Политической мы будем называть общность, совокупное действие которой определяется «территорией» (необязательно постоянной и четко ограниченной, но тем не менее всегда каким‑то образом ограниченной) и действиями индивидов, которые находятся на ней постоянно или хотя бы временно и готовы к применению физического, в том числе военного, насилия, чтобы удержать собственное организованное господство над ней (и, возможно, даже добавить к ней другие территории). Политическая общность в таком смысле существовала не всегда и не везде. Как особой общности ее нет во всех тех случаях, когда отпор врагу с применением насилия при необходимости берут на себя отдельные домашние общины, или соседские союзы, или другие союзы, нацеленные, в сущности, на удовлетворение экономических интересов. Она встречается не всегда и не везде еще и потому, что указанный концептуальный минимум — «насильственное утверждение организованного господства над территорией и населяющими ее индивидами» — с необходимостью должен считаться функцией одной и той же общности. Как правило, эти задачи разделены между многими общностями, действия которых частью дополняют друг друга, частью пересекаются. Насилие и защита по отношению к «внешнему врагу» часто находятся, например, в руках либо кровнородственного союза (племя), либо соседских союзов, либо образованных ad hoc военных объединений; организованное господство над «территорией» и порядок отношений индивидов «внутри» ее также часто распределены между разными, в том числе религиозными, властями, и если при этом применяется насилие, оно необязательно сосредоточено в руках той же общности, что и другие функции. Насилие вовне может даже при некоторых обстоятельствах вообще, в принципе, отвергаться, как иногда квакерскими общинами Пенсильвании; организация обеспечения безопасности в таких случаях будет отсутствовать. Но, как правило, готовность к насилию связана с господством над территорией. В любом случае «политическая» общность как особое образование существует только тогда и постольку, когда и поскольку она не есть просто «хозяйственная общность», т. е. располагает порядками, регулирующими явления иного рода, чем распоряжение товарами и услугами. На какие еще содержательные цели (кроме господства над людьми и территорией) направлены действия общности — а они могут быть бесконечно разными в случаях «грабительского государства», «государства благосостояния», «правового» или «культурного» государства, — нам с понятийной точки зрения безразлично. Благодаря мощи своих орудий политический союз способен конфисковать для собственного «употребления» любое возможное содержание социального действия, и нет на свете фактически ничего, что когда‑то и где‑то не становилось бы предметом действия политической общности. В то же время она может ограничиться действием, содержание которого состоит только и исключительно в обеспечении постоянного фактического господства над территорией, — и такое встречалось нередко. Но даже в этой функции — и необязательно при неразвитом объеме полномочий — она часто действует прерывисто, возбуждаясь лишь в случае угрозы или какого угодно иного повода, вызывающего порыв к насилию, а в «нормальное» — мирное — время практически царит нечто вроде «анархии», т. е. сосуществование и единство общностного действия населяющих территорию индивидов обеспечивается взаимным уважением в условиях привычного хозяйствования и без всякого расчета на насилие «изнутри» или «извне». Чтобы конституировать отдельную «политическую» общность, достаточно «территории», готовности к физическому воздействию для утверждения на ней, а также управляющего отношениями людей на этой территории общностного действия, которое не исчерпывалось бы только совместным ведением хозяйства для удовлетворения общих потребностей. Противник, на которого нацелено возможное насильственное действие общности, может быть вне территории или внутри нее, а поскольку физическое насилие всегда часть союзного, а ныне — учрежденческого — действия, его потенциальными жертвами оказываются также, и даже в первую очередь, сами участники этого действия, вовлеченные в него насильственно. Ибо политическая общность в еще большей степени, чем другие общности учрежденческого характера, организована так, что отдельному ее участнику выставляются требования, которые — или, во всяком случае, большую часть которых — он выполняет только потому, что знает о стоящей за ними угрозе физического принуждения. Далее, политическая общность относится к общностям, действие которых обычно предполагает принуждение путем угрозы лишения или фактического лишения жизни или свободы передвижения в отношении как чужих, так и своих. В человеке вырабатывается готовность к смерти, которую, может быть, придется принять во имя общности. Это придает политической общности особенный пафос и порождает в индивидах постоянный особый эмоциональный настрой. Общие политические судьбы, т. е. в первую очередь политические сражения не на жизнь, а на смерть, порождают общность памяти, которая порой спаивает сильнее, чем узы общей культуры, языка или происхождения. Именно она, как мы увидим далее, и придает «национальному сознанию» его характерный облик.
Правда, политическая общность не была, да и сейчас не является единственной, где ручательство жизнью есть важный элемент долга перед нею. Столь же крайнюю степень ответственности предписывают долг родовой кровной мести, долг мученичества в религиозных общинах, «кодекс чести» сословных общностей; она же присутствует во многих спортивных обществах, в объединениях типа каморры и прежде всего в сообществах, созданных для цели насильственного присвоения чужих богатств. С социологической точки зрения политическая общность отличается от всех них только тем, что упорно и открыто претендует на существование в качестве устойчивой распорядительной власти на значительной территории суши или также и моря. Этой особой характеристики она не имела в прошлом, и чем дальше в прошлое, тем меньше она была ей свойственна. Чем больше политическое действие общности превращается из простого, побужденного прямой угрозой единократного действия в постоянное, организованное по учрежденческому типу обобществление, соединяя при этом жесткость и эффективность своих методов принуждения с возможностями рационального казуистического порядка их применения, тем больше особость положения политического порядка в сознании его членов переходит из количественной в качественную. Современное положение политических союзов основано на престиже, который им сообщает распространенная внутри них вера в некую их особую благословенность, выраженную в «правомочности» предписываемых ими действий, а вытекает эта их особенная легитимность прежде всего из того, что физическое насилие они объединяют с властью над жизнью и смертью. Вера в специфическую правомерность действий политических союзов может заходить — и действительно заходит — в современных условиях так далеко, что только определенные политические общности (выступающие под именем «государства») считаются теми, по чьему поручению или допущению любые другие политические общности вообще «правомочны» осуществлять физическое насилие. В развитой политической общности для угрозы насилием и ее исполнения существует соответствующая система казуистических установлений, которым обычно стараются приписать специфическую легитимность, — это «правопорядок», творцом которого сегодня обычно считают политическую общность, тогда как на самом деле она всего лишь узурпировала монополию физического насилия для поддержания этого порядка. Превосходство гарантируемого политическим насилием правопорядка сложилось в ходе долгого развития благодаря тому, что другие общности, имевшие собственные орудия принуждения, под давлением экономических и организационных изменений утратили власть над индивидом и либо распались, либо, попав под гнет политической общности, сохранили возможности насилия в очень ограниченном и разрешенном политической общностью объеме, а поскольку одновременно возникали новые требующие защиты интересы, которые не могли найти в них покровителей, этот расширяющийся круг интересов, особенно экономических, оказался надолго обеспеченным только посредством рационально организованных гарантий, создаваемых политической общностью. Как протекал и до сих пор протекает этот процесс «огосударствления» всех правовых норм, описывается в других местах321.
Насильственные действия свойственны общностям самоочевидно и изначально, любая общность — от домохозяйства до партии — с древнейших времен прибегает к физическому насилию там, где она может или должна защитить интересы своих членов. Результатом развития стали монополизация легитимного насилия политическим территориальным союзом и его рациональное обобществление как учрежденческой структуры. В условиях недифференцированного хозяйства особый характер политической общности формируется с трудом. То, что мы сегодня считаем базовыми функциями государства, — установление права (законодательство), защита личной безопасности и общественного порядка (полиция), защита приобретенных прав (юстиция), поддержка здравоохранения, воспитания и других социально-политических и культурных сфер (различные отрасли управления) и, в конце концов и прежде всего, организованная защита путем насилия от нападения извне (военное управление) — все это в ранние времена либо вообще не существовало, либо существовало, но не в виде рациональных порядков, а в виде организуемых по случаю аморфных общностей или, вообще, было распределено между абсолютно разными общностями: домохозяйством, родом, соседством, Марковым товариществом и совсем свободными целевыми объединениями. При этом частное обобществление иногда подминало под себя некоторые функции действия общности, которые мы привыкли мыслить как функции политических союзов (например, тайные общества в Западной Африке, заменяющие полицию). Поэтому обеспечение внутреннего мира нельзя считать непременным атрибутом общего понятия действия общности.
Представление о специфической легитимности насильственного действия характерно для одного из типов консенсуального действия — действия рода при исполнении долга кровной мести. Но лишь в очень малой степени — для чисто военных или полицейских действий союза в отношении внутренних врагов. И более всего — когда территориальный союз атакован извне в его традиционной области господства, и все его члены, наподобие ландштурма322, берутся за оружие для его защиты. Из все более рационального стремления предусмотреть такие ситуации может вырасти политический союз, обладающий специфической легитимностью, коль скоро, конечно, налицо достаточно твердая традиция такого поведения и есть наготове аппарат для подготовки силовой обороны. Но это уже довольно высокая стадия развития. На начальных стадиях легитимность в смысле наличия норм насильственного поведения крайне низка, что отчетливо проявляется в тех случаях, когда отбор самых дерзких и агрессивных бойцов, осуществляемый через личное побратимство, ведет к созданию на свой страх и риск коллективов для грабительских набегов; это нормальная форма захватнических войн оседлых народов на всех стадиях развития вплоть до введения рационального государства. Свободно избираемый вождь легитимируется обычно в таких случаях в силу личных качеств (харизма); тип структуры господства, который из этого следует, мы обсуждаем в другом месте323. Легитимное насилие здесь применяется, однако, поначалу лишь против товарищей, которые предательски или из трусости либо недисциплинированности нарушают законы побратимства. А поверх этого и постепенно, и лишь тогда, когда это до известной степени случайное объединение превращается в устойчивое образование, где умение владеть оружием и война считаются профессией, — в аппарат принуждения, способный обеспечить подчинение в самых широких масштабах. Подчинение требуется как от жителей завоеванных территорий, так и от собственных неумелых в военном деле земляков, из среды которых, собственно, и вышли воины-побратимы. Соотечественниками в политическом смысле воин признает только товарищей-воинов. Все прочие, не обученные либо не способные владеть оружием, — это бабы, и в языках примитивных народов в основном и обозначаются как таковые. Свобода в таких военных общностях тождественна праву носить оружие. Глубоко изученный Шурцем распространенный в разных формах по всему миру мужской дом как раз и есть такое образование, к которому может вести обобществление воинов, — в терминологии Шурца, мужской союз. В области политического действия — при сильном развитии военной профессии — оно почти полностью соответствует тому, чем в религиозной области является монашеское обобществление в монастыре. К нему принадлежит лишь тот, кто обладает проверенной воинской квалификацией и после испытательного срока принят в братство; кто не выдержал испытания, остается среди женщин и детей, куда возвращаются и те, кто уже не способен держать оружие. Только по достижении определенной возрастной ступени мужчина переходит в семейное домохозяйство подобно нашему сегодняшнему переходу с обязательной службы в постоянных войсках в ландвер324. До тех пор он всем своим существованием принадлежит военному союзу. Его члены живут отдельно от женщин и домашней общности коммунистическим союзом за счет награбленного на войне и контрибуций, которые они накладывают на тех, кто не состоит в союзе, особенно на женщин, исполняющих сельскохозяйственные работы. Для них самих работой является, помимо войны, только изготовление и поддержание в боевом состоянии оружия и военной амуниции, что часто закреплено за ними одними. Они похищают или покупают девушек для совместного пользования, или считают себя вправе проституировать всех женщин на покоренной территории (много следов так называемого добрачного промискуитета, считающегося пережитком изначальных эндогамных неупорядоченных половых сношений, возможно, как раз связаны с политическим институтом мужского дома), или же, как спартанцы, держат своих жен и детей вне союза, в материнском клане — это может быть организовано по-разному; в большинстве случаев, пожалуй, названные формы комбинируются. Чтобы обеспечить свое экономическое положение, зиждущееся на систематическом ограблении всех, кто не состоит в союзе, что означает в первую очередь — женщин, объединенные в союз воины прибегают при необходимости к религиозно окрашенным средствам устрашения. Организуемые ими шествия и маскарады с явлением духов, подобные явлению Дук-Дука в Индонезии, часто представляют собой парад мародеров. Услышав деревянные трещотки, женщины и, вообще, все не состоящие в союзе, должны под угрозой немедленной смерти бежать из деревни в лес, чтобы дух спокойно и без боязни быть разоблаченным забрал себе все, что ему понравится в хижинах. О субъективной вере воинов в легитимность таких действий говорить не приходится. Они знали, что это грубое примитивное надувательство, секрет которого сохраняется в силу магического запрета на вход в мужской дом для непосвященных и драконовского обета молчания для его обитателей. Если тайна случайно нарушалась или иногда намеренно открывалась миссионерами, с престижем мужского союза среди женщин оказывалось покончено. Конечно, такие представления, как и всякое использование религии для обоснования действий самозванной полиции, связаны с народными культами. Но общность воинов с ее специфической посюсторонней ориентацией и интересом только к грабежу и добыче, несмотря на собственные магические суеверия, везде — носитель скептицизма по отношению к народным верованиям. На всех стадиях развития она обращается с богами и духами так же по-свойски, как гомеровские воины с жителями Олимпа.
Только когда свободно организующаяся общность воинов, стоящая вне порядков повседневности и над ними, снова, так сказать, «вообщается» в долговременную структуру территориальной общности, и тем самым создается политический союз, она обретает специфическую легитимацию как собственного привилегированного положения, так и применения насилия. Этот процесс, когда он вообще имеет место, протекает постепенно. Общность мужчин, объединившихся для грабительского набега или в хронический военный союз, может достичь власти либо по причине длительного мира и упадка воинских обобществлений, либо благодаря действию объемлющего автономного или гетерономно октроированного политического обобществления, берущего под контроль грабительские набеги свободно организованных воинов (среди возможных следствий которых месть ограбленных, затрагивающая также и невиновных), как, например, поступили швейцарцы с наемниками. В древнегерманский период такой контроль над частными грабительскими походами осуществляли земельные общины. Если аппарат принуждения политического союза достаточно силен, то чем дольше он существует и чем сильнее интерес союза к солидарности с внешним миром, тем в большей степени он подавляет частное насилие вообще. Сначала — поскольку оно прямо вредит его собственным военным интересам. Так, французская королевская власть в ХIII в. запрещала на период ведения королем внешних войн разбирательства между собственными вассалами. Затем путем установления внутри страны длительного мира и принудительного приведения всех споров под обязательное решение суда кровная месть заменялась рационально упорядоченным наказанием, а междоусобица и правовая самопомощь — рационально упорядоченным правовым процессом. Если в раннее время союз реагировал на поведение, прямо считающееся преступным, только под давлением религиозных или военных интересов, то теперь преследование более широкого круга преступлений против личности и имущества было поставлено под гарантию политического аппарата принуждения. Таким путем политическая общность монополизирует легитимное применение насилия своим аппаратом принуждения и превращается постепенно в учреждение, охраняющее право. При этом оно пользуется мощной и решительной поддержкой со стороны тех групп, что прямо или косвенно заинтересованы в расширении рыночной общности, а также религиозных властей. Последние видят свой резон в том, что их специфические властные средства, применяемые для приручения масс, успешнее работают в мирных условиях. Экономически же в мире более всего заинтересованы сторонники рынка, прежде всего городская буржуазия, а вслед за ней и те, кто на речных, дорожных и мостовых таможнях собирают налоги с подданных и зависимых. Поэтому еще в Средние века, до того как политическая власть начала в собственных интересах принуждать подданных к миру, по мере развития денежного хозяйства стали возникать все расширяющиеся круги тех, кто в союзе с церковью искал способы ограничить междоусобицы и выстроить временные, периодические или постоянные союзы сторонников мира. И в силу того что расширение рынка уже в общих чертах известным нам способом подрывает монопольные союзы и превращает их участников в рыночников, они лишаются той основы в виде общего интереса, из которой вырастала их легитимная способность к насилию. Параллельно умиротворению и расширению рынка идут: 1) монополизация политическим союзом легитимного насилия, которая находит свое завершение в современном понятии государства как последнего источника всякой легитимности физического насилия, и одновременно 2) рационализация правил его применения, которая находит свое завершение в понятии легитимного правового порядка.
Столь же интересная, сколь и до сих пор недостаточно разработанная этнографическая казуистика разных стадий развития примитивных политических союзов здесь не может быть осуществлена. Даже на стадии относительно развитых отношений собственности могут полностью отсутствовать отдельный политический союз и, более того, органы такового. Примерно так, в изложении Вельгаузена325, обстояло дело в языческие времена у арабов. Кроме родов с их старейшинами (шейхами), здесь отсутствует всякая упорядоченная стабильная внедомашняя власть. Ибо добровольная общность сходящихся и расходящихся, перемещающихся в поисках пастбищ кочевых родов не имеет общей потребности в безопасности и особого органа для ее удовлетворения; она лабильна, и всякий авторитет в случае столкновения с врагами — авторитет ad hoc. Такое состояние может существовать очень долго при самых разных формах экономической организации. Постоянные стабильные авторитеты здесь — главы семейств и старейшины родов, а также колдуны и прорицатели. Любые конфликты между родами разрешаются старейшинами с помощью колдунов. Это состояние соответствует экономическим формам жизни бедуинов. Как и сами эти формы, оно ни в коем случае не является чем‑то изначальным. Там, где тип поселения ставит экономические задачи, требующие длительной работы, часто за пределами рода и дома, появляется деревенский вождь, это обычно выходец из колдунов, особенно из заклинателей дождя, или особо успешный вожак при грабительских набегах. Если далеко зашла апроприация собственности, это место легко может занять тот, кто выделяется богатством и соответствующим стилем жизни. Но только в чрезвычайной ситуации — и даже в этом случае лишь в силу своих выдающихся личных качеств магического или иного свойства — он может обрести подлинный авторитет. В иных обстоятельствах, особенно в условиях продолжительного мира, он, как правило, занимает место уважаемого третейского судьи, и его указания воспринимаются лишь как советы. Нередко в мирное время вождь такого сорта вообще отсутствует; согласованные действия соседей регулируются традицией, боязнью кровной мести и гнева магических сил. В любом случае функции вождя в мирное время являются преимущественно экономическими (регулирование сельскохозяйственного производства) и, возможно, магически-терапевтическими, а также функциями третейского судьи; типических предписаний на этот счет не существует. Насилие и средства насилия легитимны здесь, только если они соответствуют традиции, признаны и поддержаны товарищами. Таковые признание и поддержку вождю получить тем легче, чем сильнее его магическая харизма и крупнее собственность.
Все политические образования суть насильственные образования. Но способ и масштаб применения или угрозы применения насилия вовне — по отношению к другим подобным образованиям — играют особую роль в структуре и судьбе политических общностей. Не все политические образования в равной мере экспансивны в том смысле, что стремятся к экспансии вовне, т. е. готовы к насилию с целью обретения политической власти над другими территориями и общностями — не важно, путем их поглощения или превращения в зависимые. Политические образования, следовательно, представляют собой в разной степени обращенные вовне насильственные образования. Швейцария, которая «нейтрализована» благодаря коллективной гарантии великих держав, кроме того, отчасти (по разным причинам) не особенно привлекательна как предмет поглощения, отчасти (и прежде всего) гарантирована от поглощения взаимной ревностью равным образом могущественных соседей, и испытывающая относительно мало угроз Норвегия находятся в большей безопасности, чем обладающая колониями Голландия, а та — в большей, чем Бельгия с ее слабо защищенными колониями и военной уязвимостью в отношении могущественных соседей в случае войны, и даже в большей, чем Швеция326. Так что политические образования могут в отношении соседей показывать более «автономистское» или более «экспансионистское» поведение, а также могут его менять.
Власть в политических образованиях имеет особую динамику: она может стать основой специфической претензии на «престиж» тех, кто к ней принадлежит, и тем определить их поведение вовне. Опыт учит, что претензия на престиж издавна вносит весомый вклад в возникновение войн, хотя ее весьма сложно определить и оценить как таковую. Правила «чести», подобные сословному кодексу, налагаются и на отношения политических образований друг с другом; феодальные господствующие сословия, как и современная офицерская и гражданская бюрократия, являются естественными первичными носителями престижных устремлений, ориентирующихся исключительно на власть собственного политического образования. Ибо власть собственного политического образования означает для них собственную власть и порожденное ею чувство собственного престижа, а расширение власти вовне, кроме того, для чиновников и офицеров — увеличение количества должностей и доходных мест, повышение шансов на продвижение по службе (для офицеров — даже в случае проигранной войны), а для ленников — получение новых ленов для своего потомства; именно об этом говорил папа Урбан II в речи, призывавшей к Крестовому походу (а вовсе не о «перенаселении», как иногда считается). Но помимо этого естественного и всюду встречающегося прямого экономического интереса слоев, живущих отправлением власти, стремление к престижу — явление, распространенное внутри всех специфически властных образований, в том числе политических. Оно не тождественно ни «национальной гордости», о которой речь пойдет позднее, ни просто «гордости» истинными или мнимыми преимуществами или самим фактом существования собственной политической общности. Эта гордость может быть очень сильной, как у швейцарцев и норвежцев, но на практике при этом — чисто автономистской и лишенной политических претензий на престиж, а вот чистый престиж власти как «честь державы» (что на практике означает честь властвования над другими образованиями) предполагает экспансию власти, даже если не всегда в форме поглощения или подчинения. Прирожденные носители этой претензии на престиж — самые крупные в количественном отношении политические общности. Каждое политическое образование предпочитает, естественно, иметь, скорее, слабых соседей, чем сильных. И хотя любая большая политическая общность как претендент на престиж представляет собой потенциальную угрозу для всех соседних общностей, она сама все время латентно пребывает под угрозой, и именно потому, что она такая большая и сильная. В конечном итоге любая вспышка претензий на престиж в каком‑либо месте (обычно вследствие острой политической угрозы миру) сразу же пробуждает — в силу неизбежной динамики власти — сопротивление других возможных носителей престижа; история последнего десятилетия327, особенно отношений Германии и Франции, показывает исключительное воздействие этого иррационального элемента всех внешнеполитических отношений. Поскольку в случае конфликта чувство престижа требуется для усиления патетической веры в реальность собственной мощи, особо заинтересованные члены всякого политического образования стараются это чувство систематически подпитывать. Каждую политическую общность, которая время от времени выступает носительницей престижа власти, сегодня принято называть «великой державой». В ряду соседствующих друг с другом политических общностей некоторые «великие державы» приписывают себе и узурпируют заинтересованность в политических и экономических процессах на все более широких пространствах вплоть до всей территории земли. В эллинской древности признанной великой державой была, несмотря на свое поражение, империя персидского царя. К царю апеллировали спартанцы, чтобы под угрозой его санкций заставить остальных эллинов признать Царский (Анталкидов) мир. Позднее, накануне образования мировой империи — Рима, эту роль узурпировала римская общность. Великодержавные образования как таковые являются по общим основаниям динамики власти, разумеется, часто еще и экспансионистскими, т. е. представляют собой союзы, нацеленные на территориальное расширение собственной политической общности насильственным путем или угрозой применения силы. И все же они таковы необязательно и не всегда. Их позиция в этом отношении часто меняется, причем весомую роль играют экономические моменты. Например, английская политика временами совершенно осознанно воздерживалась от экспансии и даже насильственного удержания колоний в пользу «малоанглийского», автономистского самоограничения ввиду считавшегося неоспоримым примата экономики. Важные представители римского патрициата с удовольствием воплотили бы похожую «малоримскую» программу, т. е. ограничились бы политическим господством над Италией и прилегающими островами. Спартанская аристократия совершенно сознательно автономистски ограничила, насколько могла, собственную политическую экспансию, удовольствовавшись разрушением всех других политических образований, угрожавших ее престижу и власти, во имя партикуляризма городов. Во всех этих и в большинстве подобных случаев важную роль играют более или менее ясные опасения господствующих слоев — римской чиновной аристократии, английской и иной либеральной знати, спартанского слоя господ — относительно того, что в условиях хронического грабительского «империализма» возникнет фигура «императора», т. е. харизматического военного вождя, который поставит под угрозу властное положение самой этой элиты. Но как английская, так и римская политика очень скоро и именно в интересах капиталистического расширения освободилась от этих самоограничений и была принуждена к политической экспансии.
Обычно предполагается, что построение и расширение великодержавных образований преимущественно экономически обусловлены. Проще всего обобщить иногда действительно верное соображение о том, что уже существующий особенно интенсивный товарооборот на определенной территории является нормальной предпосылкой ее политического единства, а также стимулом его достижения. Можно взять пример Таможенного союза328, есть и множество других. Но более тщательное рассмотрение показывает, что это совпадение не является необходимым, а каузальная связь отнюдь не имеет однозначной направленности. Что касается, например, Германии, то она образовала экономическое единство, т. е. превратилась в область, жители которой ищут возможность сбыта произведенной ими продукции в первую очередь на внутреннем рынке, только после того как таможенные границы переместились на границы этой области, что произошло по причинам чисто политическим. Но появившимся при полном исчезновении внутренних таможенных барьеров, т. е. чисто экономически обусловленным рынком сбыта восточногерманского бедного клейковиной зерна оказался не западногерманский, а английский рынок. Экономически детерминированным рынком для продукции горной и металлургической индустрии, а также для тяжелых железных товаров германского запада был вовсе не восток Германии, а экономически детерминированные поставщики промышленных продуктов для последнего находились по большей части не на германском западе. Это объясняется прежде всего тем, что внутренняя транспортная сеть Германии (железные дороги) не располагала — и частично не располагает и сейчас — экономически выгодными для транспортировки специфических товаров тяжелой индустрии путями между востоком и западом. Напротив, восток мог бы быть экономическим центром притяжения для сильной промышленности, чьим чисто экономически детерминированным рынком и тылом был бы весь запад России, но он сейчас329 перегорожен русской таможенной границей и передвинулся в Польшу — непосредственно за этой границей. Как известно, благодаря такому развитию политическое включение «русской» Польши в российскую имперскую идею, что казалось политически невозможным, передвинулось в область возможного. Здесь чисто экономически детерминированные рыночные отношения действуют в пользу политического объединения. Но Германия объединилась политически вопреки чисто экономическим детерминантам. Нередко и такое положение, когда границы некоей политической общности не отвечают чисто географическим условиям и объединяют территории, которые в силу экономических факторов отталкиваются друг от друга. Но по сравнению с постоянно возникающей в такой ситуации напряженностью экономических отношений политическое объединение, если оно однажды состоялось, хотя и не всегда, но при благоприятных условиях (языковая общность) очень часто несравненно сильнее. Так, в Германии, несмотря на существующую напряженность, никто даже и не думает о политическом разделении.
Также неверно, что формирование больших государств всегда идет путем экспорта товаров, хотя именно это легко видеть сегодня, когда империализм (континентальный — русский и американский, как и морской — английский и ему подобные), во всяком случае, в политически слабых чужих областях, постоянно следует за капиталистическими интересами, и хотя именно это, естественно, происходило и в прошлом, по крайней мере, при формировании господства над огромными территориями, т. е. при образовании афинских, карфагенских и римских заморских владений. Но уже в этих античных государственных образованиях равное, а часто и большее значение, нежели торговые прибыли, имели другие экономические интересы, а именно получение природной ренты, откупá, официальные сборы и прочие подобные доходы. В эпоху современного капитализма интерес к «сбыту» в чужих странах, до сей поры господствовавший как главный мотив экспансии, вновь отступает перед интересом к овладению территориями, из которых импортируются товары (сырье) в метрополию. В прошлом при формировании больших равнинных континентальных государств наличие торговых путей, вообще, не играло решающей роли. Оно играло важную роль в восточных государствах, выросших по берегам рек (особенно в Египте); по тому же типу сложились государства с заморскими колониями. Однако «империя» монголов — где с точки зрения управления отсутствие средств передвижения компенсировалось мобильностью господствующего слоя всадников — явно не опиралась на интенсивный товарообмен. Также китайская, как и персидская, как и римская (эпохи императоров) державы при их развитии от прибрежных к равнинным империям возникли и укрепились не на базе существовавшего ранее особо интенсивного движения товаров внутри страны или особенно высокоразвитых транспортных средств. Хотя римская континентальная экспансия и была весьма сильно обусловлена капиталистическими интересами (но не исключительно ими), эти капиталистические интересы прежде всего отвечали потребностям откупщиков, охотников за должностями и земельных спекулянтов, а не тех, для кого был важен высокий товарооборот. Персидская экспансия вообще не опиралась на «капиталистически» заинтересованных субъектов как на движущую силу или пионеров, как и китайская империя или монархия Каролингов. Конечно, и здесь не вовсе отсутствовала хозяйственная роль товарообмена; но другие мотивы — увеличение княжеских доходов, кормлений, ленов, должностей и социального престижа помещиков, рыцарей, офицеров, чиновников, молодых сыновей потомственных бюрократов и т. д. — были крайне важны при любой континентальной политической экспансии в прошлом, а также в Крестовых походах. Хотя и не решающие, но влиятельные интересы приморских торговых городов добавились лишь во вторую очередь — Первый крестовый поход был, по сути, сухопутной кампанией.
Как бы то ни было, торговые пути ни в коем случае не предписывали путей политического расширения. Причины и следствия очень часто менялись местами. Те из названных империй, чья система управления технически была к тому способна, сами создавали средства транспорта — по крайней мере, сухопутные — для целей управления. Часто — лишь для этих целей, не задумываясь о том, удовлетворят они имеющиеся или будущие потребности торговли. В нынешних условиях330, пожалуй, именно Россия является политическим образованием, которое создало транспортные пути (сегодня это железные дороги) в большинстве своем не по экономическим, а по политическим мотивам. Австрийская южная железная дорога (ее бумаги до сих пор331 носят политически обремененное имя «Ломбардия»332) — также подходящий пример, да и вообще, не существует политических образований без военных дорог. И все‑таки значительные инвестиции такого рода производятся в надежде на долгое использование, гарантирующее его рентабельность. Не иначе было и в прошлом. Но если применительно к римским военным дорогам цель их использования, по меньшей мере, недоказуема, то что касается персидской и римской почт, служивших исключительно политическим целям, там хозяйственное использование абсолютно точно не предполагалось. Все же даже в прошлом развитие товарного обмена было естественным следствием политического объединения, которое как раз и давало первому надежные правовые гарантии. Но и это правило не без исключений. Поскольку развитие торговли связано не только с умиротворением и формальной правовой безопасностью, но и с определенными хозяйственными условиями, особенно с развертыванием капитализма, не исключено, что это развертывание может быть ограничено в силу специфики государственного управления единого политического образования, как это было, например, в поздней Римской империи. Это единое образование, занявшее место союза городов и существовавшее на базе развитого натурального хозяйства, обусловило растущую литургическую мобилизацию средств на нужды армии и управления, что напрямую задушило капитализм.
Если товарообмен как таковой и не является решающим моментом при политической экспансии, то структура хозяйства в целом весьма влияет как на ее масштаб, так и на ее тип. Изначальный объект насильственного присвоения — наряду с женщинами, скотом и рабами — это прежде всего земля, тем более что ее не хватает. Для воинственных крестьянских общин обычным делом являлся прямой захват земли с истреблением тех, кто ее населяет. Германское переселение народов по большей части именно так и происходило, в массе своей приблизительно до тех мест, где сейчас проходит языковая граница, в остальных местах — полосами. Насколько это было побуждено «нехваткой земли» в условиях перенаселения, или политическим давлением других племен, или просто подходящим случаем — это еще вопрос; по крайней мере, некоторые из отправившихся на завоевания групп на случай возвращения еще долго сохраняли за собой права на земельные участки на родине. Земля в тех районах, которые ранее принадлежали побежденным и затем в более или менее насильственной форме подверглись политическому поглощению, играет по сравнению с другими экономическими структурами очень важную роль для определения способа, каким реализуется право победителей. Земельная рента является, как правильно постоянно указывает Оппенгеймер, продуктом насильственного политического подчинения. При натуральном и одновременно феодальном хозяйстве крестьян на присвоенных территориях, естественно, не уничтожают, наоборот, их сохраняют и закрепощают в пользу новых землевладельцев. Это происходит везде, где войско уже не народное ополчение, вооружающееся на средства свободных членов общины, но и не стало еще наемной или бюрократической массовой армией, а представляет собой поставленное на самовооружение рыцарское войско, как это было у персов, арабов, тюрков, норманнов и, вообще, у ленников на Западе. Однако даже у торгово-плутократических захватнических общностей интерес к земельной ренте повсюду был очень велик, и поскольку торговая прибыль «вкладывалась» преимущественно в землевладение и долговых рабов, то приобретение плодородной, приносящей ренту земли еще в Античности было обычной целью войны. Обозначившая целую эпоху в рамках раннего эллинизма Лелантская война велась торговыми городами практически целиком на море, но объектом спора высших патрициатов Халкиды и Эретрии была первоначально плодородная Лелантская равнина. Аттический морской союз открыто предлагал демосу господствующего полиса наряду с контрибуциями разного рода в качестве одной из важнейших привилегий ликвидацию земельной монополии подчиненных городов с предоставлением афинянам права всюду приобретать землю и отдавать ее в ипотеку. Если подойти практически, это прежде всего означает, что установленный союзными городами commercium333 с Римом, а также заморские устремления италийцев, массово расселившихся на территории, находящейся под римским влиянием, наверняка отчасти были обусловлены земельными интересами, в сущности, капиталистического толка, как мы это знаем из речей против Берреса334. Капиталистические земельные интересы при экспансии могут вступать в конфликт с таковыми крестьянскими. Такой конфликт играл свою роль в экспансионистской политике Рима на протяжении длительной эпохи борьбы сословий вплоть до Гракхов335, когда богатые владельцы состояний, скота и рабов хотели, чтобы новоприобретенные земли естественно использовались как сдаваемая в аренду общественная земля (ager publicus336), а крестьяне, если речь не шла об особо отдаленных территориях, требовали передела, чтобы обеспечить землей своих потомков; трудные компромиссы отражены в ясной, хотя и не очень надежной в деталях передаче.
Заморская экспансия Рима в меру своей экономической обусловленности демонстрирует — в такой выраженной форме и одновременно в таком потрясающем масштабе впервые в истории — те характеристики, которые затем в основных чертах повторялись снова и повторяются еще сегодня. При всей текучести переходов к другим формам они все же свойственны единому специфическому типу капиталистических отношений — более того, они составляют условия существования такого типа, — который мы хотели бы назвать империалистическим капитализмом. Это капиталистические интересы откупщиков, кредиторов государства, государственных поставщиков, привилегированных государством импортеров/экспортеров и колониальных капиталистов. Их шансы на получение прибыли всегда и всюду зависят от прямой эксплуатации средств политического принуждения, а именно от экспансионистского насилия. Приобретение политической общностью заморских колоний дает капиталистическим элементам возможность получать огромную прибыль путем насильственного обращения в рабство туземцев или же иx glebae adscriptio337 для использования как рабочей силы на плантациях (кажется, впервые в большом масштабе это было организовано карфагенянами, в последнее время с размахом — испанцами в Южной Америке, англичанами — на юге Соединенных Штатов и голландцами — в Индонезии338), далее — путем насильственной монополизации торговли с этими колониями и по мере возможности других направлений внешней торговли. Налоги с вновь оккупированных территорий — там, где собственный аппарат политической общности не подходит для их взимания (об этом речь еще пойдет ниже), — дают шансы получения прибыли капиталистическим откупщикам. Насильственная военная экспансия требует оружия; предполагается, что материальные средства для ведения войны появляются не путем самовооружения, как при чистом феодализме, но создаются политической общностью как таковой, которая может по такому подходящему поводу кредитоваться с большим размахом. Это увеличивает шансы на прибыль государственных кредиторов, которые уже во время второй Пунической войны339 диктовали политике Рима свои условия. Или — там, где конечным кредитором государства становится массовый слой рантье (держатели консолей340), что характерно для современной ситуации — возникают хорошие перспективы для банков-«эмитентов». Туда же направлены интересы военных поставщиков. При этом пробуждаются к жизни экономические силы, которые заинтересованы в военных конфликтах как таковых, не важно, каким будет их исход для собственной общности. Уже Аристофан разделял ремесла на заинтересованные в войне и заинтересованные в мире, хотя, как это и следует из его перечня, центр тяжести тогда лежал в области самовооружения граждан, и граждане заказывали мечи, панцири и т. п. у оружейников. Уже тогда крупные частные торговые склады, которые часто называют фабриками, были прежде всего складами оружия. Сегодня почти единственный заказчик военных материалов и машин — политическая общность как таковая, что усиливает капиталистический характер процесса. Банки, финансирующие военные займы, а сегодня341 еще и большую часть тяжелой индустрии, а не только непосредственных поставщиков броневых плит и пушек, quand тêте342 заинтересованы в ведении войны; проигранная война приносит им высокие барыши точно так же, как и победная, так что собственные политический и экономический интересы членов политической общности в существовании громадных военных фабрик в стране заставляет их закрывать глаза на то, что эти фабрики обеспечивают оружием весь мир, в том числе и политических противников.
Какие найдутся экономические противовесы империалистическим капиталистическим интересам, зависит — если говорить только о чисто капиталистических мотивах — прежде всего от соотношения рентабельности империалистических и пацифистски ориентированных капиталистических интересов, а это опять тесно связано с отношением между государственной и частной формами удовлетворения потребностей. Это соотношение в значительной степени определяет характер тенденций экономической экспансии, поддерживаемых политической общностью. Обычно империалистический капитализм, особенно колониальный грабительский капитализм, основанный на прямом насилии и принудительном труде, обещает бóльшую — гораздо бóльшую — прибыль, чем экспортная работа, ориентированная на мирный обмен. Поэтому он и существует во все времена и везде, где некая значительная масса общественных потребностей покрывается политической общностью как таковой или ее подразделениями (общинами). Чем их больше, тем выше значимость империалистического капитализма. Возможности заработать в политическом зарубежье, особенно в «новых» политически и экономически присоединенных районах — т. е. в районах, которые включены в специфически современные организационные формы публичных и частных предприятий, — сегодня вновь открываются преимущественно в виде государственных заказов на оружие, в виде заказов на постройку железных дорог и другое строительство, обеспеченное политической общностью или монопольными предпринимателями, наконец, в виде монопольных откупных, торговых или промышленных организаций и концессий или государственных заимствований. Возможности такого рода заработка возрастают за счет возможности получения прибыли от обычного частного товарообмена и одновременно с ростом роли общественного сектора в покрытии потребностей вообще. Параллельно наблюдается тенденция экономической экспансии, пользующейся политической поддержкой, и роста конкуренции политических общностей, члены которых располагают капиталом для инвестиций, за обеспечение таких же монополий и участие в «государственных заказах», так что политика открытых дверей для частного импорта товаров уходит на второй план. Поскольку теперь самой надежной гарантией для монополизации шансов прибыли от экономики чужих областей в пользу своих соотечественников является либо политическая оккупация, либо подчинение чужой политической власти в форме протектората или в другой форме, империалистический тип экспансии занимает в основном место пацифистского, ориентированного только на свободу торговли. Это направление брало верх до тех пор, пока частнохозяйственная организация удовлетворения потребностей не сдвигала оптимум капиталистических шансов получения прибыли в пользу мирного, немонополизированного (по крайней мере, не монополизированного путем политического насилия) товарообмена. Повсеместное возрождение империалистического капитализма, который издавна был нормальной формой воздействия капиталистических интересов на политику, а с ним и политического экспансионистского напора, есть поэтому неслучайное явление, и на обозримую перспективу прогноз — в его пользу.
Вряд ли мы будем иметь дело с иной ситуацией, если на миг в качестве мысленного эксперимента представим себе отдельные политические общности организованными «государственно-социалистически», т. е. таким образом, что максимум экономических потребностей удовлетворяется посредством общественного сектора. Каждый такой политический субъект общественного хозяйства искал бы возможности приобрести в ходе международного обмена как можно дешевле такие незамещаемые товары, которые не производятся на его территории (например, в Германии — хлопок), у тех, кто имеет естественную монополию на них и старается извлечь из нее выгоду, и нет ни малейшей вероятности того, что возможность применения этим субъектом насилия, если бы это был самый простой путь к более выгодным условиям обмена, не была бы использована. В силу этого у слабых возникла бы если не формальная, то фактическая обязанность уплаты контрибуций; вряд ли более сильные государственно-социалистические общности пренебрегут возможностью для пользы своих граждан вынудить более слабые общности к уплате прямых контрибуций, если они в состоянии это сделать, как это всегда было в прошлом. «Масса» членов политической общности и без государственного социализма так же мало заинтересована в мирной экономике, как и любой отдельный слой. Афинский демос — и не только он — экономически жил войной, которая приносила ему солдатский заработок, а в случае победы — контрибуцию с побежденных, которая фактически в едва прикрытой форме «денег за участие» распределялась среди полноправных граждан на народных собраниях, заседаниях судов и общественных празднествах. Здесь интересы империалистической политики и власти каждый гражданин мог ощутить буквально на расстоянии вытянутой руки. Сегодняшние доходы, текущие к членам политической общности извне, тоже имеющие империалистическое происхождение и ту же природу контрибуций, не выражают столь наглядно для масс реальную констелляцию интересов. Ибо при сегодняшнем экономическом порядке уплата дани «народам-кредиторам» осуществляется в форме снятия процентов с иностранных долгов или прибыли с капитала в пользу имущих слоев «народа-кредитора». Реши кто‑нибудь отказаться от контрибуций, для стран, таких как Англия, Франция, Германия, это означало бы, несомненно, весьма чувствительное падение покупательной способности даже для внутренней продукции, что повлияло бы негативно на рынок труда и доходы работников. Если, несмотря на это, рабочий класс даже стран-кредиторов настроен в значительной мере пацифистски и чаще всего не демонстрирует интереса в сохранении и насильственном взимании контрибуций с медлящих с оплатой должников или в том, чтобы добиться долевого участия в эксплуатации колоний и в государственных заказах, то это прежде всего естественный продукт непосредственного классового положения и социально-политической ситуации внутри общности в эпоху капиталистического хозяйства. Те, кто имеет право на контрибуцию, относятся к враждебному классу, который господствует в политической общности, и всякая успешная империалистическая политика насилия «вовне» обычно поднимает, по крайней мере вначале, также и «внутри» престиж, а тем самым властное положение и влияние тех классов, сословий, партий, под чьим руководством этот успех был достигнут. К этим обусловленным, скорее, социальными и политическими констелляциями источникам пацифистских симпатий «масс», особенно пролетарских, добавляются экономические. Каждое вложение капиталов в производство военной техники и военных материалов создает возможности для работы и занятости, каждый государственный заказ может в единичных случаях стать элементом прямого улучшения конъюнктуры, и лишь опосредованно — через возрастание интенсивности стремления к доходу и рост спроса — они становятся источником уверенности в экономических перспективах участвующих отраслей промышленности и позитивного настроя на биржах. Но по этим же причинам уменьшаются вложения капиталов в другие отрасли, затрудняется удовлетворение потребностей в других областях, а также прежде всего происходит изымание средств в форме принудительных выплат, которые — вообще, отвлекаясь от ограничений обложения собственности, существующих благодаря «меркантилистским» предосторожностям, — господствующие слои обычно умеют, используя свою социальную и политическую власть, переложить на массы. Страны, менее обремененные военными расходами (Америка)343, а также небольшие государства нередко демонстрируют относительно более сильную экономическую экспансию своих граждан — примером служат швейцарцы, — чем великодержавные образования, и, кроме того, они иногда скорее допускаются к экономической эксплуатации зарубежья, если насчет них не существует опасения, что за экономическим вмешательством последует политическое. Если, как показывает опыт, вопреки всему мелкобуржуазные и пролетарские слои так часто и легко отказываются от пацифистских интересов, то основания этого лежат — если отвлечься от особых случаев, таких как распространенная в перенаселенных странах надежда на приобретение территорий для эмиграции, — частью в более эмоциональном настрое всякой неорганизованной «массы», частью в смутном представлении о неких неожиданных шансах, которые могут возникнуть благодаря войне, а частью в силу того обстоятельства, что «массы» в противоположность прочим заинтересованным слоям ставят на кон субъективно меньше. Монархи в случае поражения боятся за трон, властвующие и сторонники республиканского строя, наоборот, боятся победоносного генерала, большинство имущей буржуазии опасается экономических потерь вследствие сокращения рынка труда, господствующая элита — при определенных обстоятельствах — насильственной смены власти в пользу неимущих, а «массы» как таковые — по крайней мере, в их субъективном представлении — не теряют ничего ощутимого, кроме разве что в крайнем случае самой жизни, но это — угроза, оценка и влияние которой представляют собой весьма зыбкие величины, легко сводимые к нулю путем эмоционального воздействия.
Пафос этого эмоционального воздействия порожден в основном не экономическими причинами, он опирается на чувство престижа, которое в государствах, имеющих богатую историю властвования, часто глубоко проникает в мелкобуржуазные массы. В великодержавном государстве оно может сочетаться со специфической верой в ответственность перед потомками за то, как распределятся власть и престиж между собственной и чужими политическими общностями. Само собой, именно те группы, которые уполномочены направлять действие общности, сильнее всего выражают этот идеальный пафос державного престижа и являются главнейшими и надежнейшими сторонниками «государственной» идеи как идеи безусловной преданности целям империалистического государственного образования. Помимо уже упомянутых прямых материальных империалистических интересов, имеются также косвенно материальные, либо идеальные, интересы слоев, пользующихся идеологическими привилегиями в этом государстве либо благодаря существованию этого государства. Это прежде всего те, кто чувствует себя сопричастным специфической культуре политической общности. Голый престиж власти под влиянием людей этого круга неизбежно принимает другую специфическую форму, превращаясь в идею нации.
«Нация» — это понятие, которое если вообще можно определить однозначно, то, во всяком случае, не путем указания общих эмпирических качеств тех, кто к ней причисляется. Для людей, которые в этом понятии время от времени нуждаются, оно прежде всего, несомненно, означает, что определенной группе индивидов должно быть присуще специфическое чувство солидарности, противопоставляющее их другим группам, а это значит, что понятие принадлежит к ценностной сфере. Однако относительно того, как отграничивать соответствующие группы и каким должно быть действие общности, следующее из чувства солидарности, согласия нет. Прежде всего, «нация» в обычном словоупотреблении не совпадает с населением государства, т. е. с принадлежностью к политической общности. Так, многие политические общности (Австрия [до 1918]) объединяют группы людей, страстно настаивающих на самостоятельности их «нации» по отношению к другим группам или, наоборот, на причастности к единой «нации», состоящей из разных групп (опять же Австрия). Далее, она не тождественна языковой общности, ибо этого не всегда достаточно (как в отношениях сербов с хорватами, а также американцев, ирландцев и англичан), да и, кажется, необязательно требуется (в официальных актах выражение «швейцарская нация» используется наряду со «швейцарским народом»), а некоторые языковые общности и не ощущают себя отдельной «нацией» (так, по крайней мере, до последнего времени — белорусы344). Тем не менее стремление считаться отдельной «нацией» особенно часто связано с наследием массовой культуры языковой общности (так преимущественно обстоит дело в классической стране языковой конфронтации — в Австрии, а также в России и в Восточной Пруссии), хотя и с разной степенью интенсивности (например, весьма низкой в Америке и Канаде). Однако говорящие на одном языке могут отвергать язык как признак «национальной» принадлежности и выдвигать на передний план другие значимые «ценности массовой культуры»: конфессию (сербы и хорваты), особенности социальной структуры и нравов (немецкоязычные швейцарцы и эльзасцы в сравнении с имперскими немцами, ирландцы в сравнении с англичанами), а следовательно, элементы «этничности», но прежде всего общность политической судьбы, связавшей их с другими нациями (эльзасцев — с французами со времен революционных войн — их общей героической эпохи, балтийских немцев — с русскими, на чью политическую судьбу они влияли). Само собой понятно, что «национальная» принадлежность не должна опираться на реальную кровную связь, ведь повсюду самые радикальные «националисты» часто чуждого этой национальности происхождения. Также и единство особенного антропологического типа хотя и нельзя сказать, что совсем несущественно, но ни достаточно, ни необходимо для обоснования «нации». Если все‑таки идея «нации» естественно включает представления об общем происхождении и некоей общей сущности (неопределенного содержания), то она делит их — как мы видели345 — с точно так же питающимся из различных источников этническим чувством общности. Но этническое чувство общности само по себе еще не создает «нацию». Даже белорусам, несомненно, всегда имевшим ощущение своей этнической особенности по отношению к великороссам, сейчас346 было бы трудно претендовать на предикат отдельной «нации». У поляков Верхней Силезии до совсем недавнего времени почти полностью отсутствовало ощущение сопринадлежности к «польской нации», они чувствовали свою этническую особость по отношению к немцам и были прусскими подданными, и ничем более. Вопрос, можем ли мы называть евреев «нацией», не нов; на него в основном негативно, но, во всяком случае, всегда по-разному — в смысле обоснования и степени согласия — отвечали бы массы российских евреев, ассимилированных западноевропейских и американских евреев и сионистов, но прежде всего по-разному реагировали бы народы, среди которых они живут: с одной стороны, например, русские, с другой — американцы (по крайней мере, те из них, кто еще сегодня придерживается взгляда о «сущностном сходстве» американского и еврейского типов, подобно американскому президенту347, выразившему эту точку зрения в официальном документе). И те немецкоязычные эльзасцы, которые отвергают принадлежность к немецкой «нации» и лелеют воспоминания о политической общности с Францией, не причисляют себя тем самым к французской «нации». Негр в Соединенных Штатах — по крайней мере, сегодня348 — причислит себя к американской «нации», однако вряд ли с этим согласятся белые американского Юга. Еще 15 лет назад крупные знатоки Востока отрицали за китайцами право называться «нацией» — они якобы лишь «раса», сегодня же ответ не только ведущих китайских политиков, но и тех же самых наблюдателей звучал бы иначе, и кажется, что какая‑то группа может при определенных обстоятельствах в силу определенного поведения достичь состояния «нации» или претендовать на достижение такого состояния, причем за довольно короткий промежуток времени. В то же время существуют группы, которые не просто демонстрируют индифферентность в этом отношении, но прямо отказываются признавать оценку принадлежности к единой «нации» как достижения; ныне это прежде всего определенные ведущие слои в классовом движении современного пролетариата, хотя в зависимости от политической, языковой или социально-сословной принадлежности и в зависимости от слоя в пролетарском движении эта тенденция сегодня идет на убыль.
Между страстным приятием, страстным отрицанием и, наконец, полным равнодушием к идее «нации» (которое должно быть свойственно люксембуржцам и всем национально «не пробужденным» народам) стоит непрерывная последовательность очень разных и весьма изменчивых типов поведения по отношению к ней разных социальных слоев даже внутри одной и той же группы, которой повседневное словоупотребление приписывает качество «нации». Феодальные слои, чиновничьи слои, предпринимательская «буржуазия» разных категорий, слои «интеллектуалов» не ведут себя ни одинаково, ни исторически постоянно. Не только основания, на которых зиждется вера в существование своей «нации», но и эмпирическое поведение, из которого в реальности следует принадлежность или непринадлежность к «нации», в высшей степени качественно различаются. «Национальное чувство» у немцев, англичан, американцев, испанцев, французов, русских функционирует по-разному, что можно показать на примере политической общности, географические границы которой входят в противоречие с идеей «нации». Из этого получаются разные результаты. Итальянцы австрийского союза государств349 выступили бы против итальянских войск только по принуждению. Большая часть австрийских немцев против Германии, вопреки собственному желанию, к тому же оказались бы ненадежными бойцами. Наоборот, американские немцы, большая часть которых сохранила свою «национальность», в случае необходимости, может быть, без особого удовольствия, но, безусловно, сражались бы против Германии, точно так же, как поляки германского союза — против русско-польских войск, но вряд ли — против автономного Войска польского. Австрийские сербы со смешанными чувствами и лишь с надеждой на достижение общей автономии выступили бы против Сербии, российские поляки были бы гораздо надежнее против германских войск, чем против австро-венгерских. То, что внутри одной и той же «нации» интенсивность чувства солидарности, как оно проявляется вовне, в высшей степени различна и изменчива, — исторический факт. В целом она возрастает даже там, где имеются внутренние столкновения интересов. 60 лет назад «Kreuzzeitung»350 призывала русского царя вмешаться во внутри германские дела351, что сегодня — несмотря на рост классовых противоречий — даже невозможно себе представить. В любом случае эти различия весьма значимы и изменчивы. Точно также принципиально различны для разных областей ответы на вопрос о том, каковы будут выводы, которые группа — на основе своего страстного и субъективно искреннего «национального чувства» — сделает применительно к своему поведению в отношении совокупного действия общности. Степень, в какой обычай (корректнее сказать — конвенция), которого диаспора придерживается, считается «национальным», так же различна, как и важность общности конвенций для веры в существование особой «нации». Социологическая казуистика должна была бы — в противовес эмпирически совершенно неоднозначному ценностному понятию «идеи нации» — прояснить все единичные способы восприятия общности и солидарности в условиях их возникновения и в их последствиях для совокупного действия общности.
Здесь мы не будем пытаться это сделать. Вместо этого стоит чуть ближе присмотреться к тому, что идея «нации» у ее носителей состоит в весьма близких отношениях с интересами престижа. В своих наиболее ранних и динамичных проявлениях она включает, иногда в замаскированном виде, легенду о некоей провиденциальной миссии, которую обязаны взять на себя те, к кому обращен пафос ее представителей, а также идею о том, что осуществление миссии возможно лишь путем сохранения индивидуального своеобразия выделенной как «нация» группы, и только самой этой группой. Эта миссия — поскольку она обосновывает себя через ценность своего содержания — может быть последовательно представлена лишь как специфически «культурная» миссия. Превосходство — или пусть только незаменимость поддерживаемого постоянной заботой и старательно сохраняемого «культурного достояния» — как раз и есть то, из чего обычно вырастает значимость «нации». Поэтому само собой понятно, что, как власть имущие в политической общности стараются пробудить государственную идею, так и те, кто узурпирует власть в культурной общности (это значит: группа людей, которым в силу их особости специфическим образом открыты определенные факты, считающиеся «культурным наследием», ранее мы назвали их «интеллектуалами»), в особой степени предрасположены быть пропагандистами «национальной» идеи. Потому, собственно, что каждый культуртрегер352