Второй день

I. Молодые люди

— Нет, сегодня всё будет иначе! — торжественно пообещал Федя.

Они с Лёлей стояли у широкого окна «каминной». Темнело. После полудня на горы начали наползать облака.

Фёдор видел при входе лыжи: значит, Белявские уже вернулись с катания, — но вниз в назначенный час не спустились.

— Сегодня я дам отпор… Дмитрий — хороший человек, умный человек, но он актёр, он позирует… С ним трудно спорить, но я сегодня поспорю. Моя проблема в том, что я почти разучился общаться с другими людьми…

Федя не знал, что он не «разучился», а никогда и не умел общаться с другими людьми. В лучшем случае он был способен общаться с теми словами, которые произносили другие люди. Слова — и написанные, и сказанные — Фёдор принимал на веру. Например, если бы некрасивая женщина сказала ему, что производит на всех неотразимое впечатление, Фёдор, скорее всего, сразу в это поверил бы.

Он любил размышлять, преимущественно на абстрактные темы, но почти совсем не умел понимать мотивы чужих поступков, если об этих мотивах не говорилось прямыми словами, и главное, если чужие мотивы отличались от его собственных.

В сущности, Фёдор, не отдавая себе в этом отчёта, жил в неомрачённой уверенности, что другие люди — по крайней мере, все нормальные и разумные люди — думают то же самое, что и он; чувствуют то же; хотят того же. Он мог бы ещё допустить, что другой человек не сумел или не успел додумать какую-нибудь витиеватую мысль (недавно выношенную самим Фёдором), — но был уверен, что если прямо сейчас выразить эту мысль словами, то всякий умный человек немедля с ним, с Фёдором, согласится.

Откуда взялась эта душевная неразвитость, неспособность к сочувствию?

Родители Фёдора — молодые, красивые и «успешные», занятые собой и своей карьерой — кое-как дотянули до Фединого окончания школы и с облегчением развелись. Отец, бизнесмен средней руки, отправил сына учиться в Швейцарию, дал сколько-то денег и счёл свои родительские обязанности завершёнными. Четыре учебных года как-то сами собой растянулись на пять, шесть…

Феде хотелось домой — но в Москве у него больше не было дома. У обоих родителей появились новые семьи и новые дети. Не было ни малейшего шанса найти в России работу по специальности, для которой по-русски не было даже названия, — в то время как здесь, в университетском Фрибуре, всегда подворачивались маленькие подработки и маячили тоже маленькие, но предсказуемые перспективы. Фёдор свыкся с размеренной жизнью и уже начинал побаиваться перемен.

Иногда — к счастью, редко — он чувствовал такое лютое одиночество, что готов был побежать по улице с криком или причинить себе какую-нибудь сильную боль — но справлялся. В этом смысле хорош был учебный график, все шесть с половиной лет не оставлявший продыху…

Ещё Фёдор не знал о том, что именно его одиночество и неприкаянность (в сочетании, правда, с хорошим ростом, с приятными, хотя не вполне определёнными, чертами лица и, главным образом, в сочетании с выразительными, задумчивыми серо-голубыми глазами) обращали на него внимание женщин, особенно женщин старше него. Его хотелось пригреть, пожалеть — и в то же время растормошить.

«Технически» он не был девственником ещё с московских времён — да и здесь, в Швейцарии, у него было несколько (быстро угасших) влюблённостей, — но гораздо больше возможностей он не увидел — по той причине, что об этих возможностях ему не сказали словами.

И вот уж чего Фёдор не мог даже предположить — что своим королевским житьём в «Альпотеле» он был обязан в первую очередь не профессору Хаасу, а его жене Жюли.


Ранней осенью в честь начала семестра профессор пригласил всех сотрудников так называемой «лаборатории» к себе в гости на аперитив, apéro. К вилле примыкал сад. Раздвижные двери в сад были прозрачными — сплошь, от пола до потолка.

Когда Федя, о чём-то по обыкновению задумавшись, со стаканом в руке выходил к пожелтевшим деревьям — вдруг со всего разгону ему в лоб ударило армированное стекло!

Несколько секунд или даже минут выпали у него из памяти: следующее, что он помнил, было ведёрко — скорее всего, серебряное — с розовым льдом. Федя сообразил, что лёд розовый от его собственной крови. Впрочем, крови вытекло совсем немного, несколько капель, зато шишка на лбу надулась внушительная.

Эта шишка быстро прошла — но чуть выше лба, под корнями волос, осталось уплотнение наподобие шрама, и когда Фёдор физически напрягался или даже долго и напряжённо о чём-то думал — в этом уплотнении чувствовалась пульсация крови.

Но главное (о чём Федя не подозревал), Жюли Хаас с того дня регулярно справлялась у мужа о «бедном мальчике», о здоровье «русского мальчика» — и однажды спросила у мужа: «Отчего бы не отправить мальчика пожить на ферме?» Доктор Хаас подумал и согласился: Фёдор, который всегда был безотказной рабочей лошадкой, в последнее время выглядел совершенно замученным; пожалуй, ему полезно было бы, не оставляя занятий, несколько отдышаться в горах.

«Фермой» в семье назывался старинный дом в Бернских Альпах — действительно бывшая ферма, несколько лет назад унаследованная Николя Хаасом и его младшим братом Эриком. После долгих юридических проволочек дом был перестроен в маленькую гостиницу, Эрик переехал в Беатенберг, и перед самым началом рождественского сезона гостиница наконец-то открылась.

Постояльцев в первую зиму было немного. Впрочем, договорились, что если гостиница заполняется, Фёдор переезжает к Эрику на «хозяйскую половину», а если какой-то из номеров пустует, то Фёдор живёт в этой комнате за символическую плату.

Фёдор побаивался, что будет Эрику в тягость, но тот отнёсся к нему тепло, и первым делом устроил подробнейшую экскурсию по всему дому…

— Ты знаешь, что это? — теперь, в свою очередь, спрашивал Фёдор у Лёли, дотрагиваясь до чёрной балки. Горизонтальная балка тянулась вдоль стены на уровне Фединых глаз и, соответственно, чуть выше Лёлиного роста. — Бывший потолок! В восемнадцатом веке комнаты строили такими низкими для экономии — экономить тепло. И, конечно, окна делали совсем малюсенькими… Здесь, у камина, была жилая комната, а там — хлев… Сверху был сеновал… Старый дом здесь заканчивался: всё, что дальше, от лестницы и за лестницей, — всё пристроил Эрик. Теперь он говорит, что если бы прежде увидел счета за отопление, то два раза подумал бы сооружать такую большую гостиную… Он говорит, этот дом уникальный для Oberland… для Альпийского региона: бывает, строят модерные виллы с большими окнами — и есть исторические дома, там окна крохотные. А здесь старый дом, восемнадцатого века — и такое огромное окно в гостиной. Но зато, конечно, он очень, очень гордится видом…


За окнами быстро двигались клочковатые облака.

Пошёл дождь. Потемнел, почернел ельник на склонах. На фоне гор наискосок снижался маленький винтовой самолётик, помигивал красный сигнал.

— Я думаю, если бы Эрик был местным, он не запланировал бы такую колоссальную комнату. Но он fribourgeois[11], а у нас всё же более мягкие климатические кондиции… Я слышал даже, Эрик хотел выложить пол из плитки — насилу отговорили. Они довольно упрямые, оба брата. К тому же Эрик, конечно, большой патриот: всё-всё должно быть именно так, как он привык во Фрибуре. Хлеб во Фрибуре лучший, лучшая кухня в мире — fribourgeoise[12]… Но всё-таки здешний альпийский дом, «ферму», он очень любит. Очень гордится камином. Посмотри, сюда может въехать автомобиль. Не лимузин, но средних размеров — вполне… Видишь эти крюки? Здесь подвешивали туши, коптили… А этот буфет — Эрик называет его le buffet rouge, «красный буфет», хотя, сама видишь, он чёрный. Знаешь ли, почему такое несовпадение? Угадай. Он был выкрашен кровью. Раньше использовали для покраски животную кровь… кровь животных — свиней, коров… Очень старая мебель. Эрик рассказывает, что кровь оттирали песком, и всё равно не могли до конца оттереть. Да-да, получается, под этой краской — кровь убиенных животных… А в колбе ещё немало «компотика» для Дмитрия Всеволодовича… что-то он не идёт?..


Федя уже привык к Лёлиному молчанию, но по-прежнему не понимал, нравится ли ей его общество, или она вынужденно его терпит.

Когда один из московских приятелей (кажется, неравнодушный к Лёле) случайно упомянул в разговоре, что Лёле почти двадцать лет, Фёдор слегка удивился. При первом знакомстве ему показалось, что ей не больше шестнадцати. Впрочем, он плохо определял чужой возраст.

У Лёли было чистое, кругловатое, почти детское лицо: круглые щёки, довольно пухлые губы… тем более странно выглядела татуировка (и сама по себе довольно загадочная) на нежной коже.

Пальчики у неё тоже были почти что детские, пухловатые… «Э, ты бы видел, как она рубится, — говорил Федин приятель, и в голосе его звучало нешуточное уважение. — Лёлька киллер реальный… (Киллером, как понял Федя, назывался такой сноубордист, чей стиль катания выделялся — даже на общем фоне — рискованностью и агрессивностью.) Ты б сходил посмотреть?»

Федя, в отличие от своего отца, кататься почти не умел. Большинство швейцарских его сокурсников и коллег по лаборатории буквально с младенчества встали на лыжи; кататься для них было настолько же естественно, как, например, ходить в кедах или в ботинках; нечего было и думать с ними равняться; он и не пытался.

В последний день перед отъездом московских приятелей-сноубордистов Федя встретил их в холле гостиницы: «доскеры» возвращались с катания встрёпанные, с красными лицами, с блестящими глазами; некоторые, переступив порог, сразу сбросили куртки и стали похожи на каких-то панцирных и пластинчатых ископаемых. Лёля, которая была меньше всех ростом, напомнила ему черепашку в броне…


— Ну где они наконец?! — воскликнул Федя. — Уже почти пять часов! Я такие богатые записи подготовил… Хочу, чтобы Дмитрий оставил наконец свою позу. Он претендует, как будто не любит народ, к которому принадлежит, — это невероятно… В конце концов, он не монстр, он живой, образованный человек… Неужели он променяет такое богатство на скучный Кипр? Нет, конечно! Я думаю, это поза, игра…

— Жена, — проговорила Лёля сквозь зубы. — Её идея.

— Да? Ты думаешь?.. — недоверчиво переспросил Федя. Ему такое в голову не приходило — но вот, слова были произнесены — и он сразу подумал: а может быть, правда?

— Без вариантов. Жена командует.

— Мне казалось, напротив: она и глубже, чем он, и тоньше… и неожиданней…

В этот самый момент зазвенели ступеньки, и на лестнице появились Белявские. Анна, раньше укладывавшая причёску с помощью сложной системы заколок, сегодня оставила свободный хвост. Волосы её были влажными, она выглядела моложе.

— Ах, ах, прощенья просим! проспали! — воскликнула она весело. — Прилегли на минутку, смотрю на часы: ой-ё-ёй!..

Белявский молча переводил блестящие глазки с жены на Лёлю, с Лёли на Фёдора.

— Не пообедали, ничего… — посетовала Анна, уже подходя к каминному столику.

— Тогда, может быть, отложить? — вежливо, хотя и с разочарованием, ответил Фёдор. — Лучше уж пообедайте…

— Не успеем, — откликнулась Анна и села. — Дима заказал ужин на шесть. Табльдот. Ой-ёй, мы вас не предупредили?! Фу, какие мы бестолковые. Федя, Лёля, мы вас приглашаем. Федечка, вы обещали мне сказку!

II. Рассказ о встречах

Когда мне заболеть, у меня подруга в ресторане была, Зина. Мы с ней пятнадцать лет дружили. Касса у нас — всё вместе, друг от друга никогда вот ни копеечки не украли, ничего. И очень она меня любила (ну как подругу), очень.

И вот раз мы сидим, мы обедать с трёх до четырёх закрывалися. Сидим, а она чё-то приболела (она постарше меня на десять лет). И она говорит: «Рай, — говорит, — если я умру, то я, — грит, — буду стучаться, — (ну, шуткой грит), — стучаться буду к тебе».

Да-а?.. а вот слушай!

Говорит: «Я там без тебя не смогу».

«Да ты что, у меня четверо детей! Ты с ума сошла что ли».

А у ней тоже трое. Ну, она постарше, у ней дети-то уже все были определённые. А у меня ж Маринка маленькая, я родила-то её поздно. Вот. А она говорит: «Я там без тебя не смогу».

«Зин, да ты чё, очертенела?» — я на неё прям вот так…

Ну и всё, вроде шутка и шутка.

А потом она и умерла. Щас уже восемь лет. Ну, я и хоронила, и всё честь по чести, всё, и поминала, и так же вот и пощас: сажуся есть — и маму с папой, и всех там кого поминать своих… Даже не успеешь всех — говорю: помяни, Господи, всех моих сродичей всех по крови. А подружек надо так поминать, именами: и я её, Зинку, всегда поминаю. А то забыла раз помянуть, и… ты слушай, слушай!


Снится она мне, значит, во сне… а так явственно!

Я иду вроде бы на свеклу тяпать. Раньше нас посылали на свеклу тяпать, и вот у меня там тяпочка, узелок это с молоком, с яйцами — с собой брали.

И речка. С этой стороны я иду, и девчонки все со мной с ресторана, и мы идём вдоль речки вроде работать.

А на том берегу сидит эта Зина, моя подруга, а около неё пустое место на травке. А через это место сидит там — одну у нас соседку муж зарубил топором, Ельку. И вот она, Елька эта, там тоже с ней сидит, её соседка. И там ещё одна женщина умерла, эта, как её… Люба звали, и муж её этот, Эдик.

А Зинка мне прямо так, шумит мне: «Райк! я место тебе берегу, ты чё там ходишь-то?» А я не почувствовала сразу, что она мёртвая-то…

Да! а ноги-то у неё в воде! Ноги у неё в воде, ну, во сне-то…

А так явственно! Сидит — и мне прямо так…

Я ей: «Зин, да я тут не пройду, глыбако, как я к тебе пойду-то, вода холодная… переплывать — у меня продукты тут, намочу…»

А она: «А вон там немного мосточек обойдёшь, и сюда сразу придёшь».

Я немного шагнула, шаг-два… — и вспомнила: «Ой-й! Она ж мёртвая-то!..» И все соседи сидят — какие уже мертвецы!

И как начну с ней ругаться: «Ты чего ж, говорю, меня зовёшь-то! Тебе чего, мою Маринку не жалко?! она ещё маленькая!»

А она своё: «Я по тебе соскучилась, приходи…»

Тут я беру какие-то яйца из сумки, в неё вот так кидаю со злости, кидаю, ругаюся с ней во сне…

А она говорит: «Ну и ладно, ну и не надо тогда. Я другую себе тут подругу найду».

И очнулась.


А после этого я заболела оч сильно.

Я сюсюкаю-то почему. Семь часов операция была, наркоз-то: зубы эти были красивые — всё повыпало, тут ещё немного держатся, а там золотые повыскочили, там кошмар. Лысая была вся, щас отросло… Я год не вставала, лежала лежачая. Все руки были тут… потом их это… марлей, это… всё в крови у меня было… ох…

Мне иконка одна помогла, Казанская божная мать. Или Тихоновская, по-моему… Она даже на столике там у меня была, в больнице на тумбочке, помогла мне, иконка.

И видите, как случилось. Как к слову она говорит: «Ой, как же я без тебя, не смогу…» Вроде шутка, а получилось вот так.

И потом стала стучаться мне. Ну, в окно: сплю — она стучится.

Я утром проснуся: у меня церковь — пять минут от меня ходьбы. Я с костылём прямо в церковь. Схожу, ещё конфет там надо раздать, чтоб не снилось, раздам, всё, пришла, соседей к себе позову, ещё ко мне подруга придёт проведать, я чачу свою достану… Летом груш было много: груши, сахар — сосед армян научил: молоко банку, банку воды и вот эту… и в перегонке вторую делаешь — от молока остаётся просто такие пятнышки, всё очищается: светлое, только немного грушей… О-о! нич-чё на свете не надо. Вот ни коньяк тебе, ни дорогую водку за пятьсот, ничего. В ней шестьдесят, а пьётся!.. ну как вам сказать, её женщина даже выпьет пятьдесят грамм — сидишь, раскраснеисси… и такое вот ощущение — никогда ни голова не заболит, хоть ты её перепей, хоть ты в доску её напьёсся!..

Да.

А что-то хотела ещё… А! Про Зинку-то.

Значит, только забуду её помянуть — стучит ходит в окно мне. Не просит ничего, ничего, просто в окно…

А я ей: «Зин, иди ради бога, ну чё ты ко мне стучисси-то? Тут у меня, — говорю, — и так без тебя полон дом, иди отсюда!» — во сне начинаю ругаться с ней…

Ну а потом мне монашка одна помогла. Чё-то там почитала, одна монашка там у нас. Она чё-то там почитала своё, и она больше не стала ко мне стучать… так просто, приснится во сне и всё.

У нас очень церковь сильная в Дубовом. Село Дубовое, Липецкая область, Чаплыгино, село Дубовое. Там у нас святой колодец. Лечебнай. Его в революцию закапывали тракторами, но он всё равно пробивал. Щас там всё уже сделали, там и иконы, купаются там и всё. И хорошая экология. Москву не сравнить — Москва грязновата. У нас все с Москвы люди едут лечиться. Даже землю купить хотели, но там нельзя: святое, не продают. И церковь. Батюшка Валерьян — это просто!.. Он мне сказал: «Первую воду компот отваришь…» Нет, он не так говорил. «Когда была война в Афганистане, то брали не русскую кровь нашим солдатам, а брали украинскую, потому что она сильней, потому что они пьют сухофрукты. — Батюшка Валерьян. — Первую воду ты, значит, компот сливаешь, второй заливаешь и кипятишь, и вот эта вторая вода очень сильная для желудка». Вот, я придерживаюсь. У меня ягод много замороженных дома, и я придерживаюсь.

Вот такие дела…

Что-то ещё хотела вам рассказать самое главное…


А! Отец-то приснился мне! Отец родной, уже десять лет его нет.

Он такой тихой у меня был, несмелый… контуженый весь, с войны-то. Мать-то у нас боевая. Она любила в глаза чего-нибудь высказать: у меня другой раз совести не хватает… Она тоже на фронте была, мама моя, у ней был лётчик жених — разбился. Любовь была у них. Мама красивая у меня, но маленькая росточком: в ней всю жизнь шестьдесят килограмм.

Они с отцом в один день поженились. После войны-то мужчин — кто без ног, кто без рук, а тут целый, только контуженый: привели и сразу сосватали, через родню, ну как в деревнях-то… Самогоночка, хлеб напекли, и вся свадьба.

И вот помню, мы приезжаем к ним, лет мож восемнадцать назад, мож семнадцать, давно: заходим, гостинцы… ой!.. Мама всегда: «Ой, детишки слетелися! Ой господи, какой праздник-то! девки, как хорошо-то, детишки мои все слетелись…»

А дед (отец мой) сидит на сундуке, тихо так… А лысый был, я гляжу: у него тут вот так, ободрано немножко. Я говорю: «Мам, чё это отец-то ободранный? Подрался с кем?»

«Да ну его туда, глухая тяпка! Всё настроение мне испортил!»

«Мам, чё это ты?»

А сидит — платок хороший на ней, с цветами, кофта в горох, сидит такая: «Да не люблю всю жизнь! Не люблю, и не по любви вышла. Я любила кого — он разбилси. Всю жизнь не люблю. Тяпка глухая…»

«Мам, а ты ведь так не говори! Тяпка-тяпка, а шесть человек-то нас родили?»

«Ой, девки, простите меня… В азарт войдёшь — ничего не помнишь…» Ха-ха-ха-ха! Мы посейчас вспоминаем: в азарт войдёшь — ничего, грит, не помнишь… Боевая такая была упокойница, царство небесное, папе это… Николая и Александры…

Ну вот. Я пригляделася: у отца-то полоски две от ногти́. А никогда они не дралися. Не было у них, чтоб дралися между собой.

«Мам, — говорю, — да кто ж его так ободрал-то?»

«А-а, если б вы знали-то! Под старость лет с ума сошёл: наркоматик стал!..»


Ребята его научили в деревне: сажали — как её называется, наркоманческая такая… да, конопля, конопля! И отец насажал им за баней. А она разрослась выше крыши, красивейшая такая…

Мама говорит: «Что ж я, не знаю? раньше в деревне она росла, мы с ней пряли да ткали, половики конопляные, полотенца: я думаю — ладно, мож чего к делу она пригодится или чего…»

А он обрезал, половину ребятам отдал, а половину высушил, нарубил, на чердак всё занёс — и потихоньку добавлять начал… А чё? ему хорошо. Вино даже не надо пить.

Бабка заметила: «Что ж махорку не курят, какую я насажала, а курят какую-то эту длинную…» Смотрит, что он какой-то… Ну, думает, это мож потому что старый, да и контуженый весь, с войны-то…

А как догадалась — «Ой-х! Ты погляди?! То молодёжь курит, а этот с ума сошёл, ну вообще! Наркоматик! Я ему лысину-то ободрала, будет знать! И спожгла у него всю эту структуру…»

Ну и всё, после этого дед не прикоснулся.

Другой раз приезжаем: всё тихо-мирно… Я деду всегда брала, отцу-то, бутылочку: перцовочку он любил, и «Стрелецкая» была раньше тоже. За колодец поставлю в крепиву, чтобы никто не лазил, руки-то не крепил.

Подхожу, моргаю отцу: «Там за колодцем-то, как обычно… шнапс».

Он улыбается, прям улыбается весь сидит… Пока мама на стол соберёт нам садиться, он тихо пойдёт туда, раз — и выпьет.

А мама: «О-о-ой!.. Эй-т, ты где это махнул-то?!.»

Сидит, молчит, улыбается… Он вообще такой смирный был…

«Ну тюлень, ох тюл-лень!.. тихой, глянь — где-то уже махнул!.. Ведь вот даже в навоз закапывала, в навоз бутылку! И там — ведь надо ж было, нашёл!..»

Ну, он не алкаш какой-нибудь был: он работал, на печах клал, и крыши крыл, и дома, и срубы рубил, и конюшни, то, это — ну, на все руки. А выпить-то… в деревнях все ж такие…

Вот, и снится он мне теперь во сне, дед, отец-то этот мой.

Выходит в сенцы меня встречать в голубой куртке: это у него в последнее время была болоньевая. Открыл двери, а сам отворачивается от меня.

Я говорю: «Папань, ты чего меня не встречаешь-то?»

Он молчит.

«Ты меня чё не встречаешь-то, а?!» — говорю. Молчит. Ну, тут я догадалась: «Ах! Выпить-то я тебе забыла купить!..»

Он прямо так улыбнулся: мол, «да…» — и ушёл в ту дверь: там двойная дверь, в деревнях-то…

Я скорей покупать, да скорей поминать… мужу говорю, там ещё судья в гости пришёл, говорю: «Выпейте, ради бога, немножко, он там хочет, наверное, выпить-то…»

Видите, сны-то!

А говорят: «На свете вроде не-ет ничего…» Всё есть.

А как же. Всё есть.

III. Дегустация

— «Всё есть», — крякнул Белявский. — Да, Фёдор… вы это не стирайте смотрите. Тут у вас просто памятники настоящие! Что дядя Стёпа, что эта — «второй компот сильный», «батюшка Валерьян»… Я слушал-слушал: какая же это эпоха, по европейским меркам? Сперва думаю: средневековье? Нет, как дошло до компота — нет, всё-таки первобытная хтонь: души предков… Представьте: русская степь, курган и на кургане — каменная баба. Она и есть, она и рассказывает, эта самая каменная б а б а! — вкусно повторил Дмитрий Всеволодович.

Фёдор насупился.

— Почему вы считаете, что «первобытная»? Я согласен, она необразованный человек, но она ходит в церковь…

— Зачем?

— Затем же, зачем и все, зачем и я…

— Э, позвольте! Вы — современный мыслящий человек, вы читали каких-то святых отцов, толкования на священный завет и так далее. А баба ходит — свечку поставить, тут пошептать, там покропить, покрестить, помахать, помакать…

— Вы слишком сильно идёте здесь… вы сгущаете! — возразил Федор. — Вы правы, она неточно проводит границу между священным и бытовым, но…

— Какая граница? — расхохотался Белявский. — Бог с вами! Вот сильная церковь: раздать конфет, чтоб не снилось. Святой колодец: макнуться. Компот: первый слить, второй отварить, проварить… Это у вас граница между святым и профанным, а у неё всё цельное, целиковое, как литая болванка…

— Не болванка совсем, а живая душа, но — простая душа, поэтому и вера тоже — простая!..

— Ну вот я и говорю: простая. Точней, примитивная. Первобытная…

— Если копнуть, — сказала Анна небрежно, — если копнуть, то у всех первобытная…

— Да, естественно! — согласился Белявский. — Весь вопрос только в том, сколько надо копать. В чём вообще смысл цивилизации? В культурном слое. Он нарастает. Но медленно нарастает, веками, эонами… У Фёдора один слой — компаративная этимология. А у каменной бабы — другой слой. Точней, не слой, а пыльца, пудра: ф-фух! — и нету слоя, чистый палеолит! Вы думаете, — обратился он к Фёдору, — вы в одно здание ходите, значит, у вас с этим народом общая церковь? Ха-ха. У вас — святые отцы и Никейский догмат. А у народа — конкретное вуду! Хотите к народу — прощайтесь с отцами. Бейте в бубен, не знаю, сливайте компот…

— Дмитрий Всеволодович… — сменил тактику Фёдор. Он быстро побегал по клавиатуре. — Дмитрий, помните притчу о плевелах?

— Нет, не помню, — ответил Белявский с некоторой надменностью.

— Позволите, я отниму две минуты?

— Сделайте одолжение.

Фёдор приблизил лицо к экрану.

— «Другую притчу предложил Он им, говоря: Царство Небесное подобно человеку, посеявшему доброе семя на поле своем; Когда же люди спали, пришел враг его и посеял между пшеницею плевелы, и ушел; Когда взошла зелень и показался плод, тогда явились и плевелы. Придя же, рабы домовладыки сказали ему: господин! не доброе ли семя сеял ты на поле твоем? откуда же на нем плевелы? Он же сказал им: враг человека сделал это. А рабы сказали ему: хочешь ли, мы пойдем, выберем их? Но он сказал: нет, — чтобы, выбирая плевелы, вы не выдергали вместе с ними пшеницы, оставьте расти вместе то и другое до жатвы; и во время жатвы я скажу жнецам: соберите прежде плевелы и свяжите их в снопы, чтобы сжечь их, а пшеницу уберите в житницу мою».

— Так, прекрасная притча, — одобрил Белявский. — И что?

— Вера тоже бывает неоднородной. — Фёдор постарался придать голосу максимальную убедительность. — Есть чистое зерно, чистый хлеб слова Божьего. Но есть также и плевелы — суеверия. Если сразу их выполоть, можно выдернуть вместе с ними зерно…

— Да ведь тут не зерно! — засмеялся Белявский. — Не путайте, Федя, зерно — оно, может, у вас зерно, а у них просто какой-то Мичурин! гибридный сорт!..

— Слушайте, мистика! — перебила Анна. — Заговорили о хлебе — и сразу хлебом запахло… Ах вот что, смотрите, какая прелесть! пока вы болтали — нам хлеб принесли…

Никто не заметил, когда на длинном столе, стоявшем посреди гостиной, поодаль от камина, появилась разделочная доска, хлебный нож и корзина, прикрытая полотном и источавшая обольстительный запах.

Через минуту всё переместилось к камину. Под полотном обнаружились булочки четырёх видов и круглый пружинистый каравай, который был тут же вспорот Белявским.

— Смотрите, вообще не режется, такой мягкий…

Подошёл Эрик и, по очереди показывая на каждую булочку, с важностью перечислил сорта: «Le pain Gros-de-Vaud… Le petit pain complet… La brioche… Le petit pain au canneberges… Le petit pain au lait…»

— Оле, оле-оле-оле, — подхватил Дмитрий Всеволодович.

— Pain au lait — всего только «молочный хлеб», — пояснил Фёдор.

— А, ну да, кафе о-ле[13], знаем-знаем. «Пан о-ле»?..

— Нет-нет, — улыбнулся Фёдор: — «пан» — это в комиксах стреляют: pan-pan!..

— Ну ясно, по-английски брутально: «бэнг-бэнг», а по-французски — на цыпочках, губки поджали: «пан-пан»… Ну а как тогда? «Пен»?

— Нет, peine — горе, страдание, ноша, тяжёлый труд… Pain, pain.

— Ишь как, от хлеба шаг влево, шаг вправо — то стреляют у вас, то страдают. «Пэн». «Пэн»?

— Ну, примерно. Да, — сдался Фёдор. — Le pain.

— Так! — скомандовал Дмитрий Всеволодович. — Устраиваем дегустацию «пэн»! Все навострили свои вкусовые сосочки! Начинаем с большого. Как, он говорил, называется этот большой?

— Признаться, забыл… — огорчился Фёдор. Эрик уже ушёл. — Pain gros… а дальше…

— Нормально, «пэн гро». Ань, с тебя начинаем, «пэн гро»!

— Я не ем хлеб, ты знаешь, — шикнула на мужа Анна.

— Да кро-ошечку! Я ж тебя не заставляю слупить целый батон — кусочек, для вкуса…

Анна отщипнула ногтями действительно крошечный кусок хлеба и аккуратно его разжевала.

— Эм… Корочка горьковатая, грубая… в целом приятно. Простой хлеб, крестьянский. Пахнет трудом. Мужской хлеб. Честный парень, с мозолистыми руками…

— Отлично! — щёлкнул пальцами Дмитрий Всеволодович. — «Пэн гро» — честный крестьянский парень! Федя, вы? Эта булочка как называется?

— Это petit pain complet, — отвечал Федя. Игра ему нравилась. — Хлебец из муки complète… я не знаю, как правильно сказать по-русски — из… «полной» муки?

— Из «цельной», — поправила Анна. — Мука бывает «цельная».

— Цельнозерновая, — уточнил Дмитрий Всеволодович. — Нерафинированная. Ну, ну, ну?

— Вы знаете, корочка не такая толстая, как у pain gros, и… когда её пережёвываешь, появляется определённая сладковатость… Но, главное, здесь много разных семян, различных размеров: побольше, поменьше…

— Побольше — подсолнечник, — определила Анна на глаз. — Поменьше — лён.

— Спасибо. И вот, когда разгрызаешь — сначала вкус больших семечек, потом маленьких… В отличие от простого pain gros, здесь вдумчивое, содержательное жевание… Жевание как процесс: ты в него погружаешься…

— Гениально! — поставил точку Белявский. — «Пэн гро» — простой парень, «пэн с семечками» — сложный процесс. А я, с вашего рарешения, пробую «оле-оле»…

Внешне — круглая булочка, с блестящей корочкой, и похожа она… а похожа она на попу! Круглая попа. Немножко мятая, правда, но аппетитная стра-ашно… м-м-м!.. вкус ужасно знакомый, как в детстве после уроков… молочный батон — за шестнадцать? Кажется, за шестнадцать копеек… Счастье! Знаешь, Ань, у тебя парень, а у меня — пухленькая блондинка, на щеках ямочки, простая-простая, но радости — море! Тут всё проще, чем ваш «комплэ», никаких семечек, никаких сложностей, всё ясно сразу: но жрать её хочется до бесконечности… Чистая радость!.. Вот только зубы немного вязнут…

— Какое, оказывается, эротическое занятие дегустировать хлеб, — вскользь заметила Анна.

— А ты думала! Хлеб — дело такое… живое… Что скажет Энигма?

Федя взглянул непонимающе.

— Ну кто тут у нас самый энигматический? Лёль, докладывайте. Что у вас?

— Это brioche. — Федя хотел было прийти Лёле на помощь, но та заговорила сама:

— Внешне похожа на вашу молочную булку. Наверху шишечка. Или помпончик. Внутри тоже мягкая, но пружинистая. Молочный хлеб если смять, больше не расправляется — эта пружинит. И слаще. Уже не хлеб, а другая… элитная лига. Кондитерская. Утро в венском кафе.

Федя, кажется, в первый раз услышал от Лёли такую длинную речь, и совершенно не ожидал, что она окажется настолько articulée[14] (подумал он по-французски).

— Браво, браво! — расплылся Дмитрий Всеволодович. — Смотрите, Лёлечка первая догадалась описать внутренность! Мы-то с вами все говорили только про вкус, а ведь есть ещё внутренняя структура: у первого, «гро» — там структура воздушная, кружевная… У вашего с семечками —

— Pain complet, — подсказал Федя.

— Мерси, «пэн компле». Он — глядите, — он более пористый, у него перепонки… На что-то он очень внутри похож…

— Я знаю. — Анна чуть-чуть улыбнулась белыми зубками. — На пористую структуру внутри кости…

— Костный мозг!

— Губчатое вещество, — уточнила Анна. — Ну что, по кругу — я завершаю? Федя, как эта последняя булочка называется?

— Petit pain au canneberges. Хлебец с клюквой.

— Булочка с клюквой! — продекламировал Дмитрий Всеволодович на манер мажордома.

— Снаружи никакой клюквы не видно, она где-то испод… воль. Сверху булка усыпана… то ли шипами, как у какого-то динозавра… или ещё похоже на зёрнышки гречки: не которые почерневшие, а посветлее… Судя по запаху, это дроблёный орех… Разламываешь — а внутри, как в капсуле, или в сказочном гробе — как спящая королевна — лежит лоснящаяся, блестящая клюквина… Так, придётся попробовать… — Анна отщипнула кусочек и закатила глаза. — Ну, если у тебя прогулянные уроки, а бриошь — венское кафе, то здесь карнавал! И кисло, и сладко — прямо-таки целый взрыв вкусовой, фейерверк…

— А нас морочили, что советский хлеб — самый вкусный, да?

— И мороженое. — Анна кивнула мужу. — И шоколад.

— Как же! Булшит[15]. Теперь, — дирижировал Дмитрий Всеволодович, — включаем свободные ассоциации: кто из присутствующих на какой хлеб похож? Начнём с Анны Вадимовны!

Фёдор быстро подумал, что Анна похожа на pain aux canneberges со скрытой внутри клюковкой и фейерверком… А может быть, что-то среднее между canneberges и pain complet с твёрдыми семечками…

— Ты бриошь! — заявил её муж.

— Хм? — подняла брови Анна. — Всего лишь бриошь?

А Фёдор, который верил словам, подумал, что да, бриошь тоже похожа — «другая лига», как сформулировала Лёля, «венское кафе» — и правда, похоже на аристократичную Анну. Но всё же спросил:

— В таком случае, кто из нас «хлебец с клюквой»?

— Лёлечка, вероятно, — поддела Анна.

«Да, точно, она!..»

— Нет, Энигма — будет у нас… — прищурился Дмитрий Всеволодович.

«Или pain complet? Да, наверное, pain complet с твёрдыми семечками…»

— Энигма будет у нас — «Пэн гро»!

— Неужели? — опять удивилась Анна. — Вот этот большой, с горькой коркой? Крестьянский парень с мозолистыми руками?

— Именно! — возликовал Белявский. — Корка твёрдая, а ведь внутренность — кружевна-ая!..

Ни один мускул не дрогнул на Лёлином лице, но Фёдору показалось, что характеристика была ей приятна. Его немного кольнуло.

— Значит, клюковку ты для себя приберёг? — насмешливо спросила Анна.

«Конечно!» — подумал Федя не без досады.

— Ну что ты! — усовестил жену Дмитрий Всеволодович. — Я — оле-оле…

— Ты блондинка?!

— По сути-то, я мягкотелый… такой, ненадёжный…

— Эм. Ты меня удивил, — сказала Анна, с интересом глядя на своего мужа. — А кто у нас Федя?

«Аu lait, мягкотелый… Нет, au lait уже занят. Что же Белявский оставил? Неужто фейерверк с клюковкой? Не может быть!..»

— Фёдор… я полагаю, что «пэн компле». Много разного. Всякие семечки, разные — есть побольше, поменьше…

Федя почувствовал благодарность. Почувствовал, что его оценили. Ещё отчётливей понял, насколько он всё же соскучился по такому лёгкому, необязательному разговору по-русски — и восхитился тем, как Белявский, при внешней бесцеремонности, всем ухитрился сказать что-то приятное — в сущности, из ничего!

— Закончена дегустация «пэн»! Вкусовые сосочки попрятались в защёчные мешочки!

«Нет, всё-таки симпатичный он человек, симпатичный…» — подумал Федя. А Дмитрий Всеволодович, будто услышав Федины мысли, перегнулся через стол и потрепал его по плечу:

— Ну что, «пэн»?

— Пэн.

— А «хлебное поле» как будет?

— М-м… Сhamp de pain?..

— Шамдёпэн… А-а, конечно! Шамзэлизэ[16]! Поля! Шам дё пэн…

— Да, но всё-таки сhamp de pain обычно не говорят. «Хлебное поле»?.. Скорее «пшеничное поле», le сhamp de blé…

Дмитрий Всеволодович сделал широкий жест, изображая простор или сеятеля.

— Шам де пэ-эн-н… А посередине — угадайте кто?

— Кто?

— Пэ-эн… пшени-ица… пле-евелы… а посередине — каменная баба!

IV. Рассказ о юном враче

Когда я работал медбратом в институте Склифосовского (это ещё старая территория, где Шереметевский дворец), клинические корпуса были на улице, а подземных переходов не было: больных через улицу на таких железных каталках возили в операционную и обратно. Я работал в торакальной хирургии…


Где-где?


Отделение неотложной грудной хирургии. Там концентрировались больные с раками пищевода, с перфорациями пищевода: кто-то кость проглотил, у кого-то химический ожог… Тяжёлые были больные. С раками пищевода — им разрешали всё кушать — икра разрешалась, коньяк… Заходишь в палату — они лежат весёлые, поддатенькие, у них прямо в тумбочке… в общем, всё разрешалось.

Я работал медбратом, мне надо было делать уколы. У меня список больных: шестьдесят человек в отделении. Я должен им шесть раз в день по миллиону единиц пенициллина. Шесть раз в день шестидесяти больным…


То есть триста шестьдесят уколов.


Да. Я прихожу, набираю шприцы… раньше были не одноразовые, а многоразовые шприцы. Набрал шестьдесят шприцов… ну, не шестьдесят, меньше, конечно, — но сколько есть: вот такая батарея шприцов, иголок…

Девчонки увидели, спрашивают у меня: «Ты куда это собрался такой красивый?»

Я говорю: «Уколы делать».

Они смеются надо мной: «Вот, студент! Да ты до завтрашнего дня не сделаешь эти уколы».

Я говорю: «А как же… А как же надо?»

Они объясняют мне: «Очень просто. Разводишь двадцать миллионов единиц пенициллина в двадцатиграммовый стеклянный шприц. Больных — шестьдесят. Значит, хватит с тебя три шприца. Три шприца ты разводишь, и берёшь с собой большой лоток с иголками. Подходишь, одеваешь иголку, миллилитр вводишь одному больному — иголку сбрасываешь. Одеваешь другую иголку — вкалываешь другому, снова иголку сбрасываешь. То есть ты тремя шприцами обслуживаешь шестьдесят человек».


Но иголки хотя бы меняли?


Иголки меняли. Но всё равно — по санитарным законам так делать запрещено.


Инфекция может через иголку проникнуть в шприц?


Ну… в принципе нет, потому что поршень как бы идёт всё время вниз… Но мало ли? Например, если глубоко вкалываешь, через иглу может быть ретроградный заброс крови — и всё, тогда можно заразить, да. Но вот, тем не менее…

О чём это говорит? Во-первых, везде была экономия. Очень строго смотрели на эти ставки, на выработки: урезали везде, обрезали…

А с другой стороны, это семьдесят седьмой год. Гепатита В не было, гепатита С не было… Была вообще тишь да гладь.

Светлый, светлый такой был период…

Я слышал, вы из Швейцарии, да? Ну, бывали там? Ну вот если будете — там в районе Монтрё есть замок, не помню название: и там в замке кровати — полусидячие. Оказывается, люди в средние века спали в полусидячем таком положении. Чтобы быть наготове, если какое-то нападение…

У нас сейчас — точно такая же ситуация. Если я на дежурство иду, а моя жена остаётся дома одна, она спать ложится — с ножом…


У вас отдельный дом?


Нет, квартира. Но всё время слышишь: там обокрали квартиру, там, там залезли… У меня очень хорошая наблюдательность, и я чётко заметил: у людей появился страх. Обратите внимание: в метро, в электричке — в глазах озлобленность. Люди привыкли к смертям, причём к насильственным. Идёшь по улице — лежит кто-то… Раньше, при Советском Союзе: «Что?» «Кто?» Сразу: «Пойдём посмотрим!» «Так, скорей надо скорую вызвать. Надо милицию вызвать!..» А сейчас просто мимо идут.

Раньше ночью гуляли, и вечером, и чтобы кто-то кого-то убил? приставал?.. Хоть теперь говорят, что была там какая-то уравниловка — но люди были открытые… праздники веселей проходили… В общем, всё было проще, гораздо проще…

Всё кончилось в девяносто первом году.


Я работал тогда в Никольской больнице. Двухэтажное здание, старые корпуса деревянные. Больница сельская. Её помещик достроил как раз в тысяча девятьсот семнадцатом году. Кстати сказать, операционная там была большая, шикарная. Стоял старинный зингеровский стол. Фабрика «Зингер». Девятнадцатого века выпуска. Но и в старом состоянии очень хорошо работал. Он и сейчас, кстати сказать, там стоит…

Так вот, был как раз август тысяча девятьсот девяносто первого года.

С вечера ещё, когда заступил на дежурство, девчонки мне говорят: чего-то творилось днём непонятное. (А у нас рядом военный аэродром.) Говорят: каждые две-три минуты на аэродром садится грузовой ил-семьдесят шестой. Две-три минуты проходят — ещё садится…

Но мне было не до того: у меня девочку привезли, очень тяжёлая была травма… и, в общем, эта девочка оказалась нежизнеспособна. То есть произошёл летальный исход. Мы её закрыли простынкой, и вот так у неё рука свисла. Я подхожу — и вдруг она пальцем мне: раз… раз… манит.

Как бы: «Иди сюда».

Думаю: «Ну ничего себе!..» И все тоже, естественно, испугались.

А это, оказывается, бывают уже такие посмертные сокращения, когда отдельно сгибаются на руках пальцы. Гиперактивность отдельных нервных клеток в умирающем организме…

И вот этой же ночью мы просыпаемся от сильного гула: чувствуется, что много-много техники идёт, и много света.

Вышли мы… а больничка стояла как раз на дороге, там есть такая деревня Шарапово, и в сторону туда военный аэродром. И по этой дороге — танки, танки… Бэтээры, бэтээры… Всё дрожит. Свет яркий — ночью…

Я говорю (мы вышли с заведующим нашим) — я говорю ему: «Лёнь, что это? Война?»

Он: «Не знаю…»

И прямо с тех пор и поехало. Революции, путчи, расстрел Белого дома, беспредел весь бандитский… Ну такой беспредел — просто!.. Практически каждый день привозили — кого подре́зали, кого расстреляли: из ружья, из гладкоствольного оружия очень много было ранений… Наркоманов везли: дежуришь — привозят, ещё привозят… Очень много везли поездной травмы…


Тех, кто попал под поезд?


Ну да. С Минского везли шоссе, с Можайского: очень много было аварий. Ранения…

У нас совмещал один врач, реаниматолог-анестезиолог. Однажды у него было двадцать две операции за ночь. На двадцать третьей операции ему стало плохо…


Двадцать две операции — за одну ночь?!


Только за одну ночь, да. Аппендицит, ущемлённая грыжа, желудочное кровотечение, ножевые ранения, разрыв селезёнки, разрыв печени, в сердце ранение было…


А есть какая-нибудь, я не знаю, техника безопасности? Ограничения?


Ну а как, какие ограничения, если везут этих больных?

Я помню, тоже всю ночь оперировал-оперировал — и утром надо было сдавать дежурство.

Вхожу, сидит профессор — и надо ему докладывать: поступил такой-то больной с таким-то диагнозом, сделано то-то и то-то… И так про каждого больного. И на вопросы, которые профессор задаёт — надо на все эти вопросы ответить.

Помню, зашёл в эту залу, у меня во-от такие две пачки историй… Сидит профессор — а у меня просто сил нету. Я хлоп эти пачки перед ним, говорю: «Вот здесь поступившие, а это вот наблюдающиеся… всё!»

Все посмотрели на меня… «Ну ладно, идите…»

Да лихое было время, что говорить…


Помню случай, из Кирова приехали работяги продавать лес. Поселились в гостинице, на территории… там у нас есть такой Старый Городок.

Продали этот лес, и с деньгами вырученными должны были на следующий день уезжать. И, видно, кто-то навёл на них.

А жили на первом этаже. Ночью человек пять или шесть туда залезли, в масках, с оружием, стали их грабить.

А мужики оказались здоровые. Маски эти все с них посрывали, — ну и у них у самих тоже там оказалось: у кого ружьё, у кого ещё что-то…

Короче говоря, всех скорая привезла — и грабителей, и пострадавших. Тринадцать или пятнадцать человек в общей сложности.

Вот это было шоу! Сидят все вместе в перевязочной — и милиция тут, и мы в присутствии милиции оказываем помощь… Вот это надо было снимать!

«Вот этот! — один кричит, показывает на другого. — Вот этот в меня стрелял!»

Тот: «Да ла-адно…»

«Что ладно тебе?! Что ладно?»

«Да ладно, сиди…»

«Ты, — говорит, — сам сейчас у меня посидишь!»

(А здоровые мужики-то — и те, и эти.)

«Ты сейчас, — говорит, — посидишь у меня! Я тебе… подожди, меня перевяжут, мы сейчас с тобой выясним…»

Милиция им обоим: «Всё, хватит! Выяснили уже!»

Смешно было.

Но, конечно, только со стороны…

V. Норма жизни

— Помнишь немцев, — обратился к жене Дмитрий Всеволодович, — немцев в Тае? Мы с Анной Вадимовной, — пояснил он Лёле и Фёдору, — позапрошлой зимой ездили в Тайланд, на остров Самуй. И соседи у нас были немцы. У них было любимое развлечение. Они садились с утра — все толстые, красные, плюс тридцать два на дворе, — открывали газету, какой-нибудь «цайтунг», всегда на последней странице, и страшно ржали. Мы думали, там анекдоты какие-то, немецкий юмор… Выяснилось, они читали прогноз погоды! «Франкфурт — минус пять!» И все: «Га-га-га!» А кругом пальмы, море, кокосы, плюс тридцать два… «Гамбург — минус одиннадцать»! «Га-га-га!!» И вот каждое утро так развлекались…

— К чему ты вспомнил? — спросила Анна.

— Ну как же: послушаешь этих ваших… свободных нарраторов — и понятно, почему все, начиная с Гоголя, как-то больше в Монтрё тянулись… предаться думам о родине. В Рим, в Женеву… И мы с вами тоже — видите, в Бернерском Юберлянде[17] исследуем тайну русской души. И — правильно, я считаю! Здесь это ещё можно хоть как-нибудь выносить. Дома послушаешь — сразу ложись и помирай. Да и слушать не станешь.

Вот рассказывает человек: двадцать две операции за ночь, «везут и везут»… Что же это такое, товарищи? Это война! Это линия фронта! Насилие — повсеместное, безостановочное — и самое главное, абсолютно привычное! Самое красноречивое — не когда возмущаются (этот врач, он хоть обращает внимание, хоть пытается отрефлексировать). Самое красноречивое — когда насилие просто становится элементом пейзажа, о нём говорят без эмоций, впроброс — как само собой разумеется: и ведь в каждом рассказе! Вы вспомните — Лёля, вспомните! Фёдор, вспомните, буквально в каждом: эта «баба с компотом» идёт — вон у неё соседка сидит, вон другая соседка — муж зарубил топором… Обычное дело: подумаешь, топором. Фигня какая. Бабулька, которая всем понравилась, которая «не судьба»: она говорит, «в деревне коловики»…

— Коломники, — поправил Федя.

— Да, колами дрались. «Это там у нас, нехорошие… ну ничего — не все же такие…» Тоже, видать, «ребятишки зассорились» — и кола-ами!..

— А я вспомнила, — чуть-чуть улыбнулась Анна, — «мужа хотели стрелять на плотине»…

— Вот, точно! Как раз привезли бы: прямо клиента на стол! Зингеровский. Позапрошлого века. «Прекрасно работает»…

Но главное — в чём? Когда этот фон насилия делается постоянным, когда давление постоянное — то абсолютно меняется восприятие…

— Да, меняется! — с убеждением подтвердил Федя. — Но в каком направлении оно меняется? В Европе ты существуешь в иллюзии, что жизнь — вот эта, посюсторонняя земная жизнь совершенно комфортна — и, главное, совершенно достаточна! Поэтому ценности, с которыми ты соотносишься — исключительно здешние, преходящие ценности: твой счёт в банке, страховка, контракт… сплошь иллюзия! Жизнь устроена так, что вся она без остатка уходит на пустоту! В то время как русский человек — не умозрительно, а по опыту, по непосредственным обстоятельствам своей жизни — смотрит не на «сейчас», а на вечное: именно потому, что так близок земной горизонт; потому, что внезапные обстоятельства, даже внезапная смерть, по-церковнославянски — «наглая» смерть…

— «Наглая смерть», прекрасное выражение! — перебил Дмитрий Всеволодович. — «Наглая смерть» — норма жизни! Известна вам, Фёдор, такая фамилия — Эберштадт? Николас Эберштадт?

— Что-то слышал…

— Анне Вадимовне по работе прислали статью. Анна Вадимовна у нас человек государственный… Я-то мелочь, по мелочи помогаю Анне Вадимовне… Вот, вместе читали. Статья называется «Дранкин нейшен», «Спившаяся нация». Ань, вспомнишь? В двух-трёх словах?

— Даже в одном-единственном слове, — спокойно сказала Анна. — Эберстадт — специалист по демографии, профессор Гарварда. Он употребляет термин «сверхсмертность». «Сверхсмертность» бывает во время войн, эпидемий, во время голода. А в России — и Эберстадт говорит, что это нечто невиданное в истории, — «сверхсмертность» растёт последние двадцать лет. Мужская смертность в молодом и в зрелом возрасте в России выше, чем в Эфиопии и в Сомали…

— Где реально воюют! — вставил Белявский.

— Эберстадт говорит, что ни одно научное объяснение не работает… И, что важно, — невероятный разрыв между классами. Образованный класс, люди с высшим образованием — смертность почти такая же, как в Европе. Сравнительно небольшая. Приемлемая. А вот люди без среднего образования — вымирают, как в самой нищей Африке, как в Зимбабве: он пишет, что даже при всех недостатках России — при относительной бедности, при плохой экологии, медицине — такие масштабы смертности необъяснимы…

— Умом Зимбабве не понять! — изрёк Дмитрий Всеволодович. — Ну так вот и вопрос нам, про душу-то: в чём загадка? Почему трактора — кувыркучие? Почему шестьдесят человек — одним шприцем? Почему смертность хуже, чем в Сомали?..

— Ну, это вопросы такого рода… — Анна сделала неопределённый жест. — «Что делать», «кто виноват»…

— А я знаю ответ! — заявил Дмитрий Всеволодович. — И скажу за обедом. Фёдор! Вам хозяин не говорил про табльдот? Уже время, вообще-то.

— Да-да, Эрик просил извиниться, он просит ещё полчаса.

— Мне нравится, как вы говорите «Эри́к», «Эри́кь». Ну хорошо, есть у вас что-нибудь аппетитное перед обедом? Какая-нибудь, скажем, девушка аппетитная, полная жизни?..

— Есть запись чудесной девушки из Чебоксар —

— Чухонка!

— Нет, русская. Просто родом из Чебоксар. Но запись довольно длительная… продолжительная, большой тайминг…

— Ань, ты выдержишь продолжительную чухонку? Ставьте, Фёдор, чухонку из Чебоксар!

VI. Правдивая повесть о приключениях Тани из Чебоксар

Я по Волге очень скучаю. Вот Лёшка не так. У него деревня была не на Волге. А я выросла именно на берегу. И вот когда лежишь спишь, и слышно моторные лодки… Это, можно сказать, в крови уже: всё лето из воды не вылазиешь, ягоды эти, грибы, рыбалка… А заливные луга там какие! Напротив нашего города остров Козий (так называется, Козий), весной он заливается полностью — а как лёд ушёл, вода спала — и начинается: трава в рост человека, её не раздвинешь, такая она густая вся, обалденная! Но она от солнца сразу сжигается, потому что на Волгу-то самые жаркие лучи… И клубника: здесь она маленькая, водянистая, и зелёнки отдираются плохо — а там она размером вот такая! И по вкусу она — медовая!.. А рыбалка? Весной идёт чехонь — это типа длинной воблы, но в сто раз вкуснее, «царская рыба» её называют. Такой кайф был эту резинку с чехониной вытягивать!.. Тогда в уху ещё воду брали из Волги, варили: добавят туда стопку водки…


А сейчас воду из Волги не берут?


Да что-о вы! Сейчас там даже купаться опасно. Не считая, что там и желтухи, и дизентерии, и всё, — так над нами ещё и «Химпром»… Деревни рыбацкие все пустуют, потому что ловить некого. И раки все умерли в Волге, потому что они только в чистой воде живут…

Здесь в Москве-то летом и сходить некуда — и такое чувство невыполненного долга, что ты за всё лето ничего не собрал, никого не поймал, и даже ни разу нос не поморозил в воде… Волга-то, она до двадцати градусов никогда не прогревается. По крайней мере, в наших местах. Ну, и как лягушки там — до посинения купаешься — и всё лето. Закалка получается.

В Хохляндию когда ездила первый раз, там река Буг — она хоть и порожистая, но прямо как парное молоко! Я думаю: «Прям как в ванне…» А они все стоят: ой, даже не раздеваются. Говорят мне: «Ну ты мо-орж!» Смотрят на меня, как будто я с Луны свалилась, — и я на них так же… Первое было в моей жизни большое путешествие. Плюс ещё я одна, восемнадцать лет, так прикольно всё!..

Ехали с одной тёткой из Чебоксар, проболтали с ней всю дорогу — а ей куда-то на пересадку, не помню, куда она ехала. И у нас у обоих время полно до поезда. Ну, я в Москве-то была проездом в детстве, ездили затовариваться. Знаю, где Красная площадь находится — ну хотя бы примерно, — а она вообще не бывала ни разу.

Значит, вышли мы с поезда — надо покушать. А где? В восемь утра ничего, даже кафе у хачиков не открыты. Шли, шли — нету, нету, вообще кушать охота уже. И тут типа такого подвала, и вывеска «Кафе». Спускаемся — сидят четверо мужчин. Мы как путёвые с ней: открываем меню, начинаем смотреть цены — вроде и цены подходящие… сели. Мужчина один говорит: «Ну давайте я вас обслужу…» Приносит нам покушать, вина приносит… Мы говорим: «Мы вино не заказывали. Мы девушки непьющие». Короче, уговорили они нас по полбокалу вина выпить. Тётка-то замахнула, потом ещё, разболтались: оказалось, вообще выходной в этом кафе, а эти товарищи после какого-то хорошего праздника сидят голову лечат. И тут заходим мы — ну как нам отказать, когда мы такие деловые, читаем меню? (смеётся) Они, короче, свою еду погрели для нас… А мужчина, который нас обслужил, — он директор кафе этого получается.

«Девчонки, — говорит, — вы куда?»

«На Красную площадь, у нас сейчас поезд будет скоро».

«Где метро, знаете?»

«Не-ет…»

«Ну, давайте, — говорит, — до метро вас провожу».

Идём — а мы после вина, да с утра ещё, голова не соображает… И тут я вспоминаю, что мы забыли за еду-то заплатить! Всё, мне поплохело, я хватаюсь, говорю: «Вы извините, пожалуйста, просто расслабились и забыли…»

Он смеётся, говорит: «Да ладно, девчонки, вы чё? На обратном пути заходите».

Ой, мы такие: «Спасибо, спасибо!..»

Ну, отдохнула месяц на Украине — еду обратно. С Киевского — на Казанский вокзал, с пересадкой.

Стою в кассу, очередь к билету подошла — она говорит: «Столько-то…» (сто рублей, что ли, тогда билет стоил). Я в сумочку залезаю — а там ни рубля вообще! И я… блин!.. всё… ограбили…

А у меня такая дурацкая сумочка была, просто с хлястиком, можно было одним пальцем открыть. Чемодан тащу, сзади эта сумка болтается… ну грех не вытащить у дурочки малолетней. В поезде-то я смотрела — всё было нормально: подозреваю, что на вокзале вытащили.

И я чуть сознание не теряю от ужаса: как представлю, что я в Москве… и куда мне? я никого не знаю… Вышла с вокзала, села, сижу реву. Подходят грузчики — там толкают тележки: «Чё плачешь?»

«Вот ограбили, — говорю, — даже на хлеб не осталось…»

Предлагает мне заработать.

Я говорю: «Да пош-шёл ты!» Психанула, плюнула в его сторону и ушла.

Потом думаю: ну ладно, а чего делать-то?

Пойду к этому дяденьке в кафе, кроме него у меня тут ближайших знакомых нету. (смеётся) Он же приглашал? Глаза вот такие, косметика смылась, опухшая, вся зарёванная — пришла. А они снова делают шашлыки, у них опять какой-то день рождения.

«О! — говорит, — уже приехала с Украины?»

Я такая: «Прие-е-ехала…» — мне ж сразу себя жалко…

«А чего плачешь?»

Я говорю, так и так…

«А, фигня! — говорит. — Вот только что до тебя две приходили, их тоже ограбили. Мы их уже проводили, — говорит, — и тя проводим».

Такой мужик беспроблемный попался! Накормили шашлыками, съездили взяли билет, вечером посадили меня на поезд. Счастливая, довольная до дому доехала. Накормленная… с приключениями…


Мы вообще, вся семья — гастролёры. Мама с папой в Удмуртии встретились, бабушка с дедом на Сахалине…

Строили там чего-то после войны. Ещё японцев застали: вместе работали, в ихних этих бочках мылись. Дед рассказывал: они не в банях моются, а в бочке. Горячих камней накидают, сидят… Пили водку ихнюю, самогонку.

А потом японцев оттуда прогнали — за сорок восемь часов всех посажали на плоты. А кто не помещался — японцы своих жён и детей топили. Это уже дед с бабушкой вместе рассказывали. Прямо загоняли в море, говорят, и топили. Кто себе животы вскрывал, харакири делали… Это, говорят, было всё на наших глазах…

У меня вообще бабушка очень яркая личность. Дед-то из крепостных, у них вся семья такая — любители… А бабушка вообще никогда не употребляла. Она очень интеллигентная, не ругалась никогда матом, даже голоса никогда не повышала.

Когда они с дедом познакомились, решили совместно жить, дед говорит ей: «Переезжай ко мне».

«И вот жду-жду её, — говорит, — а она не идёт. Прихожу — сидит на чемоданах». Оказывается, бабушка дала себе слово: «Если он не придёт за мной, я к нему сама не пойду».

Он приходит: «Ты чё сидишь-то? я же тебя там жду!» Взял её чемодан — и она с чистой совестью, что он за ней сам пришёл, пошла к нему жить… Вот такой человек.

Всё детство мы прожили у неё: старшая сестра и я. Мать с отцом развелись, когда мне было три года, и после этого отношения не поддерживали. Воспитывала только бабушка нас: и косички, и завтраки, и уроки…

Жили бедно, конечно. Мама одна, и развалился Советский Союз… бедно жили. Я, естественно, после школы сразу быстрей работать (хотя училась очень хорошо). Потом приехала в Москву — и три года: пекарем, пекарь-кондитером…


Ну и как-то раз приезжаю в отпуск домой с Москвы.

А у нас из центра города, если чуть опоздаешь, автобусов нет — не уедешь. А я заболталась с девчонками и припозднилась. Смотрю: машина стоит, там знакомый парень за рулём, как раз с моего района.

Подхожу: «Андрей, довезёшь?»

А с заднего сиденья: «Ой, Тань, это ты что ли?» (Меня же в городе редко видят.)

Я говорю: «А там кто?»

И выходит такой высо-окий парень. Я говорю: «Это ты, что ль, Лёшк?!»

А мы учились с его старшей сестрой в параллельных классах.

Он так для меня всегда и был — младший братик моей подруги. Он ещё тогда маленький был росточком, а ещё он ушастый у меня, курносый, смешной… И на три года младше — я его никогда и как парня-то не воспринимала. А он всю жизнь был влюблён. Бегал на дискотеку, смотрел, с кем я танцую… Ну, мы смеялись, естественно… не то чтобы зло смеялись, а так: «Ну ла-адно!» — поцелуешь его в щёчку подойдёшь, за ухо потреплешь… Ну, чтобы не обижать…

И тут смотрю: вырос так, возмужал…

Довезли — а я проболталась по дороге, что завтра еду к бабушке в баню.

А это опять через весь город в другой район. У нас город растянутый Чебоксары, автобусы ходят редко, и на весь город одна автостанция. Так он с самого утра — в рубашечке, в брючках, весь такой накрахмаленный… А я только часов в пять вечера собралась.

Встретил меня как ни в чём не бывало: «Привет-привет! Погуляем на Волгу?..»

Потом только признался, что с самого утра там торчал. Ждал, когда я уже поеду-то через автостанцию эту…

И как раз у него день рождения — двадцать лет. База отдыха, всё: бассейн, Волга… Ой, столько было шашлыков, столько водки!.. Помню, двадцать шестого апреля шёл снег — а мы всей толпой в Волгу!.. И девчонки тоже, и все… Один такой толстый у нас в компании, самый последний заходит и про себя говорит: «Чё как дурак лезу?..»

А все кричат: «Кто не купается, тот не пацан!»

«Ну, я чё, не пацан, что ли?» — думает про себя. Короче, тоже скупнулся…

Потом кто-то надоумился ворон стрелять. Поехали домой за ружьём — их там пьяных милиция скрутила… То есть люди-то, в принципе, просто ехали ворон пострелять — но то, что в пьяном состоянии, и с оружием… Приезжают с фингалами — без ружей, с набитыми мордами…

На третий день просыпаемся — все в одном номере. Человек нас… сколько… пятнадцать, наверное, было — как там все уместились?..

Просыпаемся утром, глаза открываем — стучится кто-то, то ли охранник, то ли кто: «Ну вы чё? — говорит. — Собираетесь уезжать-то? На ночь сняли, — говорит, — а неделю уже тут гуляете…»

Мы такие: «Да мы б уехали, да не можем встать с будуна…»

Он: «Ну щас…» — и приносит ведро берёзового сока ледяного!

Мы все: «О-о-о-о!.. давай!..» — черпаем… Уже и водка опять пошла, и мужика этого тоже с собой…

Очень круто мы погуляли.

И вот, получается, двадцать пятого был день рождения, а где-то с двадцать седьмого пошла у нас совместная жизнь.

Он привозит меня в деревню к себе домой: «Вот это моя жена будет». Я от стыда в огород сразу с Ольгой (с сестрой его), травки полить: в дом-то стыдно зайти…

Ну как это: не замужем, нерасписанные, а он меня «женой» привёл? Даже в глаза стыдно было смотреть. И тут свекровь говорит: «Ну, идите в баню». Я помню, пот по спине полился: «Как так? сразу и в баню зовут…» Стыдно было, конечно.

Но он-то меня женой называл, а я-то его мужем — нет. Думала: надо ещё посмотреть на него… Проверяла.

Полгода мы не расставались, всё вместе делали… Помню, «ГАЗоны» из Нижнего перегоняли. А это ж трясёт, блин, до невозможности: приедешь, потом ещё сотрясение мозгов неделю лечишь…

Лес валил — я ему орешник рубила. У нас в Чувашии такие были дубравы! Сейчас-то уже не осталось: первый ряд леса — заходишь и пустота. Один орешник растёт, липки, осинки… Когда дали лесхозу свободу — всё сразу и повырезали.

Тогда делали как? кто хочешь, идёшь в лесхоз, покупаешь делянку. Тебе лесник помечает деревья, определённое число квадратов. А к лесу этому ни дороги, ничё: на «ГАЗонах», на «Уралах», с этими буксами — ну, вечно застрянет чего-нибудь, то дождь, то грязь… Потом надо эту делянку вычистить от орешника, выкорчевать все пни… И потом только дубы — распиливали, вывозили и продавали кругляк.

Сучки и орешники шли на дрова — и дубы, которые с кольцами. В семьдесят восьмом году много дубов замёрзло в Чувашии, и они с гнилыми кольцами. Там буквально миллиметровый слой, но когда пропускаешь на пилораме — на месте этих колец просто ломается доска. Поэтому с кольцами — тоже на дрова идёт. Таскали с ним и орешники, и дубовые плашки… все говорили: «Какая у тя невеста, какая у тя подруга!» А он хорохорился: «Это моя жена, а не подруга!» Ну чтоб не зарились…

Он у меня простой, работы-то не боится. На свадьбу надо было заработать — а там в Чувашии вообще работы нет. Он у меня вон и лес рубил, и навоз продавал, и жмуриков возил… В похоронном агентстве работал. Звонишь: «Чё делаешь?» — «Да со жмуриком в лифте едем!» Он же большой: тащить на девятый этаж не будешь. Поставишь его… (смеётся) Они там их как людей уже не воспринимали: «жмурики» и «жмурики»…

Навоз тоже продавал: лето, а у нас везде огороды, ажиотаж… Они там вдвоём с напарником лопатами нагребут: машина — семь тыщ! В общем, очень выгодное дело. Напарник потом свидетелем был на свадьбе. В костюме… Выпил, обнял его, и на весь зал: «Ну-у, продали мы с тобой говни-ищ-ща!» Мой — покраснел весь, позеленел: «Ты что? Тихо! Тихо!»


А после свадьбы сидим с ним думаем, куда поехать?

Поедем на юг — вернёмся ведь без копейки. Здесь в Чувашии работы нету пока… А, думаем, айда на север!

Взяли по чемодану, свекровь нам засунула валенки, серые с галошами — север же едем покорять!..

Пересадка в Тюмени, а у нас этот баул с валенками лопается! На дворе сентябрь месяц, даже август ещё, по-моему… Женщина рядом сидит: «Да-а, молодёжь, серьёзно настроились…» Так смеялись…


Приезжаем в Сургут, вылазием на вокзале: чё делать, куда идти? С чемоданами… Пошли, а там и домов-то жилых нету: стройки только, и пустота.

Пошли по остановкам объявления искать. Сняли у каких-то додиков комнату… Ну додики, алкоголики. Её «Стюардесса» звали… свои местные собутыльники. Она когда-то была стюардессой. У неё такой пятый размер груди, и она всё время ходила в халате, чтоб было видно… богатство. Болтушка была-а! Когда пьяная — она заколебёт. Пристала к нам в первый день с разговорами, болтает-болтает — а мужик ейный подходит, со спокойным таким выражением лица за волосы её — бдыщ! лбом об стенку: «Дом-мой, я сказал… Чё молодым надоедаешь?»

У нас такие глаза вообще…

А как-то раз захожу — Стюардесса мясо варит. А у неё в жизни мяса не было в холодильнике.

«Блин, ты чё, — говорю, — моё мясо?!» А я только вот на последние деньги купила…

Она такая: «Это моё…»

Я говорю: «Какое твоё? Если только крысу поймала где-нибудь!..»

«Ну ла-адно, чё ты…» — вытаскивает это мясо варёное из кастрюли, шмяк, отдаёт мне. Простая такая, вообще! Но с другой стороны, не вредная…

Прожили мы у неё первый месяц.

Денег-то поначалу не было, работы тоже, что делать? давай чай пить!

Варенье доели — пьём просто чай с сахаром.

Потом сахар кончился, без сахара пьём: чай, чай, по пять раз в день только чай…

И гулять ходили. Денег нет — только прогулки по воздуху.

Идём, мой говорит: «Так пива хочется…» Вдруг смотрим: полтинник валяется! Он голову поднимает, кричит: «Господи-и! Спасибо тебе-е!» И — бегом в киоск за пивом! Мне жрать хотелось — ему выпить…

Потом сняли у дагестанцев. Там у них полагается женская половина и мужская. А наша комната была посредине. Женская половина — одни баулы-баулы-баулы, и ванная с туалетом. А мимо мужской проходишь — там такой носкои́н! Ну, мы так называли: носки, ноги вот, мужским запахом… кислорода там не было, короче.

Недели две прожили там — и нашли уже на подольше, у азербайджанцев.

Это хорошая семья была, Ариф и Арифа.

Восточные, они вообще хитрые — а эти очень простые. Она по-русски плохо разговаривала: я по телевизору смотрю объявления о работе (а я же кондитер), — меня Арифа зовёт: «О, „кондуктор“, „кондуктор“!..»

А комнату они сдавали из-за того, что у него брат попал в передрягу с милицией. По-моему, наркота…

У меня такая же была история: тут одна подружка в Москве — такая скромнюха, не пьёт-не курит, я даже не думала, что у неё когда-нибудь парень вообще появится — и отсидела полгода под следствием, представляете? В метро милиция… документы проверила.

«Откройте сумочку!» — и лежит порошок. Причём немало, такой хороший пакетик. И отбрехаться не отбрехаешься — вот же, он у тебя есть? милиция тебя поймала? Полгода ей передачки носила. Пока адвокат не освободил. Ну, вы понимаете, как «освободил»: без денег, естественно, там вопрос не решается…

И, значит, этот Ариф. Он водителем в «Сургутнефтегазе» работал — и ровно свою зарплату всю посылал, чтобы брата вытащить — им на еду даже не хватало.

Я уже потом устроилась на работу на фабрику, с фабрики приносила чё нужно было: масло, яйца, — мы с ней делили. Кушать-то надо чего-то ей и ребёнку?

Полгода у них прожили. Уже даже наши родители им звонили, спрашивали: «Дети наши вас там ещё не достали своими криками?» Мы ж оба с ним темпераментные, «хай, вай»…

Оказался ревнивый ужасно. До свадьбы полгода сдерживался, а как только кольцо надели: всё, получай! Не дай бог на кого посмотришь… прям до болезни. Каждую неделю водил меня в церковь — присягу давать перед иконой. Я, естественно, брыкалась как могла: и чемодан ему собирала, и утюг об голову, и паспорт рвала, где штамп — пришлось восстанавливать по утере… Потом притёрлись. День дерёмся, день влюбляемся…

И всегда вместе. Всегда. Расставаться мы не умели, в первые года особенно.

Таксовали вместе. Он у меня сперва устроился в мусоровозку. «ГАЗэль» трёхместная, сзади будка. Едем — одно место свободное. Если видит, что кто-то стоит, — останавливается сразу, выбегает (никто в «ГАЗэль» же не сядет, тем более в мусоровозку) — сам выбегает, запихивает его туда: «Дав-вай! Куда тебе? Город не знаем: показывай!..»

Как-то едет с нами один — мы слышим: чувашский акцент. (Мы-то без акцента разговариваем, а деревенских сразу слышно.) «Чего, — говорим, — хамальял?» («Хамальял» — это «с моей деревни», «земляк».) «Чего делаешь-то?»

«Дащу, дащу, — говорит, — тут охраняю». (А сам бухарик такой, чего он может охранять? непонятно.)

Мы говорим: «О! нам как раз шашлык негде делать, сейчас приедем к тебе на дачу!» Молодые, наглые…

Приехали — а дача у него на Оби, рядом с ГЭС. И такая картина там обалденная: Обь — она же не замерзает, где ГЭС, — турбины молотят, всё испаряется, — туманища такие, что прямо ножом режь.

И любая веточка, любой провод — вот такой толщины иней! Испаряется и сразу намерзает. А провода же ещё и притягивают, там же всё намагничено… Такого инея я нигде больше не видела: нереально просто, сказочное королевство…

Но очень весны хотелось. Я вообще обожаю весну, когда кровь бурлит, когда жить охота… А тут — нет и нет, я уже… организм же чувствует, что должно уже начаться… Неинтересно там в этом плане.

Хотя уже и квартиру отдельную сняли, и денег стало побольше, свою машину купили «восьмёрку»…

Но пришлось всё же уехать.

У меня эрозия на руках началась… там же вообще, там такие магнитные поля, что током било даже от дерева. Не то что щёлкает, как у нас, — а прям искры! Меня на работе «Электростанция» называли. А везде же печи, взбивальные машины… я боялась к чему-либо прикасаться. Вода — вообще пипец, кровь изо рта постоянно…

И главное — не могли ребёнка заделать.

В общем, через два года уехали с севера.


Я, конечно, как Плюшкин: вещи все собрала, бытовую технику, телевизор… Едем — дверь «восьмёрки» открывается — вываливаются валенки, швабры, вёдра… Так напичкано было. Вылазием, всё обратно запихиваем…

А ещё кошка у меня была! Такая походная оказалась кошка — ни разу даже не нагадила. Подойдёт, губы полижет — значит, пить хочет. Нальёшь ей в крышечку, попьёт, китикэт из руки погрызёт и дальше…

Неделю ехали: в Тюмень к друзьям, в Свердловск, в Удмуртию заезжали… Притом эта восьмёра ещё и ломалась, блин… Но зато весело ехали.

А домой приехали — в первую ночь свои же соседи весь бензин слили.

Другой сосед: «О-о, я знаю, двещти тыщящ привезли… — Они с акцентом там разговаривают, в деревне. — Двещти тыщящ привёз, давай бутылку покупай…» Уже деньги наши посчитали за ночь!

Я устроилась в ресторан работать, мне там повариха: «Во-от, мы с мужем всю жизнь работаем — даже стенку себе купить не можем! Салаги, а на машине ездят…»

Я говорю: «Ну а чё ты тогда сидишь здесь стонешь? Едь зарабатывай. Я, салага, уже без рук успела остаться, три зуба вылетело, ребёнка не могу иметь…»

Может быть, это бедность там, в Чувашии… А может, всё-таки склад характера: очень сильная зависть. Прямо спиной чувствовалась.

И главное, муж начал выпивать. Причём так, что я просто в шоке была.

Вроде когда на севере жили, не расставались никогда. А тут, гляжу, появились… и все ж знакомые, все ж свои…

Я в положении, а мне рожать, а я с ребёнком маленьким — а его домой не загонишь: «У меня люди», «у меня люди»… Я говорю: «Я знаю этих людей!..»

Ну, и всеми способами его домой — и так, и сяк, и лаской, и грубостью… Никого во двор не пускала, «жена-стерва»: это ведь или уведут его куда-нибудь «помогать», или с этим делом придут…

Моя бабушка тоже: она всю жизнь ставила табуретку в прихожке — человеку сразу давала понять, что она даже в дом не приглашает. Тоже с пьющим всю жизнь прожила.

Бабушка так говорила: «Семья есть, пока женщина терпит».


Я всё могу понять: кризис, работы вообще не стало, он и так уже везде где мог… а ещё не везде и заплотят, это тоже же унижает, толкает к бутылке. Я это всё понимаю, но тем не менее выдержать, когда ты с ребёнком и твой муж пьёт — это тоже большого стоит…

Поэтому, в общем, я с ним развелась. Да! Официально развелась, сказала: «Всё, уезжаю от тебя».

Человек через две недели бросил пить, пришёл в себя.

Но я не собиралась так от него совсем-то, на всю жизнь уходить… Мы же с ним обвенчанные…

А развод — это даже не столько его ошарашить, сколько то, что я вставала в очередь на «Молодую семью». Там такие условия: если семья состоит из трёх человек — муж, жена и ребёнок, — нужно не меньше двухкомнатной квартиры, чтоб получить субсидию. А откуда у нас двухкомнатная квартира? Хоть бы какую-нибудь комнатушку… А на ребёнка и маму можно тридцать три квадрата. Вот, я больше-то из этих целей. Я ж своим умом понимала, что это для очереди — а его тем самым привела в чувство. А как иначе? Если встряску не сделаешь, он и не придёт в себя. Так что мы сейчас разведённые, он меня снова замуж зовёт…

(смеётся)

Но всё равно я считаю, что мне повезло. Сколько бы я ни хотела свой характер показывать — но когда смотрю, как они с ребёнком играют, игрушки делят… Ну, собирают лего, он домик для неё строит — она, там, паровоз: фишек этих не хватает, начинает у него забирать, он у неё, так до драки… Потом оба у меня в углах стоят, один в одном, другой в другом: я у них воспитатель.

Они товарищи против меня: «Я с па-апой буду!..»

Я говорю: «Щас и папе попадёт, и тебе!»

Получается, муж у меня — как ребёнок. Женщина-то — она к годам взрослеет, мудреет, а мужчина… Мой — он вообще лет в пятнадцать где-то остановился. Он такой по жизни, я его «человек-авария» называю. То чего-нибудь у него украдут, то ещё… думаешь: «Господи, вроде дом-работа, работа-дом, всё: ну, по выходным в лес ходим, ну ребёнка на карусель… Ну куда всё девается?! Всю жизнь работаем — и ничего сэкономить не можем!» Как только отложишь — чего-нибудь происходит. Потому что очень уж приключенческий муж у меня…

Сейчас машину хочет в кредит, а ни один банк не даёт без московской прописки: расстроился, психует, ночи теперь не спит… Я говорю: «Ну чего ты переживаешь? Всё ерунда, лишь бы все были живы-здоровы…»

Дело в том, что ему, чтобы подняться в должности, нужен транспорт.

Он работает менеджером по продажам: мороженое, фирма «Айсберри». Там у каждого свои точки, где ихние холодильники стоят, и другие туда водители не суются. Свои магазины, он договаривается с ними, обслуживает, развозит… Работа нервная. Потому что заходишь в магазин, там все разные продавщицы, все со своими гонорами: «Мне нич-чё не нада!» — вот в такой форме могут отвечать.

А он если не продаст, то ему не будет зарплаты. «Ну не надо и не надо, дайте хоть табуреточку посидеть…» И начинает там: кому анекдот расскажет, кому массаж сделает… Кому просто матом, чуть ли не бьёт он их там, некоторых своих продавщиц: «Как вы мне надоели!» — иной раз крышку с холодильника может сбить психануть…

Я говорю: «Ну это только ты так можешь!» Я б вот на грубость никогда не смогла бы — и в жизни бы я не зашла больше в этот магазин… а ему надо идти, он идёт… Потом приходит домой, психует…

Зато лидер продаж в своей фирме. Его ценят, уважают. Уже месяцев девять зовут на больше, начальником сектора, открывать новые точки: всё то же самое, но без продаж. Но обязательно необходим личный транспорт. Он ещё и поэтому переживает, а я его успокаиваю каждый раз, хвалю…

Говорю ему: «Я уже твоей мамой становлюсь в итоге…»


Вот так и живём.

VII. Ключ

— Странное ощущение… — проговорила Анна. — Как будто всё ненастоящее…

— В её рассказе? — расстроился Фёдор.

— Эта комната… Горы… Как будто неплотное: то ли просвечивает, то ли…

— Так. Срочно обедать! — Белявский поднялся из кресла.

— …то ли плывёт… Вроде бы и реальное — но не совсем…

— А реальность — наоборот, на плёнке? — подхватил Фёдор. — Я тоже это чувствовал! несколько раз!

— Ну вот ещё, — отмахнулся Дмитрий Всеволодович. — Аня, стыдно: взрослые люди. Поешь — сразу перестанет плыть и просвечивать…


Все расположились за большим столом у окна: Дмитрий Всеволодович напротив жены, рядом с Лёлей; Фёдор, соответственно, рядом с Анной. Разрумянившийся от кухонного жара Эрик и его помощник — невозмутимый светловолосый атлет с серьгой — расставляли закуски à la fribourgeoise[18]: густой молочный суп с картошкой, шпинатом и белой крапивой; салат из томлёной моркови; пирог с шукрутой[19] — и, разумеется, сыр грюйер во всех видах: нарезанный палочками и завёрнутый в бекон; взбитый в суфле; запечённый в ramequin (керамической чашке), и он же — в пироге, в салате, в молочном супе…

— Assez, assez![20] — испуганно вскричала Анна, когда Эрик щедро отрезал ей пирога. — Дима, возьми у меня…

Фёдор скованно перекрестился, и начал есть.

Белявский встряхнул тёмно-красную тканую салфетку:

— Ну что, коллеги? Мы выполнили задачу!

— Уже?

— Путешествие к центру души состоялось. Загадка — разгадана!

— Давай, просвети… — предложила Анна, но как-то не слишком охотно.

— Э не-ет, мне интересно сначала послушать ва-ас!.. — лукаво пропел Белявский, цепляя на вилку грюйерный рулет. — Ваши версии?

Вот — на данный момент мы имеем семь персонажей. Отдадим должное Фёдору: есть палитра. Все разные — но все семеро чётко подводятся под один знаменатель. Вопрос: под какой? Есть ответ?

— Как ты любишь экзамены, — вздохнула Анна. — Есть много ответов…

— Так-так?

— Мы говорим, — уточнила Анна, — про барышню из Чебоксар?

— И про барышню, и про всех… Эрик, — обратился Белявский к хозяину, появившемуся с новым дымящимся блюдом, — кен ю гив пейпа?[21] Райт? — Дмитрий Всеволодович перешёл на язык жестов: — Райт? Пейпа? Пен?[22]

Фёдор пришёл ему на помощь, повторив просьбу по-французски.

— Пенсил[23]?.. — не сдавался Дмитрий Всеволодович. — Я буду фиксировать!

— Эм… Что прежде всего поражает — отсутствие мучика… Ты же знаешь, — оговорилась Анна, — какая у меня всегда тема…

Мучик в русской семье — потерянное звено.

Он ушёл… причём ушёл как можно быстрее, пока ребёнок маленький — и «отношения не поддерживает». То есть жечка воспитывает ребёнка сама. Сама кормит, сама обеспечивает, сама «ростит»…

Если он не ушёл — значит, умер. Сам умер — как в первой истории, от болезни: от сердца, от рака, от туберкулёза… Погиб — в тракторе перевернулся. В драке зарезали, застрелили, на стройке упала балка. Погиб на войне.

Но даже если мучик остался в семье, всё равно его нет. Жечка — вот она, рулит: платок в цветах, кофта в горох — она в доме хозяйка! А мучик где? Да где-то сбоку-припёку, на сундучке, с ободранной лысиной: бутылку сунули ему — он доволен. Как соску…

Дмитрий Всеволодович, сидевший визави к Анне и рядом с Лёлей, наклонился к уху своей соседки (как будто из вежливости — чтобы не перебивать жену) и тихо что-то сказал или спросил.

Анна приподняла подбородок — и её голос тоже зазвучал несколько выше:

— Затем жечка едет в Москву. Из деревни, из Липецка, из Тамбова, из Чебоксар. Первопроходец — она! Завоеватель — она…

— Как pèlerinage[24]! — Федя увлёкся сравнением. — Как… странствующий рыцарь!..

— Странствующая рыцарь. Она — рыцарь, она странствует и воюет. Он дома прядёт… то есть пьёт, то есть соску сосёт.

Но однажды она возвращается. В голубой кофточке. В ореоле. «С Москвы!» Она в центре внимания, на ней отблеск цивилизации…

— Тепло, тепло!.. — подал голос Белявский.

— И, вернувшись, что она получает как приз? Что она завоевала в итоге странствий? Мучика. Обратили внимание? мучик моложе её на три года. Это статистика: чаще и чаще мужья — младше жён. И не у творческой интеллигенции, а в самом что ни на есть суконно-посконном народе. Как дума-ете, почему?

Потому что мучик быстро приходит в негодность. Он пьёт. Он болеет. Его надо брать, пока ещё что-то шевелится — то есть тёплого из-под мамки. Жечка больше не выходит за-муж, за большого и сильного мужа, — наоборот, она мужа берёт под себя, подбирает: по сути, усыновляет мучика, как ребёнка…

— Горячо! — тыкнул вилкой Белявский, энергично разделывавший эскалоп. — Что-то ещё у тебя, Ань?.. Всё? Фёдор!

Фёдор глянул на Дмитрия Всеволодовича исподлобья.

— Я боюсь, что мы слишком… — заговорил он с некоторой запинкой, — боюсь, что вы смотрите на поверхность, одну поверхность, — в то время как сущность кроется в глубине… Вы, Анна, всё сводите к искажённым гендерным отношениям: это важный аспект, но тоже — лишь периферийный аспект… Вы, Дмитрий, в прошлый раз акцентировали на насилии…

— И я больше скажу!.. Молчу, молчу.

— Другими словами, Россия у вас в первую очередь — многострадальная. Здесь вы правы: церковь тоже молится о России как о «многострадальной». Но также и «богохранимой»…

— Какой-какой?

— Богохранимой, — как можно твёрже повторил Фёдор. — Россия — страна богохранимая —

— Как-то посредственно она «хранимая»… — хмыкнул Дмитрий Всеволодович.

— А в чём это проявляется, Федя? — внимательно уточнила Анна.

— В Православии. В вере. В терпении. В простоте. В Божьей искре…

— Федя, вы говорите, «в терпении», — мягко прервала Анна. — Но, по опросам, больше трети российских жителей эмигрируют, если им предоставят такую возможность. Если брать образованных горожан трудоспособного возраста — больше пятидесяти процентов. Вы видите здесь «терпение»?

— Во-во, — подключился и Дмитрий Всеволодович, — что это за «богохранимое» государство, откуда всё население хочет свалить? Храним для кого? Для китайцев?

— Боюсь, — не отступал Федя, — у ваших выводов ненадёжная база: представьте, что к вам с опросным листком подходят на улице, — разве станете вы исповедовать глубину? Совершенно напротив: эту внутреннюю глубину каждый истинный русский ревностно бережёт! чтобы не загрязнить тот источник живой воды, который в этой глубине испокон веков бьёт и никогда не иссякнет!..

Дмитрий Всеволодович закряхтел.

Анна, до сих пор довольно сочувственно слушавшая Фёдора, тоже как-то пригорюнилась.

Лёля неподвижно созерцала огни, загоревшиеся на горах.

— Нелегко дискутировать, — развёл руками Белявский, — получая в ответ на статистику проповедь за живоносный источник… Ну ладно. В конце концов, тоже позиция — она понятна.

Теперь — Энигма! Скажи нам, Энигма: в чём тайна русской души?

— Понятия не имею, — фыркнула Лёля.

— Не спеши… — улыбнулся Белявский. — Нет,

ты погоди, не спеши,

ты погоди, не спеши,

ты погоди, не спеши

дать от-вет!

Жаль что на свете

всего только два слова,

всего только два слова,

всего „Да“ и „Н-нет“!»

Помните такую песню? Миронов пел… Ответь, Энигма!

— Мне сказать нечего, — повторила Лёля.

Федю вдруг взяло зло — и на глупую песню, и на «Энигму» — причём разозлился он почему-то на Лёлю, а не на Белявского.

— Про венское кафе ты умела сказать? — он подался вперёд. — Так скажи и сейчас! Ты согласна со мной? Или с Дмитрием? Или с Анной? Что главное? Что важнее? Вопросы пола? Поверхность? Или глубина? С кем ты согласна?

— Да не знаю я, — изумилась Лёля, — чего?.. Я ни с кем не согласна. Вообще непонятно, как вы разделяете, что «важнее», что «главное», что не «главное»…

Вытащили на вокзале деньги. Потом предложили стать проституткой. Потом накормили, пригрели, отправили домой: классно… Что главное? Вроде всё целиком… Или в первой истории — как привезли яблоки на телеге…

— Картошку, — поправил Федя. Он слушал Лёлю, но, как и прежде бывало, не понимал.

— Не суть, картошку. Привезли на телеге картошку — и в этот же день её забирают в детдом. Что тут главное? Какая-то твоя религия? Тут — про осень, что было тепло…

Или шоу в травмпункте: «Сейчас перевяжут, пойдём разберёмся» — про что тут? Про какое-то ваше «насилие»? Нет, по-моему, нет. Тут — смешно…

— Обхохочешься… — вздохнул Белявский.

— А по-моему, очень смешно! — упрямо повторила Лёля. — Сперва мочили друг друга, а потом ещё вместе бухать пойдут. Здоровые мужики, подрались — помирились, как дети малые… По-моему, здорово…

— Во-о-от! Во-от! — вскинул палец Белявский. — Умничка! Я говорил, что Энигма провещевает? Как дети малые! Вот вам и знаменатель: самая главная черта русской души, всё объясняет и всё определяет — именно инфантильность!

Отпив из бокала, Белявский промокнул губы салфеткой.

— Все помнят суперсемейку? Ну, позавчера — на чём мы вообще познакомились? в кабачке? С чего весь разговор начался, про русскую душу. Я видел эту семейку раньше — и в поезде, и на подъёмнике. Этот длинный парнишка, акселерат, ему лет двенадцать, наверное, — я всю дорогу смотрел, как его колбасило, — ох, как же колбасило-то его! Прямо видно было через вагон, как родители его бесят — каждым словом, каждым… не знаю, всем своим видом! Мать что-то на нём пытается поправлять, он отдёргивается… ну, тринадцать лет, всё понятно. Я подумал ещё: да-а, парень, весёлый у вас получится семейный отдых… А потом — вы помните, как они от нас рванули, из этого кабачка…

— Bode-Beizli, — зачем-то уточнил Федя.

— Чего они испугались? Вы знаете? Я вам скажу. Себя самих! Повели себя в точности как их сын! Этот парень прыщавый (у русских вообще хреновая кожа) ужасно боится, что родители что-то неправильно сделают… Почему он боится? Потому что в себе самом не уверен, себя самого стесняется, страшно стесняется, не знает, куда девать свои длинные руки-ноги — а вдруг ещё и родители что-нибудь учудят?! Это будет уже вообще неподъёмная ноша! Поэтому изо всех сил делает вид, что они к нему отношения не имеют, он знать их не знает!

Русский на Западе есть подросток во взрослом мире. Мало что сам толком не знает, как себя вести, мало того, что себя стесняется — так тут ещё и ты появляешься рядом точно такой же, русскоязычный: мало ли что ты выкинешь? Надо скорей продемонстрировать, что я сам за себя, а он сам по себе, я не имею к нему отношения, я за него не отвечаю…

Психологический возраст русских — ну, в большинстве — лет двенадцать-тринадцать. Вроде уже не ребёнок. Вроде какие-то взрослые уже обязанности. Но как справляться? Как вообще ориентироваться на местности? — с этим полный туман! Страх — отсюда. Агрессия тоже отсюда, бессмысленная, и жестокость — бессмысленная, бесцельная, Лёля права: сначала поубивают друг друга, а через полчаса пойдут вместе бухать. Кто жив останется. Эмоции — нелогичные, подростковые! И так в каждом рассказе, буквально во всех, по порядку, смотрите!

На принесённом Эриком листе с эмблемой «Alphotel Jungfrau» Дмитрий Всеволодович начертал энергичную единицу.

— Нищая в первом рассказе. Ну, нищенство — это вообще предел инфантильности. Не делаешь ничего, только просишь. По сути, страна вся поставлена в это нищее унизительное положение: в этой стране тебе не положено — ни-че-го! Могут дать — могут… послать: как получится. Как настроение будет. Ты можешь только просить, умолять: «Пода-айте, дя-аденька, пода-а-айте-христа-ради…» Ей надо мать больную везти в больницу — что она делает? Она просит директора райбольницы, причём она же ещё ему благодарна! Хотя он вообще-то обязан, он представитель лечебного учреждения, — но она благодарна, что не послали. Рефлекс! Хотя не директор, а только она сама, с парой каких-то случайных людей, которых она опять, обратите внимание, упросила — сама должна волочить за три километра больную мать по снегу до «госдороги». Нормально?!

И вся страна так устроена. Да, ты можешь украсть. Это даже в порядке вещей: все крадут — ты кради. Можешь даже убить, тебя тоже поймут: «ребятишки зассорились». Но ты никогда нигде ничего не получишь по праву!..

Назовём этот пункт «Правовая инфантильность». Или, может быть, так: «Инфантильность самосознания».

Да, и жуткие эти похороны… Там и стыдно, и жалко, и обида на эту родину-мать, которая не заботилась, не кормила, бросила маленького беззащитного в казённом доме… И ни попрощаться с ней толком, ни толком похоронить… Словом — нищая, нищая родина…

Номер два. «В тракторе перевернулся». Помните, мы говорили? Я так формулирую: вот подросток пытается влиться во взрослую жизнь. Для этого ему нужно освоить взрослые навыки: водить машину, мыть руки, работать на тракторе…

Но он же — ребёнок! Внешне кажется, ему двадцать лет, тридцать лет — а по сути, он на двенадцати остановился. Петь частушки — пожалуйста! А здесь он просто психологически не справляется: он надолго внимание не способен сосредоточить; он обязательно куда-то полезет куда не надо, просто из любопытства — ему сухожилие перебьёт, кислотой обольёт — он ребёнок! Поставим здесь «Инструментальная…», или, шире, «Предметная инфантильность».

Третьим номером у нас шёл гегемон дядя Стёпа…

— Костя, — поправил Фёдор, но без особенной надежды.

— У дяди Кости есть политическая проблема: ему не нравится президент. Есть также у дяди Кости проблема экономическая: не устраивает зарплата. Проблема, как вы считаете?

По-моему, рядовая техническая проблема. Бывают такие проблемы в цивилизованном мире? Сколько угодно. Есть способы их решения? Масса: пожалуйста, забастовки; пожалуйста, выборы; профсоюзы — пожалуйста. Что выбирает из этого дядя Стёпа? Идёт «мочить всех сподряд». Это взрослый ответственный человек? Никогда. Это тринадцатилетний арабский подросток, который в Париже идёт жечь машины. И дядя Стёпа в свои шестьдесят — абсолютный подросток. Всё, полная «Политическая инфантильность».

Четвёртый пункт. «Экстравагантный прыжок». Ну, тут Аня уже, я считаю, размяла тему: «Гендерная инфантильность».

Что дальше было у нас? «Не судьба». История про старуху. Мы её упустили, кстати. Поахали, но нормально не обсудили.

Хотела за одного, вышла за абсолютно другого, всю жизнь жалеет. Окей. Вопрос: о чём думала, когда выходила? Ответ: не могла отказать, потому что пришёл и сидит. Ну и что?! Ну пришёл. Ну сидит. Решается твоя судьба: твой самый важный вопрос как для женщины, выбор супруга — почему ты в этом вопросе пассивна? Ответ: потому что ребёнок. Ребёнка берут и ведут — он не хочет идти, но идёт — он не чувствует своё право — и тут точно так же. Это мы назовём «Инфантильность…», скажем, «матримониальная».

И далее по всем пунктам.

Сны каменной бабы — «Религиозная инфантильность».

Хирург — «Социальная» или «Профессиональная», одним шприцом шестьдесят человек, хорошие шутки… Ну, или просто «Физическая»…

Как-то так.

Дмитрий Всеволодович положил карандаш и оглядел присутствующих победоносно.

— Я считаю, что это универсальный ключ. Инфантильность. Согласны?

— И что же делать? — спросил Фёдор очень серьёзно.

— Я думаю, перекурить! — жизнерадостно отозвался Белявский. — Энигма! Пошли на терраску покурим?

— Я не курю, — ответила Лёля.

— Ну хоть пьёте? Напитки спиртосодержащие употребляете?

— Практически нет.

— Почему?

— А и так хорошо. Без веществ.

— Вот, новое поколение, уважаю! — признался Белявский. — А мы уж, с вашего позволения… Как это называется, Федя — меня учили — в середине еды выпить что-нибудь крепкое?

— Coup du milieu.

— Точно, ку де мильё! Это как-то… «посередине»… «ударная»? Что «посередине»?

— Что означает «un coup»? Удар, выстрел… shot[25]… Но, Дмитрий, я всё же не понимаю. Допустим, вы правы, и русские инфантильны, такая у нас особенность, или даже дефект… но зачем? Где причина, что Бог позволил нам быть инфантильными? В чём миссия инфантильности нашей? В чём её смысл?..

— О-о, про «миссию» — без меня! Это вопросы, которые не имеют ответа…

— Почему? — вдруг подначила Анна. — Если тебе хватило полтора дня, чтобы найти ключик к русской душе, слабо вычислить «миссию»?

— Да! — почувствовав неожиданную поддержку, Федя воспрял. — Вы говорите, что инфантильность — «ключ». Но что именно этот ключ открывает? Допустим, мы принимаем гипотезу: русские как народ — инфантильны. Допустим, но что с этим делать?

— Взрослеть, разумеется! Дорастать до больших, брать пример. Стояли на четвереньках, хватали из миски — пора за стол, пользоваться вот… — Дмитрий Всеволодович поднял и повертел нож и вилку, — благами цивилизации…

— А как быть, — спросил Фёдор, — если цивилизация несёт не благо, а зло? Если она загрязняет —

— Ну что загрязняет?! — картинно заскулил Дмитрий Всеволодович. — Что у вас цивилизация загрязняет? Остров Козий? Бискайский залив?!

— Нет, хуже, — Федя не обратил внимания на издёвку, — гораздо хуже залива: живые души. Как быть в том случае, если цивилизация несёт загрязнение для души?

— Это абстракция. Это я не понимаю.

— Ну почему же, есть совершенно конкретный пример, очень яркий: пожалуйста —

Загрузка...