Еще одним, и гораздо более проблематичным, чем описанные выше, источником действия общности является расовая принадлежность, т. е. обладание сходными унаследованными и передаваемыми по наследству чертами, обусловленными единством происхождения. Разумеется, расовая принадлежность порождает общность только в том случае, если субъективно воспринимается как общая, что, в свою очередь, происходит только тогда, когда тесное соседство или связи между людьми разных рас приводят к совместному (как правило, политическому) действию, или, наоборот, если общие судьбы людей какой‑то расы обусловлены антагонизмом по отношению к другой, состоящей из тех, кто так сильно на них не похож. В этом случае действие общности имеет чисто негативный характер и проявляется в отталкивании других и презрении к ним или, наоборот, в суеверном страхе перед ними. Этот внешне другой, чем бы он ни был на самом деле и как бы себя ни вел, отвергается как таковой или, наоборот, становится предметом суеверного поклонения, если долго господствует.
Первичная и нормальная реакция — это отталкивание. Однако оно 1) свойственно не только носителям общих антропологических признаков и определяется вовсе не степенью антропологического родства и 2) связано не столько с унаследованными признаками, сколько с другими явными различиями во внешнем облике и поведении.
Если объективные расовые различия можно определить чисто физиологически, скажем, по тому, способны ли бастарды относительно успешно размножаться, то силу субъективного взаимного влечения и отталкивания людей разных рас можно измерить по частоте половых сношений между ними и по тому, переходят ли эти сношения в длительные связи или, в принципе, имеют случайный и нерегулярный характер. Наличие или отсутствие брачных союзов между представителями общностей, достигших этнического самосознания, считалось бы тогда нормальным следствием взаимного притяжения или отталкивания рас. Специалисты только приступили к сбору данных на этот счет. Но тот факт, что интенсивность половых связей и образования брачных союзов в значительной, а иногда и в решающей степени определяется, наряду с другими, также и расовыми моментами, т. е. общностью происхождения, в любом случае сомнению не подлежит.
Против извечности сексуального отторжения даже очень далеких рас достаточно убедительно говорит наличие многих миллионов мулатов в Соединенных Штатах. Отвращение к межрасовым половым связям, которые прямо запрещены в южных штатах, социально обусловлено тенденцией монополизации социальной власти и чести, уже рассмотренной нами схематически и в этом случае связанной с расовым признаком. Эта тенденция проявляется уже с обеих сторон, в том числе со стороны негров, вследствие их требований гражданского равноправия, обусловленных освобождением рабов74.
О браке мы говорим, если отцовская политическая, сословная или экономическая общность допускает детей, рожденных в долговременной связи, к участию в действии общности и к преимуществам, полагающимся его участникам. Существование такого брака зависит от ряда обстоятельств. При полном господстве отца в доме, о чем речь идет в другом месте (гл. 2, § 1 настоящего тома), только отец решает, обращаться ли с детьми рабынь как с равноправными членами домашней общины. Восприятие похищения женщин как геройства сделало расовое смешение с точки зрения господствующего слоя обычным делом. Однако процессы монополистического закрытия политических, сословных и других общностей и монополизации брачных возможностей, о чем мы уже знаем (гл. 2, § 5, 6 настоящего тома), ограничили домашнюю власть отца и привели к тому, что нормы брачных отношений стали применяться только к детям, рожденным в долговременной связи внутри собственной (сословной, политической, культовой, экономической) общности, что создало возможность инбридинга. Эндогамия общности — если под ней понимать не просто факт устойчивых половых отношений внутри одного, не важно, как конституированного, союза, но и процесс совместного действия, где равноправными товарищами считаются только эндогенно рожденные, — является, пожалуй, лишь вторичным результатом этих процессов. (Нельзя говорить о родовой эндогамии; она либо не существует вовсе, либо этим именем обозначают такие вещи, как левират или право дочернего наследования, имеющие вторичный религиозный или политический характер.) Вторичным следствием такой изоляции (не важно, чем мотивированной) оказывается отбор чистых антропологических типов, как это происходит в индийских сектах или у «народов-париев», которые повсюду презираемы, но высоко ценимы как соседи из‑за монопольного обладания специализированными навыками.
Факты наличия кровных уз и отношение к ним определяются причинами иными, чем объективное расовое родство. Даже капля негритянской крови в Соединенных Штатах, безусловно, снижает статус человека, тогда как наличие индейской крови не играет значимой роли. Наряду с эстетически чуждым, в отличие от индейца, обликом негра большое значение имеет и память о том, что негры, в отличие от индейцев, — народ рабов, т. е. сословно дисквалифицированная группа. Сословные, или приобретенные, различия, в частности в воспитании и образовании (в самом широком смысле), сильнее мешают конвенциональным брачным связям, нежели различия антропологических типов. Чисто антропологические различия играют малую роль, если, конечно, не считать крайних случаев отторжения по эстетическим мотивам.
Являются ли эти различия врожденными или основаны на традиции, это никак не влияет на реальность их восприятия и, следовательно, на фактическое взаимное притяжение или отталкивание. Это касается не только эндогамных брачных союзов, но и любых других связей — социальных, дружеских, экономических и т. д. Решающий вопрос состоит в том, складываются ли отношения и структуры таких связей между разными расами на почве доверия и уважения друг к другу как к равным и равноценным или же, наоборот, это происходит с трудностями и предосторожностями, выдающими взаимное недоверие. Сложится ли такая общность связей (в самом широком смысле слова), в первую очередь зависит от степени различий внешних способов организации жизни, возникших когда‑то по каким‑то случайным историческим причинам, а также от наследственных расовых особенностей. Важную роль при этом играет даже не просто непривычность чужих обычаев, но еще и непроницаемость их субъективного смысла, поскольку отсутствует ключ к их пониманию.
Однако, как мы вскоре увидим, не всякое отторжение происходит из‑за отсутствия общности понимания. Любое из различий — в форме бороды и волос, в способах одеваться, в пище, в разделении труда между полами и вообще все заметные глазу различия (а для того чтобы определить, насколько они важны для взаимного сближения или отталкивания, у нас так же мало критериев, как и в наивных записках древних путешественников, у Геродота или в старой донаучной этнографии) — в каждом отдельном случае может стать поводом для отталкивания и презрительного отношения к непохожим или, в позитивном смысле, к осознанию родства с похожими, что может послужить фундаментом образования общности, а наличие общности — будь то домашний или соседский союз, политическая или религиозная общность — в свою очередь, может вести к возникновению общих обычаев. Любые различия обычаев питают специфическое чувство чести и достоинства их носителей. Изначальные причины возникновения различий в жизненных привычках забываются, а сами контрасты живут в виде конвенций. Любая общность, следовательно, может способствовать формированию обычаев и фактически путем селекции эффективно воздействует на отбор определенных антропологических типов, связывая благоприятные возможности существования и размножения с конкретными унаследованными качествами.
Так же, как с внутренним уравниванием, обстоит дело с дифференциацией соседствующих групп. Поводом возникновения знакомой нам тенденции монопольной изоляции от внешнего мира может служить любой самый незначительный внешний факт. Универсальный механизм подражания работает таким образом, что как антропологические типы в ходе смешения рас, так и традиционные обычаи меняются постепенно от места к месту; поэтому четкие границы между областями распространения внешне ярко контрастирующих обычаев возникают либо вследствие сознательной монопольной изоляции, связанной с культивацией и углублением изначально мелких различий, либо в результате переселений (военных или мирных) общностей, живших далеко друг от друга и традиционно приспособленных к разным условиям существования. То же касается и сугубо своеобразных и выращенных в изоляции расовых типов, которые разделены четкими границами в результате либо переселения, либо монополистического закрытия. Из этого следует, что сходства и различия внешнего габитуса и жизненных привычек обязаны своим появлением и развитием одним и тем же закономерностям социальной жизни и одинаково способны влиять на становление общности независимо от того, имеют они наследственный или традиционный характер. Реальные же различия заключаются, с одной стороны, в иной степени лабильности (в случаях наследственности или традиции), а с другой — в наличии жесткой (хотя в отдельных случаях и неизвестной) границы культивирования новых наследственных качеств, благодаря чему привыкнуть к обычаям, несмотря даже на отсутствие единообразия в механизмах передачи традиций, оказывается гораздо легче.
Почти любое сходство или несходство внешности и привычек может стать основанием субъективной веры в то, что между взаимно притягивающимися или взаимно отталкивающимися группами существует соответственно единство или различие происхождения. Но вера в общее происхождение необязательно основана на сходстве внешности и обычаев. Даже при сильных внешних различиях она может существовать и играть активную роль в формировании общности, если есть память о реально имевшей место миграции — колонизации или переселении. Следы прежнего уклада и детские воспоминания служат источником чувства родины даже в случае, когда переселенцы настолько приспособились к новым условиям, что возвращение в родные места уже немыслимо (например, немцы-эмигранты в Америке). Внутренняя связь с родиной у колонистов сохраняется даже при сильном смешении с аборигенами и при значительных изменениях как традиций, так и наследственного типа. В случае политической колонизации важнее всего политическая поддержка и сохранение родственных связей, а также — пока не изменились обычаи — снабжение рынка произведенными на родине продуктами, особенно интенсивное (если, конечно, сохраняется потребность) в колониях, находящихся в наиболее культурно и политически чуждой среде. Вера в близость происхождения (не важно, насколько она обоснована) может выражаться в образовании политических общностей. Группы, которые, либо опираясь на сходство внешнего облика или обычаев или того и другого вместе, либо на почве воспоминаний о колонизации или переселении лелеют субъективную веру в единство своего происхождения и стремятся на этом основании к созданию общности, мы будем называть (если только они не представляют собой роды) этническими группами, причем не важно, существует ли единство крови объективно. Этническая близость от родовой общности отличается тем, что является именно близостью (в силу веры в нее), а не общностью, как род, к сущности которого принадлежит реальное общностное действие. Этническая близость в этом смысле представляет собой не общность, а лишь момент, облегчающий ее образование. Она способствует становлению любой — и, как показывает опыт, более всего политической — общности. В то же время обычно именно политическая общность, пусть даже искусственно созданная, будит веру в этническое единство, которое может существовать даже после ее распада, если, конечно, этому не мешают глубокие различия обычаев, физического типа и прежде всего языка.
Такая искусственность веры в этническое единство вполне укладывается в известную нам схему превращения рационального обобществления в личностные отношения общностного типа75. В условиях, когда рационально-предметное общественное действие слабо развито, почти любой, даже чисто рациональный, процесс обобществления приводит к возникновению сознания общности в форме личного побратимства на почве веры в этническое единство. Еще у эллинов любое членение полиса, сколь бы произвольно оно ни проводилось, превращалось в личностный союз, обладавший, как минимум, общим культом или даже искусственно созданным общим предком. Двенадцать колен Израилевых суть подразделения политической общности, каждое из которых поочередно в течение месяца выполняло определенные функции76, то же относится к греческим филам и их подразделениям. Но и они считаются исключительно этническими группами, основанными на общности происхождения. Разумеется, первоначальное деление могло быть связано с политическими или уже имеющимися этническими различиями. Однако даже там, где оно проводилось вполне рационально и грубо, сопровождаясь разрывом старых связей и разрушением локальных единств (как, например, клисфеновское77), оно все равно принимало этнический характер. Это не означает, что греческий полис действительно или по происхождению был племенным или родовым государством, но это симптом, указывающий на незначительную степень рационализации жизни общности эллинов вообще. И наоборот, показателем большей рационализации римской политической общности является то, что ее старые схематичные членения (curiae) лишь в малой степени обладали религиозным, имитирующим этническую общность характером.
Вера в этническую общность очень часто, хотя и не всегда, очерчивает границы круга социальных связей, который, в свою очередь, тоже не всегда совпадает с эндогамной брачной общностью, ибо соответствующие круги могут быть разной величины. Их сближение имеет лишь общее основание — веру в особенное, не разделяемое чужими этническое достоинство, близость которого к сословной чести мы рассмотрим позже, а пока ограничимся этими немногими констатациями. Всякое подлинно социологическое исследование должно дифференцировать понятия гораздо тоньше, чем мы это делаем для достижения наших ограниченных целей. Общности, со своей стороны, могут порождать чувство внутренней связи, которое может восприниматься как этническое и существовать, даже если сама общность исчезает. Особенно это свойственно политическим общностям. Но сильнее всего это характерно для общностей, которые являются носителями массовых культурных феноменов, обеспечивающих или облегчающих взаимное понимание, т. е. для языковых общностей.
Ясно, что там, где живет память о возникновении отдельной общности в результате переселения или мирного отделения от материнской группы (Ver sacrum78, колония и т. п.), живо и интенсивное чувство этнической близости к ней, обладающее долгой инерцией и обусловленное общей политической памятью, верностью (в древности гораздо более сильной) старым культовым общностям, старым родовым союзам и прочим формам общности, как и другими устойчивыми и постоянно переживаемыми связями. Если такие связи отсутствуют или прекращаются, исчезает и чувство этнической общности независимо от реального наличия или отсутствия кровного родства.
Зададимся теперь общим вопросом: какие этнические признаки останутся, если исключить языковую общность, нисколько не совпадающую с объективным или субъективно ощущаемым кровным родством, общность религии, столь же независимую от кровных уз, общие политические судьбы и воспоминания о них, тоже не имеющие ничего общего с кровным родством? Останутся, во-первых, эстетически воспринимаемые различия во внешнем облике, а во-вторых, не менее важные различия в организации повседневной жизни. Ведь когда говорят об основах этнического деления, подразумевают именно резкие внешние различия, т. е. вещи, которые в ином контексте не имели бы большой социальной значимости. Очевидно, что языковая общность и обусловленное близостью религиозных представлений сходство ритуальной регламентации жизни представляют собой чрезвычайно мощные и действенные элементы ощущения этнической близости, особенно потому, что понимание смысла действий другого есть первейшая предпосылка существования общности. Но что же останется, если исключить еще и оба эти элемента? Признаем, что даже сильные различия диалектов и религий не исключают в принципе чувства этнической общности. И тогда наряду с действительно серьезными особенностями экономической организации жизни останутся факторы, которые во все времена играли важную роль при возникновении веры в этническое родство: типичная одежда, типичные формы жилища, особенности питания, характерное разделение труда между полами и между свободными и несвободными, т. е. все то, относительно чего можно сказать, что вот это — правильно и «подобает», а вот это, наоборот, неправильно и «не подобает» человеку, имеющему честь и достоинство.
Иначе говоря, речь идет о том, что, как позже станет ясно, мы считаем предметом специфических сословных различий. Фактически убеждение в превосходстве собственных и неполноценности чужих обычаев и нравов, на котором зиждется этническая честь, совершенно аналогично сословному понятию о чести. Этническая честь — это специфическая «массовая» честь, ибо она доступна каждому из тех, кто входит в сообщество верящих в единство своего происхождения. Белые бедняки («poor white trash79») американского Юга, часто влачащие жалкое существование из‑за отсутствия работы для свободных людей, в эпоху рабства были более ярыми расистами, чем сами плантаторы, потому что их социальная честь целиком определялась деклассированным положением черных. За любым этническим антагонизмом так или иначе скрывается идея избранности народа, предполагающая иерархию сословных различий, только переведенную в «горизонтальную плоскость», а ее популярность зиждется на том, что в противоположность сословным различиям, всегда основанным на субординации, она может в субъективном смысле одинаково использоваться всеми презирающими друг друга группами. Поэтому отторгающие друг друга этносы апеллируют к любым различиям в представлениях о том, что «подобает», превращая их в «этнические конвенции».
Помимо упомянутых выше моментов, связанных, скорее, с хозяйственным порядком, конвенциализация (об этом понятии речь будет впереди) распространяется и на форму бороды, волос и другие подобные вещи, которые тоже становятся основанием этнического отталкивания, ибо символизируют этническую принадлежность. Правда, отталкивание не всегда обусловлено только символическим характером отличительных признаков.
Скифянки умащали волосы животным жиром, эллинки пользовались благовонными маслами, что, как свидетельствует античное предание, делало невозможным общение знатных дам обеих сторон: запах жира отталкивал сильнее самых явных других примет80, что можно сравнить, насколько я сам могу себе представить, только с пресловутым «запахом негра». Применительно к формированию веры в этническую общность расовые признаки в целом нужно считать границами, отделяющими гетерогенный, эстетически неприемлемый внешний тип, а не позитивным моментом образования общности.
Различия обычаев, играющие при формировании чувства этнической общности и представлений о кровном родстве столь же важную роль, как и унаследованный внешний облик, порождены не только разницей языков и религий, но и, как правило, экономическими и политическими условиями существования, к которым должна приспособиться группа. Если не брать четкие границы языковых, а также политических и религиозных общностей за основу разграничения обычаев — а эти границы фактически отсутствуют в обширных регионах Африки и Южной Америки, — то мы получим лишь постепенные переходы от одной системы обычаев к другой и не увидим устойчивых этнических границ, за исключением, конечно, обусловленных географическими особенностями. Четкие границы значимости этнически релевантных обычаев, не обусловленных ни политически, ни экономически, ни религиозно, возникают, как правило, только в результате переселения или экспансии, приводящих к тому, что группы, постоянно или короткое время жившие далеко друг от друга и приспособившиеся к совершенно разным условиям, оказываются в непосредственном соседстве. Возникающий таким образом резкий контраст типов организации жизни обычно вызывает у обеих сторон представление о «чужой крови», совершенно не зависящее от объективного положения вещей.
Определить влияние, которое оказывают на процесс образования общностей специфически этнические моменты, т. е. вера в наличие кровного родства или в его отсутствие, основанная на схожести или различиях внешнего облика и поведения, очень трудно — как вообще, так и в каждом отдельном случае. Этнически релевантный обычай, в принципе, действует так же, как и обычай вообще (о его сущности будет сказано в другом месте). Вера в общность происхождения, подкрепляемая схожестью обычаев, может способствовать распространению действия общности, усвоенного частью этнически связанных между собой людей, на оставшуюся часть, ибо общность поощряет подражание. Это особенно касается пропаганды религиозных групп.
Однако дальше подобных достаточно общих суждений двигаться трудно. Содержание действия общности, возможного на этнической основе, остается неопределенным. Этому соответствует неопределенность понятий, призванных отображать исключительно этническое, т. е. обусловленное верой в кровное родство, действие общности, такой как народность, племя, народ, причем каждая из них обычно понимается как составная часть идущего следом более обширного образования (хотя для первых двух возможно и обратное соотношение). Как правило, при использовании этих понятий к ним обязательно примысливаются либо современная политическая общность, пусть даже очень слабо организованная, либо представления о прошлом, сохраненные в сказаниях о героях, либо единство языка (или диалекта), либо, наконец, культовая общность. Особенно культовые общности в древности представляли собой типичные эпифеномены основанного на вере в кровное родство самосознания рода или народа. Однако если это самосознание не было связано (ныне или в прошлом) с политическим сообществом, внешние границы общности оказывались большей частью расплывчатыми. Культовые общности германских племен даже в позднюю эпоху бургундов являлись, скорее всего, рудиментами политических союзов и потому сохраняли видимость четких границ. Дельфийский оракул был, несомненно, культовым символом эллинов как народа. Но бог давал советы и варварам и принимал их подношения; в то же время в управлении оракулом участвовала совсем малая часть эллинов, к которой как раз не принадлежали самые могущественные политические группы. Так что культовая общность как характерный исток родового чувства в целом либо является рудиментом некогда существовавшей более узкой, распавшейся вследствие раскола или колонизации общности политического характера, либо, подобно дельфийскому святилищу Аполлона, представляет собой, скорее, продукт культурной общности, порожденной иными, не только чисто этническими, обстоятельствами, которые, в свою очередь, создают почву для веры в кровное родство. Отом, как исключительно легко на основании именно политического действия общности возникает мысль о кровном родстве (если, конечно, этому не мешают слишком резкие различия антропологических типов), свидетельствует весь ход истории.
Четкие внешние границы род обретает тогда, когда является подразделением политического образования. Но в этом случае разграничение, как правило, искусственно проводится самой политической общностью. На это указывают хотя бы круглые числа родов, например, упомянутые двенадцать колен народа Израилева, три дорические филы и множество фил остальных эллинов. Они возникли искусственно в ходе создания или реорганизации политического единства, и род, таким образом, оказывается искусственным продуктом политической общности, несмотря на то что сохраняет всю кровнородовую символику, в частности родовой культ. Появление специфического чувства общности, окрашенного в тона кровного родства, в искусственно созданных политических образованиях не редкость и сегодня. Даже самые схематические политические образования, такие как, например, нарезанные квадратами по градусам широты североамериканские штаты, обнаруживают очень развитое самосознание; нередки случаи, когда муж и жена едут из Нью-Йорка в Ричмонд, чтобы там родить ребенка, который будет считаться вирджинцем81. Искусственность таких разграничений, конечно, не исключает того, что, например, эллинские филы когда‑то в древности могли обладать какой‑то самостоятельностью и только потом, по мере образования политического союза, подгонялись под общую схему, становясь частью полиса. Но тогда состав родов, существовавших до образования полиса (в этом случае их следовало бы называть не филами, а этносами), должен был либо совпадать с соответствующими политическими общностями, которые потом объединились в полис, либо, если это не так, политически неорганизованный род должен был верить в то, что он воплощает в себе общность крови, и жить памятью о том, что когда‑то в прошлом был носителем политического действия, пусть даже случайного, однократного, связанного с военным походом или обороной. Ситуация, при которой родовое самосознание обусловлено в первую очередь не происхождением, а общностью политической судьбы, могла быть согласно сказанному распространенным источником веры в этническую общность. Но не единственным источником, ведь общность обычаев может иметь самые разные основания и в конечном счете в значительной степени возникает вследствие приспособления к внешним природным условиям и подражания соседям. Но в практическом отношении наличие родового самосознания все‑таки предполагает политический момент, заключающийся в том, что в случае военной угрозы извне или при достаточной мотивации для собственного нападения на соседей легко возникает политическое действие общности, т. е. совместное действие тех, кто субъективно воспринимает друг друга как сородичей или соотечественников.
Таким образом, потенциальная воля к политическому действию — не единственная реальность, но одна из тех реальностей, которые в конечном счете скрываются за многозначными по своему содержанию понятиями «род» и «народ». Это побуждаемое обстоятельствами политическое действие, несмотря даже на отсутствие специально на это нацеленного обобществления, в случае нападения может легко превратиться в священный долг соплеменников, который будет считаться нравственной нормой, а ее нарушение — даже если у племени не существует на этот случай специального «органа» — грозит соответствующим политическим группам судьбой родов Сегеста82 и Ингиомара83 — изгнанием из родных мест. По достижении этой стадии развития род становится фактически стабильной политической общностью, хотя в мирное время она может быть внешне невидимой и лабильной. Переход от «обычного» к привычному и потому «должному» даже при благоприятных обстоятельствах происходит в ней особенно плавно.
Как бы то ни было, в этнически обусловленном действии общности обнаруживается целый комплекс явлений, который следовало бы детально разобрать, если бы мы проводили строгий социологический анализ (на самом деле мы не предпринимали такой попытки). Фактическое субъективное влияние обычаев, обусловленных, с одной стороны, врожденными задатками, с другой — традицией, значимость разных отдельных моментов их содержания, обратное воздействие на них языковых, религиозных, политических общностей (древних и современных) и степень, в какой каждая из них побуждает притяжение или отталкивание, особенно веру в кровное родство либо, наоборот, уверенность в его отсутствии, наконец, влияние этой веры на поведение, на половые связи разного рода, на возможность возникновения общностного действия из единства обычаев или веры в кровные узы — все это нужно тщательно исследовать. При этом, правда, пришлось бы расстаться с общим понятием «этническое»; как собирательное имя оно совершенно бесполезно при действительно точном анализе. Но мы занимаемся социологией не ради нее самой, поэтому нам достаточно было кратко показать, сколь разнородные проблемы скрываются за якобы целостным феноменом.
Понятию «этническая общность», растворяющемуся при точном анализе, в известной степени соответствует другое, на наш взгляд, — если подойти к нему социологически — еще более отягощенное патетическими ассоциациями понятие «нация».
Употребление слов «национальность» и «народ» в расхожем этническом смысле основано на некоем туманном представлении о том, что в основе переживаний, считающихся «общими», должно лежать единство происхождения, хотя на самом деле люди, которые относят себя к одной и той же национальности, нередко более чужды друг другу, чем те, кто причисляет себя к различным и даже враждебным национальностям. Национальные различия могут существовать вопреки единству происхождения, как, скажем, между сербами и хорватами, принадлежащими к разным конфессиям. Реальные основания веры в национальную общность и базирующееся на ней совместное действие могут быть самыми разными. Сегодня, в эпоху «языковых войн», нормальным основанием считается наличие общего языка. Если общность есть нечто большее, чем язык, то это нечто обнаруживается при рассмотрении цели ее социального действия, каковой может быть только политический союз. Сегодня национальное государство понятийно отождествляется с государством на основе языкового единства. В реальности же наряду с политическими союзами современного типа, т. е. образованными на национальной или языковой основе, существует множество таких, что охватывают несколько языковых общностей и, как правило (хотя и не всегда), предпочитают для политического общения какой‑то один язык. Но для так называемого национального чувства (пока не будем определять это понятие) языковой общности недостаточно; помимо упомянутых выше сербов и хорватов, об этом свидетельствует пример ирландцев, швейцарцев, немецкоязычных эльзасцев, которые не ощущают себя (во всяком случае, в полной мере) принадлежащими к нации, определяющей себя через язык. В то же время различия языков не составляют неустранимого препятствия для чувства национальной общности: немецкоязычные эльзасцы ощущали себя в прошлом и ощущают ныне частью французской нации. Правда, не полностью, не совсем так, как ощущают себя французы, говорящие по-французски. Стало быть, существуют качественные «градации» веры в национальную общность. У эльзасских немцев ощущение общности с французами обусловлено, кроме известного сходства обычаев и «культуры чувств», на что указывал Виттих84, еще и политической памятью, о чем свидетельствует музей в Кольмаре с его экспонатами — триколорами, пожарными и военными шлемами, указами Луи-Филиппа85 и революционными реликвиями, столь же важными прежде всего для патетических чувств эльзасцев, сколь тривиальными для посторонних. Общие политические и одновременно в косвенном смысле социальные (ибо символизируют уничтожение феодализма) судьбы, имеющие высокую ценность в глазах масс, составили основание этой общности, и легенды о них заменяют героические саги примитивных народов. «La Grande Nation86» была освободительницей от феодальной кабалы, носительницей культуры, ее язык — настоящий язык культуры, тогда как немецкий — «диалект» повседневного общения. Говорение на «языке культуры» стало выражением особой внутренней позиции, которая состоит в отнесении себя к общности по признаку языка, но не в отождествлении с ней, ибо налицо лишь частичная общность культуры и частичная же общая политическая память. У поляков Верхней Силезии также до недавних пор в общем отсутствовало польское национальное чувство (по крайней мере, в значимом масштабе), которое позволяло бы им противопоставить себя прусскому политическому союзу на основе немецкого языка. Они были лояльными, хотя и пассивными «пруссаками», подобно тому как в составе национального политического объединения Германского рейха никогда не были заинтересованными «немцами», но и никогда не чувствовали (по крайней мере, в большинстве своем) сознательной или, во всяком случае, сильной потребности в отделении от немецкоязычных сограждан. У них, следовательно, полностью отсутствовало национальное чувство, которое могло бы развиться на почве языковой общности, а о культурной общности не могло идти речи ввиду отсутствия культуры. Среди балтийских немцев нет ни национального чувства в смысле позитивной идентификации с языковой общностью немцев как таковых, ни стремления к политическому объединению с Германским рейхом, каковое, наоборот, с пренебрежением отвергается. В то же время — отчасти и в очень значительной степени из‑за глубоких сословных различий, отчасти из‑за противоположности и обоюдного непонимания и отторжения обычаев и культуры — они резко отграничивают себя от славянского и, в том числе и особенно, от русского окружения, хотя отчасти и потому, что в большинстве своем испытывают чувство вассальной верности правящему дому и не меньше, чем «русские по национальности», заинтересованы в сохранении политической общности, которой сами служат как чиновники и которая будет обеспечивать их потомков. Стало быть, в этом случае тоже отсутствует все, что можно было бы назвать национальным чувством в современном смысле этого слова, ориентированном на язык или культуру. Как и среди поляков-пролетариев, здесь налицо лояльность в отношении политического союза в сочетании с чувством общности, ограниченным рамками локального языкового единства и модифицированным под сильным сословным влиянием. Правда, балтийские немцы далеко не однородны в сословном отношении, хотя различия не так остры, как среди белого населения американских южных штатов. Внутренние сословные и классовые противоречия отступают на задний план, если под угрозой находится языковая общность. И наконец, бывают случаи, когда слово «национальная» не совсем подходит для обозначения общности, как это видно на примере швейцарцев, бельгийцев, жителей Люксембурга и Лихтенштейна. Важна даже не малая величина политического союза (ведь голландцы для нас «нация»); сомнение в том, применимо ли это имя, непроизвольно рождается в силу осознанного отказа от власти, на который пошли эти нейтрализованные политические образования. Швейцарцы — не нация в собственном смысле слова, если иметь в виду языковую или культурную общность со своим литературным и художественным наследием. Однако, несмотря на произошедшее в последнее время ослабление связей, для них характерно сильное чувство общности, которое порождено не только лояльностью в отношении политической организации, но и своеобразием обычаев, субъективно (независимо от объективных обстоятельств) воспринимаемых как общие, и которое из‑за сильных социальных структурных различий по сравнению с Германией и, вообще, с любым другим крупным и, следовательно, милитаризованным политическим образованием и из‑за соответствующих различий во внутренней структуре господства может быть сохранено, как представляется, только в силу особого статуса страны. Лояльность канадских французов по отношению к англоязычной политической общности сегодня также обусловлена прежде всего глубокой антипатией в отношении экономических и социальных структур и нравов в соседних Соединенных Штатах, так что обладание канадским гражданством оказывается гарантией сохранения традиционного своеобразия. Количество примеров легко умножить, и следовало бы сделать это при помощи точного социологического исследования. Все эти примеры показывают, что чувство общности, обозначаемое определением «национальное», очень неоднородно и может питаться из самых разных источников. Некоторую роль могут играть различия в социальной и экономической структуре и внутренней структуре господства, влияющие на обычаи, но они же могут и не играть никакой роли, ибо в рамках Германского рейха, например, они велики, насколько это возможно. Источником чувства общности могут быть также политическая память, вероисповедание, общность языка и, наконец, внешний облик (габитус), обусловленный расовым типом. Этот последний признак может сказываться весьма своеобразно. Белые в Соединенных Штатах считают, что национальное чувство не может объединять их с черными, тогда как черные имеют это чувство или, по крайней мере, претендуют на право его иметь. И все же, например, распространенное среди швейцарцев чувство гордости своим своеобразием и готовность отстаивать его при любых обстоятельствах ни качественно, ни количественно не отличаются от национального чувства какой‑либо считающейся великой и стремящейся к власти нации. Употребляя понятие «нация», мы всегда и неизбежно приходим к ее связи с политической властью, из чего явно следует, что слово «национальный» (если оно вообще относится к чему‑то целостному) обозначает некий специфический пафос, который связывает группу составляющих общность — в силу общих языка, вероисповедания, обычаев или судьбы — индивидов с идеей уже существующей или только желаемой собственной организации власти, причем пафос этот тем более специфичен, чем сильнее акцент на власть. Патетическое чувство обладания политической властью или стремления к ней может быть гораздо сильнее в небольших общностях (например, в основанных на единстве языка общностях современных венгров, чехов, греков), чем в качественно таких же, но количественно более крупных общностях, например, у немцев полтора века назад, когда, в сущности, составляя уже языковую общность, они тем не менее не демонстрировали стремления к национальной власти.