Для Серидвен
Ублюдки сказали, что у них есть хорошие новости и плохие новости.
— Да ладно вам, — ответил я. — Я знаю эту шутку.
— Какую шутку? — спросил один из них — Механик.
— Он имеет в виду тот анекдот, — сказал другой, Философ. — Хохму, которая про врачей. Он думает, что мы врачи.
— А разве нет? — спросил я.
Полы их белых халатов развевались, как крылья особого покроя.
— Это не шутка, Джек, — сказал Механик.
Меня зовут совсем не Джек.
Впрочем, и не Стив, но до этого мы еще дойдем.
— У нас есть хорошие новости и плохие новости.
Я не помню, что там были за хорошие новости.
А вот плохие оказались действительно плохими. Я умирал от чего-то — от этого еще никто и никогда не умирал. Я умирал от чего-то абсолютно, фантастически нового. Что самое странное — я был в отличной форме. Сердце работало без перебоев, легкие чистые. Жизненно важные органы вполне жизнеспособны. Меня ничто не охватывало, ничто не пожирало постепенно мой организм, ничто не стремилось взорвать мой мозг изнутри. Не было блокад, сгустков, кровотечений или отечностей. Все на уровне. — Все показатели в норме. По всем счетам, получалось, что меня рано сбрасывать со счетов.
Они сказали, что для мертвеца я в отличной форме… Несколько дней, сказали они, несколько месяцев, может, год, а может, и больше. Сложно сказать точно. Ведь никто раньше от этого не умирал. По их расчетам получалось, что не могло быть никаких расчетов.
— Вам придется жить так же, как и всем нам, — сказал мне Философ. — Но, тем не менее, поменьше.
— То есть, тем более, побольше, — сказал я.
— Не время для семантики, — сказал Механик. — Вам лучше подготовиться.
И я подготовился к тому периоду, в течение которого мне нужно будет готовиться. Я ждал того времени, которое мне придется ждать. Я подобрал концы, оплатил счета, привел в порядок бумаги, позвонил старым друзьям. Хотя никаких бумаг у меня не было.
Зато у меня были друзья.
У меня был Кадахи.
И я позвонил Кадахи.
— Я еду к тебе, — сказал Кадахи.
— Езжай скорее, — ответил я.
Я позвонил бывшей жене: что-что, а она — уж точно неподобранный конец или, по крайней мере, неаккуратность, из тех, которые оставляешь на потом.
— Я знала, что ты позвонишь, — сказала Мариса. — Ты мне приснился на прошлой неделе. Ты шел по отделу кормов для животных в супермаркете, и у тебя по подбородку стекала какая-то вязкая слизь.
— Это был не сон, — ответил я. — Я умираю.
— Я знаю, милый. Я тоже умираю. Но мы уже столько раз пытались. Нам нужно научиться жить с тем, что у нас есть, и принять это как данность. Все не так плохо. Честно говоря, Уильям вполне удовлетворителен.
— Уильям — очень хороший парень, — ответил я.
— Он не ты, — сказал моя бывшая, — но, с другой стороны, и ты не он.
Когда-то Уильям был моим кумиром. А потом увел у меня жену. Так что теперь он стал просто очень хорошим парнем, ебарем и вором. Он заслужил смерти от чего-нибудь такого, что убивало уже многих, только чтобы мучительнее и побольше грязных простыней.
— Ты можешь больше никогда меня не услышать, — сказал я.
— Пожалуй, это мудрый выбор, — сказала Мариса.
— Не думаю, что это выбор, — сказал я. — Я действительно умираю.
— Вот угроз не надо, — сказала Мариса.
Я уволился с работы, сунул записку под дверь своему начальнику. Но он все равно меня пригласил. Оказалось, я должен пройти собеседование, чтобы получить возможность уволиться.
— Какой вклад, по-вашему, вы сделали в работу нашего агентства? — спросил мой начальник.
— Я тихо сидел в своем углу, — сказал я. — Никогда не приклеивал скотчем к стене личные предметы. Вожделел своих коллег женского пола в наименее оскорбительной для них форме. Моя работа, хоть и бессмысленная, всегда согласовывалась с еще большей бессмыслицей, требуемой для поддержания всех мифов нашей индустрии. Я никогда не скупился на печенье для своих коллег.
— Что натолкнуло вас на мысль, будто вы достаточно квалифицированы, чтобы оставить свою нынешнюю должность?
— Все вышеперечисленное, — сказал я. — Плюс тот факт, что я умираю.
— От чего? — спросил начальник.
— От чего-то совершенно нового, — ответил я.
Дома я выбросил все часы — наручные, настенные, даже радио с часами. Оставил один календарь «Евреи свинга» на кухонной двери. Я решил, что мне важно знать день, а вот считать часы — ошибка. Я разложил на кофейном столике старые фотографии и расклеил скотчем по стенам все эти «сыры» хорошей жизни. Может, и пошлая фреска вышла, но что такое пошлость перед лицом приближающейся смерти? Я изучал лица своих друзей, семьи и друзей семьи. Вот они позируют — на ковриках, на диванах, на пажитях. Сидя или стоя. Поодиночке, — группами, парами; загораживая фонтаны, фризы, пагоды, площади. Некоторые по-прежнему живы, некоторые по-прежнему мертвы. Они прожили понятные жизни и умерли, скажем так, объяснимо. Но вот то, от чего умираю я, пришло мне в голову, — ведь нигде ни у кого нет даже фотографии человека, умершего от этого.
И не выходило это у меня из головы долго.
Не выходило оно почти целый день.
Я позвонил своей дочери в Школу для Отчужденных Дочерей. Мы с бывшей женой решили, что для Фионы это лучшее место, где можно цвести и развиваться. Мы-то с Марисой поженились сразу после школы — может, чтобы просто побыть бунтарями, впав во фракционность, как это бывает с ними, когда им нечего больше делать. И чем хуже все становилось, тем больше мы ворковали о своей преданности. Может быть, наша преданность была волдырем, и мы ждали, когда он, наконец, лопнет. Наверное, хотелось посмотреть на гной.
— Фиона, — начал я. — У меня есть новости.
— Только рассказывать не начинай, — ответила она.
— Я должен тебе рассказать.
— Расскажешь позже, — сказала она. — Дел по горло.
— Я расскажу тебе сейчас.
И я рассказал своей дочери, что умираю от чего-то такого, от чего не умирал еще никто и никогда.
— Редкое заболевание? — спросила она. — Ух ты, круто.
— Не редкое, Фиона. Загадочное. Слово «редкое» подразумевает, что есть и другие заболевшие. А я такой один. Или, по крайней мере, первый. Первопроходец. Представь себе глинобитные сараи, саранчу и дамские шляпки из хлопка-сырца.
— Я не догоняю, — сказала Фиона. — Ты что, плохо себя чувствуешь? Тебе доктора прописали ходить в шляпке?
— Я хорошо себя чувствую, — сказал я. — На самом деле для мертвеца я в отличной форме.
— Это из какой-то песни? — спросила Фиона.
— Может быть, — ответил я. — Может, я напишу песню.
— Мне пора, — заторопилась Фиона. — Я позже проверю, как у тебя дела.
— То есть проверишь, не умер ли.
Я был плохим человеком. Плохим мужем. Плохим папой. Точнее, даже не плохим. Меньше чем плохим, а это гораздо хуже. Но я заплатил за все. Точнее, я все еще платил за все.
— Пожалуйста, папочка, не надо так говорить, — сказала Фиона. — А что, если мы сейчас разговариваем в последний раз?
Она повесила трубку на слове «раз». Типично для ее отчужденности. Типично для ее неверия. Я решил, что она решила, что это какая-то песня или игра. А как иначе, если тебе тринадцать и в тестах ты лишь чуточку не добираешь до гения? Когда ей придется выбирать костюм, в котором меня похоронят, — тогда и поверит. Когда ей придется выбирать урну, в которую ссыпят мои сгоревшие кости.
Будни я проводил в клинике. Философ и Механик хотели встречаться со мной как можно чаще, ведь я был особым случаем. Моя болезнь уже начала способствовать их карьере. Они работали над книгой по мотивам моего вскрытия.
— Выглядите великолепно, — сказал Механик. — Великолепно выглядит, правда?
— Блистательно, — сказал Философ. — Так и светится от этого таинственного разложения.
Мы сидели на мягких диванах в холле Салона Особых Случаев. Человек в черном мясницком переднике принес нам чай и лимонный пирог.
— А здесь где-нибудь можно выпить?
— Официально — нет, — сказал Философ, — но здесь можно.
Он достал из кармана куртки бронзовую фляжку.
— Бренди? — спросил я, понюхав содержимое.
— Коньяк, — ответил Философ. — Плюс щепотка метамфетамина.
— Расскажите нам, — сказал Механик, — как вы справляетесь с эмоциональным потрясением, связанным с вашим нынешним состоянием? Как вы живете, зная, что умираете?
— А вы как? — ответил я.
Оба покивали, что-то пробубнили и что-то записали в своих блокнотах.
— Что? — спросил я. — Что вы делаете?
— Не знаю, что делает он, — сказал Философ. — А я просто делаю кое-какие заметки под грифом «совершенно секретно».
Оба они были ублюдками, но иногда мне казалось, что Философ еще и мудак.
— Вы уже сделали анализы?
— Это какие же? — спросил Механик.
— Те, что, по вашим словам, вы собирались сделать, чтобы точнее знать, сколько мне осталось.
— Остается, — сказал Механик. — Вы еще не умерли.
— Простите? — сказал я.
— Потрясающе, — сказал Философ.
— Мы провели анализы, — сказал Механик. — И, честно говоря, теперь мы в еще большем замешательстве. Увы, я не могу ничего добавить к тому, что мы уже сказали. Вы умираете. Умираете очень быстро. Все остальное для нас загадка, которую мы более детально исследуем в нашей будущей книге.
— Ваша книга, — сказал я. — На хер она мне не усралась. Что насчет лекарства?
— Лекарства от чего?
— Вы прекрасно знаете, что у этого нет названия, черт побери, — сказал я. — Вы сами не дали ему никакого названия.
— Видите, в чем проблема, — сказал Философ. — Кто выделит нам время, деньги и оборудование, чтобы мы нашли средство от безымянного заболевания, которым страдает один человек? Что нам делать — давать гала-представления для сбора средств на Борьбу за Спасение Стива от Какогототамита? Кстати, как вам мой самогон? «Качели» придают ему особый вкус, правда?
— Я не Стив.
— Не спорю, но все же ответьте.
— Нам нужны клиенты, — сказал Механик. — Или пациенты, если угодно. А пока их нет, я не знаю, что вам сказать. Мы сделаем все, что сможем.
— Все, что в наших силах.
— Что в нашей компетенции.
— На что хватит знаний.
Моя дочь отчуждена, бывшую жену стащили, сам я вот-вот загнусь от скоротечного Какогототамита. И я решил, учитывая такой жесткий и бессмысленный цейтнот, что пора грешить.
Грешить — значит веселиться, безобидно.
У Философа я купил кокаину фармацевтического качества. Механик дал мне телефон и сказал, что нужно спросить Грету или Клариссу.
Я позвонил Грете.
Грета привела с собой Клариссу.
Обе они были высокими и тощими, одна с волосами цвета кости, другая — пепла.
Обе они были профессионально, аномально восхитительными.
— Поцелуйте мертвеца! — сказал я, срывая с себя халат. — Приласкайте его прекрасные формы.
Несколько дней мы провели резвясь, сося, фыркая, тяжело дыша и повизгивая. Мы заказывали обеды на дом — индийскую кухню, китайскую. Грета, подающий надежды драматург, ставила с нами избранные отрывки из Аристофана. Кларисса раскрасила мои колени для исполнения ритуального танца, который мы сами изобрели. Мы строили города из палочек от леденцов, арахисовой скорлупы и сливочной помадки. Мы изобрели игру: мне завязывали глаза и женщины по очереди мочились мне в глотку, а я с завязанными глазами должен был угадать каждую только по аромату.
Это было просто, учитывая любовь Греты к соку пырея.
В последний день, когда взошло солнце, меня растолкала Кларисса.
— Пора платить, — сказала она.
Я решил, что очень неплохо потратил деньги. Что такое семьдесят три тысячи долларов для парня, больного Какимтотамитом?
Остаток утра я провел, думая о том, как сказать Фионе, что теперь у нее есть официальная причина обратиться за социальными дотациями.
А потом раздался стук дверного кольца.
— Тебе станет лучше, как только они придумают название, — сказал Кадахи.
Он стоял у меня в кухне и размешивал чай — огромный человек в спортивном костюме с неоновыми вставками.
Когда-то он был капитаном национальной сборной по толканию ядра.
— Мне плевать на название, — сказал я. — Я просто хочу жить.
— Я тоже хочу, чтобы ты жил, дружище, — сказал Кадахи. — Поверь мне.
— Я тебе верю, — сказал я.
Кадахи был самым древним моим другом. Самым лучшим и самым закадычным. Может, временами мы разбегались, я — во мрак за дымчатыми стеклами корпоративной жизни, Кадахи — в свои далекоидущие деловые предприятия, заключавшиеся в импорте заграничных невест, но мы никогда не позволяли нити нашей дружбы оборваться. Для этого между нами было слишком много правды и недостаточно слов.
Мы вместе бегали по свекольным полям и пустырям нашего детства, спали во дворе под звездами, удирали ночью в лес, прихватив бутылку семейного виски. Мы выжигали городские березы самодельными огнеметами — жгли коконы шелкопряда. Мы называли это Мотылькост. Мы стояли за сараем и слушали, как среди грохота грабель и банок с краской наши отцы выясняли, кто из них — мужик круче.
Этот случай мы не обсуждали никогда.
— Знаешь что, — сказал Кадахи. — Надо было позвонить мне раньше, после того, как ушла Мариса. Я мог бы тебе найти новую женушку меньше, чем за десять штук. Сиськи, приятный акцент. И благодарность за освобождение от ига развивающегося рынка.
— Что сделано, то сделано, — сказал я.
— Вот это правильно, — сказал Кадахи. — Это слова человека, который хочет жить!
— Рано еще гроб для меня сколачивать, — сказал я.
— Именно, дружище! — сказал Кадахи. — Никаких гробов, никаких венков, никаких траурных лент.
Он мощно крутанулся на линолеуме. Лента чая из чашки описала за ним тугую орбиту. Чашка разлетелась о стену.
— Вот дерьмо, — сказал Кадахи.
— Отличный бросок, — сказал я.
Кадахи поселился у меня в свободной комнате, вложившись толстой пачкой денег, которую вытащил из кармана спортивного костюма. Мы готовили море вкуснятины по рецептам из газет — телятина в марсале, седло ягненка, — чуть ли не до утра играли в «блэк-джек» и смотрели старые вестерны по видаку.
При каждой перестрелке Кадахи вспоминал то время, когда сам баловался оружием, — обычно то были истории о наездах сутенеров в беленых коридорах бывших социалистических многоэтажек.
— Моего водителя Влада пристрелили. В голову. В упор, — сказал он однажды. — Я думал, мне конец, пока не нашел вентиляционную трубу. Сам не верю, что смог туда втиснуться, но смог. И вот я здесь. И ты тоже. Знаешь, смерти тоже иногда не везет. Возрази.
— Но старуха с косой уже в пути.
— Не говори так, — сказал Кадахи. — Вся эта херня: жизнь, смерть — лишь вопрос твоего отношения. Как будто ты на чемпионате мира, у тебя уже пара фолов и нужен один чистый бросок, чтобы засчитали. Шведский судья глаз с тебя не спускает, и ты думаешь: «Я останусь здесь, за пределами этого круга для меня ничего нет. На хуй Скандинавию».
— Ты о чем вообще?
— Скажи: «За пределами этого круга для меня ничего нет. На хуй Скандинавию».
— За пределами этого круга для меня ничего нет. На хуй Скандинавию.
— Вот-вот, — сказал Кадахи. — У меня этот номер сработал. Я получил серебро. Потом я навсегда завязал с толканием ядра. Я вот о чем: снова и снова швырять этот кусок железа. Ради чего? Путешествия — разумеется, но, по большому счету, все это пустая трата времени. И знаешь, что еще? Когда становишься выдающимся толкачом ядра, тебя за это ненавидят. По-настоящему. Хотя вот дискоболы — это другое. У дискоболов есть чувство локтя, что ли. У них эта статуя хотя бы есть. Возрази. Бля, вот ужрался.
Когда я позвонил в клинику подтвердить следующую встречу, трубку взял сам Механик.
— У нас потрясающие новости, — сказал он. — Прорыв. Но я не могу об этом по телефону.
Кадахи откупорил бутылку изюмного шнапса.
— За начала, за прорывы, за старты, — сказал он. — Пусть все это окажется лишь прекрасным новым стимулом к твоей долгой жизни.
— Замечательно, — сказал я.
— Есть старая крестьянская поговорка, — сказал Кадахи. — Дословный перевод такой: «Лучше поиметь себя самому, чем дать это сделать другим». Удачи тебе завтра. Я буду ждать тебя с каплуном в вине.
На следующий день медсестра провела меня через Салон Особых Случаев, потом через узкую металлическую дверь. Мы вошли в ярко освещенный амфитеатр — зал, похожий на гофрированный колодец. Философ и Механик стояли на дне этого колодца за полупрозрачной ширмой. На откидных креслах сидели десятки людей. Некоторые выгнули шеи посмотреть на меня, они кивали, семафорили большими пальцами, пытаясь ободрить. Философ вышел из-за ширмы. Перед ним тут же выросла кафедра — видимо, с помощью скрытой в полу гидравлики.
— Доброе утро, — сказал он. — Начнем, пожалуй? Поскольку некоторые представители прессы могут быть незнакомы с медицинской лексикой, я постараюсь оперировать непрофессиональными терминами. Но для начала — небольшое предупреждение. Хотя результаты наших исследований не могут считаться наверняка подтвержденными, от чистого объема данных и недвусмысленной их согласности отмахиваться нельзя. Поскольку нам не с чем сравнить состояние объекта, в наших исследованиях все происходило, говоря откровенно, с наскока, однако я ни при каких условиях не стал бы называть это заскоком. Я бы скорее назвал это маленьким скачком в неизвестность. Или даже шажком. Ладно, теперь перейдем к презентации нашего тела, точнее, ну, вы понимаете; что я хотел сказать…
В зале раздались смешки. Свет пригас. Механик сунул видеокассету в темную щель в стене. Из колонок на потолке раздалось жужжание и шипение старого проектора. Хороший ход, подумал я, слушая, как в зал, звеня, просачивается смутно знакомая мелодия. Музыка из американских образовательных программ, старая кривенькая надежда в мажорных аккордах, она бодро подскакивала, аккомпанируя кадрам на экране: горы и горные долины, джунгли и поляны в джунглях, озера, реки, ручьи, один вид перетекал в другой яркой церемонией наплывов и монтажных склеек.
Последним был пронизанный светом лес, где зашевелилась всевозможная живность — нервные вылазки из нор и из-за кочек. Я уже видел такие ленты — я снова чувствовал себя четырнадцатилетним подростком, дремлющим в зимних ботинках в ожидании полуденного звонка с урока. Как же я всегда завидовал тяжкой жизни полевок. Тайная норка была счастьем.
И никаких ожиданий.
Ракурс немного сменился. Вот чахлая лошадка пьет из ручья. Вон случайная птица клюет из земли червяков. Что-то шебуршит в кустах, мягко ворочается, и жуки размером с пулю поднимаются на крыло. В поле зрения возникает что-то огромное — шаркающая глыба, которую я знал по книжкам-раскраскам — диорамам о каменном веке. Шерстистый Мамонт. Волосатые бока. Изогнутые бивни. Огромная лохматая хреновина. Он осматривался с выражением какой-то невинности в глазах — и ни намека на страх. Интересно, сколько стоило арендовать беззубого слона и загримировать его под другую геологическую эпоху. Но подумать об этом как следует мне не дали. Музыка стала мрачнее — что-то типа музыкальной темы «педофил-на-карусели». Это был конец невинности, или чему там еще мог прийти конец.
Мамонту настала жопа.
В кадре появилась толпа человекообразных — охотничья партия, грубые люди с грубыми копьями в волосатых кулаках, на языке — громкая речь. Они орали и улюлюкали, окружая зверя, отбегали и снова подбегали, они кололи копьями, пока шерсть мамонта не покрылась яркими потеками звериной крови. Волосан рухнул на колени, он ревел, ревел, и теперь нас засасывало в черную боль его пасти. Его рев и радостные вопли охотников стали затихать. Наступили темнота и тишина. Вселенная. Универсальная стенограмма универсума.
Теперь мы двигались сквозь нее. Скользили к зеленовато-голубому шарику. К нашему шарику, к сфере нашего дома. Моря и деревья, вся эта органическая возня, вся эта нечаянная жизнь. Мы летели прямо к центру этого уебища, всё летели и летели, пока наш полет не стал падением, и теперь мы падали сквозь облака и небо прямо к телу города, костям жилых кварталов, сердцам рынков, венам районов, артериальным сращениям шоссе, бульваров и переулков, теперь мы уже парили над мостовой, реяли над каким-то заброшенным тупичком в износившейся железе города, где брел, засунув руки в карманы ветровки, одинокий человек. Вот он начал мерцать, как будто его вдруг сканировали: зернистые водовороты его внутренних органов, в прозрачной сфере черепа что-то тускло пульсировало и вспыхивало — одинокие слабые электрические разряды homo erectus.[1] Человек наклонился завязать шнурок. Кадр замер, едва он начал делать узел. В колонках раздался звук, словно прокручивается велосипедная цепь. Пленка затрепетала — ролик закончился. На экране появилась тестовая таблица. Музыка стекла на нет. Свет вспыхнул снова.
Механик поднялся на кафедру и заговорил в какой-то наперсток, который он нацепил на большой палец.
— Вопросы есть?
Вопросы были.
— Следует ли понимать фигуру зримого, так сказать, человека, как метафорический образ нашего объекта? — выкрикнула увешанная ламинированными карточками женщина в брючном костюме.
— А что там с шерстистым мамонтом? — спросил парень с видеокамерой, пристегнутой у него к плечу, как попугай.
— Плевать на мамонта, — сказал старик в охотничьем жилете. — Какой в этом всем смысл? Это что — розыгрыш?
— Уверяю вас, — сказал Философ, наклоняясь к звукоусиленному большому пальцу Механика, — это не розыгрыш. И ни в малейшей степени он не может быть так истолкован. Визуальный ряд — лишь способ помочь вам лучше понять масштаб того, о чем мы собираемся рассказать. Дамы и господа, объект, который, как некоторые из вас уже могли засвидетельствовать, сидит здесь, среди нас, и я хочу особо отметить это во избежание бестактных комментариев, касающихся его состояния. Так вот, этот объект — первый человек, страдающий от того, что, хотелось бы верить, с сегодняшнего дня будет и должно называться Подготовительным Синдромом Вымирания Голдфарба-Блэкстоуна, названным в честь его открывателей, доктора Блэкстоуна и меня.
— Не вдаваясь в технические подробности, — сказал парень с камерой-попугаем, — какова природа ПОСИВ? Сокращенно это называется ПОСИВ, так ведь? То есть в чем, собственно, дело, нетехнически говоря? И почему это должно волновать нас, учитывая, сколько уже болезней существует в мире?
— Если говорить прямо, — сказал Механик, — у других болезней есть название. А также причина: вирусная инфекция, химический дисбаланс, проблемы на клеточном уровне, врожденные генетические отклонения. А этот синдром, несмотря на то, что теперь у него есть название, по-прежнему не имеет опознаваемой причины, что, впрочем, не отменяет неоспоримого летального исхода. Этот человек умрет. Но в том и дело, что он умрет по никому не известной причине. Может, не сегодня, может, не завтра, но впоследствии — неизбежно и необратимо. Может быть, пока нет никаких признаков умирания, но они возникнут, поверьте. И, хотя он может стать первым, уверяю вас — он будет не единственным. Как этот зверь в фильме и двуногие, которые его завалили, все мы, находящиеся здесь, — все мы тоже вымрем. И не от ядерной катастрофы, не от химического оружия, не от экологического коллапса — от чего-то совершенно иного. Кто знает. Возможно, все дело в абсолютной бесцельности нашего существования. В любом случае будьте уверены, что наш объект, Стив, этот кроткий тридцатисемилетний работник рекламы, — только первый из многих. Быть может, вам повезло и вы избежали всего остального — раковых опухолей, коронарных тромбозов, аневризм, — но не считайте себя счастливчиками. Синдром Голдфарба-Блэкстоуна, или ПОСИВ, если угодно, гарантированно доберется до всех нас.
— Разве вы говорите не о смерти? — спросил старик.
— К несчастью, о ней, — ответил Механик.
— Но мы и так знаем о смерти, разве нет?
— А что мы знаем? По сути, мы не знаем ничего. Только теперь, возможно, у нас есть то, на что наша с доктором Голдфарбом работа может пролить свет.
— Мне интересно, что вы подразумеваете под бесцельностью, — сказала женщина в брючном костюме. — Вы имеете в виду скуку? Вы хотите сказать, что этот человек умрет от скуки?
— Да, это один из вариантов трактовки, — сказал Философ.
— Это бомба, — сказала женщина и выскочила из зала.
— Почему вы мне раньше не сказали? — спросил я, когда мы вернулись в Салон Особых Случаев.
— Мы не были уверены.
— Мы не могли сказать точно.
— С учетом всех данных.
— И всех цифр.
— Классифицированных.
— Преобразованных.
— Перемолотых.
— Пережеванных.
До Получения гранулированного качества.
— Потом проверенных, перепроверенных, сравненных с тем, что было найдено в нашей базе данных.
— Выверенных на предмет ошибок.
— Базовых ошибок.
— Человеческий фактор и прочее.
— Человеческий и противочеловеческий.
— Нам приходилось держать ориентацию на точность. Или ориентировку.
— Так или иначе.
— Нам приходилось подходить к этому как ученым.
— Если мы не ученые, то кто мы?
— А если мы что-то другое, то кто тогда ученые?
— Итак, — сказал я. — Сколько мне осталось?
Кадахи ждал меня на углу возле дома. Похоже было, что там произошла какая-то авария. Грузовики новостных служб и машины радиостанций перекрыли почти весь квартал. Кадахи накинул мне на голову куртку и повел меня по взрытому корнями тротуару к моей двери.
— Не отвечай этим стервятникам, — сказал Кадахи.
— Каким стервятникам? — спросил я.
И тут они налетели, начали давить и клевать меня сквозь ворсистый чехол.
— Каково чувствовать, что умираешь?
— Вы верите в то, что умираете от скуки?
— Когда вы в последний раз общались с мамонтом?
Кадахи заорал на них, и они заткнулись. Я почувствовал, как он прикрыл огромными руками мою голову.
— Подонки, — сказал Кадахи, запирая за нами дверь. — Господи, был бы со мной Влад. Уж он-то знал, что делать с журналистами.
Я скинул куртку на пол.
— Что со мной происходит? — спросил я.
— Черт его знает, — ответил Кадахи. — Почему не дадут человеку спокойно умереть?
— Я в отличной форме, — сказал я.
— Еще бы.
— Я просто ходил в клинику провериться.
— На этом тебя и подловили.
Он открыл бутылку водки с запахом говядины и включил телевизор. Женщина в брючном костюме вела репортаж со ступенек моего дома. Она теребила металлическую спираль в ухе.
— Да, Майк, — сказала она. — Судя по всему, он забаррикадировался в этом доме, который вы видите у меня за спиной. И, если честно, не могу сказать, что я его виню. Кому хочется быть лидером гонки в небытие? Но есть и другой вопрос, Майк, который, мне кажется, вы огласили или, быть может, с которым уже согласились. Откуда нам знать, что это единственный человек на планете с синдромом Голдфарба-Блэкстоуна, или ПОCИВ, как стало вдруг всем известно? Сложно поверить, что этот мужчина, так называемый Объект Стив, является единственной жертвой смертельной скуки в этом городе. А если есть и другие, умирают ли они? Может быть, мы все умираем? Может быть, мы всегда умирали? Пока еще рано говорить.
— Это безумие, — сказал Кадахи. — Массовая галлюцинация. Я о таком читал. В дороге и на сборах начинаешь много читать. Вынужденное бездействие. Кафе. Становишься образованным. История полна подобных феноменов. Все это сдует.
— Что-то я не заметил, чтобы сдувало, — сказал я.
— Его лишь начало сдувать, дружище. Сдутие — это целый процесс. В любом случае, сейчас тебе нужно подумать о более важных вещах. Ты по-прежнему — на индивидуальном уровне — умираешь.
— Но я в отличной форме, — сказал я.
— Форма к делу не относится, — сказал Кадахи. — Хотя бы это наука доказала.
Теперь на экране появился человек, которого я знал. Он сидел за офисным компьютером, и его жидкие волосенки сливались с узором обивки на стенах.
— Я могу сказать об объекте только одно, — сказал этот человек, — он всегда покупал пончики для своих коллег.
— Печенье, — сказал я. — Оно лучше пончиков.
— Все нормально, — сказал Кадахи. — Успокойся.
— Но это были не пончики.
— Все нормально, — сказал Кадахи.
— О чем они говорят, какая скука? — сказал я. — Мне никогда не было скучно. Я был одиноким, уставшим, в депрессии, конечно. Но не скучал.
— Я думаю, это просто эвфемизм, — сказал Кадахи.
— Эвфемизм чего? — спросил я.
— Кажется, я чего-то не втыкаю, — ответил Кадахи.
И примерно вот тут я заплакал. Таким плачем, когда через некоторое время ты уже не уверен в том, что плачешь именно ты. Какая-то мокрая сила вздымается и изгоняет твои другие «я». Ты — лишь метание и судорога, сплошные слезы. Ты сворачиваешься эмбрионом, и все твои мысли — удары. Фразы проходят сквозь тебя. Целый град ударов. Затяжной град. Утешения нет. Облегчения нет. Рука успокаивающего Кадахи — шмат горячей окалины. Мир — щель между гнутыми полосками жалюзи. Шум города, гул дома, шипение телевизора — ветер.
Я заснул; проснулся оттого, что кто-то поднес чашку к моим губам.
Фиона.
Люди в «стетсонах» сумрачно скачут мимо фасадов городка-призрака и выезжают на пиксельную равнину.
— Мне нравится этот эпизод, — сумрачно сказал Кадахи.
— Фенхелевый суп, — сказала Фиона. — Ешь.
— Они обречены, — сказал Кадахи. — Они знают, что обречены, они знают, что их единственное преимущество — в этом знании. А армия злобных мексиканцев уже поджидает их, уже готовится сделать из них решето.
— Я бы хотела посмотреть на эту историю глазами самих мексиканцев, — сказала Фиона. — Документы, хотя бы какие-то устные байки.
— «Устно-ебайки»? — ухмыльнулся Кадахи. — Ну еще бы!
— Пошляк.
— Что происходит? — спросил я. Я понял, что им еще нужно привыкнуть — к моему состоянию, к своему пониманию моего состояния. Меня беспокоило, что я сумел проспать слишком долго. Умирающий человек очень много спит — наверное, его покидают силы.
Мне нужны были все силы, что оставались в моей компетенции, на что хватало моих знаний.
Кадахи отключил звук у обреченных всадников.
— Папочка, — сказала Фиона.
— Итак, — сказал я, — ты услышала. И приехала.
— ПОВИС, — сказал Кадахи.
— ПОСИВ, — сказала Фиона.
— Раньше тебя это не волновало.
— Раньше я не знала, насколько это серьезно.
— Детка, у меня плохие новости. О твоих возможностях в плане образования.
— Все нормально. Дядя Кад мне уже все рассказал. Надеюсь, перепихон того стоил.
— Он того не стоит, лишь когда бесплатный, — сказал Кадахи.
— Папочка, я хочу, чтобы ты знал: я останусь тут, с тобой и для тебя. Это не обсуждается. Не спорь со мной. Сейчас мне это необходимо. Так же, как и тебе.
— Спасибо, детка, — сказал я и слабым голосом спел ей песню про муравьедов, которую пел ей когда-то, еще до ее отчуждения.
И выплюнул несколько ошметков фенхеля.
На следующее утро Кадахи отправился за едой и утренними газетами. Я смотрел, как он проносит свою массу вниз по ступенькам и исчезает за грузовиком спутникового телевидения. Мой добрый Кадахи, вернувшийся из огромного странного мира.
Моя нежнейшая Фиона.
— Ты попортишь краску всем этим скотчем, — сказала она, отдирая от стены мой семейный альбом.
Я вспомнил то время, когда Фионе было шесть или семь лет и она подхватила одновременно ветрянку и скарлатину. Она тихо сидела на ковре в гостиной — играла в развод со своими Барби. Сыпь расползлась по всему телу, а кровь у нее закипала от жара. Мы долго смотрели, как ее тело наливается гладкой мертвой апатией, совсем как у ее отпрессованных пластиковых друзей. Ситуация достигла пика драматизма, или это я все донельзя драматизировал, когда я как безумный бежал по кварталу со своей куклой-доченькой на руках, а Мариса орала, чтобы я вернулся.
— Я поймала такси, ты, придурок.
Доктора ругали нас за промедление. Мы с Марисой оказались в шаге от бездны негодных родителей, чуть ли не «христианских ученых»,[2] но Фиона выжила. Наверное, именно удача нас так завела, измочалила и ослепила нас видениями соитий. А может быть — какая-то ужасная потребность трахнуться над самой бездной. Дома мы выпили немного вина и поставили музыку с приторным саксофоном, которую держали, чтобы заглушить писк горечи в сердцах. Мы хватали друг друга за причинные места и начали целоваться, но рты наши были как два сухофрукта, как два куска пресного торфа. Вся влага моей жены теперь предназначалась Уильяму Удовлетворителю. Напившись, мы вырубились прямо на ковре, проснулись перед обедом и проверили, как наша дочка. Фиону крутило в последних пароксизмах жара. Мы с Марисой взялись за руки над кроваткой, выстланной клетчатым пледом.
— Я от тебя ухожу, — сказала моя жена.
— Я знаю, — ответил я.
Фиона клялась, что ничего не помнит, но у нее осталась отметка — оспина между холодными зелеными глазами.
Размером примерно с подсолнечное зернышко.
Кадахи вернулся с провизией для нашей берлоги. Припасы на случай осады. Банки с супом, мясо для сэндвичей и бульонные кубики в фольге. Из пакета он выудил газету, сложенную на заголовке: «Приговор врачей нашему виду: игра окончена». Под фотографией моей бывшей жены была подпись: «Бывший муженек — современный Тиранозавр».
— Откуда у них эта фотография? — спросил я.
— Сняли с вертолета, наверное, — сказал Кадахи. — Или с водительских прав.
— Ее им мама дала сама, — сказал Фиона. — Она оставила мне сообщение на мобиле. Ей звонят из разных ток-шоу. Она хочет знать, как ты отнесешься к тому, что она будет публично говорить на эту тему.
— То есть продаваться, как публичная девка?
— Делиться опытом, надеждой и силами.
— Скажи ей, она может говорить все, что ей заблагорассудится.
Я знала, что ты так и скажешь, поэтому так и сказала.
— Там на улице какой-то парень, — сказал Кадахи. — Предлагает помощь.
— Репортер? — спросила Фиона.
— Не думаю, — ответил Кадахи. — Он попросил передать тебе.
Это была брошюра, отпечатанная расплывчатым монастырским шрифтом и размноженная на мимеографе.
Тебя бросили умирать?
Ты в числе Неудачников -
отвергнутых семьей, друзьями, врачами и священниками?
Тебе сказали, чтобы ты оставил всякую надежду?
Ты безнадежный, неоперабельный, вырождающийся
дегенерат, твое время на исходе, ты хроник и/или ты обречен?
Ты сломлен, выжил из ума или тебе просто хреново?
Может, тебе стоит завязать со всем этим, друг?
Давай.
Спусти Курок.
Открой Газ.
Ну же.
Ну же, трус.
Ты уже сделал это?
Не сделал, ведь правда?
Ну ладно, не делай.
Ты не стоишь
даже того бардака, который создашь вокруг себя. Пока не стоишь.
Есть идея получше:
Позвони в Центр Внеконфессионального Восстановления и Искупления и верни себе свое умирающее тело и свою мертвую душу.
Ни одна болезнь, настоящая или мнимая, не является
неизлечимой.
Забудь всех наукообразных жуликов и шарлатанов из
холистических бутиков.
Забудь фальшивую любовь «нью-эйджевых» шаманов.
Забудь фальшивые объятья пижонских лечебниц.
Твое здоровье, твоя свобода, твое избавление — в одном
бесплатном звонке от тебя.
Попроси Генриха.
Принимаются все основные виды кредитных карт.
На полях было втиснуто следующее: «У Меня Есть Средство — Г.».
Я сделал из этой фиговины отличную подставку для кофейной кружки.
— Вот теперь они все и полезут из всех щелей в досках, — сказал я.
— В каких еще досках? — сказал Кадахи. — Мы живем на острове из бетона.