9 Сквозь заросли в непогоду


— За психического принимают! — смеялся брат. Он рассказал мне, как однажды начал в метро набрасывать формулы пальцем в воздухе. Они так и оставались у него стоять на фоне темного окна, словно записанные мелом на черной доске. Он пальцем вычеркивал, менял…

— Кому это вы подаете сигналы? — услышал он вдруг. Формулы мигом пропали, и в темном стекле он увидел рядом с собой лукавое женское лицо.

— Да так, — сказал он, — одной молодой ведьме. Она летит за поездом. Вон ее черные космы извиваются! — и показал на целые пряди тонких труб, которые проносились за окном.

— А ты не мог бы этим клеем заниматься в институте?

— Мог бы, конечно… (Вздох.) Только пока не стоит. Во-первых, сразу его бы не поставили в план. У нас на очереди другая большая работа. Во-вторых, план — это значит сроки. А какие могут быть сроки? От двух недель до бесконечности. Вот найду верный путь, тогда буду добиваться включения в план. А по заявке — у меня еще нет такого имени, чтобы по заявке меня включили в план.

Танюша всегда опаздывала. Объяснять опоздание она начинала еще на лестнице, и, когда брат открывал ей, объяснения были в самом разгаре. Танюша быстро-быстро говорила что-то неразборчивое, потом выпаливала — раз! — и загибала палец. При этом ракетки и мячи сыпались на пол. Затем еще тирада, и — два! — она загибала второй палец. И наконец — три!

Например: «Не расписаться, не подписаться, неприличные ногти, в парикмахерской очередь — раз!.. Отдавала перетягивать ракетку, мастер сказал, что будет готова, а было не готово — два!» И так далее.

Танюша жила теперь у нас, и синяя комнатка опять изменилась. Теперь там стоял полированный шкафчик, висел белый халат с тюльпанами и прыгали шерстяные теннисные мячи. Танюша училась в университете на физмате и отлично считала до трех. Брат тоже научился загибать пальцы и считать до трех.

Работа в институте — раз! Работа над силовым клеем — два! Танюша со всеми ее очаровательными штучками — три! Были еще «четыре» и «пять», но уже менее существенные.

Танюша — это было для него ново. Вот он сидит занимается, а она в кресле у него за спиной. И ему хорошо, спокойно. Пусть себе дышит! Он может с ней и не разговаривать. Но Танюша не может с ним не разговаривать. Надо рассказать про зачеты, про сестер, про маму… И он должен рассказать ей про то, что делает. Почему, например, он так долго говорит по телефону с Иваном Степановичем и у него при этом такое радостное лицо? Почему смотрит не на Танюшу, а в угол и очень доволен? Почему все говорит, говорит…

Однажды она сказала:

— А чем это так хороши твои полимеры?

Они присели у тонконогого столика, и брат исписал формулами, черточками, стрелками два листа бумаги, объясняя разницу между мономерами и полимерами. С карандашом на весу он посмотрел на Танюшу — понимает ли? Ведь она математик, должна уметь отвлеченно мыслить.

Танюша была задумчива.

— Какие они милые! — сказала она вдруг.

— Кто — милые? — опешил брат.

— Твои… полимеры.

— Но почему же они милые?

— Они такие способные, деятельные, такие щедрые… Из них можно столько всего сделать… — Она очень одобрила полимеры и осталась довольна разговором. Танюша всегда с охотой раскрывалась навстречу всему хорошему.

— Что ты такая веселая? — спрашивал ее брат.

— Я просто ехала в автобусе, просто смотрела в окно, и мне было так хорошо, так весело!

Однажды она заявила:

— Я заработала сто рублей!

— Как это? — Брат поднял брови.

— У меня в сумочке были деньги: на портниху — раз, на плату за ученье — два, за электричество — три! А в комиссионном были туфли… Такие… — Танюша закрыла глаза.

— Ты их купила? Как же ты заработала?

— Стояла, стояла и… не купила, и сто рублей остались в сумочке. Значит, я их заработала! — ликовала Танюша.

Иван Степанович так ни разу и не пришел к нам пить чай. Он так и остался для нашей семьи (исключая брата) лицом мифическим, телефонным. Зато Шурка Дымский заходил… за мной. И уводил меня в кино и на концерты. Что ж, я ходила. Мне даже льстило, что мой кавалер не какой-нибудь мальчишка-чертежник из нашей мастерской, а молодой ученый с именем. Да и ни один мальчишка-чертежник за мной не ухаживал, так что выбирать не приходилось.

— Нина дома? — раздавалось в передней. Шурка так старался говорить басом, что у него получалось: «Нына дома?»

Когда он в первый раз взял меня под руку, я почувствовала на своей руке словно чугунное ядро. Ну и бицепсы у Шурки! Брат рассказывал, как он с детства упражнялся с гантелями. Мне показалось, что я прикована к Шурке, к его тяжелому, устойчивому корпусу. Шагая рядом, он бил по земле крепкими ногами, а я диковато поглядывала на него сбоку. Мне хотелось вырваться от Шурки, и в то же время рядом с ним я чувствовала себя увереннее, даже значительнее. Насчет пьес и кинокартин у Шурки всегда было свое мнение. Правильное. Я с ним соглашалась. Но вот мы приходим на концерт. Я слушаю предконцертную мешанину звуков с обрывками мелодий, шум движения людей, гляжу на серебряные стройные трубы органа, на медовую желтизну пюпитров, занавесей, паркета… и мне как-то по-особому хорошо. Появился дирижер. Минута тишины, всегда немного страшная, — и начинается. Шурка не участвовал во всем этом. Музыку слушала я одна. Это было грустно. Мне хотелось, чтобы Шурка слушал, чтобы его проняло, чтобы у него заблестели глаза, размягчилось лицо. Мне жалко было Шурку, как бывает жалко глухого. Мне нужно было подружиться с ним, раз уж мы все равно ходим вместе в театр и на концерты. Но Шурка был для меня закрыт, я в нем ничего не понимала.

И все-таки он уже стал для меня — пусть немного — своим. С ним было уютно и надежно. Только зачем мне эта преждевременная устроенность? А жизнь? Я еще ничего не видела, ничего не сделала. И я не понимала себя.

В день моего рожденья Шурка принес мне книгу, которую написал он, Александр Дымский, создал, так сказать! Лицо у него было торжественное, губы немного дергались от смущенья. Книга была завернута в бумагу, а еще он протянул мне картонную трубу. Я, конечно, первым делом заглянула в трубу. Ух, каким густым, прекрасным запахом ударило оттуда! Я запустила в нее руку, укололась и вытащила огромный букет роз, белых и красных. Почему же он запихнул их в трубу? Наверное, трудно было запихивать? Понятно! Не мог же он, А. Д., идти по улице с букетом!

Книгу я развернула только на другое утро. Было воскресенье, и я на свободе делала смотр своим подаркам.

Серая обложка. Черными буквами наверху — «А. Дымский». Внизу — «Технология производства…» не помню уж, какого производства.

Раскрыла книгу, и мне стало жарко. На первом листе крупными синими буквами было написано: «Моей Нине». Да что же это? Еще никто ничего не сказал, и вдруг — моей? Как же теперь быть?

— Дорогая, нет ли у тебя мягкой резинки? — Брат неслышно вошел в тапочках. — О, что это? Шуркина книга? — Он взял ее и стал с жадностью рассматривать. Переворачивал, хлопал по обложке. — Да-а-а… — говорил он восхищенно. — Да-а-а! Ты мне дай почитать, дорогая. Все-таки Дымский — потомственный химик, и отец его, и дед… да и сам он — голова! В большие ученые выходит твой Шурка!

Я так обрадовалась! Даже не обиделась на «твой». Пока брат говорил, Шурка рос и рос в моих глазах, я видела его сильную, главную сторону, а мне сейчас просто необходимо было гордиться Шуркой. Мне стало весело.

— Ты что же вчера так рано ушел? Заглотал кусок торта и удалился? Танюша без тебя такое выдавала!

— А что она рассказывала? — встревожился брат.

— Много… И про бабушку Марью Ивановну!

— Как? И про бабушку тоже?

— Да, про то, как бабушка ехала в автобусе…

— Довольно, я это все слыхал сто раз! — Брат нахмурился.

— Да ты не сердись, у нее это так симпатично получается!

Брат улыбнулся.

— Дорвалась, значит. А я вчера дорвался до работы без ее непосредственного участия.

— Что-то я замечаю, что ты все стараешься отделаться от ее непосредственного участия. А она все обижается и уезжает к маме.

— Ты думаешь, мне не хочется с ней побыть? — Брат горестно сдвинул брови. — Но это меня отвлекает, а мне сейчас нельзя отвлекаться. Мне ведь тоже нравится, когда она что-нибудь рассказывает, а я ее обрываю.

Я по себе знала, как он умеет оборвать: «Короче, короче…» Обидно обрывает. Но я закалена с детства, и к тому же сестра. Танюше труднее.

— Ты эгоист! Ты только и думаешь о том, отвлекает она тебя или нет, о ней ты совсем не думаешь!

— Иногда вовсе забываю! — Он поднял брови. — Никак еще не привыкну к семейной жизни.

— Ты только вот что учти: ей трудно до конца понять, что такое для тебя твоя работа, и она совсем еще девочка, и ей все от тебя обидно, и ты должен чувствовать за нее ответственность.

— Да-а-а, — вздыхает брат, окутываясь табачным дымом, — да-а-а!

— Ну ладно, как у тебя двигается-то?

— Двигается, только… на месте. А тут еще вызывают меня к начальству и поручают одну интересную и срочную работу.

— Так это здорово!

— Да, здорово, но клеем заниматься будет еще труднее.

— Да брось ты этот клей, занимайся пока институтской работой, она тебя поднимет.

— Да, — кивнул он кротко, — поднимет. Это ты права, дорогая. Кстати, ее тоже не очень просто сделать. И конечно, клей надо бы пока оставить…

Брат сидел напротив меня, худой, угловатый, с красными веками, локтем упираясь в коленку, в сухих серых пальцах дымила папироса. Я следила за улетающим дымом и понимала, что это не ответ, что я его не уговорила.

— …Но тут есть одно обстоятельство, не знаю, поймешь ли ты…

— Какое?

— А такое, что я уже не могу из этого вылезти. Ведь я хожу где-то близко, вот-вот… и выйду на верный путь. Ты знаешь, — он посмотрел на меня веселее, — ведь я «по дороге» почти два клея изобрел! Да! На один даже авторское свидетельство получил. Но это не то. А то, что мне нужно, рядом, здесь, но я еще не вижу, я брожу ощупью, как слепой. И это так мучительно! — Он затолкал папиросу в пепельницу. — Я прозреть хочу! Мне видеть надо! И тогда я все успею. Все сделаю. И свой клей и институтскую работу. И с Танюшей буду каждый вечер в кино под ручку ходить. А теперь давай мне Шуркину книгу, я ее полистаю. Правда, это не о клеях, но все равно интересно.

— А… Шурка тоже клеями занимается?

— Да, и как раз ищет клей вроде моего!

— Как? И Шурка?

— Что ты так всполошилась-то? И Шурка и еще немало химиков во всем мире… Кто-нибудь да найдет.

Мне было безразлично, кто там что ищет во всем мире, но мой брат и Шурка… Теперь мне придется принять чью-то сторону. Вот весы. На одной чашке — брат, продолжение меня самой, только более совершенное, брат, которому я верю с детства. На другой — Шурка. Мне сейчас просто до зарезу нужно гордиться Шуркой! Что же делать?

— Значит, у вас соревнование, что ли?

— Ну, нет. Соревноваться мне с А. Дымским не приходится. У него — вот! — Брат постучал желтым ногтем по книге. — Имя! Его работа в плане института, ну, и все, что из этого следует: материалы, помощники, лаборатория… Он ищет свой клей в рабочие часы, а свои вечера он может посвящать, — легкий поклон в мою сторону, — искусству.

Мне стало не по себе. Хожу с Шуркой по театрам, а брат мучается.

Я все время думала о брате и о Шурке. И дома, и на работе за чертежами, и в трамвае… И додумалась вот до чего: пусть они изобретают силовой клей вместе! Шурка, может быть, сильней в теории, зато брат «на выдумки хитер». Пусть, пусть объединятся, я их уговорю.

А какие у них были сейчас взаимоотношения? Да никаких. Брат очень уважал Шурку — как он листал его книгу! — и в то же время подсмеивался над ним. Когда вечером раздавался звонок и брат шел открывать, по дороге он оборачивался и, выдвинув нижнюю челюсть, скроив «Шуркино» лицо, говорил «Шуркиным» баском: «Нына дома?» И тут же входил настоящий Шурка и точно так же говорил: «Нына дома?» А брат бросался его обнимать с криком: «Дымс-кий! Дымога-ров!» Это невозможно было вытерпеть. Я хватала сумочку и почти выталкивала Шурку на лестницу. Вот и все взаимоотношения.

Надо было их свести. Чтоб поговорили. Однажды я предложила Шурке вместо кино попить у нас чаю. Он пришел, отглаженный, в галстуке. Брат притащился из своей комнаты в тапочках, фуфайке с растянутым воротом, весь в дыму.

Наливая чай, раскладывая варенье, я вслушивалась в то, о чем они говорили, и пока ничего не понимала. Ясно одно — они противники. Вроде шахматистов или боксеров. Стараются отгадать замыслы друг друга и не выдать свои. Но скоро обоим стало до того интересно разговаривать, что брат сказал:

— Пойдем ко мне, я покажу тебе кое-какие наметки.

Шурка вскочил, забыв меня поблагодарить, и они устремились в комнату брата как единомышленники.

Я посидела немного за столом и покивала самой себе — как будто может получиться. Потом встала и пошла к двери брата. Даже присела на сундук, как в детстве. Нет, теперь я взрослая, меня никто не выгонит. Не выгнали. Даже не заметили, как я вошла.

Шурка сидел на стуле, крепкий, несокрушимый, выставив чугунное плечо и глядя поверх плеча на брата.

А тот серый, весь в сером дыму, сидя с высоко поднятыми коленями на своей провисшей, как гамак, кровати, смотрел на Шурку снизу, наморщив лоб.

— Мне интересно найти свои, новые материалы, сделать свой, целиком отечественный клей!

«Конечно, отечественный, — думала я, стараясь быть честной и становясь на сторону Шурки. — А то какой же? Не преклоняться же перед заграницей?»

Брат медленно помотал из стороны в сторону головой.

— Мне не кажется целесообразным открывать уже открытые америки. Если я с умом использую материалы, изобретенные и не у нас, и создам выдающийся по своим качествам продукт, то почему бы мне этого не сделать? Зачем мне пренебрегать опытом мировой науки?

— Я не собираюсь пренебрегать опытом мировой науки. Мне известно, что есть сейчас в мире. Но меня интересует работа над своим, целиком своим клеем, и это в моих силах Зачем мне пользоваться чем-то готовым? — Шурка сверху вниз посмотрел на брата, словно он, Шурка, твердо стоял обеими ногами на земле, а брат бултыхался перед ним в каких-то сомнительных волнах, и куда его вынесут эти волны — неизвестно.

Ну, а брат?

Он знал свое, и Шурка был ему не указ.

— Я понимаю, у тебя задача скорей теоретическая, исследовательская. А мы, практики, грубые ребята, нам бы скорее дорваться до самого продукта, чтобы было что в руках подержать, в хозяйство запустить. И на мировую науку я смотрю как на огромную кладовую, где и твои труды, и мои труды, и еще множество трудов наших и зарубежных ученых. И я не хочу ограничивать себя. Я хочу, если мне это нужно, брать оттуда самое лучшее. То, что может дать моему клею самые высокие качества.

Я сейчас же переметнулась на сторону грубых ребят, практиков.

— Поиск! — продолжал брат. — Это, конечно, самое захватывающее. Но я могу увлекаться только тогда, когда четко вижу конечный продукт и то, как он будет работать.

— Но ведь и у меня поиск, — улыбнулся Шурка, — тоже должен увенчаться клеем! Я работаю в отраслевом институте! Только путь у меня более интересный, и я уверен, что «по дороге» открою какие-то новые закономерности.

Но ведь брат «по дороге» уже изобрел новый клей, даже получил авторское свидетельство! Что же он молчит!

Я поглядела на Шурку, так уверенно блестевшего приглаженными волосами и очками, и на брата, который совсем утонул в дыму. Наверное, брат просто стесняется поставить рядом с Шуркиными закономерностями свои клеи. Считает их мелочью. Нет, не объединятся они. И думать нечего.

А мне как быть? На чью сторону становиться? Вот что: пусть они сделают каждый свой клей. У кого лучше выйдет, за того и буду «болеть». А когда-то они еще сделают? И я совершенно успокоилась.

Вскоре у брата наметились какие-то сдвиги, как я поняла из его телефонных разговоров с Иваном Степановичем.

Мы с Шуркой отправились смотреть новую пьесу «Не сдадимся». Шурка не ручался за нее. Он шутил: «Может быть, мы уже после первого действия сдадимся и уйдем!»

Днем сегодня капало, а к вечеру застыло. Деревья стояли по колено в черноватых, с антрацитными искрами сугробах и блестели обледенелыми ветками. Жгучий, острый ветер тревожно, порывами налетал из темноты.

Мы до конца досмотрели пьесу о том, как люди попали на льдину и как они там героически себя вели. А я не видела людей. По сцене катались какие-то меховые узлы, от картонных льдин пахло пылью.

Вышли из театра, и вдруг я увидела снег. Он был такой неожиданный, и свежий, и никому не нужный весной. Как белые тени, падали пушистые, легкие хлопья, розовея у фонарей. Они качаясь, летели прямо к своей погибели. Они исчезали, коснувшись тротуара, а под ногами становилось все мокрее. Весенний снег, беззащитный и смелый. Обреченный и веселый. Мы шли, а нежные хлопья садились к нам на плечи, касались щек.

Шурка, энергично отмахиваясь от снега, развивал свои суждения о пьесе. Он не обращал внимания на снег, я не обращала внимания на Шурку.

Мы подошли к подъезду, тут мы обычно прощались. Но Шурка, продолжая говорить, вошел вместе со мною и сразу замолчал. Под лестницей была темнота и каменный сырой холод. Желтый свет лампочки высоко под потолком не доходил до нас. Я скорее сунула Шурке руку, чтобы он ушел. И вдруг он как-то согнулся, торопливо забормотал: «Какие руки холодные!» И стал целовать мне руку. Я тут же выдернула ее, он откинулся к стене, с минуту стоял, глядя на меня, потом заметил, что рукав у него запачкался об стену, и начал оттирать его другим рукавом. И этот жест показался мне удивительно противным. Ничего не сказав, я взбежала вверх по лестнице. Мне открыла мама, она сейчас же легла и заснула, а я села у стола и сдавила голову руками. Нет! Не будет этого! И в первый раз спросила себя: «Чего этого?» Я не выйду замуж за Шурку. Нет, не выйду! И все, что накапливалось у меня внутри против Шурки, вдруг выплеснулось наружу. Он не по мне. Он не понимает, не любит того, что люблю и понимаю я. Меня он тоже не понимает. Зачем мне такой?

Я уставилась в черную щель между занавеской и окном. Там по черной подмороженной улице топал Шурка. Он уходил из моей жизни. Вот дойдет до угла — и нет его. И если мы потом увидимся, он не будет иметь ко мне никакого отношения. «Мой» Шурка ушел.

И я сидела, глядя на черную щель, ни о чем не думая, только мне было нехорошо. Пусто и нехорошо.

Вдруг крики, плач, что-то упало. Некоторое время я слышала отчаянный плачущий голосок Танюши, уговаривающий голос брата, потом все стихло. Но вот торопливый топоток в передней, хлопнула входная дверь.

Этот номер мне знаком. Танюша нарочно хлопает дверью — пусть «он» думает, что Танюша уехала к маме, а она спрячется в гардеробе.

Д-р-р! — звонок в дверь. Да кто же это может быть? Три часа ночи. Открываю дверь — что такое? Это мне снится? Вхожу я сама в своей коричневой шубе и шляпе, в сопровождении двух милицейских чинов.

— Здравствуйте, это ваша гражданка? — спрашивает дородный участковый. Он хорошо знает нашу семью. Теперь я вижу — из-под моей шляпы торчит острый Танюшин носик.

— Наша! — отвечаю я. — Где вы ее нашли? — А сама смотрю на блестящие пуговицы милицейских и не понимаю, почему они ее привели.

И тут все трое заговорили почти одновременно. Участковый — мягким, назидательным тенорком: «Вижу, гражданочка в вашей одежде под окнами ходит, сперва думал — вы, нет, не вы». Танюша звонко, слегка надтреснуто! «Мы поссорились, я сказала, что уеду к маме, он спрятал мою шубу, мои ботики, я надела шубу его сестры…» Постовой басом, засунув руки за ремень: «Какое детство, какое детство!» Участковый: «А уж ночь-полночь, думаю — что это она тут делает в вашей шубе?»

Танюша: «Я ходила под окном, смотрела, погаснет у него свет или не погаснет?»

Постовой: «Какое детство!»

Участковый и постовой солидно простились, приложив руки к козырькам, а Танюша села плакать. Она сдвинула мою шляпу на затылок, слезы быстро капали на мою шубу. Она была вся розовая, распухшая, и правда «детство». «Он даже не вышел из комнаты… Пусть он бросит этот клей, а то я уеду к маме и больше не верну-усь. Никто с него не требует, делал бы институтскую работу…»

Я начинаю говорить Танюше, как это ему важно, как интересно, а сама вижу одно: она его любит, а он ее обижает, и сама же на него сержусь.


Рано утром я встала открыть молочнице. Что это большое, светлое лежит на низком широком шкафчике в передней? Батюшки мои — Танюша! Я взяла молоко, заперла дверь и стояла в полумраке, не зная, разбудить Танюшу или нет. Может быть, позвать брата?

Только я о нем подумала, как он сам медленными шагами вышел из темноты коридора. Я хотела заговорить о Танюше и… ничего не сказала. Он был спокойный, слишком спокойный, и это меня встревожило. Какой-то пустой. Словно освободился от чего-то, но радости эта свобода не дала. Словно бежал за чем-то, вот вы увидите, вот я вам принесу, а вернулся ни с чем, с пустыми руками. Да, пустые руки висели вдоль тела.

— Я шел по неверному пути.

«Да, да», — закивала я. Он назвал словами то, что я уже почувствовала. Только странно — он сказал это с каким-то даже удовлетворением.

— Хорошего мало! — вздохнула я.

— А все-таки есть.

— Что же?

— То, что этот путь уже исключается.

До чего же весело! Человек работал год впустую, чтобы прийти к такому выводу!

— А институтская работа?

Брат махнул рукой — сделают без меня.

Так. Значит, прозевал.

Танюша на шкафчике шевельнулась, у нее свесилась рука.

— Еще свалится, надо разбудить.

Я ушла к себе, села на кровать. Ну и ночка! Я потеряла Шурку, брат зашел в тупик, Танюша чуть не уехала к маме.

Шурка — бог с ним. Так надо. А брат выберется. Он сейчас же, не откладывая, начнет выбираться. Он будет лезть и лезть, он будет изо всех сил продираться сквозь заросли в любую непогоду.

Хорошо, что я это говорила самой себе, а не вслух. Он бы мне показал «заросли», он бы мне выдал «непогоду»!


Загрузка...