил: некоторые дни из тех времен и своими событиями, и бедствиями удивительно напоминали то, что он переживал теперь.

Книга открылась на житии святого Мартиниана. Его день – тринадцатое февраля – был позавчера и прошел совсем незаметно; житие Мартиниана Пашко знал в общих чертах, вот он и взялся за него, чтобы наверстать упущенное. Погрузившись в чтение, он ясно представил себе, как святой, грязный, небритый, в лохмотьях, стоя на коленях, молится на пустынном острове. Пашко знал, что за этим последует: сначала явится Фотиния, потом блудница Зоя; чтобы спастись от одной, святой прыгнет в воду, а от другой – в огонь. Пашко слышал рокот Лима, и ему чудилось, будто он сам на необитаемом острове. Клонило в сон, но вдруг на мосту послышались чьи-то шаги. Кто же это, подумал он, удивляясь ничуть не меньше, чем святой Мартиниан при виде Фотинии, когда ее выбросила на берег буря. Неужто и тут женщина?. И бог с ней, пусть идет своей дорогой! Ни в воду, ни в огонь прыгать я не стану –

женщины давно уже не будят во мне грешных желаний, из-за которых так пострадал святой. .

Слышно было, как хлюпает снег под тяжелыми неторопливыми шагами, словно надвигалось какое-то знаменье. Пашко не мог решить, к добру это или к худу. Он отворил дверь и выглянул наружу: в самом деле – женщина!

Женщина явно испугалась – дернулась назад и остановилась. Потом оглянулась на пройденный путь с таким видом, точно жалела, что его прошла, и хотела бы вернуться.

Глаза у нее забегали, словно ее на чем-то поймали. Должно быть, витала в облаках. Пашко пожалел, что вернул ее к действительности.

— Не бойся, – сказал он. – Иди под крышу.

— Некогда мне, далеко идти.

— Дождь скоро кончится, вот только туча пройдет.

Женщина неохотно и пугливо вошла, и только тогда ему пришло в голову, что у нее есть основания бояться: в караулках у мостов всегда сидели бородатые люди с винтовками, в желтых итальянских башмаках и требовали предъявить бумаги с множеством печатей и неясных подписей. У нее наверняка нет пропуска – либо потеряла, либо никогда и не было, – потому и дрожит.

— Если у тебя нет пропуска, – сказал он, – не важно.

Для меня это не имеет значения. Когда я на посту один, я ни у кого не требую этой чертовщины. Зачем мучить народ и врагов себе наживать?

— Вниз иду, – сказала она первое, что пришло ей в голову. – В Рабан.

— Многие идут вниз, – пробормотал он уже рассеянно, ухватившись за давно волновавшую его мысль. – Все мы идем вниз; и даже когда направляемся в другую сторону, нас все равно сносит вниз. Наша жизнь – как река, а реки у нас горные, быстро уносят все, что в них попадает.

Пашко поднял на женщину взгляд и увидел, что она брюхатая. Напоролась, бедняжка, парень-то, видать, примера со святых не брал, вот и раздуло. Он улыбнулся, но тотчас опечалился – беременные женщины всего боятся; что-то в них пугается – может, плод, который уже наперед страшится жизни и перемен? А с другой стороны, может, это всего лишь еще не созревшая и не принявшая привычную форму материнская забота?. Тут ему вспомнилась святая Зоя: «Поначалу Зоя была развратницей, искусительницей святого Мартиниана, но, увидев, как этот аскетотшельник встал в огонь, чтобы убить в себе всякое вожделение, она горько раскаялась и ушла в Вифлеемский монастырь, где и подвизалась как усердная постница и затворница. Отмолив свои грехи, она получила от богa дар чудотворства».

— Ты откуда? – спросил он.

— Из Меджи. Горемыка, клянусь богом, нет куска хлеба в доме.

— Ты не одна такая.

— Как не одна?

— У многих нет хлеба. Кто сейчас его не ищет?

— Попадет человек в беду, и кажется ему, будто никто не знает, что такое беда. И откуда знать? Чужое горе – не горе!

— Всему приходит конец, и мукам тоже, – сказал он. –

Пройдет и это.

С самого начала он понял, что женщина что-то скрывает и старается отвести разговор от главного. В Верхнем

Рабане, в селе Опуч, живет некий Арслан, зобастый мусульманин, с изрытым оспой лицом (верно, Арслан Балемез), названый брат ее давно погибшего свекра, вот она и пошла попросить у этого Арслана немного зерна – взаймы или за деньги. Дороги она не знает. Не знает, разыщет ли его и как понесет зерно, если даже его получит. .

«Все врет, – подумал Пашко, слушая ее. – Либо зачала незамужней и сейчас хочет скрыться, чтобы родить и замести след; либо она партизанская связная и идет с важным поручением; или черт его знает кто! Все может быть, только не то, что она говорит. Беда лишь, что брюхатая.

Несчастный народ эти женщины, – подумал он, – чуть только уступит природе, и все уже наружу, а там, смотришь, заплакал, запищал ребенок. .»

— И я иду в ту сторону, – сказал он, словно желая ее успокоить. – Я там живу.

— А далеко село Корытар?

— Корытар – долина, а село называется Тампиком. Туда, ей-богу, путь далекий. И долина по-настоящему не Корытар, а Караталих, «Черный талан» по-турецки, а наши прозвали его Корытар – долина-то похожа на выдолбленное в горах корыто.

— Мне сказали, что надо идти по долине.

— Да, тебе правильно сказали. А как тебя звать?

— Неда, – сказала она и тотчас раскаялась, что назвала свое настоящее имя. – Там леса, – продолжала она, – боюсь заблудиться.

— Верно, леса и, надо думать, дорог нет. Может, лучше вернуться?

По ее глазам было видно, что она не хочет или не может вернуться. Пашко отворил дверь и посмотрел на небо: рокот Лима стал явственней, и ему вдруг почудилось, будто какая-то новая река, вырвавшаяся из преисподней, грозит затопить этот пасмурный надземный мир. Туча двинулась дальше, и дождь лил теперь над Нижним Краем.

Пашко подал женщине знак, что дождя нет и можно отправляться. И они зашагали по утоптанной милицейскими ботинками широкой тропе. Когда они проходили мимо корчмы, милиционеры увидели через окно сутулого старика с винтовкой и кожаной сумкой за плечами и женщину на сносях и решили, что неравная по возрасту супружеская пара собралась к кому-то в гости. Одни из милиционеров сострил даже, что дядя с бородой не напрасно ел макароны – пахал да сеял, вот тебе и урожай; другой добавил, что дяде, верно, племянники помогали.

У сельской околицы Пашко сказал:

— Дорога туда мне знакома, все тебе растолкую. Не бойся, не заблудишься.

И оба замолчали, погрузившись в свои мысли. Собственно, это были даже не мысли, а скорее разрозненные картины прошлого – того, что они когда-то, видели или слышали, и эти несвязные картины влекли то в прошлое, уже не имеющее значения, то в неясное, зыбкое будущее.

Перед глазами Пашко встает по-осеннему желтая дубрава в Старчеве, из нее выходит скользкая, облепленная опавшими листьями тропа. Глаза смотрят на заснеженное село Рабан и Пусто поле по ту сторону Лима, а видят все ту же тропу, но уже не пустую, на ней стоит его родич, коммунист Арсо Шнайдер. Арсо не один, с ним Васо Остоич, по прозванию Качак9. Было это полтора года тому назад, а вот сейчас ожило.

— Тебе надо записаться в милицию, ее сейчас организуют, – сказал ему тогда Качак.

— Зачем же мне записываться, когда вы других отговариваете? – спросил Пашко.

— Отговаривать отговариваем, но это бесполезно. Все равно ее создадут, а нам нужно иметь там своего человека.

— Я не ваш человек, ничейный я.

— Тебе только так кажется, потом сам увидишь, да сейчас это и не важно. Важно, чтоб ты, когда понадобится, пропускал наших людей через мост. .

Пашко с опаской, искоса взглянул на спутницу: не догадывается ли она каким-нибудь образом о том, о чем он сейчас думает?. Лицо бледное, значит, еще боится и некогда ей думать о другом. «Все мы точно замурованные, –

подумал он, – смотрим друг на друга, а не видим, кто о чем думает, хотя, пожалуй, это к лучшему...»

Так он и вступил в милицию, получил, как и все прочие, винтовку и обмундирование и, стоя на часах у мостов, охотней пропускал тех, у кого не было пропуска, чем тех, кто его предъявлял. Первые были ему ближе, – Пашко казалось, что и они, подобно ему, тщетно борются со Злой

Нечистью.

Стоило закрыть глаза, и перед ним встает Васо Остоич.

Васо щурится от внезапно осветившего дубраву осеннего


9 Качак – разбойник ( сербохорв.)

солнца и, слегка волнуясь, приглушенным голосом говорит:

— Будут жертвы, кто знает, кому доведется остаться в живых, поэтому нам нужно, чтобы кто-нибудь порадел об убитых, предавал бы их земле и запоминал, где они похоронены. Вот ты бы за это и взялся – тебя никто не заподозрит. .

С тех пор Остоича он не видел, но со Шнайдером встречался трижды – каждый раз перед тем, когда должны были пройти через мост их люди: сначала незнакомые мужчины, потом какая-то женщина. «Значит, они еще живы, – подумал он, – и, наверно, засели где-нибудь в лесах по ту сторону Караталиха и Тампика – где-нибудь возле

Дервишева ночевья, у подножья Орвана и Рогоджи, на мусульманской земле, куда четникам нет ходу. Может, женщина идет туда разыскивать их? Если признаться, кто я, она все равно не назовет себя и не скажет, кого ищет. Да, огородились мы стенами и подняли все мосты. Остоич не приходит и товарищам запретил – опасается навлечь на меня подозрение и навести на след. Это хорошо, а будь по-иному, тут же явились бы бородатые родичи жечь дом

Пашко Поповича, уничтожать пчельник, книги и те жалкие открытия, которые я сделал, изучая Злую Нечисть, этот бесконечный источник несчастья во все времена и у всех народов...»

На какую-то минуту его взгляд привлекла бурая стремнина ущелья, которое прорезало Пусто поле. Совершенно очевидно, что поле было когда-то пологим дном озера, еще до того, как Лим пробил себе путь сквозь скалы. Потом река, точно пилой, рассекла это поле и унесла часть земли в Дрину. Снег на этом отвесном скате не держится, и потому он отливает на белом фоне красноватобурым цветом, будто глубокая рана на теле земли. «Может, и в самом деле рана, – подумал Пашко. – Все на свете, в сущности, живое, а значит, ранимое, и у всего свои напасти, большие и малые, одни – внешние, другие –

внутренние. Если внешняя напасть не так опасна и близка, тут же, точно цыпленок из яйца, вылупливается внутренняя напасть и начинает набирать силу, как запазушная змея, как этот Лим, похожий на змею в зеленой чешуе, что и зимой не знает спячки. Так что гибнут не только люди –

у гор и небесных звезд тоже есть свой конец, хоть и далекий...»

Закрыв глаза, Пашко унесся в заоблачные выси, однако какое-то тревожное чувство заставило его снова спуститься на землю. Глядя, как рядом шагает беременная женщина, он опять задался вопросом: куда она идет? Кто она?

Шпионка или связная? На первый взгляд она не могла быть ни той, ни другой, но кто знает? Ничего нельзя сказать – когда черт не может справиться сам, он посылает женщину. Длинные какие ресницы! Видать, была красавицей! О чем она сейчас думает?.


III

Неда почти бездумно слушала, как рокочет Лим, и твердила то отчетливо, то приглушенно: «Бесплодница, пустовка, бесплодница, пустовка...» И так без конца, совсем как ее свекровь. Свекровь все время пилила ее за то, что она никак не забеременеет; впрочем, если бы это и произошло, свекровь, злясь на свою старость, нашла бы другой повод ее истязать. Ей доставляло удовольствие мучить батрачек, и те постоянно от них уходили, а про сноху, которой уходить было некуда, придумала целую историю.

Бесплодные женщины, уверяла она, бывают обычно те, у кого рано распаляется плоть, и они, еще не созрев, сходятся с мужчинами. . Ее сын, Недин муж, запрещал старухе говорить такие вещи, запрещал и свекор, но старая ведьма не упускала случая потешить сердце ядовитой злобой, особенно когда приходили родичи Неды.

Свекор поначалу, помнится, относился к ней неплохо.

Вернувшись из Америки с деньгами, он водил ее по базарным дням в город и покупал ей все, что она только пожелает. Но когда началась война и стало известно, что сын в плену, все переменилось. Подарки он делал по-прежнему и даже щедрее, чем раньше, но она чувствовала, что свекор хочет ее задарить, расположить к себе, попросту говоря – купить. Захотелось ему, видать, испытать свою силу и заменить в ее постели сына. Свекор сердился, что она упорствует, не верил, что женщина может обходиться без мужчины, и подозревал, что сноха нашла себе замену на стороне, а свекровь тем временем подозревала, что невестка отняла у нее мужа. Жить так дальше, с двойной петлей на шее, стало невмоготу – одну затягивал ведьмак из Америки, другую – его жена, ведьма. Наконец свекор получил по заслугам, однако старуха нисколько не подобрела. Пришлось бежать из дому куда глаза глядят. Уходя, она сказала свекрови:

— Сейчас я уже не порожняя. И никогда пустовкой не была. И пусть все знают, что пустоцветы ты и твой сын!

Стоило настоящему мужчине высечь огонек, и я понесла!

– И она хлопнула себя по животу.

Сказала и тотчас раскаялась. Раскаивается и теперь, да что поделаешь – сказанного не воротишь, сделанного не поправишь.

Потом она ушла в село Меджу, на Лаз, и поселилась в проклятом доме.

Это была дача, которую построил на Лазе, на заброшенной усадьбе Чорака, сын дочери Чорака – бездетный учитель, женившийся на богатой венгерке, толстопузый богач, говоривший со странным акцентом, который он усвоил после долгой службы среди национальных меньшинств. С самого начала было ясно, что счастья ждать от дома нечего: ночью, после ливня, рухнула одна стена. Дом был еще не достроен, среди березовой рощи только-только зазеленели оконные рамы – первые крашеные рамы в

Медже, когда учитель купил у пастушек два лукошка земляники, угостил соседей, их ребят, женщин и прохожих, съел сам горсточку и тут же умер от разрыва сердца, прежде чем ему успели принести стакан воды, который он попросил.

На похороны приехала венгерка в сопровождении мужниного племянника. И хоть и была одета в роскошные наряды, убивалась она взаправду: плакала, падала в обморок, едва потом ее оторвали от гроба и оттащили от могилы. И все-таки не нашла времени, вернее, нервы не выдержали, не смогла пробыть там даже дня: испугали горы.

Ей все казалось, будто они непрестанно сдвигаются вокруг

Meджи и вот-вот задавят ее, и диву давалась, как люди могут здесь жить, почему они никуда не бегут. Язык она знала плохо и потому немногие знакомые ей слова употребляла чаще, чем нужно. Каждое второе слово у нее было «проклятый», она пристегивала его ко всему, что слышала и видела: проклятый ягод, проклятый дом, проклятый гора, вода и земля, отобравшие у нее Владу. .

Вечером венгерка приехала в городок, заперлась в номере гостиницы и опустила на окнах жалюзи, чтобы не видеть, как угрожающе сдвигаются освещенные лунным светом горы. А на другое утро укатила на первой же таратайке, которую удалось разыскать, и больше уж не возвращалась. Захватила с собой и племянника мужа: бедняге не удалось даже толком повидаться и поговорить со своими. Потом связалась с тем юношей, опутала его по рукам и ногам – не позволила ему ни кончить школы, ни жениться, ни уйти от нее. А про усадьбу и дом в Медже и думать позабыла. Так до самой войны и восстания дача с зелеными окнами оставалась недостроенной и заброшенной, а потом вновь подтвердилось, что над этим домом висит какое-то проклятье.

В августе, когда итальянская карательная экспедиция сожгла старый дом Тайовича, в дачу на Лазе вселилась

Джана со снохой Ивой и внуком-младенцем. Перебирая в памяти сгоревшую утварь, женщины ломали голову, чем все это заменить, а мальчик, который только начал улыбаться, улыбался порой далеко не веселым вещам. В последний месяц своей жизни, как рассказывала позже Ива, Джана была сама не своя. Боялась самолетов, солдат, редких приходов Ладо, дождя, солнца – и все из-за ребенка.

Боялась и самого ребенка. Оставаясь с ним одна и думая,

что ее никто не слышит, она спрашивала смешливый сверточек:

— Ты не станешь ненавидеть свою бабку? Не выгонишь ее из этого чужого дома, когда тебе расскажут, как она тебя не хотела?

Ребенок начинал смеяться, а она плакать.

Прошел месяц, и Джана перестала пугаться и плакать. .

Однажды в березовой роще, недалеко от дачи, собрались на тайную сходку представители разных партий: коммунист Юг Еремич, националист, участник восстания в Топлице Миго Тайович и член левой крестьянской партии доктор Завишич. Предполагалось организовать что-то вроде Народного фронта, нечто авторитетное, могущее повлиять на массы. Договаривались долго, начавшийся дождь заставил их искать убежище в даче с зелеными окнами. Таким образом, первый и последний раз Миго Тайович посидел у очага своих родичей, которые ни в чем не хотели признать за ним первенства. Не зашел бы к ним

Миго и в тот день, но он, как и все прочие, был захвачен и опьянен событиями. Дождь лил не переставая, долину заволокло туманом, и они не заметили, как их окружили итальянские солдаты, которых привел Джёко Чауш, беженец из Метохии, пытавшийся таким манером удержать и спасти от связи с коммунистами своего лучшего друга

Миго Тайовича. Лишь когда ветер рассеял хлопья тумана, они увидели на лугу мулов с минометами на вьючных седлах и у ворот стражу. Еремич и Миго схватились за винтовки, но их остановил доктор Завишич: что-де скажет народ, если погибнут женщины и ребенок?..

В эти дни мнение народа приобрело главенствующее значение, и поэтому они решили сдаться. Им было известно, что им грозит расстрел, поскольку они захвачены с оружием. Из благодарности, что спасают ее внука, Джана спрятала одну из винтовок под матрац. Спрятала бы и другие, да не было времени. Когда солдаты нашли винтовку, Джана упорно стояла на том, что винтовка сына и, значит, ее. Так Джану и взяли за хранение огнестрельного оружия. Трем мужчинам стало ясно, что она хочет спасти кого-то из них. Юг не мог согласиться с тем, чтоб женщина его заменила, и по дороге при попытке к бегству был убит.

Итальянский гарнизон в городке встретил их с ликованием, палили из пушек, ракеты и трассирующие пули до полуночи чиркали по облачному небу. Все это напоминало турецкие времена, когда после подавления восстаний приводили закованный в цепи ясырь. Утром пленников судил военно-полевой суд. Миго Тайович еще мог спастись – все знали и могли подтвердить, что он не коммунист. Надо было только сказать, что он не участвовал в восстании; однако Миго Тайович не пожелал, чтобы вся слава восстания досталась коммунистам, ему казалось, что это уж слишком. Вероятно, могла бы спастись и Джана, но она просто не захотела. О Завишиче, договорившись по пути, они показали, будто он был приглашен к больному ребенку. А поскольку никто не знал, что он доктор права

Загребского университета, а знали лишь то, что он доктор, дело выгорело. Таким образом спасли от смерти пришлого человека: пусть хоть он останется в живых. Гара, жена

Ивана Видрича, видела Завишича в Албании, в лагере, из которого ему при помощи связей удалось бежать, а потом встретила его снова в Метохии, когда и ей удалось бежать тоже не без помощи своих.

Вместо него над крутым обрывом неподалеку от Лима расстреляли Джану. Держалась она достойно и почти весело. Не согласилась, чтобы ей стреляли в спину, а, повернув стул, села лицом к палачам. Отказалась, как и Миго, от повязки на глаза. Когда ее спросили о последнем желании, она попросила дать ей две английские булавки и зашпилила концы юбки, чтоб не оголилось тело, когда она упадет с кручи.

Думая о Джане сейчас, как и тогда, когда ей об этом рассказывала Ива, Неда снова задала себе тот же вопрос:

«Могла ли бы я поступить так, как Джана? Нет, наверняка нет! Покуда это далеко и не касается тебя, все кажется не таким сложным. Сидя днем за печкой, никто волков не боится. А ночью всяк от страха трясется. . В лесах по ту сторону Корытара, вероятно, много волков. Конечно, много, жилье далеко, кругом пустыня, зови не дозовешься.

Лучше об этом не думать, – приказала она себе, – еще успеется. Хорошо бы вообще не думать, а жить, пока жива.

Вот дышу, иду вдоль Лима, прошла уже немало, и ничего страшного не случилось. Боже мой, сколько воды! Течет и днем и ночью – и нет ей конца».


IV

Пусто поле осталось позади, с левой стороны. Ущелье, его рассекающее, издали кажется меньше и похоже на вытянутую на снегу бурую гряду. Неда оглянулась еще раз –

гряда стала меньше, скоро совсем исчезнет. «Может быть,

никогда больше и не увижу», – заключила она и тотчас решила думать только о том, что видит, и не думать о том, что за этим кроется. Перемещавшиеся дымки из труб, точно черный кустарник, стелются по дну долины, указывая место, где раскинулся городок. Все выглядело иначе и красивее, когда свекор водил ее в город на базар за покупками. Судьба к ней ластилась, чтобы заманить и обмануть, да и все – городские купчики, соседи, родичи и трактирщики – старались ей угодить, когда свекор стучал пальцем по столу. Сейчас от этого ничего не осталось – одно воронье расплодилось до ужаса, стаями садится на голые ветви слив и снова взлетает.

У дороги стоит заложенный осенью, еще не доделанный каменный дом под красной крышей. Двери открыты настежь, виден очаг с тлеющими головешками, оставленными рабочими или прохожими.

— Вот здесь и передохнем, – сказал Пашко.

— Может, не надо, – пробормотала Неда, – скоро ночь, а идти еще далеко.

— Потому и надо отдохнуть, что далеко. Было бы близко, ничего бы не сказал. Побереги себя. Ведь не порожняя

– силы-то уж не те.

Старик вошел. Какое-то мгновение она колебалась, не продолжить ли путь одной. До вечера еще час-полтора, за это время можно далеко уйти. Потом вспомнила про милицейские посты: пойдешь одна, задержат на первом же шагу. Лучше остаться с бородачом, он не опасен, и, пока она с ним, никто у нее не потребует пропуска. Неда вошла и села на штабель досок.

Пашко разыскал в углу сухие стружки – положил на очаг поверх головешек и зажег.

— Так-то лучше, – сказал он. – Огонь! Усталый человек, отдыхая на холоде, может простудиться и заболеть,

— Случается.

— Случается, а не должно бы! От стольких бед человек не властен оборониться – слабодушен, горемыка, малосилен, но от кое-каких бед можно спастись и ради себя, к ради ближнего или хотя бы поубавить их и отдалить. Садись на эту доску! Подвигайся, не бойся. Тебя словно мачеха растила – все время чего-то боишься.

Растила-то не мачеха, а мать, но все равно боишься.

Там, где не чуешь опасности, всегда жди подвоха. Боится она и этого старика, который ей напоминает чем-то свекра

– старый лис вот так же подлащивался к ней.

Может, и этот захочет того же – все они одним миром мазаны.

Пашко тем временем снял ботинки, завернул штаны, чтобы не прожечь их искрами, и протянул ступни поближе к огню. Потом извлек из сумки «Жития святых» и открыл на странице, посвященной четырнадцатому февраля. Здесь его снова встретил преподобный монах Авксентий, борец против еретиков Евтихия и Нестория. Бегло просмотрев его житие, Пашко подумал: «Много их, этих борцов со всем и вся, и всегда они вызывают подозрение, особенно те, кто борется против людей». Чуть дольше он задержался над житием преподобного Исакия Печерского. «Одолел его демон в ангельском свете, и поклонился он Сатане, думая, что это Христос...» – читал Пашко.

«Эти попы порой просто сумасшедшие, – заключил он,

– все пишут, даже против себя. Только что курва стала у них святой, а тут вот демон заставил святого сатане поклониться. Если святые не ведают, что творят, если они не знают, что черное, а что белое, кому же тогда знать? Если черное можно представить белым – а это, выходит, можно,

– то что же нам, грешным, остается делать и зачем отказываться от того, что приятно? Покаемся перед смертью, когда будем уже ни на что другое не годны, и все простится...»

Он перевернул страницу на пятнадцатое февраля, –

Евсевий, пустынник Сирийский, питался исключительно растительной пищей. «Не такая уж это большая заслуга, –

заметил про себя Пашко, – и Урош, отец Ново Логоваца, никогда не ел мяса, но это не мешало ему воровать и хлеб и сено, красть овец и уводить лошадей и продавать их туркам. . Вот святой апостол Онисим дело другое: его привели в Рим и отрубили голову».

— Все-таки в то время было лучше, – прошептал он и устроился поудобней, – отводили людей в Рим и там их казнили, а сейчас Рим вышел из берегов: отправился по свету казнить людей и нанимать других на эту заплечную работу... До того, как Онисиму отрубили голову, он был рабом некоего Филомена из Фригии. Онисим поссорился со своим господином и бежал от него. Апостол Павел мирил их и помирил. В то время, значит, можно было помирить раба и господина, нынче это никому бы не удалось.

Сам бог не возьмется, – знает, что не получится. .

Так он дошел до двенадцати мучеников, погибших во время царя Диоклетиана в Палестинской Кесарии.

Первым был Памфил, пресвитер, исправлявший списки Святого писания; вторым – старый дьякон Валент, тоже ученый человек; третьим – Павел, которого однажды уже бросали за Христа в огонь. Потом пятеро братьев родом из Египта – они возвращались после отбытия наказания на рудниках Киликии и у ворот города назвались христианами. «Все они были казнены, а в их числе и юноша

Порфирий, пытавшийся похоронить их тела. Его сожгли на костре; и некий Селевкий за то, что подошел и поцеловал мучеников прежде, чем им отрубили мечом головы; и старец Феодул, слуга римского судьи, поцеловавший одного из мучеников, когда их вели на казнь; и, наконец, Юлиан за то, что целовал мертвые тела мучеников и восхвалял их деяния».

«Вероятно, это была какая-то облава, – подумал Пашко, – вроде тех, что устраивали прошлой зимой на коммунистов. Согнали их с разных сторон и в тот же день перебили. Бог знает сколько воды утекло со времен царя Диоклетиана, и хоть бы что – облавы даже приумножились.

Целое государство идет в облаву, а то и три и четыре объединятся, чтоб облава была погуще, а бойня – покровавей.

Иной раз большие облавы сталкиваются и дробятся на множество малых облав и упорно продолжают истреблять друг друга. Не ведают, что творят, одна радость, одна забота – упиться кровью, разум не в голове, а в руках и штыке. Должно быть, и это козни Злой Нечисти – ей небось приятно глядеть, как люди друг друга колошматят, а на нее поднять руку не помышляют. Только уж дойдя до полного изнеможения, люди прекращают бойню и давай каяться и клясться, что никогда больше так не будут. Но верить их клятвам нельзя – люди не держат слова. Просто не могут держать – не в их это власти и не от их желания зависит, все в руках Злой Нечисти, которая где-то притаилась и время от времени выпускает на народы волны яда, от которого те и безумеют».

— Вот и в прошлом году были облавы, – шептал он, словно читал вслух, и ему самому было неясно, читает ли он это в книге или вспоминает. – Начали в первых числах

Нового года, сразу после разгрома коммунистов под

Плевле, в феврале перекинулись к Колашину и покатились по Таре. Как раз тогда захватили раненых коммунистов в больнице. Старый календарь вообще не годится, просчитался Тихо Браге. По его расчетам январь выходил самым черным месяцем в году, с наибольшим числом несчастных дней, но, видно, тут вкралась ошибка – февраль оказался в два раза злополучней. Да это и понятно: ярится старая Нечисть, раненая Новым годом, бесят ее пожелания и надежды людей, вдруг, думает, наступят лучшие времена, и, собрав все силы вод, ветров и тьмы, уничтожает все доброе.

В горах завалит снегом, в долинах посеет болезни и ненависть – и в самый короткий месяц года принесет больше опустошений, чем в два-три самых длинных..

И раньше он не любил февраль с его лихорадочными бессонными ночами и представлял его себе злым карликом, размахивающим, как бичом, остовом огромной рыбины. Недомерки, по мнению Пашко, обозленные и обиженные на судьбу, наказавшую их малым ростом, всегда стараются как-нибудь отомстить своим более счастливым ровесникам. Обычно эти настырные и ловкие пройдохи мутят воду и ловят в ней рыбку, заводят свары между детьми и войны между взрослыми. С виду они храбрые, и не удивительно – терять им почти нечего, а выиграть иногда можно, хотя бы ратную славу, или деньги, или женщину – то есть то, что обычно им недоступно. «Таких людей, – подумал Пашко, – по возможности надо сторониться. И когда Солнце проходит созвездие Рыб, залезай в мышью нору и остерегайся всего. Зима в те дни будто раненый зверь, погода то и дело меняется, да и люди готовы на стену лезть от постоянного сидения дома, однообразной еды, вяленого мяса и спертого воздуха. Появляются бешеные собаки, вспыхивают эпидемии, пьется пуще прежнего водка, соседи становятся кровными врагами изза бабьих сплетен. . Без нужды до марта не следует выходить из дому, а у этой женщины, видать, большая беда –

вот она и сейчас о ней думает».

И в самом деле Неда думала о своей беде, о днях, когда она с легким узелком пришла в проклятый дом на Лазе.

Вначале, как обычно бывает, все было хорошо. Ива встретила ее как нельзя лучше, радуясь, что обрела подругу в лесной глуши. Ладов дядя – Лука Остоин – часто к ним заходил, подбадривал, старался развеселить, а маленький

Тайо, Джанин внук, целыми днями веселился и разгонял их тревогу. Потом мало-помалу начало становиться все трудней и трудней. Четнические власти вызывали Неду по делу об убийстве ее свекра; Недины родители и даже сестра, чтобы облегчить себе жизнь, от нее отреклись; родичи

Плечовичи, опасаясь мести, порвали с ней всякую связь.

Неде казалось, будто все от нее отступились, одни только страшные сны и предчувствия не оставляли ее ни на минуту.

Она все могла вытерпеть, кроме одного – Ладо не подавал о себе вестей. Ни разу не пришел, слова ни с кем не передал, словно и он от нее отрекся и сбежал подальше,

чтоб она его не нашла. Возникшее подозрение постепенно упрочилось и превратилось в уверенность. Последний раз, когда она видела Ладо, он держался холодно и молчал, словно раскаивался, что с ней связался. Мало того, хотел даже сказать, что раскаивается, но постеснялся друзей, а по лицу его она даже в темноте заметила и по голосу поняла, что он пресытился ею и совсем не рад, что она его разыскала. Вспоминая все по порядку, Неда пришла к заключению, что это началось не в ту дождливую ночь, а задолго до того, тогда, когда Ладо перестал приходить на горное пастбище Яблан; собственно, с тех самых пор, как убил ее свекра в пещере, он не появлялся.

Сначала Неда думала: «Все они на один лад, пресытится женщиной и был таков, и еще уверен, что так поступают настоящие мужчины». Потом она услыхала, как четники, проходя мимо дома Вуколича, распевали:


Тебе, наверно, кто-то измышляет

И обо мне плохое говорит,

Тебе, наверно, кто-то изменяет,

Из сердца вырвать норовит. .

И удивилась, как она до сих пор не сообразила, что ее очернили перед Ладо, может, это сделал даже сам свекор.

Сказал, что жил с нею, или еще что наговорил, кто знает, –

он мертв, его не опровергнешь. Гадкий был старик, любил напакостить, даже когда не имел от того никакой корысти

– и умереть не смог, не посеяв яда сомнения. Давно уж его нет в живых, а то, что посеял, растет, ширится и душит ее своими ядовитыми испарениями.

Особенно душит по ночам. Невмоготу стало спать одной в маленькой светелке, и Неда перешла в общую комнату, но и это не помогло. Лежит рядом с Ивой и ребенком, а ей сдается, будто она одна, совершенно одна, и кругом невидимое войско лжи. Войско нападает, а она – не в силах оборониться, – втягивает голову в плечи и становится все меньше и меньше. Да и как защититься от подобных ночей, думала она, когда плохо со всех сторон, когда все против нее, когда никто не хочет и посмотреть на нее, и слова за нее замолвить?. Кому пожаловаться? Что сказать? Если сегодня за здорово живешь могут обвинить и осудить, то завтра все грехи, о которых и помянуть стыдно, взвалят. Может, дойдет и до этого или уже дошло

– мне ведь ничего не говорят. Шепчутся за спиной, сплетни ширятся, бурлят, точно горная река. Разве в таком грохоте услышат мой голос? На смех поднимут, если начну оправдываться, скажут, что этим я только подтверждаю свою вину. Старый Лука уже догадался и меня винит за то, что Ладо не приходит, и все косится в последние дни, и

Качараида глядит хмуро и ворчит на меня, и Тробрк недоволен, – словом, все, кого я вижу. Может, Ива тоже что-то услышала; а нет, так скоро услышит или сама догадается.

Куда податься, если и она догадается и тоже начнет хмуриться? И в Медже не будет мне места – тогда хоть в омут.

Днем становилось немного легче – ходила по воду, за дровами, придумывала себе работу, чтобы отвлечься.

Спускалась в село, сославшись, что идет по делу, вступала в разговоры с женами четников, с попадьей или портнихой, стараясь разузнать новости. Так она услышала о гибели Якши. Он нес мотыгу, и убившие его четники заключили, что коммунисты готовят зимовище в какой-нибудь пещере, которую хотят расширить и очистить. Позднее, в снах, это отразилось иначе: в пещере замурован Ладо, он задыхается, сердится на Якшу, что тот не идет с мотыгой его освободить. . Как никогда раньше, ее мучили страшные кошмары, в них она часто видела свекра, слушала, как он, весь красный, распухший, скрипучим голосом кричал:

«Моя ложь дороже твоей правды! Если я скажу, что ты курва, все поверят, что ты курва. Потому что я умею подойти ко всякому, и если лгу, лгу ловко, а ты и правду говоришь – глаз не подымешь. Вот сейчас я и поймал тебя в свои сети! А сети крепкие, коварные, как силки, – чем сильной вырываешься, тем больше запутываешься. Так тебе и нужно, сама того хотела – берег тебя как зеницу ока, а ты меня предала. .»

После одной такой ночи она спустилась утром в село –

якобы за ключом от поповой мельницы, а на самом доле узнать новости. У нее было предчувствие, что случилась страшная беда. Эмма, сестра Юга Еремича, муж которой осенью был избран четническим взводным, рассказывала, что где-то в Нижнем Крае, в мусульманских лесах, по ту сторону Корытара, обнаружена партизанская землянка.

Коммунисты об этом даже не подозревают, а тем временем милиция уже вызвана и готовит большую облаву, чтобы их захватить и уничтожить. И некому несчастных предупредить; кто может – не хочет, а кто хочет – не может. Отдан приказ никому пропусков не давать, даже в город...

Неда вначале точно окаменела, потом взяла себя в руки и пошла к Луке Остоину разузнать, как добраться до

Корытара и тех лесов. Лука сказал, что Корытар – это село в долине между Грабежем и Рабаном; над селом высятся горы Poгoджа и Рачва, по которым они тащили пушки и задерживали австрийцев при отступлении сербской армии.

От этой самой Рогоджи и начинаются мусульманские села, там у Тайо, дяди Ладо, есть побратим Арслан – зобастый, рябой и уродливый мужик, но умный и добрый. Может быть, Арслан еще жив; если жив, то он уже не молодой...

Не важно, жив Арслан или мертв, Неда все равно решила ссылаться на него. Послать в Нижний Край было некого, дураков вроде нее не нашлось – искать иголку в стоге сена, да еще неизвестно в каком. Вспомнив, как уже однажды она дождливой ночью разыскала Ладо в горах, куда никогда прежде и не захаживала, Неда понадеялась, что ей снова улыбнется счастье, ведь судьба благоприятствует тем, кто ставит на карту все. А если не судьба, то, наверно, существует какой-то неведомый магнит, какой-то злой рок, благодаря которому Ладо притягивает ее на расстоянии и во мраке. Если он там, она его разыщет.


V

Пашко Попович закрыл книгу и положил ее обратно в сумку. Потом погрел у огня чулки, обулся и снял очки.

— Ну, молодуха, отдохнули, – сказал он. – Собирайся, пойдем.

На дворе было уже сумеречно, хотя до ночи еще оставалось часа два. Они проходили через села; встречая по дороге вооруженных людей, Пашко хмуро здоровался, поднимая руку к шапке. К ночи добрались до высокого плоскогорья Грабеж. Сквозь тучи, освещая тропу, пробивался слабый лунный свет. Потом пересекли село Лису и миновали Ваган: нигде их не останавливали. И только в

Побрдже, когда они уже перешли мост, часовой, щелкнув затвором, крикнул вдогонку:

— Кто идет?

— Не шуми, Петр Марков, не пугай на ночь глядючи, –

сказал Пашко. – Старых знакомых не узнаешь!

— Куда это ты ходил, Пашко? – спросил часовой уже мягче.

— В город, в обезьянье царство.

— Торопись, а то не выспишься, завтра рано вставать.

— Зачем, милый человек?

— Там написано, увидишь. Кто это с тобой?

У Неды подкосились ноги – все кончено! И мгновенно, как бывает только во сне, ей представилось, что ее узнают, хватают, ведут в тюрьму и пытками заставляют сказать, кто ее сюда послал. Неда поскользнулась на ровном месте и упала бы, если бы не схватилась за рукав Пашко. И тут же до ушей донесся его неторопливый ответ:

– Дочь сестры из Лисы, надо старухе помочь с шерстью. А насчет завтрашнего – я никуда не пойду! Не могу, устал.

— Сможешь, клянусь богом, все сможешь, когда нужно.

— Откуда вдруг такая нужда? Пусть кто-нибудь вместо меня пойдет! Я всех заменял, и тебя по меньшей мере два раза, неужто мне не найдется замены?

— Некому тебя заменить, все идут.

— Коли все идут, никто и не заметит, что меня нет.

— Ты им это говори, мне-то все равно.

— Понадобится, так и скажу, не побоюсь. – И Пашко громко кашлянул, подтверждая свое решение.

Чтобы не остаться в долгу, кашлянул и собеседник.

Пашко со своей спутницей отошёл уже довольно далеко, да и перекликаться надоело – на том разговор и кончился.

С двух концов Побрджа громко залаяли две собаки, –

Пашко на какое-то мгновение вообразил, что они с радостью подхватили разговор, который он начал с Петром.

Вмешались, залаяв на разные голоса, и другие собаки, и каждая изо всех сил старалась показать характер и вкусы своего хозяина или всего хутора. К ним вскоре присоединились собаки соседних сел, но Пашко больше их не слушал. Он думал о женщине, которая, согнувшись, шагает по тропе впереди него. Как судорожно схватила она его за рукав, а рука крохотная, детская, и схватилась-то, как ребенок, напуганный выскочившей из темноты собакой. Таит она что-то, кроется тут какой-то дьявол или другая какая нечистая сила – кто знает? «Давненько я не лгал, – говорил он про себя, – а вот она ввела сейчас меня во грех –

гладко солгал. Бог знает на что еще наведет, покуда от нее отделаешься. Скорее всего, идет к коммунистам. Лучше, пожалуй, об этом не думать».

— Лучше так, – сказал он вслух.

— Лучше, – согласилась она, полная благодарности, хоть и не знала, о чем он говорит.

— Будет он нас задерживать и морочить голову пропусками.

— Конечно, лучше, ведь у меня и пропуска нет.

Пашко промолчал, словно ничего не слышал. «Может,

испытывает, – подумал он, – может, для того ее и послали.

Они и друг друга проверяют – никто никому не верит. До чего времена поганые! И никак не меняются. Все надеются, что будет лучше, а оно хуже и хуже. Не только народ, но и семьи и братства дробятся и раскалываются. Если ты вчера кому-то верил, сегодня больше не верь, а завтра уже перестанешь верить самому себе. Что за пакостный бес вселился в людей и ведет их по кривой дорожке все дальше и дальше? Впрочем, один бес сделать такого не в силах, их, наверное, много, – должно быть, и счету им нет.

Из одного логова, и всех одна и та же Злая Нечисть наплодила – сейчас ее время. Бог знает, как долго оно продлится; как нагрянет – конца не видно...»

Собачий брех ширился – он то нарастал, то затихал и тянулся от села к селу, подобно разматывающейся переливчатой звуковой пелене, которую ветер нес по плоскогорью. Он замирал где-то в долине и вдруг нарождался в другом, казалось, до того не существовавшем селении, словно бросался в погоню за каким-нибудь зверем или привидением, которое там почему-то бродит и ни за что не хочет или не может оттуда уйти. Какое-то время Неда думала о том невидимом, заколдованном призраке, который тащит за собой собачью облаву всегда в неожиданном направлении. «К добру это или к худу? Скорей всего, к худу, ведь на свете мало добра. Этот бородач кажется добрым человеком, но бог знает, что у него в голове. На мосту он меня спас, но не для того ли, чтобы навлечь еще большую беду? Не следовало мне говорить о пропуске, сейчас ему известно, кто я. Устала, сама не знаю, что говорю. Боже, до чего велик этот Грабеж, до чего велик мир, – нет ему ни конца, ни края!»

Ноги у нее совсем онемели от усталости, даже волосы на голове болят. Неда закрывает глаза, чтобы хоть они отдохнули, но тогда подгибающиеся ноги сходят с тропинки в снег. Дорога неровная, с подъемами и спусками –

скользкая и в то же время каменистая. Слушать собачий брех – для нее настоящая мука: в нем весь ужас трудной крестьянской жизни, здесь и хриплые басы сельских богатеев, и тявканье подлаживающихся к ним шпиков, и баритоны бывших богатеев и разбогатевших подхалимов, и тенорки щенят, что лезут из кожи, подражая своему сословию. Наконец, когда Неда уже смирилась с мыслью, что лай и дорога никогда не кончатся, ее бородатый спутник остановился и показал на освещенные окна дома.

— Вот мой дом. Тут мы и отдохнем, – сказал он.

— Некогда мне отдыхать, спешить надо.

— Поспешишь – людей насмешишь. Лучше всего тебе и не ходить дальше. Я тебе дам зерна столько, сколько бы дал Арслан, дам и лошадь, чтобы не тащить на спине. Совесть не позволяет отпустить тебя на страдания и верную гибель.

Неда остановилась: вот то, чего она больше всего боялась! Несколько мгновений она молчала, словно колебалась, на самом же деле обдумывала ответ, потом сказала:

— Раз уж пошла, значит, так тому и быть.

— Ну, как хочешь. Покажу тебе хоть, как идти, – сказал он. И, протянув руку, объяснил, что долина внизу – Корытар, а дорога спускается наискосок к мосту. От моста надо повернуть направо, потому что дорога налево ведет к Баре

– в болота, через лед, а лед сейчас ненадежный. А правая тропа ведет верхом мимо Тамника, к Поман-реке. Реку не надо переходить – там леса и пустошь, и ходят слухи, будто где-то в тех лесах, под Орваном, скрываются коммунисты, и поэтому ей нужно повернуть направо и идти вверх, через поляны. Поляны соединяются одна с другой, точно вериги10, потому и называются Веригами. Наискосок она поднимется помаленьку на Рогоджу и там отыщет тропу, которую проложила мусульманская стража. Повернув но тропинке снова направо, надо пройти Повию, Седларац, Кобиль и ровное пастбище, которое называется Свадебное кладбище, и вдоль горы Рачва спуститься в село Опуч, где и стоит дом Арслана Балемеза. .

— Поняла?

Неда кивнула головой. Она запомнила лишь то, что было для нее важно: надо перейти мост, потом Поманреку и углубиться в дремучие леса и пустоши, где может заблудиться и местный житель. Остальное ее не интересовало.

— А сейчас зайди и отдохни, соберись с силами, чтобы усталой не плутать по этим тропам. Жена тебя разбудит с первыми петухами. До рассвета останется еще часов шесть. За это время до самого Рожая можно дойти.

И втолкнул ее в дом прежде, чем она сообразила что к чему. Жена Пашко, сухощавая пожилая женщина, стояла у двери. Предчувствие подсказало ей, что надо ждать гостей, и она встретила Неду у порога. Усадив ее на ослон11 с подлокотниками, она помогла ей снять обувь и подложила


10 Вериги – тяжелые железные цепи, обручи и т. п., носимые на голом теле для доказательства преданности Богу.


11 Деревянная скамья.

под голову подушку. Покуда она наливала теплую воду в таз, Пашко спросил, не приходил ли кто к нему.

— Только курьер из штаба Бекича. Принес повестку, вон на полке.

По мере того как Пашко читал повестку, лицо его все больше искажала кислая гримаса недовольства, борода вздыбилась, а брови высоко поднялись над очками.

— Не пойду, – сказал он. – Ни за что не пойду. Устал.

Можно и мне когда-нибудь отказаться.

— Да и пора, – сказала жена. – Давно бы так!

— Собери-ка поужинать, и будем спать. Она торопится, разбуди ее с первыми петухами.

— Куда ей торопиться?

—Туда, куда суждено. Откуда знать, что кому суждено.

Чуток попозже и мне придется пойти в Ластовац к Филиппу Бекичу. Опять облава! Дня не проходит без облавы.

Нет никому покоя, и никто ничего не знает ни о себе, ни о других.


VI

Неда улеглась под рядном в маленькой комнате и только забылась, как тут же вздрогнула от смутного страха. Ей почудилось, будто ветер со злобным зубатым лаем и глухим воем разносит и рвет в клочья кромешную тьму, в которой смешались небо и земля с водами и горами.

Первой мыслью было, что она проспала, опоздала и этим все погубила. Неда не знала, что значит «все», и первые мгновения не могла понять, где она. Потом, точно удар молнии, другая мысль заставила ее содрогнуться: «Ладо,

облава, лес. .» Волосы встали дыбом. Охваченная ужасом, Неда вскочила с постели на усталые ноги и принялась шарить в тесной, точно мешок, клетушке, разыскивая свою одежду, которая казалась чужой, кем-то подкинутой, заскорузлой и опасной. Наконец она оделась, нащупала дверь и вышла. Боясь, как бы дверь не скрипнула, она оставила ее раскрытой. Страх перед людьми превозмог страх перед темной и незнакомой дорогой. Ночь показалась ей ласковой и приветливой, а путь именно таким, каким она себе его представляла.

Идя по дороге, она обратила внимание на то, как предательски отдаются в тишине ее одинокие шаги. Дрожа от страха, она попыталась ступать неслышно или хотя бы не так громко, временами останавливалась, прислушивалась и потом ускоряла шаг, чтобы наверстать потерянное время. По телу текли липкие струйки пота, сердце глухо стучало. Сознание полного своего одиночества и беспомощности охватило ее с небывалой мощью, всюду ей виделись мрачные силы – одни поджидали ее, оскалив пасти, другие крались за спиной. Неда крестилась, призывала бога, но когда попыталась прошептать «Отче наш», убедилась, что все слова вылетели у нее из головы. Эта единственная короткая молитва, которую она когда-то знала наизусть, сейчас представилась ей поросшей быльем заброшенной тропой в неведомом краю, и только где-то далеко на излучине маячило: «Избави нас от лукавого», но как до нее добраться и что там есть еще, она не имела понятия. И Неда мучительно вспоминала молитву и одновременно, боясь позабыть, шептала оставшиеся в памяти слова. Наконец, устав от напряжения, заключила: «Лукавый меня заморочил, он хочет, чтобы я не вспомнила и погибла – он всегда так...»

Вместо молитвы в памяти вдруг возникла давно забытая детская песенка:

Неда, эй, сноха,

Выкупай сынка,

Выкупай, молодка,

Не то ждет его беда.

Унеси его туда,

Где чужая сторона..


Неду обуял страх; ей почудилось, будто кто-то ее голосом, ее дыханием, передает наказ темных сил, которые ненавидят все живое и ее еще не родившегося ребенка.

Эти силы ее откуда-то знают и грозят ей – требуют выкупа. Какого выкупа? Разве им мало того, что она мучается, теряет рассудок и губит свою жизнь в незнакомых пустынных лесах, что она ходит по краю бездны?

Забытая песенка, упорная, как осенний дождик, снова всплыла в памяти:


А на той сторонке,

По два солнца греют,

По два солнца греют,

По два ветра веют...

Неда попыталась вспомнить другие песни, все равно какие – лишь бы выбить из головы, позабыть о зловещем мороке, убежать от него, но песенка не отставала ни на шаг. Отвязалась она только тогда, когда Неда, перейдя мост, уже на нивах возле Тамника, услыхала далекий собачий брех с плоскогорья. «Это уже не на меня лают, –

подумала она, – и не на старика, а на облавщиков. Либо собирают облаву, либо уже пошли, надо поскорее разыскать этих несчастных, разбудить, прежде чем те нагрянут. . Пусть Ладо уходит, пусть все уходят, а я уж не смогу с ними. Меня пусть ловят, наплевать. Меня замучают, и ребенка во мне замучают. Что делать? Кто-то всегда должен платить».

Так добрела она до Поман-реки, перешла через мостки и углубилась в дремучий, вековой лес. Понимая, что партизанская землянка, если она где-то здесь, должна быть в стороне от проселка и тропы, Неда остановилась. Трудно было оторваться от привычного мира – все равно что прыгнуть в бездонную пропасть. Она колебалась, пока не сказала себе: «Так ведь я уже прыгнула, давно шагнула в недозволенное, еще в ту ночь в Яблане, когда мне с Ладо было так хорошо! Мне было хорошо, и я знала, что придет час расплаты, вот он и настал». И Неда ступила в нетронутый снег, сначала одной ногой, потом другой. Кончено: оторвалась от берега! И, боясь, как бы врожденное малодушие не заставило ее вернуться, заспешила, не оглядываясь, вперед. Она спотыкалась, раз даже упала на колени, а когда вставала, ей показалось, будто окружающие деревья смотрят на нее с холодным удивлением, словно она забрела туда, где ей не место.

Неда шагала прямо через лес, почему-то ее тянуло влево, и она упорно сворачивала вправо. Вскоре она подошла к отвесному берегу ручья. Прислушиваясь к клокотанию воды, она вдруг уловила запах сырой обуви. Но запах в тот же миг растворился в воздухе. Она кинулась направо, потом налево, а когда ощутила его снова, уже не знала, действительно ли пахнет кожей или это плод ее фантазии.

«Может, просто от меня потом пахнет», – подумала она.

Неда двинулась дальше, но вернулась, не в силах сразу уйти с этого места.

— Ладо, – позвала она тихо, чтобы не слышал тот, кому не следует.

Она застыла в ожидании ответа. В селе залаяла собака, ей отозвалась другая, третья, и собачий брех потянулся вдоль всей долины за гору. С неясным чувством, что неверным движением она стронула с места огромную, незнакомую машину, которую уже не остановить, Неда, скользя и падая, испуганно кинулась прочь. Стволы деревьев слились перед ней в сплошную черную стену, она слепо на нее кидалась, а когда хотела прислониться к ней и передохнуть, падала на землю. Наконец она остановилась, с трудом переводя дух и боясь потерять последние крупицы разума, который вел ее сквозь эту темень. Все тело болело, кашель раздирал горло, но кашлять она не смела. Прижав голову к стволу дерева, Неда зажала ладонью рот и заплакала:

«Ладо, горькая ты моя доля, ты для меня никогда бы такого не сделал! Никогда! Никто из вас ради женщины такого бы не сделал. Твердокаменные вы – счастье ваше, что вы такие бесчувственные!»

Немного передохнув, Неда пошла дальше и вскоре оказалась в ровной низине, которая лет двести с лишним тому назад получила название Дервишево ночевье по имени дервиша Джафера Шамана из Гркиня. Вдруг ей почудился запах ракии12 и одновременно шагах в десяти, от себя она увидела островерхую землянку. Неда подошла ближе, и землянка распалась у нее на глазах, обратившись в треугольник неба между двумя стволами. И запах, такой, как ей показалось, явственный, тоже сгинул, словно призрак. Стараясь снова его уловить, она стала кружиться на одном месте, подняв голову и спотыкаясь на неровной почве. Она выписала на снегу сначала два круга, потом восьмерку, но так ничего и не обнаружила. «И запахи, –

подумала она, – точно призраки, один обман. Это меня лукавый морочит, чтобы подольше задержать. Ракия – его выдумка, больше меня этим не проведешь».

Она заспешила дальше, углубляясь все глубже в дикие теснины Орвана. Время от времени ей снова что-то мерещилось, и она лезла в гору, но, убедившись в своей ошибке, снова спускалась к узким, заваленным снегом полянкам. Проходя заледеневший ручеек, она поскользнулась, упала и сильно ударилась затылком – даже в глазах потемнело. С трудом поднимаясь на ноги и потирая больное место, она вдруг увидела землянку, перед которой стоял часовой. «Это, наверно, наш часовой, – подумала она, –

ему, по крайней мере, я могу признаться».

— Я Неда, – крикнула она, – не стреляй в меня.

Часовой либо не слышал, либо не понял; он поднял винтовку и целился ей точно между глаз. «Со сна, наверно, – подумала она, – или глухой». Ей стало его жалко –

еще бы не оглохнуть в стольких боях, когда все время грохот и треск! А может, и я виновата – потеряла от страха голос, и он не слышит меня.


12 Р а к и я – сливовая водка ( сербскохорв.).

— Я одна, – крикнула она громче. – Я ищу вас. Не бойся! Позови Ладо, он меня знает.

Но и это не помогло: часовой по-прежнему держал винтовку на уровне ее глаз и ждал, чтобы она сделала шаг вперед. «Нет, это не наш часовой, – подумала она, – наш не может быть таким сонным и глухим. А раз не наш, значит, ихний! Да, конечно, ихний – вон у него борода и меховая папаха на голове, а на шапке снег для маскировки».

— Теперь ты знаешь, кто я, – сказала она. – Сдуру сама сказала. Чего ждешь, стреляй!

Неда двинулась прямо на него, чтобы заставить его довести дело до конца. Он отступил на шаг, потом еще на шаг. Наконец, подойдя к нему вплотную, она увидела пень с торчащей вперед веткой. Разозлившись, плюнула в то место, где ей виделось лицо часового, и пошла дальше.

Она потеряла представление о времени, ей казалось, что она совсем недавно сошла с тропы. Они, вероятно, где-то дальше, в глубине леса, куда ни одна живая душа не заходит. Ни один человек их не сможет найти. Да и как найти, если они не хотят, чтоб их обнаружили? Но я их разыщу –

всем на удивление разыщу! Сейчас я наверняка на правильном пути. Да нет, устала я, сил нет, вот и кажется, что уже близко.

Вдруг перед ней вырос каменный дом, оштукатуренный, с большими окнами и фронтоном. Испугавшись, она свернула в сторону, но и там стоял дом, за ним другой, третий – длинный ряд домов с левой стороны и такой же ряд с правой. «Улица, – подумала она, – но не такая, как в

Печи, там улицы жалкие, а это какой-то большой богатый город. Не к чему мне здесь болтаться: не любят нас богатеи, и мы их тоже не любим. Увидят – тут же выдадут!..»


Неда побежала по ровной, как ей казалось, улице и упала, со стоном поднялась, поскользнулась и снова упала. После нескольких тщетных попыток подняться она поползла. Протиснулась между двумя деревьями и замерла: забрела в чью-то клеть, решила она. Постель застлана, белеет простыня на соломеннике, и рядно тут. Только Ладо нет: ушел куда-то. Ива сказала, что он скоро вернется.

Ладно, она подождет.


ПОД ЗЕМЛЕЙ, ПОД СНЕГОМ


I

Днем раньше по ошибке провожатого Ладо пришел в землянку Дервишева ночевья. Выпавший снег отрезал путь дальше и принудил задержаться здесь, где у него не было никакого дела. В то самое время, когда Неда с Пашко Поповичем пересекала плоскогорье, дрожа от страха за него, Ладо делал все возможное, чтобы не думать о ней.

Скрестив ноги на низком лежаке и упершись спиной в поленницу, он тянул подслащенную горячую ракию. Как гостю и пришлому, ему налили «огненной воды» больше, чем другим, – поначалу из гостеприимства, а потом для того, чтобы посмотреть, каким он будет, когда напьется допьяна. Выпил Ладо много. Но, почувствовав на себе взгляды партизан и увидев, как Гара, жена Ивана Видрича, движением глаз сделала ему предостерегающий знак, нахмурился, умолк и вдруг вылил в огонь остаток ракии, вспыхнувшей голубоватым пламенем. В голове стоял туман, и он уже плохо понимал доклад Вуле Маркетича о проникновении и видоизменениях финансового капитала.

Сначала Ладо почувствовал, что слишком задерживается на мелочах, потом потерял нить и был уже не в состоянии ее уловить. По давно установившейся привычке, не желая падать в собственных глазах, Ладо с нарочитым пренебрежением стал думать о том, чего не понимал.

«Знаю я эти штучки, – говорил он про себя, – сыт ими по горло, – пошли они все к чертовой матери! Об этом можно сказать в двух словах, а их хлебом не корми, дай покопаться в мелочах. Можно же сказать коротко: та фаза прошла, быльем поросли, пылью покрылись все эти Сименсы, Рокфеллеры, Детеринги. . Сейчас другое: огненные кресты, сапог, Геринг и ку-клукс-клан, капитал блиндированный и фашизированный, а не финансовый. Гидра – не капитал! – глотает других гидр, другие страны вместе с их армиями и железобетонными линиями, думая обеспечить себя на вечные времена. Да что толку! Не может она себя насытить, потому что чем больше жрет, тем больше есть хочет. Я мог бы рассказать много чего любопытного, но лучше помолчать. Я пьян, и сейчас главное не разглагольствовать, а бороться – и это будет последний и решительный бой! И если не ошибаюсь, как раз из-за того мы и сидим здесь так мило...»

Ладо сомкнул веки и забылся. Потом, открыв глаза, напряженно вглядываясь, он вспоминает: яма, земля снизу, сверху, со всех сторон, снег по колено покрыл и православную землю и мусульманскую, и теперь не отличить, где какая. Наверху поросшая лесом гора Орван, внизу зияет долина Караталих. Уж очень ему правится это название

«Караталих» – так и веет от него древним Востоком; на турецком и арабском языке это слово означает: «Черный талан». В минуту пьяного восторга весь мир начинает казаться воплощением гармонии, сейчас Ладо уверен, что и долина находится в полном согласии со всем прочим.

Внизу раскинулся мир жалкой, обманчивой, иллюзорной и злосчастной человеческой юдоли, а высоко над ним, между небом и землей, парит их замок – идеал товарищества, надежд и осуществимых снов светлого и не такого уже далекого будущего..

Восторг быстро прошел – потускнели, развеялись розовые мечты, их сменили мрачные мысли. «Даже наше товарищество не до конца искренне, – подумал он, – хотели напоить меня, а потом вволю потешиться. Э, не выйдет!

Не позволю!. » Тут подкралась мысль о Неде, но он тряхнул головой и отогнал ее. «Правда, и бесклассовое общество, – продолжал он про себя, – которое должно образоваться после революции, внушает мне подозрение: уж слишком напоминает оно рай христиан и маздеистов13 который, согласно пророчествам, воцарится после Страшного суда. Не очень-то мы отличаемся от старых перемешавшихся вер, которые из века в век, и всегда без толку, выкрадывали друг у друга полюбившиеся лозунги. И мы провозгласили своих святых, и у нас есть мученики и аскеты; наконец и нас загнали в катакомбы, а это значит, что мы победим. Эта вот катакомба сделана искусно, но нам она не поможет. Те, которые придут после нас, превратят ее в охотничий домик, или кому-нибудь придет мысль ос-


13 М a з д е и з м – религия Ирана и Средней Азии, основой которой является культ доброго божества Мазды.

новать в ней маленький музей для туристов. Выставят на обозрение наши изломанные, заржавелые винтовки, наши зацветшие от сырости книги и повесят в ряд несколько фотографий на манер иконостаса в сельской церкви. Иван

Видрич, если его снять вот так, с бородой, мог бы отлично сойти за Христа. .»

Ладо устал, голова его упала на грудь. Несколько мгновений он отдыхал в близком ко сну забытьи. Как приятно лежать и ни о чем не думать! Но Ладо знает, что, если продлить это состояние, снова придут мысли о Неде, и он начнет раскаиваться – сначала в том, что связался с ней, потом в том, что бросил ее. Чтоб избавить его от этого, сидящий в нем занозистый бес шепнул ему на ухо из вороха давно забытого:

Скачет Грета на коне – по Фиумской ярмарке. .

Ладо не терпел глумления, и порой его приводили в ярость подлые сплетни о тех, кто не может защититься. А

сейчас, в пьяном воодушевлении, которое снова на него нашло, песенка показалась ему довольно остроумной: сердар девятнадцатого века пытается соблазнить кинозвезду двадцатого, словом, черногорский вариант рыцаря Ламанчского:

Грета Гарбо, не будь дура.

откажись от Голливуда!

Пошли вместе на Извор,

на Изворе ключ студен!

Хлеба вдоволь, мяса вдоволь и вина,

и берданки лютой громкая стрельба..


Волна восторга прокатилась и улеглась, оставив после себя неприятный осадок. Минутное веселье исторгло ядовитые испарения. «Лютые берданки, – подумал он, – давно уже отжили, всюду вызывают смех и только у нас еще остаются единственным украшением. Нет у нас ничего, кроме редких ключей с ледяной водой, к которым и осла не заманишь. Нет и нет – сто лет, двести лет ничего нет, хоть шаром покати. Голый камень, клок травы, хлеб, загубленный сушей. Худосочный скот, дикие чабаны, которые промышляют грабежом. Земля не родит, а люди не умеют взяться за дело, да и времени на то нет. А если кто попытается, все кому не лень, – визири из Скадара, наши из

Боснии и Румелии, кесари из Вены, – обрушиваются на него, глумятся над ним, преследуют: держи его, бей дурня, чтоб неповадно было селиться там, где никто не живет, и хотеть невозможного!. Да и мы но лучше: задумали делать революцию, а рабочих нет; опираемся на крестьянина, а он при первой опасности предает нас, перекидывается на сторону противника и выжидает, когда нас занесет снегом, чтобы перебить, как куниц в норе. Очень не нравится мне эта нора, и как только меня угораздило сюда попасть?»

Байо Баничич вызвал на исповедь, вспоминал Ладо, вызвал раз, потом второй. Подозревая, что причина в Неде, он, не желая исповедоваться, отговаривался непогодой и не ходил. В третий раз за ним послали провожатого Раича Боснича. Погода установилась, снег в долинах растаял, а в горах осел – ссылаться было не на что. Боснич довел его почти до землянки у Поман-реки – это было вчера после полудня, а кажется, давным-давно.. Но потом он вдруг остановился и по каким-то одному ему известным причинам дальше не пошел. Наткнувшись на подозрительные следы, Боснич заключил, что кто-то неизвестный бродит по лесам, решил выждать – и дождался метели. Во время метели они заблудились и вместо того, чтобы прийти на Поман-реку, попали в Дервишево ночевье. Расстояние между ними невелико, и километра, говорят, нет, но сейчас из-за снега, на котором остались бы следы, это два разъединенных мира. И пока снег не стает, – а кто знает, когда это будет, – или не сгонит облава, Ладо вынужден торчать тут, где ему вовсе не место, задыхаться под землей и изнывать от тоски.

— Ты не знаешь, – спросил он Видрича, – чего это Байо по мне так соскучился? Зачем я ему понадобился?

— Черт его знает, – пробормотал Видрич. – Полагаю, не без причины.

— Хвалить меня не за что, значит, за прегрешения. Некого больше школить, так он решил за меня взяться. Интересно только, собирается ли он меня песочить за то, что я убил человека, или за то, что я сделал человека?

— Наверно, услыхал о твоей женитьбе и решил тебя поздравить.

— Женитьба – это мое личное дело, – прошипел Ладо. –

И я никому не позволю вмешиваться! Я ведь женился, а не он и не ты, уж, по крайней мере, в своем выборе я свободен! Так или нет?

— Иной раз это и не личное дело – все зависит от обстоятельств.

— От места и времени, знаю, эту песню я слыхал. Сиречь: надо жениться согласно принципам диамата – тезис,

антитезис, синтез. Но ведь, кроме диамата, существуют и другие вещи: Тиамат14, где все это перемешалось, где царит хаос. Человек не может обособиться, ему это никогда не удается.

— Сделай милость, отстань от меня, – сказал Видрич. –

Я сказал тебе свое мнение, мог бы и не говорить. Ты уж разбирайся с ним сам, если только у вас будет время разбираться.

Ладо замолчал и задумался. «Видрич чего-то боится, –

решил он, – раз полагает, что времени не будет. Боится облавы, а я – нет. И ничего не боюсь, пускай все идет к чертовой матери! Да и чего бояться, какой прок? Так уж этот мир здорово устроен, весь состоит из взаимоуничтожающих и исключающих друг друга страшных сил. Связался с одной, значит, обманул остальных, вот тебе и все!

Если, скажем, действуешь заодно с Байо, то четники, баллисты15, итальянцы, замужние и незамужние женщины, безумие, туберкулез и шпионы от тебя уже ничего не получат. И напрасно будут требовать, все кончено, даже плюнуть на порог не смогут, потому что в той последней землянке нет ни дверей, ни окон. Если смотреть на вещи с этой точки зрения, то любое место, где ты окажешься, ничем не отличается от прочих – обычная западня, и все. И

там, откуда я пришел, была западня. Лачуга, правда, наверху, на земле, в ней легче дышится, но зато там гораздо опасней. Ее уже, видно, засекли. Наш друг Чезаре, командир карабинеров, не сможет нам больше помогать – поте-


14 Т и а м а т – в старовавилонской религии богиня первичных мировых вод.

15 Б а л л и с т ы – члены буржуазной националистической партии Албании «Балла Комбетар», возглавлявшие борьбу с партизанами.

рял осторожность и забил до смерти шпиона. Четники, заподозрив его в связи с нами, пожаловались на него высшим властям. Если его сразу не переведут, значит, решили заманить в ловушку и поймать с поличным. Невозможно даже представить себе какое-то безопасное место, нет такого ни под небом, ни на небе. Все наши долины как были, так и остались ловушками, а равнина, если она каким-то чудом найдется, лишь большая ловушка. При таком положении вещей надо раз и навсегда усвоить, что лучшее место на земле то, где находишься сейчас. Если это поймешь, сразу станет легче».

– Идет тебе борода, – сказал он Ивану Видричу, – точьв-точь Иисус Христос.

— Да ну! – сказал Видрич, поглаживая бороду. – А я и не знал.

– И на Дон-Кихота Ламанчского смахиваешь, если это тебе больше нравится.

— Знаешь, ты тоже изрядно на него смахиваешь. Впрочем, все мы на него маленько смахиваем.

— И я так полагаю: у всех мозги набекрень.

— Ты, кажется, обиделся?

— А разве это по-товарищески – напоить, чтоб потом потешаться?

— А тебя что, убудет, если б мы даже и пошутили?

«Убыть-то не убудет, – подумал Ладо. – Убывать нечему, все мое достояние – скверный характер. И в самом деле – что бы со мной случилось, если бы они немного и пошутили? Надо всеми подшучивают, подумаешь, какая принцесса на горошине, посмеяться над ним нельзя! Но сейчас уже поздно притворяться пьяным, да я бы и не сумел, а надо бы их как-нибудь развеселить. Люди они хорошие, на всем свете таких не сыщешь! Жить под землей хуже, чем в тюрьме. Вечно одно и то же – ни деревца, ни облачка, ни птицы не увидишь, глаз нечем порадовать.

Сидят в дыре девять Дон-Кихотов (собственно, восемь, Гара не в счет) и таращатся в темноте друг на друга. Изгнанные из реального мира, они заставляют и себя, и друг друга верить больше в свои мечты, чем в действительность, которая схватила их за горло. А увидев, как вот сейчас, что все это безумие и устоять невозможно, еще раз убеждаются, что им остается лишь мечтать. Трудно так жить, долго и не выдержать – надо их как-то развлечь и подбодрить.

— Ну, давай, – сказал он Видричу.

Тот поднял голову и удивленно посмотрел на него.

— Что? Где?

— Отпусти-ка что-нибудь на мой счет – пусть посмеются. И я знаю толк в шутках, посмотришь.

— А, ты об этом! – Видрич грустно улыбнулся. – По заказу не получится, разве что само собой придет в голову.

«Не до шуток ему, – подумал Ладо. – И другим тоже.

Измотала их революция, которой они живут и из-за которой мучаются столько лет. Дорогонько обходится, брат, да еще взъелась на нас – все бы у нас забрала, а у других –

ничего. Хуже всего, что старые религии столько насочиняли басен об очистительном огне и о Страшном суде, что грешники, а таких всегда больше, решили, будто это время настало и мы и есть тот самый очистительный огонь; страх вливает в их сердца храбрость, и они дружно борются, чтобы оттянуть очищение хотя бы на минуту. Оттого революция так медленно и совершается, и стоит так много крови. Свели нас почти на нет, горе одно, а не отряд. Арсо

Шнайдер повесил нос на квинту, и Шако молчит, даже о своем пулемете ничего не рассказывает. И Гара бледная, зря Иван взял ее с собой – женщина независимо от убеждений остается женщиной, здесь ей не место, впрочем, и нам тоже; опротивели мы друг другу, бахвалясь своим геройством. Всем не легко, и мне тоже, а труднее всего, кажется, Раичу Босничу – он, как и вчера, когда мы вошли в лес, снова все прислушивается, чудится ему злой дракон, который тащится по долинам. У него словно третье ухо есть, по мере надобности оно перемещается то на лоб, то на затылок, и он все время им двигает, пытаясь уловить неслышимые звуки. .»


II

До войны, будучи еще скоевцом16 Раич Боснич проявил редкую способность с легкостью решать трудные задачи, причем такими путями и способами, которые никому другому даже в голову не могли прийти. Поначалу, когда техническое оснащение революционеров было весьма скудным, Раич Боснич мог, например, пробраться ночью через окно в полицию, городскую управу, больницу или

Сокольское общество и, как он выражался, «занять» там пишущую машинку, напечатать на ней прокламации и до рассвета вернуть машинку на место. Когда размноженная листовка попадала в руки полиции, возникало страшное


16 С к о е в е ц – член Союза коммунистической молодежи Югославии (сокращенно –

СКОЙ).

подозрение, что в городской управе, в Братстве священников или во всецело преданном Лётичу17 Сокольском обществе кто-то снюхался с коммунистами и тайно способствует их подрывной деятельности. Потом, догадавшись, в чем дело, они безуспешно запирали помещения и ставили караулы, однако не было такого замка, которого Боснич не отпер бы, и такого часового, которого он не сумел бы провести.

Кроме того, он фабриковал фальшивые печати, подделывал подписи, выправлял подложные документы. Ему всегда удавалось доставить письмо заключенным или из тюрьмы передать что-то на волю, для него не составляло труда найти то, что спрятано, или спрятать в надежное место то, что не должно быть обнаружено. И все же величайший его подвиг, так и оставшийся неразгаданным, был совершен в уездной управе: он устроил так, чтоб его арестовали, ночью выбрался из запертой камеры, – а была она в подвале, пробрался в канцелярию уездного начальника, выкрал секретные донесения с материалами, доказывающими вину арестованных коммунистов, переправил документы куда следует, вернулся в свою камеру, запер ее и уснул.

Байо Баничич, прибывший в качестве делегата высшего форума на Тару и позднее на Лим, уже знал о заслугах

Раича Боснича. Знал, правда, только понаслышке, из третьих рук, воспринимал их как дела давно минувших дней и умышленно не желал отдавать им должное, но зато ошибки его и проступки карал по всей строгости. И не по-


17 Д. Л ё т и ч – глава фашистской молодежной организации «Збор».

тому, что в глазах Баничича подвиги Боснича не выдерживали критики с точки зрения морали – так уж он относился к заслугам вообще, независимо от того, каковы они и кому принадлежат. По мнению Байо Баничича, наличие заслуг обязывает приумножать их до бесконечности, и всякая заминка в этом дело не только непозволительна, но и преступна, как своего рода предательство; старые заслуги при отсутствии новых лишь усугубляют вину и сводят на нет любые подвиги в прошлом.

Ошибки и проступки Раича Боснича начались с первых стычек с четниками, а проистекали они главным образом из его привычки полагаться на собственную смекалку, которая вытеснила все прочие его таланты и склонности. Это было что-то вроде профессиональной однобокости. Особенно не по душе ему было встречаться лицом к лицу с неприятелем, где все решалось при помощи винтовки –

грубо и быстро. Раича Боснича приводили в ужас эти чудовищные способы борьбы, и он не мог понять, почему им придают такое значение и превозносят их до небес, ему казалось это бесчеловечным и неразумным. Время революционной романтики, когда так много говорилось о чести и героизме, для него было непонятно, и он только озадаченно покачивал головой: «Не понимаю, зачем это?» А

не понимал он потому, что принцип «все или ничего» ему был чужд. Он беззаветно боролся за победу революции, ей он подчинил всю свою жизнь, но революционная борьба, по его мнению, – это борьба с превосходящими силами противника, которого ударом в лоб не возьмешь, поэтому борьбу надо вести обходными путями, обманом и хитростью, а это его сфера, его специальность. Поскольку революция потерпела бы явный ущерб, лишившись его квалифицированной помощи, Раич Боснич во что бы то ни стало стремился оказать ей эту помощь, то есть жить вопреки всему и вся. Главную свою задачу по сложившейся привычке он видел в том, чтобы любой ценой ускользать от опасностей, выпутываться из переделок, выигрывать время и скрываться в неизвестном направлении, а потом, придумав какой-нибудь новый трюк, захватывать неприятеля врасплох.

Последний раз он прославился тем, что придумал блестящий и на первый взгляд нереальный план ликвидации нескольких главарей итальянской милиции. Осуществив его, раненый, обессиленный, он позволил схватить себя патрулю четников, но из тюрьмы вскоре удрал – и не так, как другие, через стену, а с выдумкой: забрался на чердак и по крышам спустился в город. При этом Раич Боснич помог бежать еще четверым заключенным. Однако в глазах Байо Баничича, который видел в нем некоторые свои собственные склонности, только гораздо более развитые, Боснича это не оправдывало: Баничич проголосовал за расстрел. Дело кончилось тем, что Раича исключили из партии. С тех пор «Б и Б», как их прозвал Слобо Ясикич, не могут смотреть друг другу в глаза. Но если бы в ту пору было известно то, что обнаружилось потом, никакие подвиги, заслуги и оправдания Боснича не спасли бы его кудрявой головы с девичьим лицом и по-детски простодушными, невинными глазами.

Все открыли четники Побрджа, родственники и соседи

Раича Боснича. Перерыв и перекопав всюду, где было можно, они наконец решили проверить колодец. И верно,

в глубине колодца у самой воды был обнаружен шатающийся камень, а за слоем глины и соломы – завернутое в брезент итальянское обмундирование, в том число и офицерское – ботинки, пояса, сумки, фуражки, мусульманские фески, чулафы18, чалмы, шали, ахмедии19 и тому подобное. Правда, ни еды, ни денег, ни оружия не было – эти вещи даже во время величайшего голода и жесточайшей борьбы Раича не интересовали. «Склад товаров» был найден в июне, примерно год спустя после восстания. Четники обрадовались – наконец есть доказательство, что и коммунисты иной раз нечисты на руку, и потому не следует верить их басням о молочных реках и кисельных берегах. Боснич объяснял это по-другому: «обмундирование»

он готовил для товарищей на случай, если понадобится быстро скрыться в городе или идти через мусульманскую территорию. . Те, кто знал его раньше, не сомневались в его словах, он вечно носился с идеей переодевания. А если б даже и сомневались, то никакого другого приговора, кроме смертного, ему уже не могли вынести, а смерть и без того стояла за спиной каждого, и потому было решено предоставить все времени. Торопиться было некуда, все знали, что спешкой ничего не исправишь. Единственный, кто, пожалуй, попытался бы исправить, был Байо Баничич, но он в то время занимался другими делами, а Боснич старался не показываться ему на глаза и не напоминать о себе. Укрывшись в глухой избушке у истоков Ибара, где


18 Ч у л а ф – неглубокая белая феска, которую носят турки и албанцы (турец.).

19 А х м е д и я – тонкое полотно, которое наматывают вокруг фески ( турец.).

держала раненых и куда Байо Баничич не заглядывал, Раич Боснич до того навострился лечить раны, что и в этой области стал незаменимым. Когда его послали «проветриться», то есть разыскать в верховьях Лима Ладо Тайовича и провести его в землянку на Поман-реке, Раича Боснича испугал не предстоящий путь, не горы, реки и сторожевые посты, а неизбежная встреча с Байо Баничичем.

Всю дорогу Раич Боснич думал об этом, но так ничего и не придумал. Он лишь избрал кружной путь, через горное ущелье реки Црни, чтобы хоть оттянуть встречу. Вчера утром они с Ладо Тайовичем прошли над Дервишевым ночевьем, до Поман-реки было уже рукой подать – с тех пор, казалось, минуло много дней, – и тут ему отказали ноги. Они долго сидели, прислушивались, осматривали долину Караталих и лес над ней. На небе громоздились тучи, и у встревоженного Боснича было такое чувство, что незримая опасность приближается и с неба и с земли.

Сначала они заметили ту, что была на земле: по лесу брел с ружьем Лазар Саблич, охотник и прохиндей: он переходил от дерева к дереву и искал на оставшихся островках снега следы. . Шел он медленно, приглядываясь, принюхиваясь и озираясь... Если бы они в это время не сидели, Лазар Саблич увидел бы их первым. Подойдя к Поманреке, он свернул в сторону, чуть ниже землянки, и скрылся в лесу. Боснич долго ждал, не вынырнет ли он снова в каком-либо другом месте. Потом они договорились, что Ладо будет вести наблюдение за низиной Дервишева ночевья и поляной под ней, а Раич Боснич – за всем прочим... Так, занявшись землей, они не приметили, как приблизилась другая опасность – с неба. В лесу вдруг стало темно, и повалил снег, большие мокрые хлопья, точно куски смоченной в извести губки, метались, нагоняли и толкали друг друга, торопясь покрыть, переодеть и поглотить землю.

Слепило глаза. Боснич решил, что нет худа без добра, теперь у него была отговорка: из-за метели он сбился с пути и попал в землянку Дервишева ночевья. Тем самым он либо отложит, либо совсем избежит встречи с Байо Баничичем. Когда они вошли, в землянке горела лампа – в ее желтом свете лица казались незнакомыми: несколько мгновений и гости и хозяева не могли узнать друг друга. Здороваясь, Гара, жена Ивана Видрича, спросила Ладо:

— Откуда ты, Бранко?

А Боснич долго с удивлением таращил глаза на Ивана

Видрича, тщетно стараясь припомнить, кто этот долговязый бородач, улыбающийся совсем как в добрые предвоенные времена.

Наконец, опознав и вспомнив друг друга, они пустились в разговоры. Боснич рассказал, как Лазар Саблич высматривал следы. Для них это была не новость – они тоже его видели. Лазар ходил не одни, а с Тодором Ставором и

Мило Доламичем. Слобо Ясикич засек всех троих и следил за ними, пока они не разошлись в разные стороны.

Потом Шако и Слобо спустились вниз, в Клечье, подстерегли там Ставора и Доламича и взяли их на мушку.

— Стреляйте, – сказал Ставор, – но проку от нас все равно никакого! Мясо несъедобное, а кожа не годится даже на ремни для опанок.

— Отпустить мы вас не можем, – сказал Шако. – Приведете облаву, а нам это ни к чему.

— Мы-то не приведем, да и вы не дураки, чтобы сидеть и ждать ее. Других опасайтесь, скажем, Лазара Саблича, он где-то здесь бродит, с нами пришел, а от нас и черная земля ничего не узнает: мы себя позорить не собираемся...

Отпустили их под честное слово, а Лазар Саблич как сквозь землю провалился, видно, пошел в другую сторону.

Пока они разговаривали, снежный покров над головами становился все толще; мокрый, тяжелый снег ломал в лесу ветви.

— Раз дело обстоит так, – сказал Раич Боснич, – раз это место у них под подозрением, надо что-то предпринимать.

— Да, – согласился Видрич, – но что?

— Уходить, пока есть время.

— Пожалуй, но куда?

— Не знаю. Пойдемте в нашу избушку. Если потесниться, места хватит, и мука есть.

— К раненым? Нет, мы ведь здоровы! А пока есть силы, нельзя покидать позиции.

— Когда нагрянет неприятель, все равно уйдете. Лучше это сделать сейчас, пока есть время принять решение. А

когда кончится снегопад, думать уже будет поздно.

Они помолчали. Душан Зачанин, самый среди них старший но возрасту, покрутил правый ус, потом левый, откашлялся и наконец сказал:

— Была бы его воля, Тодор Ставор всех бы нас в пушку и в облака. Не может нам простить, что мы защищаем турок. Но раз сказал, что не выдаст, значит, не выдаст.

— Пусть он не выдаст, – сказал Боснич, – и Мило Доламич не выдаст. Так Лазар обязательно выдаст!

— Лазар нас не видел, – сказал Шако.

— Кто знает, что он видел, а чего не видел? Он старая лиса, у него глаза и на затылке, – и увидит, сделает вид, что не заметил. Филипп Бекич знает, кого посылать на охоту. А раз так, нет никакого зазору дать тягу с ненадежного места.

— Конечно, – согласился Иван Видрич, – если бы только имелось в запасе надежное.

— Есть пещеры, пастушьи хижины в горах.

— Они знают их лучше нашего. Все на учете, и за всеми следят.

— Ну, как хотите, а я, пока можно, уйду, – сказал Боснич и начал обуваться.

— Погоди, дай хоть чулкам просохнуть.

— Чего их сушить, все равно тут же промокнут.

Он обулся, оделся и сел.

— Чего же ты ждешь? – нетерпеливо спросил ого Арсо

Шнайдер. – Почему не уходишь?

— Не пойду. Небось моя голова тоже не из золота и не из серебра, пусть и с ней будет то же, что и с вашими.


III

То, чего больше всего опасался Раич Боснич, случилось: часа через два после его прихода снег-лепень перешел в крупу и вскоре прекратился совсем. Снегу выпало по колено, простоит он с неделю, а то и больше, до тех пор, значит, они от мира отрезаны. Даже если бы и нашлось более надежное убежище, сейчас оно недосягаемо: следы на свежем снегу укажут, как ты шел и куда пришел.

Теперь они в западне, и единственное спасение в том, что,

может быть, еще неизвестно, где именно они засели. До землянки на Поман-реке нет и километра, но пойти туда –

посоветоваться и вместе решить, что предпринять, – нельзя: это значило бы выдать то, что, может быть, еще неизвестно.

Так Боснич и Ладо оказались не там, где им следовало быть, и провели здесь ночь, день и еще ночь. В первую ночь было не до сна. Смутная тревога, которую они днем гордо подавляли, с наступлением темноты превратилась в неодолимый страх. Партизаны вспоминали, что облава начиналась, как правило, на другой день после снегопада.

Долгая ночь тянулась бесконечно, в их памяти то и дело вставали приукрашенные фантазией пещеры и землянки, где было бы выгодной принять бой и прорываться сквозь окружение. Душан Зачанин помянул Букумирскую пещеру и протекавший у ее подножья ручей, там можно было бы обороняться целый день, а ночью внезапно пойти на прорыв. Эта пещера была ближе всего. Идея понравилась, ее дружно подхватили. Ладо молчал, ему было все едино.

Молчал и Боснич, уверенный, что ничего из этого не выйдет. Слобо мысленно заключил: «Пусть себе идут, если им так хочется. .»

Распределили обязанности: кто пойдет к Поман-реке, кто что понесет, кто за кем следует и все прочее, – ждали только, чтобы снова пошел снег или хотя бы дождь – что угодно, лишь бы стер следы. Тучи наплывали, но обманывали. Из них, как нарочно, не выпало ни капли, ни снежинки.

Утром, обозленные на коварное небо, стали готовиться к встрече облавщиков, чтоб прорываться к горному кряжу

Софры на Орван. Но поскольку неприятель не появился ни на заре, ни позже, все, кроме часовых, заснули. Днем внезапно надвинулась тучка, прошел небольшой дождь. У

Видрича заныли год тому назад отрезанные в Жаблякской больнице пальцы на ногах, и он проснулся, проснулся и

Арсо Шнайдер от голодной рези в желудке. Ладо увидел во сне, как вдоль ручья под Букумирской пещерой, спотыкаясь, бредет печальная усталая женщина в черном, знакомая-знакомая, кажется, даже родственница, но кто, он никак не мог припомнить.

За ними проснулись и остальные. И у всех была одна и та же потребность, одна и та же жажда – посмеяться, както иначе взглянуть на жизнь; ведь без этой острой приправы их землянка слишком напоминает загон для скота или тюрьму, где судьба дает временную отсрочку, но где конец всегда известен – смерть. Один помянул ракию, другой шутя спросил, в какой норе она прячется, Шако Челич ткнул пальцем за поленницу, оказалось, что там она и есть, не знал об этом только Видрич. Тут же назначили следствие: кто укрыватель, и, как водится, ничего не выяснили. Зачанин предложил ракию, как главного виновника, пытать на огне – может быть, это заставит ее говорить.

От ракии все развеселились, посыпались шутки и остроты.

Только Ивану Видричу было не до смеха. Ему вспомнилось, что было в Дубе: вечером, накануне боя, в штабе царило вот такое же беспричинное веселье. Перед бедой на людей находит иногда такое настроение – хочется забыться, подавить страх, представить грядущее в лучшем свете. Нападение четников ожидалось лишь через два дня; позиции были удобными, людей достаточно, вестовые были отправлены за подкреплением, чтобы предвосхитить удар неприятеля. Все загубила зимняя ночь с тридцатиградусным морозом. За ночь масло в затворах партизанских винтовок застыло. А четники, идя в атаку, отогревали свои затворы на груди, под джамаданами20. И это решило исход боя: утром встретились два неравносильных отряда

– один стрелял и убивал, а другой диву давался, кто заколдовал винтовки, почему они не стреляют.

По сути дела, это был не бой, а побоище, где объединились, казалось, все злые силы, чтобы уничтожить как можно больше людей. Пока принесли на железных листах жар с костров – отогревать застывшее масло в пулеметах, убили командира Жаретича и прорвали линию обороны в двух местах. Еще не все было потеряно, но мобилизованная в глухих селах Рупа рота Жаретича, растерявшись в незнакомой местности, да и вообще без всякой охоты выступавшая против четников, с которыми ей до того не приходилось встречаться, дрогнула и сдалась без боя. Поскольку не было сделано ни одного выстрела, рупчане надеялись, что их простят – ведь они месяца не проносили пятиконечные звезды на шапках. Может быть, это комунибудь и простилось бы, не случись среди четников Любо

Минича с колашинской группой беженцев и оголтелых головорезов, которые помышляли не только о мести, но и о том, чтоб продемонстрировать Юзбашичу, какие они герои и как беспощадны к землякам. Только двоим удалось бежать – все остальные были расстреляны и брошены непохороненными.


20 Д ж а м а д а н – род верхней мужской одежды без рукавов (сербохорв.).

Участь партизан из Дуба и его окрестностей была немногим лучше. Сдаваться никто из них не собирался –

обороняясь, они отступали по оврагам. Пули четников причинили им немного вреда, но, переходя вброд ледяные потоки, партизаны поморозили ноги. Молодые, неопытные, они окончательно загубили себя, когда наконец добрались до огня. Уже к вечеру люди не могли ступить шагу и стали обузой для других воинских подразделений.

На санках их перевезли в Колашин, где они заполонили больницу, кое-кто даже попал в Жабляк. Всю зиму у них отваливались пальцы, а из мяса торчали мелкие кости. Раненые гибли от гангрены; многие умерли от воспаления легких, некоторых захватили в больнице четники и добили, каждого на свои лад. Мало кому из них, как Видричу и Качаку, удалось выжить. От батальона остались считанные единицы.

Не к чему сейчас вспоминать об этом, подумал Видрич. Одно и то же дважды не повторяется! Сейчас тут только штаб, и даже не весь штаб; если на нас нападут и уничтожат, создадут новый штаб. Из шестидесяти людей, засевших в разбросанных по горам землянках, всегда найдется человек, способный это сделать. Самое главное, батальон невозможно уничтожить, он неуловим. Его позиции неизвестны – скрыты зеленой листвой весны, которой, правда, еще и не пахнет.

Он сидел и, казалось, внимательно слушал доклад Вуле Маркетича, а в действительности – не прерывал своих мыслей, словно готовил сводку, которую собирался кто знает когда и кому представить. Время от времени внутренний голос говорил ему: мы научились многому – коечему научила нужда, но больше всего – неприятель. И в первую голову мы овладели искусством скрывать свою боеспособность и беречь силы. Люди у нас больше не замерзают на горных хребтах, как прошлой зимой. Правда, и люди теперь пошли совсем другие – о Марксе мало кто слышал, о Ленине чуть больше, но зато занимать выгодные позиции и стрелять из винтовки они умеют гораздо лучше скоевцев и коммунистов, которых мы потеряли на

Дубе. Теперь они отсиживаются по домам в тепле и относительной сытости. Ходят на посиделки, ухаживают за девушками, приударяют за молодками и увиливают от всяких дел. Если не удается увильнуть и получить освобождение от врача, они идут в четники, но при этом от их песен сотрясаются ущелья, а своей стрельбой они оповещают о направлении движения, все время думая о том, как бы в удобный момент внести замешательство, бежать и увлечь за собой других.

«Они похожи на домобранов21, – подумал Видрич, и эта мысль его оскорбила. – Ну и что из того, что похожи?

Время такое, что выбирать не приходится. А впрочем, все на этом свете на что-нибудь да похоже. Таков уж этот край, Нижний Край, граница! Народец здесь пестрый!

Долго были под турками, часто бунтовали, никто никогда им не помогал, как и нам сейчас. Когда приходится рассчитывать только на свои силы, и хитрость – сильное оружие. Цетинье и вообще Верхний Край охотнее всего посылали в бой здешних людей, особенно не заботясь о том, 21 Д о м о б р а н ы – солдаты фашистского «Независимого Хорватского государства».

как эти «двурушники» из него выпутаются. А когда приходилось спасаться после восстаний, приносили в жертву какого-нибудь всем известного священника или гайдука, –

ведь надо было думать о новом восстании, поэтому тайные вожди тщательно укрывались, а люди, смотря по обстоятельствам, либо прятали, либо выставляли напоказ свои гербы, знаки и знамена. Лгать научила нужда, и это вошло у них в кровь, и кто знает, когда исчезнет...

«Исчезнет, – заметил он про себя, – когда отпадет надобность лгать. Мы-то до этого не доживем, я, во всяком случае, – дважды пережить то, что было на Дубе, невозможно. Не хочу, не обязан – эта ноша мне не по силам. И

Вранович не смог, потому и заставил себя убить. Жив еще

Пушкар, но от него осталась одна тень. Время идет и требует новых людей. Мое время если еще не прошло, то уже проходит, и потому лучше уйти сейчас, чтобы людям было что вспомнить. Иной раз какой-то свой поступок, память о котором переживет тебя, ценишь больше, чем всю жизнь».

Мысли эти рассердили Ивана Видрича, и он нашел им объяснение: «Ракия в голову ударила – вот и болтаю пустое. Хорош бы я был, если бы выпил столько, сколько Ладо! А ему хоть бы что, только потеет. Привык, должно быть; он ко всему дурному привык. Я думал, он закончит как левый сектант или анархист, да вот не успел. Хитер –

умеет молчать. Болтает обо всем, что в голову взбредет, а о своей женитьбе и жене – ни гуту! Есть в этом какая-то дьявольщина, но Байо все же перегибает палку со своими нравоучениями. Каждый вправе иметь жену и ребенка –

особенно когда не сегодня-завтра может погибнуть».

Вдруг он представил себе Ладо мертвым: тот лежал у дерева, голова зарылась в снег, видны были только ухо и часть затылка. Видричу стало его жаль, но потом он спохватился: «Чего жалеть, его время прошло! Все равно кончил бы забулдыгой – это у них в роду, все Тайовичи отличаются садистскими наклонностями, – если бы партия не направила его по верному пути. В сущности, партия спасла его, а потому у нее есть право (сказать «загубить» – это будет слишком грубо) использовать его, принести в жертву общему делу. Почему бы и нет, если даже женщины, как вот Гара, например, и те гибнут. Мне ее жалко не потому, что она моя жена, а потому, что я знаю, какая она трусиха, – темноты боится, палец кто порежет, не может видеть крови. Родила ребенка и сама ребенок, бедняжка даже не успела наиграться с сыном – каким покажется мир малышу, не знающему, что такое мать?. »

Видрич опустил голову на руки, стараясь думать о картелях, только что упомянутых Вуле Маркетичем. Слово «картель» Вуле выговаривал спокойно и безучастно, как сказал бы «раки», «маки», будто не знал, что это чудовища с тысячами присосок, щупалец и голов. Настоящие чудовища, и каждое из них состоит из многих малых. Государства – их верные слуги, а войска – когти, каждое способно видоизменяться и омолаживаться, когда приходит пора умирать. Омолаживаются они человеческой кровью во время войн, а промежутки между войнами становятся все короче. Чудовища растут, и потому аппетит у них неуемный. Трапезы их тянутся годами: и тогда в лесах и городах, все равно каких – православных, католических или мусульманских, облавы и резня не прекращаются. Тени картелей заполняют пространство, а лапы свои они протягивают даже в будущее, пытаясь пожрать и его. И нас здесь картели похоронили заживо в землю и в снег, чтобы нам не видеть солнца. Естественно было бы выговаривать имя этих чудовищ с зубовным скрежетом и воем, но что проку? Их бы это только порадовало.

«Ты, Вуле, – сказал он ему мысленно, – прав! Лиши их этой радости! Произноси картель, как, скажем, произносишь картошка, лукошко, окошко, – словом, какуюнибудь пустяковину, ведь и это пройдет! Отомстить они тебе не смогут; положат в могилу, так ведь это всегонавсего могила, и ничего больше. Все мы где-нибудь будем лежать в могилах, может быть, рядышком на лугу, но разно это важно? И разве вообще важно, где тебе лежать, если ты мертв и если ты отказался поклониться чудовищам? Значит, ты человек-кремень, и куда тебя ни положат, везде тебе будет мягко и удобно. И Душан Зачанин будет с нами – и он кремень. Закручивает ус, привычка у него такая, а по сути дела, самого себя с молодых лет, со времен балканских войн, закручивает, вот уже тридцать лет подряд. За это время чудища меняли свои названия, облик, цели: турки, немцы, потом радикалы и демократы с Рамовичами и Груячичами, а он был всегда против, жилистый и крепкий, как дуб, как сверло, которое насквозь пробуравило все эти годы облав и горя».

Загрузка...