Открываю парадную дверь — сплошной белый дым! Не видно даже лестницы. А в дыму кто-то кричит: «Удушливые газы! Вредители!» Это соседка, она вообще любит кричать.
Ноги сами находят в дыму ступени, поднимаюсь на второй этаж. Уж я-то знаю, какие это «удушливые газы», что это за «вредители»! Кстати, я согласна, что мальчишки, которые ходят к брату, вредители. Они мне очень повредили.
Дверь в нашу квартиру открыта настежь, в передней дым еще гуще. Дверь в уборную тоже открыта. Конечно, они пускали по воде кусочки металлического натрия, уж мне ли этого не знать? Мы с братом его тоже пускали в маленькой миске. Он такой приятный, шелковистый. Металл, а режется ножом. Мы его хранили в банке с керосином.
Когда такой кусочек пустишь в воду, он так интересно бегает, шипит… Ясно, они решили взять кусочек побольше, думали — закроются в уборной, и все будет шито-крыто, а сами надымили так, что все соседи сбежались.
И все это без меня!
А дверь в комнату брата закрыта, и там они кричат и хохочут. Хорошо, что кухню догадались закрыть, хоть есть где пообедать. Зажигаю керосинку, разогреваю суп, кашу и ем. Выхожу в переднюю — дым расходится понемногу. И тянет меня на сундук в коридорчик.
До чего же я докатилась? До сундука под дверью брата! А давно ли я хозяйничала вместе с братом в «нашей лаборатории»? Брат позволял мне трогать решительно все! И ведь ни разу не обругал дурой. Только придумывал ругательные фамилии. Уронишь что-нибудь: «Безрукова!» — кричит брат. А если плохо соображаешь: «Головастикова (мозгов не больше, чем у головастика)!» Так разве на это можно обижаться? Называй, как хочешь, только дай поработать в «нашей лаборатории»!
А сейчас плохо мое дело, я на сундуке. Это я-то, которая каждую колбочку, каждую реторту перетерла своими руками! Я, которая не пожалела, разбила своего барана!.. На чьи деньги куплен аппарат Киппа? Я, друг химической мысли, сижу под дверью!
О, лейтесь, лейтесь, токи слез,
И превратите сад в реку!
Венец всей жизни, прелесть грез —
Здесь все повисло на суку!
Я была еще несчастней Больтовой вдовы.
Из-под двери идет дым. Э, голубчики, это не химический, честный дым. Это преступный табачный дым. Я знаю, что вы там делаете, — вы курите. А хорошие люди не курят! Уж это верно. Взрослые пускай делают, что хотят, а все мальчики, которые курят, — преступники! И вы там учите курить моего брата. Моего брата! Вон закашлялся кто-то от дыма. Теперь шепчутся. И я вытягиваю шею, и я подслушиваю. Какой позор! Это уже не про химию, будьте покойны, это про что-то плохое.
— У вас по истории учитель?
— Учительница.
— Хорошая?
— Ничего, добрая.
— Хо-ро-шень-кая?
— Нет, старуха.
Как он сказал: «хо-ро-шень-кая»? Кажется, это Дымский!
— Ну, мне пора! — услышала я вдруг. Мигом спрыгнула с сундука — и в свою комнату. А дверь не закрыла, чтоб смотреть на них.
Мальчишки, веселые, выкатились из комнаты брата.
— Дым-ский! Дымога-ров! — крикнул брат, повалил Шурку на сундук и давай его катать.
— Ну брось! — кричал Шурка. — Ну не валяй дурака!
Мальчишки захохотали, и я за ними. Его валяют, а он кричит: «Не валяй дурака!»
Шурка Дымский мне не нравился: голова как большое яйцо, и ничего на ней нет, все белое. Как будто начали рисовать носик-ротик-оборотик, а потом стерли резинкой.
А Володя Крахмальнков (они звали его Крах) — тот ничего. Только уж очень большой и нескладный. Нижняя губа у него оттопырена и «р» плохо выговаривает.
Ну, эти-то два — куда ни шло. Обидно, конечно, что они ходят к брату, но я все-таки понимала, что они большие, гораздо старше меня, что они учатся с братом в одном классе. Другое дело — Митя Сапожников. Ходил тут к брату один «ученик». Этого я совсем не признавала. Младенец какой-то, только очень большой. Острижен, как трехлетний, — с челочкой. Короткие штанишки на лямках, чулки, а сам старше меня, правда, немного. А голос у него — сиплый бас, как у взрослого. Я его нисколько не стеснялась и не уходила, когда они занимались. Сперва я думала, что брат будет им так же командовать, как мной, кричать на него, давать ему обидные фамилии, но этот длинноволосый младенец так быстро соображал, что брату не за что было на него кричать.
— У него какие-то шальные способности, — говорил брат, — для него нет ничего трудного.
По вечерам, после школы, мой брат и Володя Крахмальников ходили слушать лекции в Народный университет имени Шанявского. Шурка не ходил. У него был свой университет на дому — папа Дымский.
В зале университета места расположены ступеньками, одно над другим, и отовсюду хорошо видно. И все равно мальчики приходили за час, чтобы занять лучшие места в первых рядах. Их тут уже знали, никто не выгонял, слушатели говорили: «Школа пришла. Вторая ступень». А что? Мальчики чувствовали себя здесь на равных со всеми! То, что говорили профессора, и опыты, которые тут демонстрировались, не были для них новостью. Новым было другое: дома они все-таки играли в химию, а здесь она была настоящей, серьезной наукой.
Мальчики сидели на лучших местах, как в театре, и самозабвенно смотрели на сцену. Сперва декорации были простыми: длинный деревянный стол посреди сцены, а в глубине — огромная черная доска, бархатистая от мела, сбоку — трибуна.
Сперва статисты в темных халатах приносили длинные узкие ящики с низкими бортами, потом они начинали украшать стол. На нем, как черные рыцари, вставали высокие штативы. В электрическом свете вспыхивали стеклянные бока трубок, пробирок, реторт. На сцене становилось все интереснее. Наконец статисты удалялись, и выходили главные актеры — профессор и его ассистент, оба в черных, строгих костюмах. У профессора были красивая седая голова и суховатые изящные руки. Достаточно было его движения, четкого и плавного, и ассистент, как бы продолжая это движение, подвинчивал штатив, наполнял колбу одной жидкостью, подбавлял другую, а профессор своей тонкой рукой брал за горлышко колбу, в которой, вспыхивая, колебалась жидкость, и глубоким, звучным голосом говорил о том, что же произошло, что случилось в этой колбе и почему. А потом он подходил к доске, брал в одну руку мел, в другую тряпку, но ни мел, ни тряпка не разрушали его элегантного великолепия.
После окончания лекций Володя Крах шел домой, а брату все было мало. Ему хотелось еще потолкаться среди слушателей, посмотреть, как выносят из зала оборудование для опытов, может быть, заговорить с кем-нибудь, войти в незнакомый коридор, заглянуть в дверь с риском, что тебя выставят. Подольше подышать воздухом университета.
Однажды в коридоре брат столкнулся с мальчиком. В руке у него было пустое ведро. Они смотрели друг на друга.
— А, это ты? — сказал мальчик.
— Я. — Это был мальчик с нашего двора, но брат мало его знал. Он всегда быстро пробегал мимо этого мальчика, нагнув голову. Еще бы не пробегать — мальчика звали Серафим! Разве можно им было появиться вместе? Жильцы, дворничиха, дворничихины дети показывали бы на них пальцами и говорили: «Вот идут Ариан и Серафим!» Такое невозможно вынести!
Но сейчас брат вынес бы и не такое, к тому же здесь, в полутемном коридоре, не было ни дворничихи, ни дворничихиных детей. Знакомый мальчик. Это была удача.
— Что ты тут делаешь? — спросил брат.
— Работаю в кабинете академика Ч., — ответил Серафим.
Брат даже рот разинул: в кабинете самого академика Ч.! А Серафим слегка отодвинул брата и побежал по коридору, позванивая пустым ведром. Брат с завистью посмотрел ему вслед. За снегом, наверное, пошел, для охлаждения. У академика Ч. работает, знаменитого специалиста по органической химии. Дождаться Серафима во что бы то ни стало! Вцепиться в него мертвой хваткой! Попасть в кабинет академика!
Почему брата тянуло к органической химии? Неорганическая химия представлялась ему красивой, холодной страной, полной разноцветных мертвых озер, полной блеска кристаллических граней, страной молчаливой, с сухими запахами.
А продукты живых организмов — это частички живого, родившегося на земле. Брат пробовал объяснить мне: ну из этого состоишь и ты, и я, и наша кошка…
Вот он, Серафим, медленно идет с ведром, полным снега.
— Давай понесу!
Серафим удивился, но ведро отдал.
Они прошли под голой неяркой лампочкой, брат увидел — губы у Серафима сжаты, он смотрит вперед. Вредный! С таким не очень-то разговоришься!
— А как… а какая у тебя там работа? — спросил брат, уже не думая, унижается он перед этим мальчишкой или нет.
— Какая, какая! У нас там много работы!
— У кого у нас?
— У препараторов. Нас там несколько человек, препараторов.
Смотри пожалуйста, этот… Серафим — препаратор! Ишь ты! А ему, видно, приятно, пофасонить.
— А… все-таки, что именно вы там делаете?
— Ну, приборы собираем, есть очень сложные…
«Только бы попасть! — соображал брат. — Уж я оттуда не уйду!»
Так, с ведром в руке он вошел в кабинет академика Ч. и не ушел оттуда. Ведро со снегом у него сразу выхватили. «Принес? Давай!» Серафим куда-то исчез. Брат очутился в комнате, населенной высокими приборами с черными скелетами, с прозрачными круглыми боками, с закрученными спиралью конечностями. А громадный письменный стол был так плотно уставлен крохотными склянками, пробирками, колбами, что оставалось только место размером в листок бумаги для записей.
На брата никто не обращал внимания, люди в черных халатах трудились над чем-то в глубине кабинета. Брат подошел поближе и сразу узнал академика Ч.
Какой это был человек! Нет, ни красивым, ни эффектным его не назовешь. Маленький, с бородкой, в очках, с полуседыми густыми волосами, которые все время падали ему на лоб, и с таким чудесным, добрым выражением лица! Брат слушал его лекции в университете. С тряпкой в руках, весь в мелу, он говорил: «Вот вы сейчас увидите сами!» — поворачивался к доске и начинал писать формулы, закрывая их собой. Слушатели буквально ложились на скамьи, чтобы как-нибудь сбоку подглядеть, что он там пишет. Некоторые выскакивали в проход между скамьями и присаживались на корточки, чтобы увидеть снизу… Ведь академик Ч. в увлечении и забывчивости мог тут же стереть написанное и, повернувшись лицом к аудитории, радостно сказать: «Вот какие штуки!» Но никто не досадовал, все понимали, что он жил в своем мире органической химии, а в нашем обыкновенном мире почти не задерживался. А как он хорошо говорил! Голосом ровным, спокойным, и все было слышно, и все точно, все понятно. И вот сейчас брата и академика не разделяла никакая кафедра, они стояли рядом в комнате.
Академик с помощью двух препараторов собирал громоздкий прибор на двух высоких штативах. Черные лапы одного штатива осторожно сжимали хрупкое горлышко колбы, из нее вился стеклянный змеевик, другие черные лапы держали его наверху, от змеевика наискось, сверху вниз шла трубка к другому штативу, где тоже было собрано высокое сооружение, увенчанное большей колбой с жидкостью солнечного цвета. Трубке, которая шла наискось от одного штатива к другому, требовалось охлаждение. Один препаратор возился у одного штатива, другой — у другого. Посредине стоял академик со стеклянным холодильником в руках. Его надо было надеть на трубку. Один препаратор что-то не так завинтил.
— Подождите, я сам! — сказал академик. Он оглянулся — куда бы деть холодильник? И увидел внимательные, сосредоточенные глаза мальчика. Откуда этот мальчик, академика ничуть не интересовало, но ясно было, что доверить холодильник этому мальчику можно. — Подержи, пожалуйста!
И брат получил из рук академика драгоценный, сверкающий дар. Он замер. Он держал и не дышал. А когда холодильник у него взяли, он уже был здесь в другом положении — он помогал. И даже позволил себе сказать: «Давайте я подержу!» А препараторы, которым не хватало рук, давали ему подержать то притертую соединительную пробку со вставленной в нее трубкой, то колбу, то змеевик.
— Сегодня мы собирали прибор у академика Ч., — сказал мне вечером брат как можно небрежнее, чтобы сильнее меня поразить.
Теперь он стал все реже и реже говорить со мной на химические темы. Сперва я обижалась, что он изменяет мне с мальчиками-химиками, но постепенно поняла — ведь в придачу к тому миру, в котором живем мы все, у брата появился еще один мир, невидимый нам, но вполне ощутимый для него. Брат уже хорошо научился «видеть» невидимое. Он уже перешагнул порог этого мира и начал осваиваться с его законами. А я осталась.
Да, мне не угнаться за братом, а он там, в своем химическом мире, должен неизбежно встречаться с товарищами, которые в нем свои люди.
Я еще бывала в «нашей лаборатории», мыла там посуду… Конечно, я была «другом химической мысли», но другом — и только.