В августе 1837 года в письме к М. А. Бакунину Белинский признавался другу: «Пушкин предстал мне в новом свете, как будто я его прочел в первый раз...» В этом признании поразительным образом запечатлелось ощущение, сходное для многих пушкинских современников и последующих его читателей. Он оказывался незнакомым, «вечно новым», неожиданным, непредсказуемым. Белинский был одним из первых, кто поставил целью охватить единым взором пушкинское наследие, и поразился необычному, новому впечатлению.
Толчком послужило потрясение глубоко пережитой гибели поэта на самом взлете творческих сил. Критик ознакомился с новыми творениями Пушкина и перечитал опубликованные при жизни поэта. Быть может, его мучила несправедливость сурового приговора, с горячностью молодости высказанного в «Литературных мечтаниях» в 1834 году. Он тогда утверждал, что завершился пушкинский период развития литературы, ибо «кончился» и сам Пушкин. Несколько смягчив общий тон надеждой на возрождение таланта, критик не снял остроты впечатления от категоричности общего вывода.
После 1834 года критик продолжал следить за деятельностью Пушкина, откликался на его издания, на публикации. Он был готов, по свидетельству друзей поэта, к сотрудничеству в «Современнике»[123]. Помешала смерть Пушкина.
Новым взором окинув наследие поэта, критик решил, что для понимания его и оценки нужны новые, особые принципы. Нужен ключ. Он искал его на протяжении ряда лет, пока складывалось у него целостное представление о роли Пушкина в русской культуре.
У Белинского было замечательное качество, свойственное истинному таланту, глубокому уму, широкой натуре,— он умел признавать свои ошибки, исправлял их с бесстрашием.
На протяжении ряда лет он вновь и вновь возвращается к мыслям о Пушкине. В 1838 году критик полагает, что «как поэт Пушкин принадлежит, без всякого сомнения, к мировым, хотя и не первостепенным гениям» (2,275). В начале 1839 года поэт предстал ему «в новом свете, как один из мировых исполинов искусства, как Гомер, Шекспир и Гете» (9,243). Пройдет менее полугода, и Пушкин замещает Гете, непосредственно следуя за Гомером и Шекспиром: «Пушкин меня с ума сводит., Какой великий гений... У меня теперь три бога искусства, от которых я почти каждый день неистовствую и свирепствую: Гомер, Шекспир и Пушкин» (9,250—251). А в начале 1840 года в письме к К. С. Аксакову критик напишет: Пушкин «...всего поглотил меня и... чем более я узнаю, тем более не надеюсь узнать» (9,299). В 1841 году Белинский определит талант Пушкина как «великого мирового поэта» (3,183).
Принявшись за разбор пушкинского творчества, критик написал цикл в 11 статей, которые печатались в «Отечественных записках» с мая 1843 по сентябрь 1846 года. Он понял, что «...писать о Пушкине значит писать о целой русской литературе: ибо как прежние писатели русские объясняют Пушкина, так и Пушкин объясняет последовавших за ним писателей» (6,81). Это была новаторская для того времени идея, которая предопределила структуру работы, ее композицию, включившую обозрение развития русской литературы от Ломоносова до Державина, от Державина до Пушкина.
Муза Пушкина подобна могучей реке. Она напитана слившимися в нее многими большими и малыми притоками, реками. Но, приняв их как «законное достояние», возвращает миру в новом, преображенном виде (6,219).
Рассмотрев, как было приготовлено явление феномена Пушкина, критик с четвертой статьи обращается к его творчеству.
Поэт так непохож на своих предшественников, так неодинаков, многолик, что нужно было отыскать некий единый принцип, общий взгляд на всю его деятельность как на особый целостный мир творчества. Такой общий взгляд, по мнению критика, станет нитью Ариадны в лабиринте его тем, идей, направлений, в поиске общего курса формирования мировоззрения поэта.
Помимо взгляда на творчество как на единый мир, в котором все предопределено, нет ничего случайного, не менее важным принципом стало рассмотрение динамики пушкинского развития в естественном движении, в хронологической последовательности. Исследуя магистральные направления такого развития, критик отмечает те основные свойства художественного и личностного таланта поэта, которые предопределили его призвание стать «первым поэтом-художником Руси, дать ей поэзию как искусство, как художество, а не только как прекрасный язык чувства» (6,262). Точность наблюдений, меткость взгляда, глубина и основательность суждений критика приоткрывали перед читателем его статей о поэте мир Пушкина объемным, полнозвучным, прекрасным. Белинский показывал, что для Пушкина все предметы были равно преисполнены поэзией, что позволило вывести главное свойство Пушкина и назвать его поэтом действительности и великим национальным поэтом. Утвердив непреходящее значение Пушкина, критик предрек неизбежность времени, когда он станет в России «поэтом классическим, по творениям которого будут образовывать и развивать не только эстетическое, но и нравственное чувство» (6,492).
«Поэт действительности» — формула самого Пушкина, обозначившая главный принцип его творчества и художественной системы. Воспользовавшись этой формулой, критик развил ее, обосновал справедливость ее применительно к творчеству поэта и придал более широкое, обобщающее значение.
Верность действительности связывается Белинским с отображением поэтом истинно русской жизни, с постижением национального характера. Это не провозглашается, но доказывается на основе анализа поэзии Пушкина, которая «удивительно верна русской действительности, изображает ли она русскую природу или русские характеры: на этом основании общий голос нарек его русским национальным, народным поэтом» (6,276).
Строгость анализа и широта обобщений сочетались у критика с афористичностью, объемностью, поэтичностью оценок. Это тоже было ново и поразительно. Вчитываясь в строки его критических разборов, в отдельные положения его статей, по силе и глубине адекватные самой поэзии, современники обретали новое понимание, новое видение пушкинского стиха. Сколько чувства, энергии и силы в слове критика: «...Стих Пушкина, в самобытных его пьесах, вдруг как бы сделавший крутой поворот или резкий разрыв в истории русской поэзии, нарушивший предание, явивший собою что-то небывавшее, не похожее ни на что прежнее,— этот стих был представителем новой, дотоле небывалой поэзии. И что же это за стих! Античная пластика и строгая простота сочетались в нем с обаятельною игрою романтической рифмы; все акустическое богатство, вся сила русского языка явились в нем в удивительной полноте; он нежен, сладостен, мягок, прозрачен и чист, как кристалл, душист и благовонен, как весна, крепок и могуч, как удар меча в руке богатыря. В нем и обольстительная, невыразимая прелесть, и грация, в нем ослепительный блеск и кроткая влажность, в нем все богатства мелодии и гармонии языка и рифмы, в нем вся нега, все упоение творческой мечты, поэтического выражения...» Завершая это определение, критик выводит тайну пафоса всей поэзии Пушкина из совершенного владения «поэтическим, художественным, артистическим стихом...» (6,263—264).
Тем, что до Пушкина были у нас поэты, но не было ни одного поэта-художника, объясняет Белинский чрезвычайную популярность даже самых первых — «незрелых юношеских его произведений». В «Руслане и Людмиле», «Братьях разбойниках», «Кавказском пленнике», «Бахчисарайском фонтане» не одни образованные люди, но, по словам критика, даже многие просто грамотные увидели не просто поэтические произведения, но «совершенно новую поэзию, которой они на русском языке не только не знали образца, но на которую они не видали никогда даже намека» (6,266). Новизна впечатлений обеспечила невиданный успех. Поэмы читались «всею грамотною Россиею; они ходили в тетрадках, переписывались девушками, охотницами до стишков, учениками на школьных скамейках, украдкою от учителя, сидельцами за прилавками магазинов и лавок. И это делалось не только в столицах, но даже и в уездных захолустьях» (6,266).
Завораживающе новыми были темы, изящество языка, красота, гармоническая стройность. Но, быть может, самым поразительным было то проявление личности поэта, какое открывал для себя читатель. Поэт представал собеседником, который обращался к читателю с приятельским доверием. Критик учил и помогал увидеть и оценить красоту и благородство личности поэта и не раз подчеркивал, что по творениям его «можно превосходным образом воспитать в себе человека» (6,282). К особенным свойствам пушкинской поэзии относил он ее способность развивать в людях «чувство изящного и чувство гуманности, разумея под этим словом бесконечное уважение к достоинству человека как человека...»
Одним из наиболее блестящих образцов искусства критики явились разборы «Евгения Онегина». Две статьи из 11 посвящены роману в стихах. Для пушкинских современников оказалось довольно трудным проникновение в суть произведения и восприятие его в целостности замысла и грандиозного его претворения. Даже Гоголь, перу которого принадлежит глубокая и проникновенная оценка пушкинского творчества, считал, что в романе поэта постигла неудача. По словам Гоголя, Пушкин «хотел было изобразить в „Онегине“ современного человека и разрешить какую-то современную задачу — и не мог. Столкнувши с места своих героев, сам стал на их место и, в лице их, поразился тем, чем поражается поэт. Поэма вышла собраньем разрозненных ощущений, нежных элегий, колких эпиграмм, картинных идиллий и, по прочтении ее, вместо всего, выступает тот же чудный образ на все откликнувшегося поэта»[124].
Разбор «Евгения Онегина» явился откровением. Целостность, внутреннее единство романа критик обосновал связанностью тем, образов, мотивов, стержневым, пронизывающим его художественную ткань миросозерцанием автора-повествователя, поэта, жизнь, понятия, идеалы которого отразились с необычайной полнотой.
Это явилось достойным ответом многочисленным порицателям, которые упрекали Пушкина в содержательной бедности, в отсутствии глубины и мысли. Поэта обвиняли в аристократизме (ведь герои — из помещичье-аристократической среды, далеки от народа и т.п.), а Белинский определил роман как «энциклопедию русской жизни», показав, что герои его — выразители своего времени и «истинно национальны».
Белинский дал пример анализа героев в контексте реальных условий их жизни, существования, условий формирования, а также и в развитии. Точно определил главное свойство Онегина — «страдающий эгоист» (6,386). Критик учил читателей видеть условия, в которых сложился характер, а также вслед за поэтом учитывать варианты возможной его дальнейшей судьбы: «Что сталось с Онегиным потом? — спрашивает Белинский.— Воскресила ли его страсть для нового, более сообразного с человеческим достоинством страдания? Или убила она все силы души его, и безотрадная тоска его обратилась в мертвую, холодную апатию? — Не знаем, да и на что нам знать это, когда мы знаем, что силы этой богатой натуры остались без приложения, жизнь без смысла, а роман без конца?» (6,396).
Раскрывая особенности мировоззрения Пушкина, обусловленные тем, что жил поэт на рубеже двух исторических эпох России, критик проницательно отмечал, что поэт принадлежал «к числу тех великих исторических натур, которые, работая для настоящего, приуготовляют будущее» (6,76).
Статьями о творчестве Пушкина, отзывами о нем как о передовом человеке своего времени, о гармонической личности, о новаторе Белинский укреплял и развивал основные положения лермонтовской концепции пушкинского образа. Статьи критика оказали огромное влияние на его современников. Лев Толстой, хорошо знавший произведения Пушкина, сказал, что работы Белинского — «чудо». «Я только теперь понял Пушкина»,— записал он в дневнике в конце 50-х годов.
Естественно, не все сказанное критиком о поэте в равной мере выдержало проверку временем. Поскольку наша задача — разобраться в логике восприятия поэта разными кругами читателей, понять истоки притяжений к нему и отталкиваний, необходимо обратить внимание и на те стороны воззрений критика, о которых не столь часто принято упоминать в популярной литературе. Некоторые из его суждений, упомянутых выше со знаком плюс, позднее дали неожиданные ростки, послужили основанием для негативистского отрицания поэта в доведенных до крайнего их логического развития системах Писарева, других шестидесятников.
В общей картине пушкинского творчества, представленной Белинским, не все этапы рассмотрены с равной основательностью, не все оценены объективно.
Критик был пристрастен. Это была пристрастность взыскующего истину исследователя, который при неизбежной неполноте представшей ему картины дал многие образцы удивительно глубокого понимания феномена поэта. Но некоторые периоды пушкинского творчества он не мог оценить в должной мере. В частности, о раннем этапе вольнолюбивой лирики отозвался как о не имевшем принципиального значения для дальнейшего творческого пути. Он даже полемически заостряет вывод против тех, кто, «основываясь на каком-нибудь десятке ходивших по рукам его стихотворений, исполненных громких и смелых, но тем не менее неосновательных и поверхностных фраз, думали видеть в нем поэтического трибуна...» Нельзя было более ошибиться во мнении о человеке,— полагает критик: «В тридцать лет Пушкин распрощался с тревогами своей кипучей юности не только в стихах, но и на деле. Над „рукописными“ своими стишками он потом сам смеялся» (6,281). Но нужно учесть, что многих текстов (особенно ранних вольнолюбивых произведений Пушкина) критик не имел, к тому же располагал он сведениями о жизни поэта в основном официального порядка, в них доказывалась смена юношеского вольнолюбия отказом от декабристских идеалов и т. д.
Подобные представления привели критика к выводу, что в 30-е годы Пушкин «навсегда затворился... в гордом величии непонятого и оскорбленного художника...» Оттого публика и охладела к нему.
Плодотворная и проницательная идея о том, что поэт представляет собой вечно живущее и развивающееся явление, после статьи «Русская литература в 1841 г.» не получила последующего развития в цикле статей о Пушкине. Более того, критик наряду с утверждением значения Пушкина для будущего высказывается и не вполне последовательно о преимущественном значении поэта лишь для его эпохи[125]. В 1842 году в разборе критического этюда К. С. Аксакова о «Мертвых душах» Белинский, сравнив Гоголя и Пушкина, отметил, что автор «Ревизора» «более поэт социальный, следовательно, более поэт в духе времени...»
В сороковых годах, в новых условиях социально-политической борьбы постепенно меняются представления об образе-эталоне творца — выразителя настроений передовой части общества. В Гоголе находят более соответствия духу отрицания ненавистных сторон российской действительности. Через два десятилетия, в шестидесятых годах, напомнив слова Белинского о «более важном значении для русского общества» Гоголя, нежели Пушкина, Писарев заключит: «Если Белинский мог говорить такие вещи в сороковых годах, то меня, человека, пишущего в шестидесятых, можно упрекать не в том, что я говорю неслыханные дерзости, а разве только в том, что я надоедаю читателям повторением слишком старых истин»[126]. Таким образом, сам Белинский «давал Писареву не только поводы, но и положения для антипушкинских выводов — резких, тенденциозных, несправедливых...»[127].
И из мысли Белинского о том, что «тайна пафоса Пушкина» — «художественный, артистический стих...» (6,264), Писарев в будущем сделает свои выводы, развивая не вполне последовательные заключения Белинского, что «Пушкин как поэт велик там, где он просто воплощает в живые прекрасные явления свои поэтические созерцания, но не там, где хочет быть мыслителем и решителем вопросов...» По-своему пристрастно Писарев прочитывал Белинского, уловив слабые места его воззрений и противоречия.
Пример этот красноречиво свидетельствует, что назревают смена критериев оценки назначения искусства и противопоставление Пушкина Гоголю в условиях обострения социальных противоречий, что и произойдет в 50—60-е годы...
Не следует, однако, преуменьшать значения статей Белинского и для его современников, и для последующих читателей, по достоинству оценивших проницательность многих не потерявших ценности суждений.
Статьи Белинского своей остротой и несомненным значением для популяризации пушкинского творчества вызвали оживление реакции. Почти одновременно с критиком, словно соревнуясь и соперничая с ним, публикует столь же обстоятельный цикл статей с разбором творений Пушкина Авксентий Мартынов в журнале «Маяк» (органе мракобесия и фанатизма). Статьи, в которых скрупулезно описываются и поясняются все произведения поэта почти построчно, опубликованы в шести книжках журнала за 1843 год (тома 9—11). Каждым положением, каждым выводом своим и рассуждением Мартынов доказывает, что Пушкин — поэт безнравственный и безбожный, опасный для молодежи потому особенно, что пагубное свое действие скрывает за гладкостью и прелестью слога...
Критик Авксентий Мартынов — тоже разночинец (сын полунищего сельского причетника), но представитель реакционных разночинцев. Лютый враг Пушкина, он следил за поэтом, за его творчеством и изливал ненависть и злобу, зависть к таланту поэта в стихах, пародиях, эпиграммах, а затем и в более крупной форме в цикле критических статей.
Ненависть к Пушкину Мартынова выказана в критических статьях с такой злобой и откровенностью, что даже цензура вынуждена была изъять наиболее резкие места с нападками на поэта. Долго еще продолжали появляться нападки на Пушкина, на его произведения, коими их автор стремился свести на нет (в противовес Белинскому) ореол былой славы и воспоминаний о поэте. Так, в мае 1844 года публикуется в «Маяке» очередная пародия на «Онегина», принадлежащая А. Мартынову и более всего напоминающая грубый пасквиль:
...Еще прибавим два-три слова:
Я негодяя молодого
Доселе пел, и вот конец.
Подай хоть елевый венец
Гудочнику, кокетка Муза!
Я, признаюсь, и вкось и вкривь
Вилял, зато рассказ игрив.
Насилу с плечь стреслась обуза!