Несколько недель спустя, возвращаясь в клинику на следующую встречу, я понял, что имел в виду Кадахи. Я прожил в этом городе достаточно, чтобы забыть об абсурдности этого места, обо всех поверхностях, которые преломляют нас и разбивают на осколки, о тяжести, что давит на нас своим истерическим весом.
Когда-нибудь районы этого города станут удивительнейшими руинами. Ни одна пирамида, ни один жертвенный зиккурат не сравнится с этими башнями страхования, куполами конвентов. Конечно, измотанный или обдолбанный, ты всегда можешь увидеть эти завтрашние руины уже сегодня, стальные каркасы, застывшие в трупном окоченении гранитные полусферы, погребенные, подобно мирам, под обломками улиц. Иногда я представлял себя неким футуристическим фильтром, странным, обреченным на бесполость существом, живущим в шлеме из мерцающего люцита, — эго существо изгибается, чтобы исследовать панель лифта, идеально сохранившуюся бутоньерку.
Я стал бы искателем.
Теперь, идя вперед, я чувствую только, что теряю себя.
Да, я мог разгуливать без назойливой толпы и лишнего внимания. Моя сага изжила себя. Появились новые тревоги и печали. Обожаемая всеми фанерная поп-дива подавилась костью морского окуня и умерла. Войска нашей республики осаждали границы мятежного ранчо в Делавэре. Министр сельского хозяйства оказался рьяным коллекционером гумённой порнухи. Что хуже всего, он предпочитал молодняк — поросят, жеребят. Скотоложество — это одно, заявила комиссия по этике, но бога ради, это же дети. Распространялись войны и слухи о войнах, просачивались сведения о секретных операциях. Случались землетрясения, засухи, наводнения, начинался голод. Самая известная кинозвезда в очередной раз сотворила чудо кассовых сборов.
Едкие сомнения «Национального журнала медицины» в достоверности информации о синдроме Голдфарба-Блэкстоуна, статья, в которой тезки болезни назывались «импресарио шоу уродов», — все это затерялось где-то на последних страницах, после частных объявлений.
Пар выпустили, и я был этому безмерно рад. Моя отличная форма продолжала пребывать в отличной форме. Тем не менее я почему-то чувствовал себя связанным с этими людьми, Голдфарбом и Блэкстоуном, Философом и Механиком. Они меня встряхнули, и я стал острее ощущать жизнь. Из меня фонтаном била плохая поэзия, и я перестал просматривать финансовые новости. Не могу сказать, что я выяснил, что в жизни имеет смысл, но я начал потихоньку понимать, что не имеет. Ко мне вернулась Фиона, да и Кадахи тоже.
Я должен был нанести этим врачам визит вежливости.
Философ нюхал что-то из стеклянного пузырька ручной работы. Нос его был припудрен каким-то темным порошком.
— Хотите? — спросил он. — Новая синтетика.
— Этот пиздюк съехал с катушек, — сказал Механик. — Создал себе новый кайф, а мир пусть катится к чертям.
— Отвали, Блэки, — ответил Философ. — Мне просто надо взбодриться.
Передо мной уже были не дерзкие ученые из амфитеатра. Философ был небрит и явно давно не мылся. Его лабораторный халат был покрыт кобальтовыми пятнами. У Механика появился нервный тик — могло бы показаться, что он похотливо подмигивает, если бы физический распад, вызвавший подергивание века, не был так очевиден.
— Галилей, — выдавил Философ сквозь нити вязкой слюны, — зачем ты отрекся от меня?
— Пиздюк мечтает о Пизе, — сказал Механик. — Не может увидеть правду существующей ситуации. Мы облажались. Мы затеяли аферу и страшно облажались. Я говорил ему, что мамонт — это слишком. Глупо. У нас могла быть собственная болезнь. А теперь у нас есть дуля. Я говорил ему, что нельзя запатентовать смерть. Нельзя поставить копирайт на, мать его, небытие — и на вымирание, кстати говоря, тоже. Особенно нашего вида. Разве я не говорил? Я говорил.
— Ну и я умираю или что?
— Бог открыл мне истину, — сообщил Философ. — И теперь я должен бросить вызов Богу, чтобы успокоить церковь. Я погибну от лицемерия.
— Этот фильм, — сказал Механик. — Этот идиотский фильм. Чей-то двоюродный брат с учебной библиотекой. Тупость. Тупо, тупо, тупо. И что у нас есть теперь, а? Что у нас есть? Ответ В: дуля. Шиш — вот правильный ответ. И ведь все было за нас. Два имени — идеально. Для хорошей болезни надо обязательно два имени. Голдфарб-Блэкстоун. Еврей и белый. Чему тут не доверять? Ведь это не заговор, правда? То есть, разумеется, некоторым и это могло показаться заговором, но мы не планировали, что этой болезнью будут болеть только черные. Ведь у них нет страховки, как правило. Я имею в виду, собственно, то, что я имею под этим в виду: как правило. Знаешь, я не расист.
— Я не знал, — ответил я.
— Но это так.
— Так что насчет меня? — спросил я.
— Насчет тебя?
— Ну да, меня.
— А, тебя. Ты умираешь. Прости, парень. Мне тяжело это говорить.
— От чего умираю?
— Понятия не имею. Мы это еще не выяснили. Как мы назвали это? Какойтотамит. По-моему, название ничем не хуже других.
— Но вы сказали, что это афера.
— Аферой было все остальное. Понимаешь, мы просто хотели выпендриться. И что в этом плохого? Брэнд, понимаешь? Узнаваемость брэнда. Потом, — слово забыл, — соотносительность брэнда. То, о чем люди могут переживать по пути на работу. Что-то, на что могли бы накинуться фармацевты, что-то, о чем могли бы шутить комики. ПОСИВ-точка-ком. Люди все время умирают от загадочных безымянных болезней. И что — перепадает нам хоть что-нибудь из всего это дерьма? Ответ, кстати говоря, Г: нам даже этого дерьма не перепадает. Это как в случае с убийствами. Большинство остается нераскрытыми.
— Как — с убийствами?
— Вот именно.
— Ну и что же мне делать?
— Понятия не имею. Плакать. Молиться. Съездить посмотреть на замки Шотландии.
У Механика снова задергался глаз, как будто бы парень пытался исторгнуть из себя какое-то ужасное видение. Философ уложил себя на диван.
— Доктор, доктор, — пропел он, — расскажите…
— Можешь считать себя самым везучим в этой комнате, — сказал Механик.
— Но я же умираю, — ответил я.
— Никаких «но».
Я нашел новых врачей, снабдил себя новыми диагнозами. Они запихивали меня в какие-то трубы, клали на столы, каталки, жонглировали инструментами, которые, казалось, выковывались в каких-то далеких стерильных кузницах, где холодные фьорды глубоко врезаются в продезинфицированные скалы. Они сифонировали меня, фильтровали, разливали в бутылки и наклеивали этикетки, они собирали мою кровь, мои сопли, мои экскременты — все, что текло внутри меня или находилось во мне, все разливалось по бакам и бочкам, дистиллят внутренностей, булькающая очистительная установка моего тела. Они говорили мне выйти, войти, выглядывали в коридор, закрывали дверь.
Тот, который носил очки, вздыхал, когда снимал их.
Тот, у которого были усы, приглаживал щетину.
Толстый доктор пердел и кротко смотрел на меня.
— Кто может сказать точно? — так начинались все их речи. В неопределенности определенности возникло единство взглядов. Согласие по моему поводу.
Я умирал от чего-то.
У этого чего-то не было названия.
И никто уже не хотел его предлагать.
Я думал о Грете. Я мечтал о Клариссе. Я размышлял о том, существует ли в их индустрии практика благотворительной работы. Я сидел дома с Кадахи и ждал, когда проявятся симптомы. Должна ведь быть симптоматика. Смерть не может опередить симптомы. Мои симптомы запаздывали, но расцвести они должны. Просто обязаны, из каких бы видов мук ни проистекали: дрожь, потеря пространственной ориентации, амнезия, афазия, лихорадка, номы, волдыри. Головокружение, переутомление. Затрудненное дыхание. Диспепсия кишечника. Слепота, фурункулы, пролежни, бред, старение, воспалительная гиперемия, стеатомы. Кто знает? Ведь никто еще не умирал так, как буду умирать я. О первопроходец, Пациент Ноль, Объект Стив, я, с именем, которое мне придумали, я, с судьбой, которую мне придумали, дурында, окруженный таинствами, пресимптоматический простофиля.
Неужели я заслужил это?
Конечно, так же, как ты.
Может, только за то, что родился.
Может, только за желание быть.
Потому что я действительно хотел быть. Хотел слоняться по этой жизни, хотел оставаться в игре. «А кто не хочет?» — спросите вы. «Кое-кто не хочет», — отвечу я. Я сам, раньше я и сам там был, на краю, у пропасти пустоты. Я сошелся с Марисой, и сходился с ней тем ближе, чем больше во мне было одиночества. Я учился вязать узлы на удавках, я жрал таблетки и джин. Может, я и не был самым очевидным кандидатом, но, бесспорно, считался темной лошадкой в гонке тех, кто угробит себя самостоятельно. Я прожил довольно дней, что никак не могли закончиться достаточно быстро, дней, забитых мною самим под завязку.
Но теперь я мог думать только об одном: «Дайте мне жить! Изгоняйте меня, избегайте меня, прогоните меня, бойкотируйте, но, мать вашу, дайте мне жить!»
У меня началась ностальгия по всем своим печалям. Я снова хотел разбитого сердца, предательства, раздоров, одиноких ночей, всю боль и все шишки, все нарывы любви, больные суставы разума. Я истекал слюной по горькому плоду. Мой живот требовал ворона, клюющего плоть. В заявленном на патент несостоянии не было никаких отчужденных дочерей, уводящих жен Уильямов, медальонов из отбитого мяса. Не было налоговых форм для подделки, горьких похмелий для сожалений, сладких душевных мук тоже не было. Ничего, кроме пустоты, пронизанной еще большей пустотой.
Я хотел обнаружить себя в царстве хоть чего-нибудь, пусть даже чего-то самого ужасного.
Мне нужно было средство.
Медикаменты у меня имелись. Мне давали таблетки, делали инъекции, меня осторожно облучали техники в фартуках, подмастерья на кухнях глубоких частот. Я получил все, что получают умирающие от всего остального, от всех известных смертельных болезней, называемых мором человеческим.
У меня еще оставалась страховка, поэтому с гипотезами они не стеснялись — долговременными, а до кучи подбрасывали и «славься-марии».
— Терять нечего, — говорили они. Это была их мантра. — Зато можно чего-нибудь добиться.
Они добивались потерь. Потери не делали пауз. Приобретений — никаких. От всех этих таблеток, уколов и лучей мне-таки стало плохо. Симптомы! Наконец-то появились симптомы! Я худел, свертывался, чах.
Кадахи со мной сидел, сиделки меня лечили, и, похоже, все было тщетно. Я стал какой-то растворяющейся человеческой единицей, кочующей между домашним диваном и больничной койкой. Я цедил питательные смеси из жестяных банок и проливал их на кафельную плитку и на ботинки Кадахи. А Кадахи всегда был рядом в кабинках туалетов, в очередях на такси, в каждом мутном вонючем вестибюле. Может, нас связывали друг с другом свекольные поля нашего детства, а может — потные тайны наших отцов. Я особо об этом не задумывался. Я был слишком слаб и слишком благодарен. Я отослал Фиону домой. Сейчас мне требовалось тайное ранчо бесстыдства.
Дальнейшие Мнения допускали различные степени замешательства. Хирург по фамилии Любофкер хотела резать. Она просто взяла и в один прекрасный день появилась — соблазнительный фантом в свете рентгеновских лучей, под которыми я валялся в бумажной сорочке.
— Я хочу вас вскрыть, — сказала она. — Взглянуть на вас изнутри. У меня есть предчувствие. Интуиция меня никогда не подводила. Этот разговор останется между нами. Я могу разрезать так, что комар носа не подточит. Могу я вас разрезать?
— Не знаю, — ответил я.
— Я ваша последняя наилучшая надежда.
Любофкер положила мне руки на плечи. Мягкие, сливочные руки. В ложбинке ее груди болталась на цепочке маленькая буква иврита. Хирург сказала, что она обозначает жизнь. Буква была похожа на маленькое сиденье лыжного подъемника. Я представил нас на этом подъемнике, вокруг — альпийская идиллия, и рядом — моя хирургиня-любовница Любофкер.
— Хорошо, — сказал я. — Давайте резать.
И вихрем санитаров меня унесло в новую мясоперерабатывающую палату. Моим соседом оказался старик — целый рассадник трубок, клочьев полуистлевших волос. Кожа у него на лице выглядела так, как будто под нею гремели тайные взрывы кровяных бомб. Лос-Аламос[3] всех нас. Мужчины помладше, менее покореженные варианты его самого, опасливо и мрачно сидели на краешке его кровати.
— Вы здесь только из-за денег, — сказал старик. — Не тратьте время понапрасну. Все пойдет Ордену Лосей.[4] И черным детишкам. Я обещал им стипендии.
— Папа, нам нужно серьезно об этом поговорить.
Старик повернулся ко мне. И я увидел засушливую вечность в его глазах.
— Отцы и дети, — сказал я.
— Дочери тоже сводили меня в могилу. И невестки. Все. Каждый. Кроме Лосей. И я хочу их поблагодарить. У них всегда было для меня местечко. Субботние вечера, карты, какое-то веселье. Я деловой человек, но я никогда не забывал, откуда я родом. Я ходил в школы для трудных подростков и разговаривал с черными детишками. Они понимают нужду. Я говорил им, что, если девочки не забеременеют, а мальчики не свяжутся с бандами, вооруженными автоматами, я дам им денег на колледж. Может, это все пустая трата, но если хоть Один из них станет приличным парнем, к примеру, новым Вашингтоном Ирвингом,[5] значит, все это было не зря.
— Папа, пожалуйста.
— Все бумаги уже подписаны, Рэнди. Ты же Рэнди, правда?
Он протянул им покрытую коростой руку. Сын, сидевший ближе всего, взял ее и заплакал.
— Господи боже, — сказал старик. — Я бы многое отдал за крепкого черного сына.
Я сполз с кровати и встал.
— Куда ты собрался?
— Я чувствую запах ползучей пустоты, — сказал я.
— Я знаю, какой запах ты чувствуешь, — ответил мне старик. — Я не виноват. Это все потому, что девушка не пришла. Я нажимал на кнопку, нажимал, но так никого и не дождался.
Хирург Любофкер отловила меня в вестибюле.
— Вы должны позволить мне провести операцию, — сказала она. — Я выбила нам палату и все остальное.
Кадахи ждал меня на обочине. Таксист повез нас через парк.
— Объезжаем, — сказал он. — Парад.
— Какой парад? — спросил я.
— День Домовладельца, — ответил водитель. — Видите вон ту платформу?
По улице катился огромный многоквартирный дом, сделанный из папье-маше. Люди в одинаковых каскетках несли плакаты: «Контроль аренды — контроль сознания».
— Это все из-за маленького человека, — сказал Кадахи.
— Маленького человека? — переспросил водитель.
— Маленького хозяина, — сказал Кадахи.
По телевизору шел старый фильм про гладиаторов-андроидов. Все дело происходило в будущем, конец семидесятых. Кадахи сидел рядом и резал брынзу на кубики.
— Знаешь, — сказал он, — робот — чешское слово. Только не помню, что оно означает. Вот, пришло тут.
Он подтолкнул ко мне по кухонной доске открытый конверт и пожал плечами, когда я попытался стереть с него пятна уксуса.
Дорогой Подписант, данным извещением мы бы хотели уведомить Вас о том, что сумма выплат по Вашему договору о страховании здоровья достигла максимума. Мы хотим поблагодарить Вас за то, что Вы были преданным и очень ценным для нас клиентом.
Искренне Ваша Фрэн Кинкейд
Сотрудник по связи с клиентами
— Вот, — сказал Кадахи, тыча ножом в экран, — сейчас откроется лицевая панель андроида и станет виден жуткий клубок проводов. Это вроде как метафора нашего общества, свихнувшегося на технологиях.
— Страховая компания меня отшила, — сказал я.
— Ну и ладно. У меня вообще нет страховки. Посмотри на меня. Со мной все в порядке.
— Со мной тоже все было в порядке.
— Фрэн Кинкейд, — сказал Кадахи. — Сотрудник по связи с клиентами. Как ты думаешь, чем сейчас занимается старушка Фрэн? Надевает домашние штанишки, может быть, собирается перекусить на скорую руку.
— Что?
— Я почти чувствую этот запах, — сказал Кадахи. — Картошка с чесноком. Мням. Еще один тяжелый день в офисе, и теперь Фрэн расслабляется, потягивая «шабли», и звонит своей сестре, вечной студентке-выпускнице. «Ну что, как дела, сестренка?» — «Да так себе, а ты как, Фрэн?» — «Все как всегда, продолжаю разрушать жизни отбросов, нашей республики». Я прав? Ебать эту Фрэн.
— Кому? — спросил я. — Студентке?
— «Слушай, сестренка, — продолжал Кадахи. Теперь он говорил разными голосами, и рот его кривился. — Тебе нужно найти себе что-нибудь и уже не бросать. Все остальные Кинкейды, мы — работаем». — «Ну и флаг вам в руки, Фрэн, для тебя все так просто, но ты совершенно не врубаешься в мое положение». — «Мама была права насчет тебя, сестренка. Ты не такая красивая, какой себе кажешься, и не такая умная, но ты недостаточно тупа и уродлива, чтобы позаботиться о себе самой. И это очень грустно». — «По крайней мере, я не вышла замуж за этого, как там его». — «По крайней мере, я не трахалась с тренером школьной команды на олимпиаде знаний». — «Пальцем». — «Пальцем, хи-хи». — «Что готовишь, Фрэн?» — «Картошку с чесноком».
— Кадахи, — окликнул я его. — Ау.
— Чего?
— Ты что творишь?
— Понятия не имею. На меня иногда накатывает.
Это были его последние слова. Я вырубился в тот момент, когда андроиды приветствовали Цезаря в транзисторном елизаветинском стиле, и пришел в себя от жуткой вони. Наверное, прекрасное сердце Кадахи разорвалось, когда он бежал в сортир. Штаны сползли на лодыжки. Я никогда не замечал, какие у него тощие и волосатые лодыжки. Вся его мощь и напор — все это поддерживалось двумя хрупкими волосатыми стебельками. Под самой рукой у него лежал нераспечатанный рулон туалетной бумаги. Я перевернул Кадахи и увидел пузырек у него на губах. Этот пузырек, скорее всего, означал, что он еще дышит. Но об этом мне рассказали потом. А я уселся на пол и положил его светлую прекрасную голову себе на колени.
— Какие слова могут выразить всю нашу скорбь по безвременно ушедшему от нас дорогому Кадахи?
Я арендовал по так называемой особой цене залу в подвале «Бюро похоронных услуг Фергюсона». И теперь стоял рядом с кафедрой, украшенной венками и увешанной гирляндами фотографий, которые выпали из папки, найденной под кроватью Кадахи. В основном толкатели ядра плюс несколько выцветших от солнца латвийских невест.
— Он был большим человеком с большим сердцем, — продолжил я. — И у него не было страховки.
Я поискал глазами Фиону — единственного скорбящего в комнате, кроме меня, если не считать Фергюсона. Кто-то еще маячил в тени позади нее — какой-то коренастый человек в авиационных очках. Наверное, он проскользнул сюда, пока я возился с кафедрой. Его влажная рубашка выглядела так, будто ее только что вытащили из раковины, соломенные с проседью волосы выглядывали из-под старомодного котелка. По щеке вниз стекало огромное пятно ягодного цвета. Новый дружок Фионы? Залетный коллега Кадахи? Какой-то придурок, рыдающий у чужого гроба? Фергюсон намекнул, что может нанять плакальщиков. Может, этого уродца нам предоставили за счет заведения.
— Добро пожаловать, — сказал я. — Спасибо, что пришли.
Незнакомец мрачно отсалютовал, и я продолжил траурную речь, но едва заговорил, как мне показалось, что он меня как-то дразнит. Его брови заплясали над оправой темных очков. К тому же он производил какие-то резкие манипуляции локтями. Наверное, нервное, решил я, пытаясь его игнорировать и хотя бы ненадолго вспомнить о березах, свекольных полях и коконах шелкопряда. Но все слова умерли у меня во рту. Это перестало походить на панегирик — скорее уже напоминало рекламную презентацию кампании. Продавай костюмы так, будто продаешь душу. Не забывай шутить. Не стесняйся. Хорошо бы иметь какую-нибудь наглядность, визуальное сопровождение, и свежие данные бы не помешали. Но к чему нам эта показуха, надрывная скорбь по Кадахи? Предки его умерли, семья непонятно где. Я бормотал что-то про всякие мелочи, связанные с Кадахи — размер обуви, кулинарные увлечения, — а сам подыскивал нужные слова, ударную концовку.
— Прощай, Кад, — сказал я наконец.
Я подал сигнал Фергюсону, маленькому человечку с шелушащимся носом. Фергюсон пошел за урной «флорентийской», как он сказал нам раньше, демонстрируя целый ряд этих урн, — однако незнакомец обогнал его, поднял крышку, заглянул внутрь.
— Какого хрена вы делаете? — сказал я.
— Это не то, что можно назвать пеплом. Там куски костей.
— Мне придется попросить вас уйти, — сказал я.
— Когда, мужик?
— Что когда?
— Когда ты попросишь меня уйти?
— Сейчас, — сказал я. — Уходите.
Незнакомец булькнул мокротой в носоглотке, видимо, собираясь харкнуть.
— Не надо, — сказал я.
— Прекрасная служба, — сказал он. — Живенько так.
— У тебя серьезные неприятности, сынок, — сказал Фергюсон. — Я хороню полицейских.
— Ты меня не испугаешь, ты же шибздик мелкий, — заявил незнакомец. — Ты сам-то знаешь, какой ты мелкий?
— Пожалуйста, — сказала Фиона. — Уйдите немедленно.
Незнакомец посмотрел на мою дочь без всякой нежности. Затем сдвинул на нос темные очки — вероятно, хотел изобразить глазами что-то хитрое. Пятно у него на щеке явственно поблескивало.
— Я Дитц.
— Фиона, — ответила моя дочь.
— Передай своему отцу, что у меня для него есть важное сообщение. Единственное лекарство — это болезнь.
— Все, — рассвирепел я. — С меня хватит. Убирайтесь отсюда. Быстро.
— Расслабься, — сказал Дитц.
— Расслаблюсь, когда умру, — ответил я.
— Оригинально. Просто запомни, что я сказал.
— А что вы сказали?
— Черт возьми, — сказал Дитц, и вся его развязность тут же куда-то делась. Он хлопнул себя ладонью по лбу.
— Вы не помните, что вы только что сказали.
— Я же говорил им, что еще не готов к встрече с миром людей.
— О чем это вы?
— Я, бля, о кластерах-хуястерах, бля, вот, о чем я, бля, говорю.
Дитц на мгновение застыл, а потом опрометью выскочил из залы. Фергюсон запер за ним дверь.
— Прошу прощения, сэр, — сказал он. — Я думал, он друг усопшего.
— Ничего страшного.
— Если бы я знал, что он собирается отколоть, он бы у меня кровью умылся.
— У вас?
— Раньше я был жокеем, — сказал Фергюсон. — У меня колени — ого-го. Видели бы вы, что я делаю с кокосовыми орехами.
— Тебе нужны деньги? — спросила меня Фиона в такси по дороге домой. — Сколько стоил этот кубок?
— Это называется урна, — сказал я. — Кто был тот человек?
— Забудь, — сказала Фиона. — Наверное, из психушки сбежал. Откуда ты взял бабло на урну?
— Бабло? Ты говоришь, как владелец венчурного фонда на кокаине.
— Я когда-то встречалась с одним таким. Во время бума.
— Слышать об этом не желаю.
— Разумеется, не желаешь. Послушай, я не виновата, что у меня рано начался пубертатный период. Не я же клала гормоны в молочную смесь.
— Давай не будем на эту тему.
— Давай не будем. Ты счастлив?
— В существующих рамках.
— Ну и?
— У Кадахи было кое-какое бабло. Я потратил почти все на урну.
— Я могу занять денег у мамы.
— Слышать об этом не хочу.
— Но у Уильяма с деньгами нормально.
— Уильям удовлетворяет.
— Я серьезно.
— Не сомневаюсь. Может, мне вообще к ним переехать?
— Я спрошу.
— Я шучу.
— А я нет. Папа, ты очень болен. Рядом с тобой должны быть люди.
— А ты? Я думал, ты обо мне позаботишься.
— У меня сейчас жуткий переходный период. Не думаю, что от моего присутствия кому-нибудь станет лучше. Мне нужно пространство, чтобы обдумать все.
— Что обдумать?
— Мою к тебе ненависть.
— Ты меня ненавидишь?
— Я этого не говорила, — ответила моя дочь, ковырнув свою оспину.
Я всю ночь не спал, сидел, пил водку Кадахи и смотрел его видеокассеты. Пальба, перестрелки, дуэли под палящим солнцем. Пыль и удел границы. Никаких переходных периодов или пространств. И ничего не надо обдумывать. Выхватывай. Щелчок кожи… Рукоять сама ложится в руку. Кадахи верил в такую ясность.
А я не мог себя заставить.
Когда родилась Фиона, я очень беспокоился о счетах, о моих отцовских недостатках и потенциальной узурпации, заметных в блеске глаз моей жены.
— Ты везунчик, — говорил Кадахи.
Когда меня назначили руководителем отдела, я стал скрытным и подозрительным и в каждой встрече выискивал предвестия неповиновения.
— Расслабься, — говорил Кадахи. — Ты уже победил.
Когда Мариса ушла от меня, Кадахи пил за избавление от нее. Потом надрался и признался, что любил ее и даже один раз лизнул в ухо. Это было на День Благодарения, когда она ковыряла ямс вилкой.
— А еще она вертела передо мной задницей, хоть и в малых количествах, — сказал он.
Честно говоря, я все это знал, но дал ему исповедаться и простил. Прощение, как и грех, судя по всему, — лишь следствие сокращения выбора. Черт, это было только ухо, всего лишь задница, да и Кадахи не Уильям, как ни верти.
Этот вечер признаний закончился пьяными объятиями на бульваре, под фонарем. Может, в тот момент мы оба думали о своих отцах.
Это мы никогда не обсуждали.
И теперь я оплакивал нас обоих, оплакивал крупными водочными слезами. Я надел спортивный костюм Кадахи — наряд для разминок в Валгалле — и уснул, когда в телике бородатый мужик тянул фитиль динамитной шашки, чтобы взорвать рудник.
— Они у меня получат, — хихикал мужик.
Мне снилось, что я — преподаватель актерского мастерства на этом киношном руднике.
— Нет, ты должен действительно хихикать, — говорил я бородатому мужику.
А потом мне снилось, что мое тело превратилось в какую-то пещеру. Непарные шелкопряды сотнями летали в моем обсидиановом животе, их крылья щекотали мое каменное горло тучей пыли.
Двойник Кадахи из моего сна шел по черным лужам и кучам гуано во мне. У него была золотая зажигалка «Зиппо» и мамин баллон с лаком «Воло-Сеть». Из рук Кадахи рвались брызги пламени.
— Успокойся, — сказал Кадахи. — Ты уже покойник.
Я проснулся и потянулся к стакану с водой. Подставка под ним покоробилась и выцвела — цветок из провала во времени.
Ты в числе неудачников?
Я в их числе?
Я зачислен.
Я сразу же набрал цифры.