ПЕРВЫЕ ПОЭТЫ ИЮЛЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ

Касаясь темы невзгод народа при Июльской буржуазной монархии, Беранже брал лишь образы отдельных, хотя и типизированных его представителей. Нетрудно представить себе, сколько погибало таких надорванных Жаков, сколько нищенствовало таких рыжих Жанн, сколько горемычных бродяг умирало в канавах, посылая проклятия существующему обществу! В творчестве последующих политических поэтов все более отчетливо утверждалась тема народа как массы, страдающей от гнета эксплуататоров. Многое в этом отношении сделали уже поэты Июльской революции, творчество которых особенно плодотворно развивалось в первой половине 1830-х годов.

Поэзия Июльской революции не только отражала новый этап буржуазно-демократической революционности, а именно ее борьбу за утверждение республиканского строя, но уже частью начинала становиться первым, еще неуверенным голосом той революционной демократии XIX в., которая нащупывала собственный путь и собственные задачи борьбы.

На самых первых шагах поэты Июльской революции были полны ликующих настроений. Все приводило их в восторг — и падение Реставрации, и героика «трех славных дней» революции, и надежды на приход свободы, на наступающий золотой век. Второпях они воспевали даже Луи Филиппа, как короля, возведенного на трон самой революцией и обязанного помнить об этом для блага народа. Бесчисленны те восторженные песни, оды, гимны, кантаты, в которых Виктор Гюго («Гимн»), Казимир Делавинь («Парижская песня»), Марселина Деборд-Вальмор («Трехцветное знамя»), Бартелеми и Мери («Трехцветная песня»), Эмиль Дебро, Луи Фесто и множество других поэтов славили победившую революцию. В 1831 г. Эмиль Дебро издал антологию этой поэзии — сборник «Радуга свободы», включивший в себя 120 стихотворений.

Эта начальная поэзия Июльской революции вскоре, однако, начала проникаться совсем иными интонациями. Уясе в августе 1830 г. никому дотоле не ведомый поэт-романтик Огюст Барбье напечатал сатиру «Добыча», выразив резким, энергичным, негодующим и даже грубым языком ее ямбов свое разочарование в результатах революции. В первых разделах «Добычи» Барбье создал волнующий образ ощетинившегося баррикадами июльского Парижа, резко противопоставляя его народных бойцов, самоотверженную, грязную от пороховой копоти «святую чернь» элегантным, женоподобным представителям золотой молодежи, которые в дни гражданской битвы отсиживались по домам.

Когда тяжелый звон накаливал громады

Мостов и площадей пустых,

И завывал набат, и грохот канонады

В парижском воздухе не стих;

Когда по городу, как штормовое море,

Людская поднялась гряда

И, красноречию мортир угрюмых вторя,

Шла Марсельеза, — о, тогда

Мундиры синие, конечно, не торчали,

Какие нынче развелись.

Там под лохмотьями сердца мужчин стучали,

Там пальцы грязные впились

В ружейные курки. Прицел был дальнозорок,

Когда патрон перегрызя,

Рот, полный пороха и крепких поговорок,

Кричал: «Стоять насмерть, друзья!»

Пер. П. Антокольского

Поэт пылко воспевал и богиню свободы, отнюдь не похожую на какую-нибудь нарумяненную великосветскую Даму из Сен-Жерменского предместья; нет, это женщина из народа, в прошлом «дочь Бастилии» или маркитантка наполеоновских войн; вдохновляя баррикадных бойцов, она «отдается только таким же силачам, как сама, и жаждет, чтобы ее обнимали обагренными кровью руками». Так, языком своих образов Барбье утверждал, что революция совершена усилиями народа и является его законной победой.

Образ баррикад введен во французскую политическую поэзию именно Огюстом Барбье. Впервые со времени Фронды Париж покрылся баррикадами лишь в 1827 г. во время мятежа, вызванного голодом и безработицей, восстание это, мгновенно подавленное, как будто не оставило отражений в политической поэзии (или они пока не найдены). Но баррикады, воспетые Барбье, стали затем одной из тем политической поэзии и даже романа Барбье впервые же обогатил французскую политическую поэзию образом баррикадных бойцов, «святой черни» (sainte canaille), быстро поступившим на вооруженно поэтов Июльской революции. Так, в песне Жюля Мерсье «Святая чернь»[11] это уже не образ «восставшего» и «оплаченного в лохмотья» «народа», как у Барбье, но образ народных тружеников, которые не могут жить без работы и без заработка. В позднейшей же песне Алексиса Бувье «Чернь» (1870), столь популярной среди участников Парижской Коммуны, это совершенно отчетливый образ революционного пролетариата.

Резким контрастом патетическому началу «Добычи» являлся ее конец, где поэт возмущенно рассказывал о том, как «Париж, столь прекрасный в своем гневе, столь полный величия в этот день бури», превратился на завтра в «грязную и гнусную сточную яму», где бесчисленная и корыстная «толпа трусливых мошенников» бегает из двери в дверь, набивая себе карманы за счет победы бескорыстных народных бойцов. Так святая борьба народа обернулась обогащением мерзких стяжателей и рвачей, заявлял поэт. Необыкновенно широки оказались художественные обобщения Барбье: неожиданно — и опять-таки впервые в политической поэзии XIX в. — он сумел разоблачить потаенную суть буржуазно-демократических революций, где героизм народа завершается лишь торжеством его новых поработителей.

Барбье был поэт-романтик. Но в «Добыче» его романтические тенденции как-то на заднем плане: все здесь полно реалистических нот, в которых словно пробился самый голос революции. Поэту посчастливилось ярко выразить правду жизни, и это доставило «Добыче» и ее автору славу, не умиравшую весь XIX в.



Барбье


Любопытно, что «Добыча» вылилась у Барбье не в едином порыве романтического восторга и негодования. В книге Т. В. Соколовой[12] сообщается, что это был лишь второй вариант стихотворения, вдумчиво переработанный поэтом ради большей социальной конкретизации персонажей — народа, который сражался за «святое дело», и подлых буржуазных захватчиков его победы. Т. В. Соколова указывает, что современный поэту критик Г. Планш оценил «Добычу» (и весь сборник Барбье «Ямбы») как «лирическую» сатиру, резко отличную, несмотря на заимствованный у Андре Шенье размер (сочетание 12-сложника с 8-сложником), от сатиры классицистов, которая «судит и поучает с точки зрения идеального разума, безликой непогрешимости и в такой же степени, как о предмете рассуждения […], беспокоится об изяществе стиля». Классицистическая сатира, по словам Плашпа, обращена только к «просвещенной» публике, якобы единственно «способной оценить» ее, тогда как лирическая сатира требует уже «не бесстрастного рассуждения, а активного вмешательства в дела и события» и притом со стороны «широкой массы», ибо должна «раскрыть глаза людям, пробудить их от спячки, заставить всех включиться в борьбу со злом в его конкретных проявлениях».

Правда жизни властно заявила о себе и в сатире Барбье «Лев» (декабрь 1830). В обиход последующей политической поэзии не менее прочно вошел созданным поэтом образ «льва» — могучего революционного народа. С той же драматической силой и горечью писал Барбье о том, как «народный лев», совершив трехдневную революцию, утомился и задремал, как льстиво ласкали и убаюкивали его гаденькие трусливые карлики и как, вое пользовавшись его сном, они сумели опутать его, сковать и надеть на него намордник.

Новая сатира Барбье остро дополняла «Добычу», заявляя о том, что народ подло обманут и снова в неволе по милости тех же буржуазных «трусливых мошенников». Большого художественного и общественного значения полна и сатира «Кумир» — резчайшее выступление Барбье против бонапартистского лагеря и против Наполеона I, в лице которого Барбье видел лишь безжалостного честолюбца, погубившего неисчислимое множество человеческих жизней. Это был удар по «наполеоновской легенде» и по усилившейся после Июльской революции активности бонапартистов: в это время был еще жив сын Наполеона, герцог Рейхштадтский, которого уже именовали Наполеоном II (он умер в Австрии в 1832 г.).

В дни Парижской Коммуны 1871 г. Анри Рошфор перепечатал сатиру Барбье в своей газете «Мо д'Ордр» в связи в предстоящим сносом коммунарами Вандомской колонны, памятника наполеоновского милитаризма.

В ряде других сатир сборника «Ямбы» (1831) Барбье выразил отвращение к Июльской монархии, к растлевающему влиянию денег, к уродству, пошлости и низменности буржуазного строя. Но он начинал уже встревоженно высказываться о мятежном народном лагере, казавшемся ему несознательным и анархичным; тут поэт все более отдавал дань своим растущим религиозно-консервативным воззрениям[13].

В своих противоречиях поэт отразил колебания буржуазно-демократической революционности. Сегодня она была еще способна на некоторую самокритику, еще могла думать, что народ вправе претендовать на какую-то часть завоеваний «трех славных дней», еще способна понимать его недовольство гибелью своих надежд и хищным рвачеством новых, буржуазных хозяев жизни, сумевших надеть намордник на «народного льва». Но далее она уже смирялась с положением вещей и переходила на антиреволюционные позиции для охраны достигнутого строя «настоящей» конституционной монархии.

Другим замечательным художественным памятником тех же самокритических тенденций буржуазно-демократической революционности 1830-х годов является знаменитая «Немезида» — еженедельная стихотворная сатира, которую Огюст-Марсель Бартелеми (1796–1867) издавал (при небольшом сотрудничестве Жозефа Мери) с 27 марта 1831 г. по 31 марта 1832 г.

Издание «Немезиды» было делом неслыханным как по самому характеру подобного периодического издания, так и по той силе возмущения, протеста и кипучей страстности, с которой Бартелеми обрушился на новорожденную Июльскую монархию. «Немезида» неустанно бичевала правительство за взятый им реакционный курс во внешней и внутренней политике, за отказ поддерживать европейское революционное движение, развязанное свержением Реставрации, за снисходительность к проискам и заговорам легитимистов, за полное равнодушие правительства к нуждам народа, к его нищете и голоду и за кровавое подавление им народных волнений, крупнейшим из которых в пору «Немезиды» было первое восстание лионских ткачей в ноябре 1831 г.

Бонапартист в глубине души (каким он был до этого и проявил себя впоследствии), Бартелеми, издавая «Немезиду», скрывал свои подлинные позиции, выражая лишь широкое общее недовольство исходом Июльской революции. Он с сочувствием писал о народных волнениях, о лионских повстанцах, и заслугой его было то, что он заговорил обо всей массе народных тружеников. В сатире «Поэт и восстание» (июль 1831 г.) он выразил глубокое возмущение «бессовестными» правительственными газетами, лживо утверждающими, что инициаторами восстаний являются «каторжники». Нет, утверждал Бартелеми, причина этих восстаний — в голоде масс. «Кто питает это бесконечное восстание, этого движущегося гиганта? — голод! Голод! Вот бич, оставляемый без внимания нашими мудрецами; взгляните, как изборождены лица его свинцовой рукой! Когда закрывается мастерская и ремесленник не зарабатывает больше в предместье на каждодневный кусок хлеба, он идет, обросший бородой, свесив руки, с пустым взором, работать на верфи мятежа». Свое место как поэта Бартелеми желал видеть на стороне рабочего люда, «новых Спартаков», проливающих в восстаниях свою «великодушную кровь». В дни восстаний, говорит поэт, «всегда я буду плыть в движущейся толпе, чтобы налету создавать ее живую историю». Отметим справедливости ради, что ни в каких восстаниях 1830-х годов Бартелеми не участвовал.

Бартелеми не понял глубоких причин Лионского восстания, вызванного внедрением машины в шелковую промышленность, которая издревле была кормилицей ремесленников-кустарей, во множестве оставшихся теперь без заработка, и не сумел заметить, что восставшие ткачи выдвигали помимо экономических, правда смутно, уже и политические, республиканские требования. Но он был искренне возмущен тем, что правительственные войска открыли артиллерийский огонь по Лиону. Голодных ткачей нужно накормить, войскам следовало бы стрелять в них не картечью, а ковригами хлеба, писал Бартелеми в сатире «Лион» (декабрь 1831 г.).

В сатире «Всеобщее восстание» Бартелеми говорил о том, что гражданская война, раздирающая общество, — это война голодных против сытых. Мимоходом упомянув, что, может быть, в будущем какой-нибудь «уравновешенный ум перераспределит дележ великого наследства», поэт полагал, что в настоящем необходимо, чтобы «сытые» протянули руку помощи голодным, ибо это в их собственных интересах. «Наступил час, — обращается поэт к «богачам», — когда нужно отдать телогрейку нагой нищете и черный хлеб — голоду. Только этой ценой сохраните вы свой плащ и право есть чистую пшеничную муку» Поделиться с народом тем более необходимо, настаивает Бартелеми, потому что «эти темные люди, которых называют пролетариями», жаждут только утолить голод. Они ничего более не добиваются: у них нет никаких политических интересов, им безразлична форма правления, безразлично, кто должен править Францией — Луи Филипп, или Наполеон II, или юный легитимистский претендент (так называемый Генрих V), живущий в Шотландии, или президент республики.

В сатире «Восстание», обращаясь к богачам, Бартелеми пишет:

Спешите! Горизонт суров и мрачен,

Пускай успех не кружит головы.

Сейчас Лион весь ужасом охвачен

И голод смертью наказали вы.

На севере, на западе — повсюду

В отчаяньи смиряется нужда.

У ваших войск еще победы будут,

Но ваш успех непрочен, господа!

Послушайте пророка предсказанье,

Мой взор — открыт, слова мои — не бред:

Вам не сломить всеобщего восстанья

Ценой кровавых временных побед!

И там и тут растет голодный строй.

Что им до партий, до имен, до кличек?

Король, республика, Наполеон Второй,

Шотландский мальчик — это безразлично.

Не в этом суть. Здесь истина проста:

Голодных в бой ведет повсюду голод.

Свои предместья Рыжего Креста,

Очаг борьбы, имеет каждый город.

Голодных — тысячи, весь человечий род.

Он к сытым тянет руки, он встает!

Пер. В. Лебедева-Кумача

Сомневаться в искреннем сострадании Бартелеми к голодающему народу нет причин. Но столь же несомненно, что поэт не знал и не понимал всех стремлений рабочего люда. Сколько других подобных же буржуазных демократов любило толковать о темноте народа, не желая видеть, что этот народ достаточно просвещен, чтобы горячо и бескорыстно любить родину и свободу, восставать — против несправедливости и эксплуатации, осознавать свою полную обездоленность и бороться за лучшее будущее, которое в XIX в. все более связывалось у него с мечтой о республиканском строе.

Как бы то ни было, заслуга Бартелеми перед политической поэзией была не только в широкой общенациональной — по примеру Беранже — масштабности его сатиры, громившей Июльскую монархию и весь ее политический курс, но и в том, что «Немезида» заговорила о глубоком и остром противоречии, раскалывающем буржуазное общество. Если в сатирах Бартелеми, с их преобладающим реалистическим началом, немало пережитков классицистической тяжеловесной рассудительности, то риторика эта заметно оживляется и исполнена непосредственной взволнованности, когда Бартелеми пишет о восстании лионских ткачей. Поэт очертил громадный, клокочущий возмущением мир народной мятежности как вечную угрозу для буржуазного общества, и в этом смысле он сделал, подобно Барбье, шаг вперед в развитии политической поэзии, хотя и не сумел правильно осознать все им увиденное.

На протяжении всего XIX в. поэты революционной демократии много раз делали попытку воссоздать форму «Немезиды» — и не только для разоблачения существующего правительственного курса, но главным образом для более глубокого изображения борьбы трудовых масс против капиталистического строя[14].

Уже упоминалось, что при Реставрации голос революционной демократии был еще малоразличим. В ту пору, как указывал Маркс, «классовая борьба между капиталом и трудом была отодвинута на задний план: в политической области ее заслоняла распря между феодалами и правительствами, сплотившимися вокруг Священного союза, с одной стороны, и руководимыми буржуазией народными массами — с другой; в экономической области ее заслоняли раздоры между промышленным капиталом и аристократической земельной собственностью…»[15]



Домье. Типографский рабочий.

(деталь литографии «Свобода печати»)


Однако, хоть и на «заднем плане», классовая борьба происходила, и одним из ее выразительнейших и шумных свидетельств было в 1810–1820-х годах разрушение рабочими машин, призванных вытеснить кустарное ремесленное производство[16]. Но с приходом Июльской монархии классовая борьба стала принимать более широкие размеры и уже именно характер «борьбы между капиталом и трудом».

Безысходно тяжелое положение трудового народа, лишенного всяких прав, полностью находившегося во власти буржуазных эксплуататоров, делало рабочих постоянными и неизменными участниками всех республиканских восстаний 1830-х годов.

Революционная демократия 1830-х годов, объединявшая передовые слои рабочих, ремесленников, мелкобуржуазной бедноты и левонастроенной интеллигенции, стремилась к свержению Июльской монархии и к установлению республиканского строя. Левые республиканцы, возглавлявшие революционную демократию, по словам Энгельса, в то время (1830–1836) «действительно были представителями народных масс»[17]. Но какова должна быть эта будущая республика, какие должна она осуществить социальные реформы, как и в чем облегчить положение народа, — все это не было ясно тогдашним революционерам. Будущее представлялось им эпохой свободы, равенства, братства, любви и справедливости, эпохой науки и просвещения, уничтожения войн и объединения народа в одну семью человечества. Мечтая об этом, герой «Отверженных» Гюго республиканец Анжольрас говорил на баррикадах 1832 г.: «Не будет больше голода, угнетения, проституции от нужды, нищеты от безработицы, ни эшафота, ни кинжала, ни сражений, ни случайного разбоя в чаще происшествий […] Настанет всеобщее счастье»[18]. Эти благородные, великодушные мечты возникали в 1830-х годах как протест против невыносимой власти финансовой аристократии и, казалось, так легко должны были осуществиться с приходом долгожданной республики.

Загрузка...