Перевод А. Тер-Акопян
Посвящаю своим учителям:
Арпик Поладян,
Арусь Погосян,
Анушавану Варданяну,
Арпик Мкртчян
— Земной шар вертится, — говорит ученик.
— Нет. Земной шар вертится, — говорит учитель.
— Поля зеленеют, — говорит ученик.
— Нет. Поля зеленеют, — говорит учитель.
— Дважды два четыре, — говорит ученик.
— Нет. Дважды два четыре, — поправляет его учитель. Потому что учитель знает все это лучше.
Стояло обычное весеннее утро. И небо было чистым, голубым — цвета незабудок. Можно было рассчитывать еще на один звонкий солнечный день…
Но на небольшом клочке неба (площадью, наверно, не более трехсот — четырехсот метров), под которым находилась школа имени Мовсеса Хоренаци, тем же утром сгустились темные чернильные тучи, сверкнула молния и, конечно же, посыпался град. Все это, разумеется, в переносном смысле. А в действительности школьный день начался обычно, но на второй, а тем паче на третьей перемене в классах и в коридорах, как сквозняками, потянуло разными историями, которые можно определить двумя словами: школьный фольклор. И песня, и шутка, и анекдот, и, конечно же, легенда — все входит в этот жанр.
Согласно основному варианту легенды, накануне, после уроков, группа ребят из десятого «Б» предалась сумасшедшему веселью, апогеем которого явился танец Мари Меликян на столе. Во время танца, как свидетельствует легенда, Мари постепенно освободилась от всех своих (понимаете, от всех!) одежд. И в самый напряженный момент, когда Мари выплясывала на столе в наряде своей прародительницы Евы, дверь неожиданно распахнула преподавательница химии Сона Микаелян.
Тут легенда разветвляется на две версии. По одной из них, завидев химичку, ребята повыпрыгивали из окон (хотя десятый «Б» находится на четвертом этаже), и Мари осталась на столе одна в чем мать родила. Магнитофон, не ведающий о происшедшем, продолжал надрываться, и Сона Микаелян, не сумев его выключить, столкнула ни в чем не повинный ящик на пол, а стоит он ни более ни менее триста пятьдесят рублей новыми.
По второй же версии, ребята (а их было пятеро) при виде химички тут же изобразили живую ширму, за которой Мари оделась в мгновение ока, в совершенно пристойном виде предстала пред очи преподавательницы и эдак вежливенько спросила: «Вам что, не нравится эта музыка?» И собственноручно, спокойно и благопристойно выключила магнитофон.
И продолжение имело различные вариации. По одной — учительница химии пришла в неописуемую ярость и стала осыпать учеников бранью. Ребята оскорбились — неужели они не имеют права слушать музыку, тем более после уроков? А учительница обозвала их лгунами и трусами и закричала, что она собственными глазами видела — Мари была совершенно раздетая!.. На сей раз и ребята и Мари окаменели от изумления и обиды. Один же из них, а именно Армен Гарасеферян, между прочим, заметил, что у него есть незамужняя тетушка, которой, когда она слышит такие ритмы, тут же начинают мерещиться раздетые молоденькие и непременно красивые девушки. После столь язвительного намека учительница химии (которая, кстати, была не замужем, и все сразу об этом вспомнили) хлопнула дверью, пулей вылетела из класса и понеслась прямо в кабинет директора.
Рассказывают и другое. Учительница настаивала, чтобы все тут же предстали перед директором, а Мари ответила, что товарищ Саак Вануни недавно сел в машину и уехал — по-видимому, домой. И заявила, что, между прочим, их классный не… а Арам Сапоян, который, как всем известно, две недели назад внезапно скончался. А затем вроде бы ученики спокойно, не спеша, собрали раскиданные по партам учебники, тетради и с песней (да-да, с песней!) вышли на улицу. А преподавательница химии, у которой, кстати, не было уроков в десятом «Б», растерянная и одновременно взбешенная, вбежала в учительскую, а оттуда в кабинет Саака Вануни — видимо, чтобы ему позвонить…
Секретарша Софик Лорецян, или Софи Лорен, как ее давно уже прозвали теперешние десятиклассники, в тог момент, естественно, сидела на своем вращающемся стуле. Естественно, потому что, во-первых, работа заканчивается в четыре, а во-вторых, вот-вот начнутся вступительные экзамены и она в пятый раз намерена попытать счастья на любом факультете университета — филологическом, юридическом, биологическом. Телефон секретарши спарен с директорским, но, в отличие от обычной системы, он не отключается, когда говорят по второму, параллельному. Но это так, между прочим. И вот, значит, заходит Софи Лорен спустя несколько минут в кабинет директора и находит преподавательницу химии на диване в полуобморочном состоянии. Софи Лорен — молодчина девочка! — не растерялась, тут же поднесла бедняге воду и валидол. Химичка и от того и от другого отказалась. Но так как ее пульс все еще был учащенным, секретарша вынуждена была набрать (о, до чего же наивная!) номер «скорой помощи», которая, конечно же, не приехала. В связи с этим многие вспомнили, что, когда в прошлом году у школьного сторожа дяди Санасара был сердечный приступ, «скорая помощь» прибыла лишь через три часа, когда дядя Санасар уже был дома и преспокойно смотрел по телевизору футбол.
И прочее и прочее.
Вот с какой мрачной увертюры началось весеннее утро в школе имени Мовсеса Хоренаци.
— Все у нас великолепно, нам только стриптиза недоставало, — мрачно сказал Саак Вануни. — Мы станем притчей во языцех в роно… Ты что, в самом деле видела, или, может, тебе почудилось?..
— К сожалению, в самом деле. — На столе все еще стоял стакан воды, принесенный накануне Софи Лорен. Сона Микаелян почему-то поднесла его к губам и стала пить воду глоточками. — К сожалению, я видела это своими глазами, товарищ Вануни. Понимаю, что вы предпочитали бы, чтобы я этого не видела, но увы…
Директор утомленно взглянул на Сону Микаелян. Он всегда высоко ее ценил — она была лучшей преподавав тельницей химии, душой всех школьных вечеров и плюс двоюродной сестрой заместителя министра просвещения. Вануни долгие годы преподавал математику (в младших классах) и с давних пор пристрастился к словечку «плюс». Правда, вот уже восьмой год бремя директорских обязанностей отлучает его от преподавания.
— Очень гнусная история, — сказал он в конце концов. — Плюс скоро экзамены… а тут сразу шесть человек… Ну и поколение…
— Считайте, что я вам вчера не звонила, — холодно прервала его Сона Микаелян. — Я могу идти?
— Вы меня не так поняли, — неожиданно перешел Вануни на «вы». — Прежде всего, уже многие об этом откуда-то знают. И плюс, — Вануни проглотил целое сложноподчиненное предложение: «Плюс то, что уж ты-то сообщишь своему двоюродному братцу, заместителю министра — правда, по части строительства, но заместитель есть заместитель, и уж он-то донесет тому, чей он заместитель». — Плюс класс не имеет даже воспитателя. Видимо, из-за них бедный Саноян получил инфаркт — Вануни выпрямился, поправил галстук и потянулся к телефону. — Наверно, следует сообщить министру. Случай необычный, чепе.
— Какая в этом необходимость? — опять прервала его Сона Микаелян. — Это наше внутреннее дело. — Рука директора замерла на мгновенье в воздухе: Соне не нравится, что директор первый хочет сообщить министру? — Может, вызовете этих… — учительница, в свою очередь, удержалась от хлестких слов, готовых сорваться с языка. — Нужно выяснить, кто был зачинщиком. Я, разумеется, вмешиваться не стану — не я их классный руководитель, я даже не преподаю им.
Саак Вануни, внешне недовольный, а внутренне успокоенный, снял руку с телефонной трубки. Если бы даже он и собирался звонить министру, все равно сразу бы не соединили — просто нужно было сделать вид, что он не намерен, как говорится, замять дело и не боится правды, какой бы горькой она ни была. Это пусть знают все и тем более мадемуазель Сона Микаелян.
— Сейчас я их вызову, — сказал он официальным тоном. — Прошу вас остаться. Вы единственный свидетель. Возможно, прямо сегодня придется собрать педсовет.
Ваан Мамян проснулся разбитый, с головной болью. Он долго брился, потом тщательно гладил голубую сорочку и придирчиво выбирал галстук. Потом сварил себе кофе, который получился слишком горьким. Хотел было позавтракать, открыл холодильник, взглянул на его содержимое, всего было много, но он почему-то захлопнул дверцу холодильника, выпил еще одну чашечку кофе и закурил. Что ждет его в новой школе, да еще в конце учебного года? Может быть, правильнее было бы не торопиться, подождать несколько месяцев и прийти в сентябре?.. Сестра — она тоже педагог — на этом просто настаивала. Он с ней был полностью согласен, но тем не менее выдержать свое бездействие смог только десять дней. Утром по-прежнему вскакивал в семь часов, будто разбуженный школьным звонком. Просыпался окончательно, а звонок все продолжал звучать в его ушах с какой-то неизбывной печалью. Он прямо места себе не находил. Читал, играл сам с собой в шахматы, включал телевизор, иногда звонил какому-нибудь приятелю. «Он на работе», — был неизменный ответ. А на работу Мамян уже не звонил.
Короче, не выдержал, отправился в роно, и ему предложили школу имени Хоренаци, где внезапно от сердечного удара скончался учитель литературы. Часов ему дали немного — только в одном классе. Скоропостижно скончавшийся учитель был пенсионного возраста, ио до последних дней не расстался со школой. «Работайте пока на неполной ставке, — сказали Мамяну. — С сентября будет больше часов».
А в ушах Мамяна все еще звучал разговор с бывшим директором.
«Поймите, литература — всего лишь дисциплина, такая же, как арифметика, химия, такая же, как… физкультура, да-да, физкультура!..»
«Но вы же сами преподаватель литературы…»
«И неплохой, должен вам сказать, преподаватель. Даю ребятам знания, вникаю с ними в материал программы, и мои питомцы поступают в вузы. А сколько раз я предугадывал темы экзаменационных сочинений! И работал с ребятами именно над этими темами… Я учу их предмету!»
«Литература — не предмет. Литературу нельзя выучить. Не это задача педагога».
«С вами с ума сойдешь, Мамян».
«Осторожно, ненавязчиво мы обязаны помочь юноше разобраться самому в литературе. Не зубрить биографию писателя, не перекатывать сочинение из разных учебников — он должен открыть для себя писателя, понять его книгу! Литература нужна всем, а не только тем, кто надумал стать филологом, не только тем, кто собирается поступать или, чего греха таить, пролезать в вуз».
«Вы сомневаетесь в справедливости наших оценок?» «Я бы вообще не ставил оценок по литературе».
«Вы пытаетесь подорвать основы школы, Мамян!»
«Я слишком люблю школу, чтобы… Школа для меня не служба, а жизнь».
«Одним словом, вы наш школьный Дон-Кихот».
«Достоевский считает «Дон-Кихота» самой важной книгой для юношества — ее должен прочесть каждый».
«Кто?»
«Достоевский».
«Все мы, разумеется, читали «Дон-Кихота». Он был фантазером, сражался с ветряными мельницами. А нам предстоит воспитать деловых людей. Де-ло-вых!»
«Вроде нашей бывшей учительницы Адринэ Варданян? Я на днях ее видел, она работает теперь в магазине. Наверно, вы и сами знаете».
«Знаю. Ну и что?»
«Она сказала мне — поражаюсь, как я двенадцать лет проработала в школе…»
«А сколько ваших учеников поступило в вуз, Мамян?» «Не знаю, не считал. Но среди них попадались такие, которые любили литературу по-настоящему. К сожалению, я не сумел привить эту любовь всем. Наверно, я плохой учитель».
«Да, Мамян, извините за откровенность, вы плохой учитель».
«А хорошей учительницей была Адринэ Варданян».
«Кто такое сказал?»
«А вы разве взволновались, удивились, когда она ушла в торговлю? Нужно было бить тревогу, кричать, как Оган-Горлан[59], а вы спокойно ее проводили, наверно, даже пожелали успехов на новом поприще».
«Она была преподавательницей математики».
«Она была учителем. У-чи-те-лем!»
…Пора было идти. Перед тем как захлопнуть дверь, взглянул на портрет матери и услышал ее голос. Улыбнулся, потому что мать улыбалась ему с портрета.
На большой перемене преподаватели обычно прохаживались по коридору или спускались в столовую выпить кофе, чаю, а если стояла хорошая погода, выходили во двор. Сегодня же почти все остались в учительской. Во-первых, до многих уже дошли слухи о случившемся — какой-нибудь один вариант, а то и сразу несколько. А во-вторых, директор Саак Вануни вот уже более часа сидит, запершись в своем кабинете, с единственной свидетельницей происшествия Соной Микаелян. Секретарша никого к нему не пускает, никого с ним не соединяет: «Товарищ Вануни занят. Говорит по телефону с министром».
— Не поколение, а уравнение с десятью неизвестными, — зажигая очередную сигарету, мрачно произнес Мартын Даниелян, преподаватель математики. — Впрочем, я для себя уже давно его решил. В ответе нуль. Нуль!
— Я с тобой не согласен, Мартын, — возразил Вардан Антонян, преподаватель литературы в десятом «А» классе, — нельзя судить о поколении по трем-четырем юнцам. — Антонян, председатель школьного месткома, был несколько обижен тем, что Вануни не посоветовался с ним. — Хотя в том, что ты говоришь, есть, конечно, доля истины.
— Доля истины! — усмехнулся Даниелян, не взглянув на Антоняна. — Истина сейчас витает в воздухе, и любой ее может поймать. Не знаю, то ли времена изменились, то ли мы устарели. Я, вы знаете, сторонник строгих методов воспитания, но кто меня в этом поддержит…
В открытое окно учительской врывались голоса ребят. Педагоги сидели за длинным столом, некоторые проверяли тетради, двое играли в шахматы — царила атмосфера ожидания. Пока судить о случившемся было небезопасно — каждый чувствовал, что легенда, подобно снежному кому, обрастала все новыми и новыми подробностями.
Раздался звонок директора — секретарша была вызвана к нему в кабинет. Она мигом вскочила со своего вращающегося стула, привлекла к себе, подобно магниту, взоры всех педагогов, а потом зачем-то снова села, достала из ящика стола зеркальце, поправила волосы, подкрасила губы и только после этих манипуляций скрылась за кожаной тайной дверей.
— Опасный возраст, — дожевывал свою мысль Даниелян. — На всех углах к ним сторожа приставляй. В каждом из них скрыта бомба замедленного действия. Не знаешь, когда взорвется.
— Да, сложный возраст, — сказал один из игравших в шахматы, его положение на шахматной доске было отнюдь не блестящим. — С ними всегда нужно делать ход конем.
— Прекрасный возраст, — заявила старшая пионервожатая, которая окончила эту же школу всего год назад. — Просто вы пытаетесь новый замок открыть старым ключом. — Потом она, видимо, вспомнила, что здесь сидят ее вчерашние учителя, и спешно попыталась исправить оплошность. — Речь идет не обо всех присутствующих, разумеется.
В этот момент распахнулась обитая дерматином дверь, и появилась Софик Лорецян. Она тщательно закрыла за собой дверь и таинственно произнесла:
— Вызывает… — Антонян подался вперед. — Вызывает героев дня, товарищ Антонян.
— А кто они? — надломленно спросил Антонян.
— Мари — ну это вы знаете… Армен Гарасеферян…
— Естественно, — подал голос Даниелян, — этот Гарасеферян бредит заграницей… А кто еще?..
— Тигран Манукян…
— Не может быть, — сказала старшая пионервожатая, — Тигран такой скромный, застенчивый.
— Все они застенчивые. Как за каменной стеной, за родительской опекой и за нашим попустительством. Кто еще?
— Ваан Сароян.
— Вот это в самом деле удивительно. — Ваан был лучшим математиком класса, гордостью Даниеляна. — Ты уверена, Софик?..
— Да. Еще Ашот Правдивый, извиняюсь, Ашот Канканян и Смбат Туманян. Пятеро мальчишек и Мари. — Софи быстро вышла из учительской.
Тут заговорили все разом. Кое-что уже стало фактом, и потому можно было критиковать, защищать, судить, жалеть и заявлять, что от того-то и того-то этого следовало ожидать.
Вскоре Армен, Тигран, Ваан, Ашот и Смбат вошли в учительскую. «Мари в школу не явилась, — сообщила Софи. — Сейчас позвоню домой».
Ребята внешне выглядели совершенно спокойными, только взгляд их был несколько напряжен. Они поздоровались с учителями и направились к обитой двери.
— Входите, — сказала им секретарша, она уже успела набрать номер телефона Мари. — Алло, можно Мари? Это ее мама? А Мари дома? А, больна. Это из школы. Хорошо.
— Наверно, простыла, — язвительно заметил игравший в шахматы, тот, что был на пороге проигрыша. — Бедное дитя…
В этот момент открылась дверь и вошел Ваан Мамян.
— Здравствуйте, — сказал он. — Могу я видеть директора?
Кое-кто из учителей ответил на его приветствие.
— Кого вы хотите? — спросила Софи. — Директор занят.
— Я…
И тут зазвенел звонок.
Какое-то движение в учительской, конечно, наметилось, но тем не менее никто не подошел к шкафу с классными журналами.
— Может быть, вы доложите обо мне? — обратился Мамян к секретарше. — Товарищ Вануни знает, что я должен был прийти. Я Ваан Мамян. Мне, видимо, придется работать вместо товарища Санояна…
Теперь все взглянули на новичка с любопытством, а секретарша скрылась за обитой дверью.
— Вы читали Дантов «Ад», коллега? — обратился Даниелян к Мамяну. — Ну, конечно же, читали…
— Я вечно забываю, Данте пишется через «е» или «э», — с невинностью третьеклассника вставил Антонян, и все, даже Даниелян, засмеялись. — Хоть повесьте. Правда, машинально всегда пишу правильно.
— Ну, для учителя литературы и это немало. А вешаться не нужно. И так количество педагогов-мужчин убывает в геометрической прогрессии, — сказал Даниелян и повернулся к новичку: — Знаете, почему я вспомнил Данте? Когда войдете в класс, который вам достался, то Дантов «Ад» покажется вам цветным мультиком. Вы могли бы устроиться в более удачную школу, а тем паче в более удачный день.
— Что, трудный класс?
— Не то слово. Чудаки и шалопаи.
— Чудаки — это неплохо. А вот насчет шалопаев не знаю.
Появилась Софи.
— Товарищ Даниелян, директор попросил, чтобы вы представили товарища Мамяна десятому «Б». Сказал, пусть он сегодня с ними познакомится, побеседует… Просил всех педагогов приступить к занятиям…
Задвигались стулья, ящики столов, и учительская мало-помалу опустела.
— Пойдемте, коллега, — обратился к Мамяну Даниелян. — Я стану на несколько минут вашим Вергилием. Мне не хочется сопровождать вас в ад, но таков приказ сверху…
— Я тронут, — произнес Мамян, — но, может быть, не стоит вам беспокоиться, секретарша мне скажет, где класс этих чудаков.
— Нет, это приказ сверху, — вздохнул Даниелян. — А вы остерегайтесь инфаркта. Вы, по всему видно, человек чувствительный. Впрочем, как же иначе — учитель словесности должен быть клубком эмоций, а вот я, фигурально выражаясь, клубок чисел. Это поколение, дорогой, — уравнение пятой степени. Есть такие неразрешимые уравнения. Невозможно получить результат. Каждый — самостоятельное уравнение, имеющее одно-единственное, свое решение. Если, конечно, таковое имеется. — И засмеялся. — Бедный Саак Вануни… Каждый год собираются ему дать заслуженного, и каждый год что-нибудь да мешает.
В учительской осталась только Софи. С превеликой осторожностью она, глядя в сторону обитой двери, сняла телефонную трубку. Но номера набирать не стала — просто прижала трубку к собственному уху.
В классе было человек десять — двенадцать.
— Где остальные? — спросил Даниелян.
— Мы думали, у нас свободный урок. Кое-кто ушел. А пять человек — сами знаете…
— Ничего, — улыбнулся Мамян. — Вы, товарищ Даниелян, опаздываете на урок — идите, а мы немножко побеседуем.
— Негодники, — произнес себе под нос Даниелян и вышел.
Мамян молча прошелся несколько раз по классу, вгляделся в юные лица. О чем они думают? Конечно же, о своих товарищах, которых сейчас с пристрастием допрашивает директор.
Даниелян рассказал Мамяну в двух словах, что произошло накануне. Вот в этой комнате Мари плясала на учительском столе? Да, конечно, другого стола тут нет.
— Вы будете и нашим классным руководителем? — спросил кто-то, потому что молчание слишком затянулось.
— Не знаю, — очнулся Мамян и весьма наивно спросил: — А вы бы хотели?
Кое-кто фыркнул.
— Нам осталось учиться всего несколько месяцев. Не успеете начать нас воспитывать, мы уже разлетимся в разные стороны.
— Вы любите песни «Бони эм»?..
— Не слышал. А что, хорошие?
Класс заерзал, поползли разговоры, шепот.
— Вчера под эти песни плясали на вашем столе.
Мамян сообразил, что начинается атака.
— А их исключат, товарищ Папян?
— Мамян, — спокойно поправил учитель. — Я не знаю, что они сделали. И потом — меня не спросят, я тут человек новый.
— И вы исключенный?
Тот, кто задал этот вопрос, спрятался за спину впереди сидящего.
В классе сделалось тревожно.
— Да, — ответил учитель, он был уязвлен, но говорил без раздражения, — исключенный, если вас устраивает это слово.
— Вы наш последний учитель, — неожиданно то ли с усмешкой, то ли с грустью произнесла одна девушка.
Мамян взглянул, увидел ее светлые, голубые глаза — нет, все-таки она сказала это с грустью.
— Как тебя зовут?
— Лусик.
— Последних учителей не бывает, Лусик.
— Мы проходим «Ацаван» Наири Заряна, товарищ Мамян.
Мамян с благодарностью взглянул на девушку — она пытается помочь ему, подсказывает тему разговора.
— Товарищ Саноян не успел нам рассказать «Ацаван» — инфаркт. Теперь стало просто неприличным умирать от другой болезни.
— Замолчи! — крикнула Лусик.
— А между прочим, и ты неплохо бы могла сплясать на столе.
Мамян взглянул на говорившего — кудрявый густоволосый парнишка.
— Меня зовут Гагик. — Он встал. — Прикажете выйти из класса?
— Нет, спасибо, что назвался.
— Хотите, я назову всех по фамилиям? Познакомитесь.
— Не нужно. Времени у меня много, я еще успею.
Мамян подошел к окну, выглянул. Двор как двор, ничего особенного — полно ребятни, шум, гам. Потом повернулся к классу, обвел его взглядом, всмотрелся в одного, в другого, попытался перехватить чей-нибудь взгляд. Не вышло.
— А мы и на втором часе будем молчать?
— Перемены не будет, — неожиданно заявил учитель. — Я хочу рассказать вам о своей школьной жизни. Кое-что может вам показаться неправдоподобным — что ж, пусть кажется. Ну так вот, было это много лет назад. Я и мои приятели были тогда на год, а то и на два помладше вас. Стояла последняя весна военного времени — наверно, тот же месяц, что сейчас. И стряслась с одним нашим одноклассником беда. В то время ребята и девчата отдельно учились. Вернее, вначале вместе, в одной школе, а потом школу поделили надвое, построили деревянную перегородку, сделали два разных входа — короче, разъединили нас. Но мы не забывали наших подружек, а подросли — влюбляться в них стали. Не знаю, можно ли назвать это любовью в полном смысле слова, но один из моих друзей — звали его Манук — таки влюбился, и это каким-то образом стало известно педагогам. И решено было перевести Манука в другую школу. Именно в это время наш одноклассник Рубен — он был по возрасту года на два постарше нас — принес нам почитать тоненькую книжку «Манон Леско». Ночью — а тогда еще была в городе светомаскировка — мы заперлись в кабинете по военному делу и стали при свече читать книгу. Это удивительная история любви, и она запала нам в душу. Мы читали почти всю ночь. Вы, наверно, знаете эту книгу — молоденький рыцарь, совсем еще юноша, де Грие без памяти влюбляется в красивую девушку по имени Манон. Но за первыми порывами любви следует цепь тяжелых испытаний и разочарований. Манон изменяет своему рыцарю, изменяет много раз, и в конце концов ее за легкое поведение вместе с одиннадцатью ей подобными девушками отправляют в Америку. Но рыцарь, зная все, продолжает пламенно любить Манон и считает ее самой совершенной женщиной. Он не оставляет Манон и следует за ней в Америку… Да, мы читали при свече — укрепили ее на дуле пулемета, а окна тщательно зашторили. Нас было пятеро друзей, и любовь, измена, верность — все это было для нас еще неведомым миром. Нас просто привел в содрогание конец книги, когда Манон умирает в пустыне, а несчастный рыцарь собственными руками роет ей могилу и сам ложится в нее, ожидая смерти… А что Манук знал о любви? Просто Алиса жила с ними по соседству, он носил ее сумку в школу и из школы, сочинял стихи и писал Алисе письма. Может, в те трудные военные дни Мануку нужна была сказка? Кто знает… Короче говоря, он положил одно Алисино письмо в дневник и по рассеянности не вынул его, отдавая дневник педагогу… Манука перевели в другую школу, а мы, четверо его друзей, конечно же, последовали за ним. Почему Рубен именно в то время принес нам «Манон Леско»? И почему предложил читать ночью, при свече? И почему именно историю любви непостоянной, легкомысленной девушки и доверчивого рыцаря? Этих вопросов тогда для нас не существовало. Да и после они не возникали. Возвращаясь ночью домой, мы говорили о том, что войне вот-вот придет конец и мы закончим школу. Где-то в глубине души каждый из нас ждал свою будущую Манон, и, поверьте, мы не помнили о ее неверности. Мы были детьми войны, и той ночью прямо из кабинета по военному делу готовы были идти на фронт сражаться. И Манон нас вдохновляла на это… Мы выросли, но та ночь навсегда осталась в нас. Имейте же и вы сказку. Свою сказку. И какой-то частицей своего существа живите в этой сказке…
Как быстро он рассказал, а казалось, может говорить об этом два часа. И кому он все это рассказывал — не себе ли? Страшно было взглянуть в юные лица, в глаза — вдруг увидишь ухмылку, издевку. Мамян любил чувствовать, что его слушают. А на сей раз боялся проверить — слушают ли. Класс притих, поворот был неожиданный, десятиклассники еще не успели определить своих позиций.
— Сегодня обойдемся без вопросов, — сказал Мамян, — можете идти домой. Поговорим завтра.
Ребята озадаченно и сосредоточенно собрали учебники и вышли.
— До свидания, — сказал последний.
За закрывшейся дверью Мамян услышал смех, потом шаги удалились, голоса замолкли.
Мамян сел за стол, закурил и неспешно начал листать классный журнал. С грустью вгляделся в почерк покойного Санояна — тот постоянно писал фиолетовыми чернилами, как видно, питал к ним особое пристрастие, буквы выводил старательно, почерк у него был каллиграфический. Аккуратно записана тема каждого урока. Письменные задания даны строго в соответствии с программой… И оценки какие-то упорядоченно-однообразные: три, четыре, четыре, три. Несколько раз наткнулся на двойки. А вот пятерка. У кого же это? Лусик Саруханян.
Пошел в учительскую, попросил у секретарши письменные работы — тетради были сложены в шкафу безукоризненно аккуратными стопками. Опять вернулся в класс, стал листать тетради, вчитываться. Все знакомые строчки из учебников, стандартные округлые фразы, гладенькие, подобно приморской гальке, а под работами оценки — тройки, четверки. Терпеливо подчеркнуты рукой Санояна пунктуационные и орфографические ошибки. Под одним сочинением — чьим же? Армена Гарасе-феряна — строка учителя: «Удалилсяот темы. В поэме «Абу-Лала Маари» автор протестует против капиталистических порядков». А что написал ученик? Прочел. По мнению Армена, в поэме выражен национальный протест, поэт за сюжетом видит трагедию армянского народа, к страданиям которого мир остался равнодушен. Мари Меликян пропустила две темы — написала число, заглавие (первая тема «Я горжусь своим отцом», вторая — «Будем такими, как наши родители»), а дальше последовали пустые страницы. Под последней темой «Наш дом, наша семья» Мари написала восемь стихотворных строк. Над ними приписка: «Эти стихи сочинила не я, а пятнадцатилетняя девочка-финка. Я всего лишь их перевела».
Мамян прочитал стихотворение:
Вот опять тенистым парком
я иду в обнимку с парнем,
и курю,
и говорю.
Но не рада я, не рада,
и в груди моей свинец.
Разыщи меня, отец.
Где наш дом, моя отрада?
Саноян поставил ей двойку и написал красными чернилами: «О чем ты думаешь? И что ты нашла в этом стихотворении?»
Одно сочинение на эту тему было прямо-таки превосходным. Написал его Ваан Сароян. «Во главе стола теперь пусто. И не потому, что старики перевелись: по статистике средняя продолжительность жизни возросла. А дед мой, к слову, всегда обедает на кухне. Нет, все мы любим его, но ведь он, видимо, привык к тому, чтобы никто не занимал его места и чтобы его ждали. А мы теперь садимся куда попало. Сейчас время круглых столов (даже если столы овальные или квадратные). Отец с нами редко обедает — он поздно возвращается домой, вечно в делах. Мы вообще давно не сидели за столом всей семьей. И уже привыкли к этому — вроде бы так и надо. Только мать переживает».
И что же поставил Ваану Саноян? Тройку за содержание. Приписал: «Не раскрыл тему». А за правописание, за грамотность поставил «отлично».
«Во главе стола теперь пусто», — отличную строчку нашел этот юноша.
Других сочинений на свободную тему Саноян не задавал. Видимо, сам он очень любил своего отца и хотел почитать об отцах добрые слова. А может, рос он сиротой — кто знает…
Сам он, Мамян, никогда не задаст сочинений на подобную тему, никогда.
Пролистал, перечитал другие тетради — с долготерпением археолога. Ни одной живой строчки, и почти никаких ошибок — такое ощущение, что всю эту писанину выдала одна грамотная машина.
— Товарищ Саноян работал у нас с самого основания школы, — сообщила Софи. — В последнее время он очень болел, но на занятия являлся аккуратно. Даже накануне смерти пришел. Говорил; если хоть день пропущу, умру.
— Вы окончили эту школу? — Не смог произнести «нашу школу».
— Да, три года назад. Никак в институт поступить не могу. В этом году подам на вечернее отделение. Стаж набираю. Мне всего двух месяцев не хватает. Как вы думаете, поступлю?
— Раз так стремитесь, конечно, поступите.
— Товарищ Саноян со мной занимался до своей болезни. Он был добрый, хороший человек. Хотите курить? У меня есть сигареты. Нет-нет, сама я не курю, что вы! — Она взглянула на обитую дверь. — Это для директора. Он уже сто раз бросал курить.
— И я не могу бросить.
— Кончатся сигареты, приходите ко мне.
— Спасибо.
В учительской никого, кроме них, не было. Занятия закончились, и в школе царила какая-то непривычная тишина.
— Ну как, поговорили с ними? В неудачный день вы к нам пришли. Я в жизни товарища Вануни таким злым не видала.
Мамян понял, что Софи жаждет рассказать подробности событий. А к чему ему это? Никого не знает — и вдруг сразу ушат грязи…
— Яс ними еще успею поговорить, Софи. Время есть… Кто был вашим любимым преподавателем?
— Все, абсолютно все были очень хорошие.
— Все… Разве можно любить абсолютно всех?..
— Товарищ Саноян мне однажды сказал: «Из тебя бы, Софик, вышла хорошая артистка — ты так умеешь за всех переживать. И еще у тебя хороший почерк». Ему нравилось, когда у людей хороший почерк.
Мамян еще не знал, что учащиеся прозвали секретаршу Софи Лорен, не знал степень осведомленности секретарши о вчерашних событиях, он просто с мягкой грустью смотрел на нее и думал, что у него могла бы быть дочь ее возраста. Может быть, она уже была бы в кого-нибудь влюблена, делилась бы с отцом, ждала его совета.
— Ты читала «Манон Леско», Софи?
— А про что это?
— Ты еще не влюблялась?
— О чем вы говорите! — попыталась Софи покраснеть. — Сперва в университет поступить нужно. Это самое главное.
— Это самое главное, — машинально повторил Мамян. — Да, наверно.
Саака Вануни терзали различные мысли. Ребята говорили не заикаясь и не сбиваясь — спокойно, уверенно. Сказали, что в самом деле вчера после уроков задержались в классе, потому что Армен принес новые магнитофонные записи и они остались их послушать. Ну, немножко разошлись, потанцевали. Больше всех рвалась танцевать Мари — она лучше всех в классе танцует, это все знают. А когда в класс вошла Сона Микаелян и сделала замечание, они тут же собрали книги и отправились домой. Вот и все. Может, во время танца Мари чересчур разгорячилась и расстегнула какую-нибудь пуговицу, они не знают, не заметили. Недоумевали в связи с обвинениями преподавательницы химии — примерещится же такое. А они ее так уважали… «Вы ведь нас всегда понимали, — заявил Армен. — А тут вдруг взяли оскорбили, особенно Мари — она, наверно, поэтому и в школу не пришла. Она вчера всю дорогу плакала».
Сона Микаелян слушала молча и пыталась мысленно восстановить увиденную вчера картину в мельчайших подробностях. Все произошло так стремительно, у нее даже голова закружилась, когда она увидала голые (а может быть, полуголые?) плечи Мари. Ребята окружили ее плотным кольцом и в ритме танца вскрикивали хором: «Оле!» Когда она, Сона Микаелян, рассвирепев, двинулась вперед, ребята двинулись ей навстречу. Армен действительно произнес ядовитую фразу насчет своей незамужней тетки, распалив Сону еще больше (Армен не отказывался от своих слов, он сказал: «Сожалею, что обидел вас, извините. Просто ваши обвинения показались нам очень оскорбительными. Вы такая современная женщина, мы были почти влюблены в вас — и вдруг…»). Она подошла к Мари, та стояла возле магнитофона, убавляя звук и одновременно застегивая верхнюю пуговицу своего пурпурного платья. Платье ее выше талии застегивалось на несколько пуговиц, а ниже, до самого конца, было на молнии. Мари не смотрела на учительницу, но ее пальцы — Сона это заметила — дрожали. («Признаюсь, что я выкурил одну сигарету, — сказал Армен. — Иногда срываюсь. За это можете меня наказать». Вануни при этих словах вскипел, прочел длиннющую нотацию о вреде курения и вдруг виновато улыбнулся, потому что сам, не переставая, курил в течение всей беседы. «Когда станете взрослыми, пожалуйста, курите, — сказал он. — Хорошо, что ты сам признался. Товарищ Микаелян ничего мне об этом не говорила».) Сона Микаелян вспомнила — да, в классе в самом деле было накурено, и ее тронула (а может быть, показалось подозрительной) честность Армена. Но не может же вчерашняя картина быть миражем! Вануни был несколько успокоен. Сона Микаелян сознавала, что его устраивает такое примиренческое разрешение вопроса (а у нее к тому же и доказательств никаких нет). Пять человек спокойно, не теряясь, рассказывают нечто другое, хотя и схожее в общих чертах с тем, что она видела. Как доказать? И кто ей поверит?.. Ты смотри-ка, эти черти, оказывается, были в нее почти влюблены…
— Не знаю, — сказала она в конце концов. — Я видела, что Мари пляшет, окруженная ребятами, видела ее полуголые плечи… Впрочем, может быть, мне показалось…
Вануни перевел дыхание.
Ребята по очереди — все, кроме Ашота Канканяна, — попросили прощения, и Вануни сказал им, что они могут идти на урок. «Занимайтесь лучше, экзамены на носу. Чтоб я не видел больше в школе магнитофонов и тому подобного!»
А несколько минут спустя Сона Микаелян молча сидела напротив директора, а тот подписывал какие-то бумаги.
— Я вам благодарен, товарищ Микаелян, — сказал он в конце концов. — Нам нельзя допустить ни малейшего промаха. Они должны знать, что в школе есть порядок и справедливость. Между нами говоря, ведь неплохие ребята.
— Да, — сказала Сона Микаелян, — неплохие. Я могу идти?
Закрыв за собой обитую дверь, Сона Микаелян презрительным взглядом смерила Софи, проигнорировав ее вопрос: «Как дела, товарищ Микаелян?» — и льстивую улыбку. Легенды, гуляющие по школе, имеют мало общего с тем, что вчера произошло (если, конечно, все на деле было так, как ей показалось и как она рассказала Вануни). Сона взглянула на вертящийся стул и на сидящую на нем жеманную девицу и вдруг вернулась, распахнула дверь директорского кабинета:
— Товарищ Вануни, было бы совсем неплохо, если б телефон ваш был с блокировкой и Софи не могла бы подслушивать ваших разюворов.
— Я давно это собираюсь сделать, — сказал Вануни. — Все забываю. Завтра меня вызывают в роно… Софии!..
Софи пронзила химичку уничтожающим взглядом.
«Просто они плясали как ненормальные, — в присутствии всех заявила в учительской Сона Микаелян. — В классе было накурено. А я этого не выношу. Мари была полуголая — впрочем, может быть, мне показалось. Они, теперешние девицы, и одетые полуголыми кажутся. Собственно, больше ничего и не было. Ребята передо мной извинились».
Школа мало-помалу успокоилась, хотя легенды продолжали гулять и обсуждаться шепотом.
— Если сегодня этого не сделали, завтра сделают, — заключил Даниелян. — Я лично не удивлюсь.
А Мари между тем в школе не появлялась.
На следующий день произошли три события, оживившие вышеизложенную историю.
Событие первое. В спортзале подрались Армен и Ваан. Это было для всех неожиданностью, потому что они были закадычными друзьями. Особенно трудно этого было ожидать от Ваана — он считался самым тихим и воспитанным парнем в школе. «А мы просто так, из-за пустяка повздорили, — заявил Армен. — Завтра помиримся. И вообще это никого не касается». А Ваан никому ничего не объяснял.
Событие второе. Мари видели после уроков в школе (видела старшая пионервожатая, видел дядя Санасар и, конечно же, Софи). «Она, плача, бежала по коридору, — сказала старшая пионервожатая. — Я ее не догнала». Значит, Мари вовсе не больна, но на уроки тем не менее не ходит.
И, наконец, третье, самое главное событие, о котором знал только Саак Вануни. В пятницу он получил по почте анонимное письмо. «Вас обманули, — говорилось в письме, — Мари действительно танцевала почти раздетая. Армен и Смбат поспорили на перемене. Армен сказал — у него есть такие записи, что, если Мари услышит, она разденется догола. А Смбат сказал: не разденется. Мари стыдно, потому она и не ходит на уроки. Товарищ Микаелян сказала вам правду».
Вануни был озабочен — чей же это почерк? У него не было уроков в этом классе, он не знал, у кого какой почерк, но можно ведь взять их письменные работы. Может быть, это писал какой-нибудь недруг Армена и Мари? Вануни терпеть не мог анонимок, тем паче что и на него их писали. В прошлом году поступила анонимка как раз в то время, когда его представили к «заслуженному». Ну, вызвали его куда надо, чтобы он ознакомился с письмом, сказали, что не придают этому значения, однако «заслуженного» тем не менее не дали.
Поначалу Вануни хотел было порвать письмо, потом подумал, что все не так просто — этот негодяй может написать выше, мол, так и так, Саак Вануни покрывает безобразия, творящиеся в школе. Он зарегистрировал письмо, аккуратно сложил его и спрятал в сейф. Передаст его новому классруку, пусть тот этим занимается, не предавая дело огласке. При случае, он может сказать потом, что сигнал не оставлен без внимания.
А Сона Микаелян ходила в эти дни замкнутая, молчаливая. Отказалась выступать на педсовете, а запланированный вечер встречи с писателями и художниками перепоручила организовать старшей пионервожатой. Она проводила уроки, лабораторные занятия и тут же уходила домой. Вануни терялся в догадках: на что она обиделась? Нужно с ней еще раз поговорить. Может, предложить туристическую путевку за рубеж? Она несколько раз говорила, что хотела бы съездить в Польшу. Впрочем, она всегда может достать путевку через своего двоюродного брата.
Ваан Мамян вошел в класс с заметным опозданием — зачитался в библиотеке Терьяном. А книжечка стихов была новенькая, нетронутая. «Поэзию не берут», — сказала библиотекарша. «А книжки про любовь?» — «Одна-две девочки. Большинство берет только книги, предписанные учителем. Дня через два возвращают. Наверно, полистают — и все».
Ребята были чем-то взволнованы, о чем-то спорили на перемене. Мамян бы все отдал, чтобы узнать о чем. А начнется урок, и их как подменяют — прячутся в свой черепаший панцирь. На предыдущем уроке Мамян предложил еще раз перечитать Терьяна и выучить наизусть стихотворение, которое больше всего понравится.
— Кто хочет первый продекламировать? — обратился он к классу.
Лица, обращенные к нему, были неподвижны, взгляд отсутствующий.
— Вы читали Терьяна?
— Читали, — вяло отозвался один из учеников.
— Ну?..
— Может быть, вы начнете? — В голосе Армена прозвучала хитроватая нотка. А губы его между тем были напряжены, словно сдерживали мутный словесный поток.
— Что ж, начну я, — спокойно сказал Мамян.
Поднялся со своего стула, подошел к Армену и прислонился к его парте. Отчетливо увидел утро тысяча девятьсот сорок третьего года, когда впервые вошла в их класс преподавательница армянского языка Нвард Паронян и, слегка опершись о первую парту, сказала: «Сегодня я вам почитаю Терьяна». И какие же это были прекрасные сорок пять минут! В руках учительница держала книгу Терьяна, но стихи читала на память — одна за другой текли из ее уст удивительные горячие строки. После звонка она сказала: «О жизни поэта вы узнаете из учебника. Неплохо, если бы на следующем уроке каждый прочел мне стихотворение Терьяна, которое ему особенно понравится. Я люблю слушать».
Воспоминание длилось всего несколько мгновений, но Мамян отчетливо, во всех подробностях, увидел в эти мгновения тот далекий урок.
…Когда, устав от жизни, обезумешь,
Вернись ко мне, вернись ко мне опять…
— Обезумешь?.. — под нос себе пробормотал Смбат. — Я обезумлю, ты обезумешь, он обезумет…
— И в классе воцарится содом, — добавил Армен.
По классу прошелся шумок, кто-то на последней парте фыркнул.
…Когда тебе услады улыбнутся…
Мамян продолжал спокойно читать стихотворение.
Новый классный руководитель казался Армену чудаком. Вся школа взбудоражена событием, происшедшим у них, а он об этом ни звука, хотя преподает им уже вторую неделю. Армен уставился на учителя, поглощенный своими мыслями, и стихов, естественно, не слышал. Вчера он повздорил с матерью и сестрой. А может, они правы? Ваан его избегает. Да, некрасиво получилось. Сопляк, куда ты полез? Твое дело решать уравнения и плясать вокруг Даниеляна, а не соваться в мужские дела. Гляньте-ка на этого рыцаря. Армен, конечно, знал, что Ваан влюблен в Мари. Подумаешь, а кто в нее не влюблен!
…В сердце какого края есть такая печаль?
В сердце какого края есть подобная боль?..
Ашот что-то быстро-быстро писал на лежащем перед ним листке бумаги. Глаза его беспокойно бегали, он сидел один на последней парте. Наверное, пойдет на юридический — отец настаивает. «Встать, суд идет!» — Он представил себя в средневековой судейской мантии, плешивым, с пенсне на носу. Нет, лучше быть прокурором, по мнению отца, это более весомое лицо в суде.
…Кто встретится? Кто возрыдает?..
Лусик с благоговением смотрела на учителя. Она читала Терьяна, многое знает на память, но декламировать не будет — ребята засмеют. Губы ее шевелились, она мысленно повторяла с учителем строки поэта. Каким необыкновенным человеком был Ваан Терьян! «Если б он учился в нашем классе, я бы в него влюбилась…»
— Может быть, ты, Ваан? Все-таки ты тезка поэта.
— У Ваана с Терьяном ничего общего, — вмешался Смбат. — Ваан идет на факультет кибернетики.
Ваан не взглянул ни на учителя, ни на одноклассника. Уже две недели он не касался даже математики, а под левым его глазом синел фонарь. На душе было горько. С кем поделиться? С Даниеляном? Но он ведь сразу спросит: а вот такую-то задачу решил? А Мамян человек незнакомый, непонятный. Терьян… Миром правят числа, а не эти грустные строки. Хотя учитель читает хорошо — будто собственную грусть передает. Мари все еще не ходит в школу… Через два месяца со всем этим будет покончено. Хоть бы уж скорей прошли эти два месяца.
…Я ухожу в далекий мир,
в темнейшую страну,
Меня помянете добром —
я вам добра желаю.
— Лусик!
А Лусик плакала. Она поглощенно, в каком-то забытьи слушала учителя, и вдруг сами собой потекли слезы. Голос одноклассницы привел ее в чувство, она вздрогнула, оглянулась. Гаянэ уставилась на нее своими бесовскими глазищами: «Что с тобой?» — «Ничего. Не мешай».
Мамян уловил шум, затем волнение девушки и потом, казалось, читал стихи только для нее.
…Что мне осталось?
Сеть золотая и больше ничего,
Жемчужины воспоминаний
и больше ничего…
Прозвенел звонок.
— Устали? — спросил Мамян. — Итак, на следующем уроке…
— Как говорится, спасибо за внимание, — выпалил Ашот.
— Наглец! — громко сказала Лусик.
Рано утром в пятницу Сааку Вануни позвонили из Министерства просвещения. «Что происходит у вас в школе, товарищ Вануни?» — «А что вы имеете в виду?» — «Последний стриптиз средь бела дня в школе, носящей имя Мовсеса Хоренаци! У древнего историка волосы бы встали дыбом на голове!» Звонивший не любил Вануни, и Вануни отвечал ему в этом плане полной взаимностью. «Во-первых, замечу, что вы очень спешите окрестить тот случай словом «стриптиз». Видимо, это слово вам слишком нравится. А во-вторых, что касается древнего историка, хочу вам напомнить, чем кончается его «История». — «Я рад, что бывший учитель математики так хорошо осведомлен в армянской истории. — Звонивший был бывшим учителем истории, но не понял, на какие именно строки намекает Вануни. — Во всяком случае, было бы неплохо, если бы в Министерстве просвещения узнали об этом случае не из анонимного письма. Министр приказал переслать вам это письмо. Впрочем, думаю, в этом нет необходимости. Здесь сказано, что вам неделю назад уже послано другое, более подробное письмо. Вы его получили? Однако приказ есть приказ, я сегодня же перешлю вам это письмо, пусть у вас будет два. Да, кстати, товарищ Вануни, ваши дела подготовлены на представление к званию заслуженного учителя. Осталась характеристика…»
В минуты волнения или злости Саак Вануни худел — да-да, посторонним это было отчетливо видно. Сейчас свидетелей не было, но Вануни, кажется, и сам почувствовал, как весь сжался, уменьшился. Нервным звонком он вызвал Софи Лорен и попросил сигарету.
— Но ведь вы… — пробормотала Софи Лорен, которой Вануни вчера строго-настрого приказал не давать ему сигарету ни под каким видом, даже если он будет просить, умолять. — Может быть, лучше чай заварить?..
— Сигарету! — почти заорал Вануни. — И вызови Мамяна!
— Товарищ Мамян на уроке.
— Пусть прервет урок и явится. Война, что ли, что нельзя прервать.
Пока Софи поднялась на четвертый этаж и пока Ваан Мамян спустился с четвертого этажа, Вануни уже докуривал седьмую сигарету. Он мрачно взглянул на нового классного руководителя.
— Ну что, разобрались с тем письмом? Поговорили с ними?
— Мари не ходит в школу, а с Арменом… Не знаю, стоит ли ворошить то, что уже почти забылось…
— Кое у кого хорошая память, причем из влиятельных людей. Завтра педсовет. Нужно поставить вопрос об исключении обоих из школы… Я сегодня с кем требуется согласую.
— Исключение? — Мамян заметил переполненную окурками пепельницу и заострившиеся черты лица директора. — Исключить за полтора месяца до выпускных экзаменов?.. Я не могу с этим согласиться.
— Ничего, — спокойно возразил Вануни, — один будет против, пятьдесят один — за.
— Может быть, позволите мне сначала поговорить с Арменом?
— Я позволил вам это неделю назад, товарищ Мамян, — и вдруг спросил: — У вас нет чего-нибудь от головной боли?
Мамян попытался понять состояние директора. Он, видимо, добрый, беспомощный человек и теряет голову в острых ситуациях. И потому не любит запутанных вопросов — рубит сплеча. Есть люди, которые в таких случаях, напротив, чувствуют себя превосходно — есть возможность проявить свою власть над другими. Вануни не из их числа. В критические моменты жизни его мучила растерянность, зато в обычной жизни он был спокойным, уверенным в себе человеком — тамадой в застолье и мягкосердечным и многословным.
— Сегодня я с ними поговорю. Может быть, удастся и Мари повидать. Хотя не знаю, раскроется ли она передо мной, ведь я ее в глаза не видел. Письмо, я думаю, написано кем-то из класса.
— Ясно, что не мною, — горько засмеялся Вануни, зажигая восьмую сигарету. — Вы курите?
— Курю, — сказал Мамян, — но стараюсь не делать этого в школе. Я открою окно.
Какое-то время оба молчали, Вануни медленно втягивал в себя голубоватый дым. Потом Мамян заговорил:
— Знаете, я в последние дни много времени провел в библиотеке. Оказывается, старшеклассники почти не читают книг.
— Теперь у каждого дома публичная библиотека. Кое у кого побогаче нашей школьной.
— Это верно, у всех есть книги, но зачастую они просто пылятся в книжных шкафах. А библиотека — это не книжный склад, здесь книги берут, читают, передают из рук в руки.
— …Плюс хорошие педагоги в школе, которые учат, что читать и как читать. — Вануни почему-то с симпатией посмотрел на нового учителя. Но момент был неподходящий ни для педагогической, ни просто для человеческой беседы. Этими байками не заткнешь рот бывшему учителю истории, который, видимо, пьет сейчас в министерстве кофе, довольный тем, что отравил кому-то утро. — Обо всем этом мы поговорим когда-нибудь. В сентябре, если пожелаете. На педсовете можете поделиться плодами своих наблюдений. Но завтра… завтра речь пойдет о другом. Факт налицо, товарищ Мамян, и какой факт!..
— Порой ничто не ложно так, как факт. Лично для меня все это темная история.
— Так попытайтесь во имя педагогики ее прояснить! Впрочем, не верю, чтобы это удалось. Не представляете, как вас обведут вокруг пальца эти желторотые птенцы.
Мамян понял: Вануни себя подогревает — готовит к завтрашнему решительному действию, хочет сегодня же настроить себя против учеников, которых, по всей видимости, любит. Да, он пытается себя распалить, присовокупив к смутному событию последнего времени сотни разных мелких грешков, совершенных учащимися.
— О бог педагогики, во что мы превратили твой храм! Посадили учеников себе на голову. Все теперь развитые, все свободно мыслят. Научно-техническая революция, ранняя акселерация плюс бессилие теперешних учителей удовлетворить их космическую любознательность. И ученики знают себе цену — ив газетах пишут, и по телевизору показывают, вот, мол, какое распрекрасное, умное поколение растет, все переполнены информацией… Иногда за голову хватаешься: не стать ли нам учениками, а они нам пускай преподают. Помните, как у Мовсеса Хоренаци сказано: «Ученики твои в учении ленивы, зато в поучениях прилежны…» Давайте с завтрашнего дня возьмем книги, тетради и сядем на их место. Думаете, удивятся? Знаете, какой они нам преподадут урок?..
— Я, пожалуй, пойду, — сказал Мамян. — Я задал им написать сочинение, а через двенадцать минут звонок…
— Сочинение? Им диктанты надо давать, а не сочинения. Какая тема?
Мамян на мгновение опешил — какая связь между этим разговором и темой сочинения?
— Тема свободная.
— Свободная… Не много ли дано им свободы? Им диктанты надо давать, Мамян, пусть пишут по нашим текстам. Диктанты! А то они нам диктуют. А вы — свободная тема…
— Я хочу просто выяснить для себя, кто есть кто. Ведь я их совсем не знаю. Я предложил им рассказать в сочинении о себе, о своей жизни и чего бы кому хотелось, если бы все было возможно… Потом попросил написать, какой предмет они любят больше всего и какой больше всего не любят.
Саак Вануни искренне рассмеялся.
— Души потрошите? Да если бы все было возможно, они бы закрыли школы и отправили нас с вами на пенсию.
Вануни злился — до чего люди разные: бывший преподаватель математики мечтал иметь дело со средним учеником и со средним учителем. Что лучше среднего арифметического! А тут возись с характером каждого — такие джунгли, что не выбраться. А Мамян пытается найти в джунглях дорогу. Ну господь с ним, пусть ищет. Только не свернул бы шею себе Мамян во время этих поисков. Да и он, Вануни, с ним за компанию…
Армен Гарасеферян отвечал на вопросы классного руководителя вежливо и холодно. Он не сообщил ничего нового — слово в слово повторил то, что уже говорил Сааку Вануни. И Мамян вынужден был сказать о письме.
— Подпись есть?
— Анонимное письмо. Написали в министерство. Один экземпляр послали директору школы.
Армен молчал несколько минут. Его голубые глаза застыли на одной точке, а мысль, по-видимому, напряженно работала. Мамян не задавал ему больше вопросов — пусть подумает, останется наедине со своими раздумьями, все взвесит. Потом у него вдруг пронеслось в голове, что он мог бы иметь сына возраста Армена и его сын мог бы оказаться в этой пятерке. На перемене Мамян успел пробежать глазами сочинение Армена. Впрочем, никакое это не сочинение — всего несколько строк, отписка: «Вы спрашиваете, что бы я хотел, если бы все было можно. А почему все должно быть можно и кому интересно, чего бы я хотел?..» Потом почему-то написал строку из Терьяна: «О Родина — сладкая и горькая…»
Какое потрясение скрыто внутри юноши и каким ключом можно отомкнуть его молчание?
— Говорите, анонимное? — посмотрел он на учителя колючим взглядом. — И наверно, верите, что там написана правда. Тогда к чему же беседовать?
— Я бы сжигал анонимные письма, не читая. Думаю, что и товарищ Вануни тоже. Но ведь и твое молчание — разновидность анонимного письма, а вернее, просто лист белой бумаги, на котором стоит только подпись.
— Я обязан быть с вами искренним?
— Нет, — холодно ответил Мамян, — искренность не может быть обязанностью. К тому же ты меня почти не знаешь, а зачем раскрываться перед незнакомыми людьми.
В словах Мамяна была какая-то беспомощность, Армен ее уловил, и это его покоробило, потом он разозлился:
— Одним словом, вам поручили, и вы выполняете обязанности классного руководителя. Думаю, что уже выполнили. Я могу идти?..
— Можешь, — спокойно сказал Мамян, ему показалась смешной и печальной собственная миссия: чужая душа закрыта перед ним наглухо. Потом вдруг с невыразимой нежностью посмотрел на сидевшего перед ним юношу. — Знаешь, Армен, а у меня мог бы быть сын твоего возраста.
Ну и переход! Армен не ожидал подобного. Может, приемчик? Так сказать, ход конем? А что, если… но быстро отшвырнул все эти «что, если», напрягся еще больше, и вертикальная морщинка над переносицей углубилась.
— Вы ничего не потеряли, товарищ Мамян, — сказал он с усмешкой, — можете считать, что даже в выигрыше. Кому нужен такой сын, как я?..
Уже у самых дверей Армен повернулся к учителю, безуспешно пытавшемуся зажечь сигарету, — спички не слушались, гасли.
— А подпись мы найдем, — не так уж много подонков в нашем классе.
Мамяну наконец удалось зажечь сигарету. Армен все еще стоял в дверях — ждал, что ответит учитель. А учитель почему-то спросил:
— Зачем ты привел строку из Терьяна? Я не понял.
Армен взглянул на него и ничего не сказал.
Учитель остался среди безмолвия пустых парт. Сейчас можно идти домой и вновь затягиваться гашишем одиночества: «Что день грядущий мне готовит?..»
Мамян принялся листать тетради, погружаясь в невеселую арифметику: те-то и те-то предметы они любят, те-то и те-то не любят. Меньше всего голосов получила литература. Восемнадцать учащихся признали литературу своим самым ненавистным предметом… Восемнадцать из двадцати восьми. Ни у одного другого предмета нет стольких противников. Даниелян язвительно рассмеется: «Убедились, коллега, что век изменился, век?..» При чем тут век? Век не виноват. А кто виноват, что виновато? Пришла на память строка Исаакяна: «Тоска по высшему, по огненному слову!» Да. литература и есть то самое огненное слово, а мы успеваем из всего ее огня дать ученикам лишь крохотный огонек сигареты, пламя спички… Идейное содержание романа, образы поэмы, положительные и отрицательные персонажи пьесы. «Огненное слово» расчленяют, делят на части, сортируют. Поток поэзии пытаются втиснуть в водопроводные трубы, а потом выпускают по капле. Читать книгу — все равно что входить в море, голова должна кружиться от его бескрайности, в себе самом ты должен вдруг ощутить присутствие вечности… — где он прочел это? А мы их по сигналу, по свистку выпускаем в море, позволяя войти в него всего лишь по колено, и при каждом шаге заставляем оглядываться, чтобы не слишком удалились от берега. И море перестает быть морем, становится тепленькой ванной. Разве не так впервые прикасаются они к Пушкину, к Туманяну, к Терьяну? Неведомый, волшебный мир книги делается всего лишь «домашним заданием» во имя получения отметки. «А ну, ребята, кто из вас ответит на пятнадцать вопросов к поэме «Абу-Ала Маари»? Начнем с сюжета. Однажды ночью знаменитый арабский поэт снаряжает караван верблюдов и уходит из Багдада. Кто скажет, почему он уходит?..»
Вспомнил темы сочинений, которые давал Саноян… Что мы исправляем — пунктуационные и орфографические ошибки? А замечаем ли искру божию, когда юноша вдруг сворачивает в сторону от обычной схемы, ищет и находит свои слова? «Отклонился от темы», — пишем мы красными чернилами. Пытаемся ли проследить, что происходит с «мечтами» учеников? «Я мечтаю стать строителем, строить Ереван…» Пятерка! А он через несколько лет становится продавцом в обувном магазине. Конечно же, он и раньше понимал, что его влечет торговля, но сознайся он в этом, учитель красными чернилами поправил бы его «мечту».
И есть такие, что приспосабливаются, притворяются, а потом это становится характером. И так мало-помалу в них вырабатывается ненависть к литературе, которая, оказывается, отнюдь не является ни ключом к истине, ни духовной радостью — она просто-напросто обязательный предмет, от которого никуда не денешься. Нет выхода, приходится зубрить.
Заседание педсовета все оттягивалось. Утром одна из учительниц десятого «Б» передала секретарше письмо от Мари Меликян. Жаль, оно было запечатано. У Вануни в этот момент сидели Даниелян, Мамян, Антонян. Вануни вскрыл письмо и стал читать его вслух. «Товарищ Вануни, — писала Мари, — несколько дней назад я была в школе и говорила с одним педагогом. Разговор был короткий и безнадежный. Я больше не приду в школу. Хочу, чтобы вы знали: не такая уж большая для меня беда избавиться от вашей школы. Всего вам доброго».
— Наглая девчонка! Она еще строит из себя невинную жертву! — возмутился Антонян.
— Не нужно так… — мягко сказал Мамян. — Она могла бы быть вашей дочкой… или моей. — Что за навязчивая идея? Мамян пожалел, что произнес эту фразу.
— Нет, моей дочкой она не могла бы быть.
— Могла бы, — холодно прервал его Даниелян. — Она могла бы быть дочкой любого из нас. Кстати, ее отец давно бросил их с матерью. Мне вчера сказали в классе. Я не знал, хотя преподаю у них третий год.
— А я знал, — сказал Вануни, — и мать ее знаю, очень хорошая женщина. — Помолчал. — Значит, вопрос Мари решился сам собой. В самом деле, отдадим ей ее дела и… А? А этого самого Армена необходимо исключить. Я недавно с ним разговаривал, он их заводила. Плюс вел себя как прокурор.
Мамяну почему-то опять вспомнилась строка Терьяна: «О Родина — сладкая и горькая…». Что-то в этой истории осталось за плотным занавесом. Неужели мы столь беспомощны? Исключить — вот наш рецепт? Что в этом — наша слабость или наша сила?..
— Может быть, не будем спешить, товарищ Вануни?
— В самом деле, — сказал Даниелян. — Каждая задача имеет тысячу и одно решение. Я тоже попытаюсь побеседовать с парнем. Еще неизвестно, что у него на уме. Помните ту историю в школе Туманяна? Вы не знаете, чем она закончилась?
Мамян взглянул на Даниеляна с радостным удивлением.
— Может быть, и ему отдать его дела, пусть уходит, — смягчился Вануни. — Директор одной школы в Норкском массиве близкий мне человек. Я ему объясню, в чем дело. А?.. Армен из семьи репатриантов, это тоже нужно принять во внимание.
— Конечно, — согласился Антонян, — с педагогической точки зрения это правильнее.
Правильнее? Мамян горько усмехнулся. И этот юноша уйдет из школы победителем — столько педагогов не смогло его сломить!.. Расписались под приговором в собственном бессилии.
— Ни у кого нет таблетки от головной боли? — спросил Вануни.
— У меня есть, — сказал Антонян. — Французское средство. Сразу боль снимает.
— Их сочинения многое мне объяснили, — сказал Мамян. — Я их постепенно начинаю узнавать…
— Пока узнаете, они окончат школу, — засмеялся Даниелян.
— …И вступят в жизнь. — Вануни проглотил таблетку от головной боли и вспомнил, что на той неделе будет вечер выпускников и он должен держать перед ними речь. В который раз повторит он уже говоренное! Слова ведь не уходят на пенсию. И не изнашиваются от частого употребления. Все те же слова, все те же.
Армен Гарасеферян воспринял угрозу директора школы довольно спокойно.
— Не стоит терзаться, товарищ Вануни, — сказал он, — исключайте. А Норкский массив не так уж и далеко. У меня есть возможность уехать и подальше.
Саак Вануни изумленно посмотрел на стоявшего перед ним юношу — спятил он, что ли? Потом внутри у директора все взбунтовалось: наглец, вместо того чтобы плакать, просить прощения, обещать стать человеком! Ничего, через два месяца жизнь утрет ему нос!
— Я ни о чем вас не прошу, исключайте, это меня даже устраивает, — в глазах Армена показалась темная грусть, но Вануни ее не заметил. И не увидел, что юноша весь сжался — наверно, страшась сорваться. — Я могу идти?..
— Вон! — Долго сдерживаемая злость прорвалась сразу, в одном выкрике. Вануни с силой ударил кулаком по стеклу, лежащему на столе, и голос его, подобный звуку разбитого стекла, был, наверно, слышен на всех этажах.
Армен спокойно отодвинул стул, на котором сидел незадолго до этого, с минуту растерянно (растерянно ли?) постоял перед директором, а потом неспешно направился к двери.
— До свиданья, товарищ Вануни, — открывая обитую дверь, сказал он и запнулся на миг, словно пережевывая какую-то горькую фразу. — Вернее, прощайте…
Прощайте?.. Вануни смотрел на закрытую дверь и проклинал себя за то, что тридцать семь лет назад вопреки воле отца пошел в педагогический институт. Отец говорил: «Это не работа, Саак. Теперь все порываются учить — учиться некому».
Сона Микаелян быстро пробежала глазами письмо Мари и медленно, ни слова не сказав, вышла из кабинета Саака Вануни. Неужели Мари намекает на разговор с ней?..
В возрасте Мари она, Сона, была самой привлекательной девочкой в классе, и позже — самой красивой студенткой в университете, а потом — мисс района среди учительниц, как однажды пошутил заведующий отделом роно. А вот теперь ей скоро исполнится тридцать пять, и она «отставная» красавица — так недавно съязвила одна преподавательница, — не замужем, живет с матерью. (Сколько еще мать протянет?) Мысли эти пульсировали в ее мозгу без всякой логической последовательности, и даже городская сутолока не отвлекала… Она осталась в химическом кабинете, чтобы подготовить все к опытам следующего урока, когда неожиданно вошла Мари. У Соны болела голова, и дома ее никто не ждал — мать уехала на три дня к брату в Кировакан. Мари была какая-то изменившаяся, но Сона не отвлеклась от опыта — продолжала смешивать вещества, зажигать спиртовку, которая почему-то не зажигалась. «Вы можете не прерывать меня несколько минут и не задавать вопросов?» — «Слушаю тебя, Мари». — «Спасибо. Вы в тот день увидели все как было, я танцевала почти раздетая. Я сделала это по доброй воле. Армен только спросил: «Разденешься?» — «А что тут такого? — говорю. — На пляже миллионы девушек в таком виде». Я, конечно, понимала, что на пляже — это другое. Вы были красивая и сейчас красивая, вы меня поймете. Многие ребята в меня влюблены, это, конечно, приятно, но по-настоящему-то любви нет. Любви нет! Ее придумали писатели вроде Терьяна, Есенина, Саят-Новá. Есть только желание иметь магнитофон, джинсы, девушку. Один парень из нашего класса уже целый год мне письма пишет. Не слова, а патока. Не знаю, может, он меня и в самом деле любит, но я читала письма своего отца. О, какие это письма! А мать уже десять лет одинока. И я буду мстить всем мужчинам — за мать мстить. Я хотела еще преподать урок сопливому Ромео. Ведь и он явился на меня поглазеть. Армен при нем спросил: «Разденешься?» Вначале, правда, когда я начала танцевать, он хотел выйти…»
Мари ждала от учительницы чего-то очень для себя важного, но та неожиданно ее прервала: «Напрасно ты исповедуешься передо мной, Мари, я ни ваш классный руководитель, ни преподаватель литературы. И то и другое — товарищ Мамян. Вот ему и рассказывай».
Господи, каким взглядом опалила ее Мари! И потом холодно, с издевкой заявила: «И вы поверили? Я все наврала, я разыгрывала роль!» И направилась к двери.
«Знаешь, ты неплохо эту роль сыграла, я почти поверила».
А теперь вот письмо, полученное Вануни.
Вспомнился вчерашний спор с Вааном Мамяном.
«Вы желаете иметь химических человечков, да-да, полученных в результате синтеза. И чтобы вода была дистиллированная, без микробов, потому что от микробов один вред».
«Не нужно издеваться над моим предметом, который я люблю не меньше, чем вы своего Терьяна. Микробы., говорите? Все дело в количестве. Без микробов нет живой воды, но не слишком ли их много развелось, не опасна ли стала вода?»
«Мы опираемся только на свой собственный опыт, а опыт молодых для нас почему-то не существует…»
«Пляска на вашем столе — это тоже опыт?..»
«Двое могут смотреть в одном направлении и видеть разное. Эта пляска, может быть, лакмусовая бумажка. Сколько всего выяснилось и сколько еще выяснится, если…»
«Если мы попытаемся их понять. Так ведь?»
«Да. Зачастую мы ведем себя с ними так, словно решаем задачу, заглянув предварительно в ответ. А ведь, как говорит Даниелян, каждый из них уравнение с десятью неизвестными. Если мы сумеем определить хотя бы одно из этих неизвестных — разве это не чудо?..»
«Даниелян не ваш союзник».
«А я и не ищу союзников. Каждый учитель сражается в одиночку».
«Порой с ветряными мельницами?»
«Меня уже однажды сравнивали с Дон-Кихотом. Если бы это было сделано с пониманием сути, я бы умер от гордости. Но надо мной просто смеялись».
«Извините, я не хотела смеяться над вами. Я люблю Дон-Кихота, но еще больше… сочувствую ему».
«Доброта беззащитна, у доброты не должно быть кулаков. А вообще смешно со стороны смотреть на доброту, если сам ты не добр».
Откуда возник этот человек? И чего он может добиться своим странным молчанием, беззащитной добротой, неожиданными взрывами?
«Извините, — сказал он, прощаясь, — я только с вами так горячусь. У меня самого нет готового ответа ни на один вопрос».
Уличная сутолока не отвлекла, не остудила Сону Микаелян. Может быть, встретиться с Мари — ведь учитель должен знать истину… Вчера Мамян прочел кое-какие строки из нового сочинения десятиклассников. Он позволил им написать его на отдельных листках, не подписывая своей фамилии. Удивительные это были строки — искренние, неглупые, иногда язвительные.
«Нас обвиняют в том, что мы трусы. Да, наша школа дважды горела и оба раза ночью. А если бы она загорелась днем, вы бы увидели, как мы гасим пожар».
«В семье не без урода. Урод в нашей семье — я. Попробуйте угадать, кто я. А вот за мое следующее сочинение вы мне поставите «отлично» — я правильно разберу «Ацаван».
«За что вы поставите мне опенку, учитель, — за мои грамматические ошибки или за мою искренность? Вы, правда, сказали, что оценок выставлять не будете, потому что искренность нельзя оценить по пятибалльной системе. Тогда ответьте мне просто — отчего это: я хочу грустить и не могу. Да, да, хочу грустить, бродить один по улицам, плакать. Но стоит появиться одной лишь тучке на моем лице, мама тут же вызывает врача, папа сводит меня с ума своими расспросами, а брат издевается, мол, ты случайно не влюбился?.. А я просто хочу оторваться от повседневности — думать, грустить. Вы не смеетесь над этими строчками?..»
«Финский письменный стол отца, за которым он даже письма ни одного не написал, удостаивается большей заботы и внимания, чем я…»
«Кем бы я хотел быть? Министром! Вот именно. Или же первым секретарем райкома. Первым, понимаете?»
«Мне везло — у меня всегда все было. И сейчас, знаю, я еще не окончил школу, место в университете меня уже ждет. Но мне все это опротивело. Пусть мне не повезет, пусть я провалюсь на экзаменах. Да, в эту минуту я искренне этого хочу. Но, может быть, минута пройдет, и я вновь смирюсь со своим «везением».
«Мы, видимо, в самом деле их не знаем, — подумала учительница. — Ни их истинных достоинств, ни их истинных недостатков. «Микробов» — как сказал бы Мамян. Мы удалились от них — нам кажется несложным делом познать душу ребенка, подростка по их поступку, проступку, вопросу. Нет, нет», — возразила себе Сона Микаелян. С кем она спорила? С собой? Попыталась приостановить поток мыслей, потому что вдруг поймала себя на том, что думает словами Мамяна. Спорит с ним, но… его же словами. И второй ряд слов, пробудившихся в ее сознании, тоже оказался эхом мамяновских речей: «Мы совершаем ошибки, результат которых может быть поначалу незаметен. Грамматические и арифметические ошибки легко разглядеть и исправить красными чернилами. А как быть с теми ошибками? Где поставить точку, а где вопросительный знак?»
В какой-то рассеянности, машинально Сона Микаелян зашла в парикмахерскую. Давно не заглядывала. Но почему именно сегодня?..
— Вчера я была в парке, — сказала Сона Микаелян. — Недалеко от меня сидела пара. Между ними стоял магнитофон. Английская, кажется, звучала песня. Пара время от времени целовалась. Я наблюдала за ними примерно полчаса. За это время они не сказали друг другу ни слова — за них говорил магнитофон. И целовались они как-то лениво…
Мамян рассмеялся:
— Магнитофонная любовь? Вы, видимо, хотите сказать, что изменился химический состав человека? Не знаю. Мне, например, кажется, что такие ленивые души были во все времена. И в семнадцатом веке не все были Ромео и Джульетты…
Они возвращались из школы домой. И обоим домой не хотелось. Сону мучили сомнения — то ли разыскивать Мари, то ли нет. Посоветоваться с Мамяном? Он, конечно, обрадуется, скажет — непременно. А если на сей раз Мари не захочет ее слушать? Как перенести такое оскорбление?..
— У тебя на все находится оправдание. Завидую.
— Не оправдание, а объяснение…
Они вошли в кафе.
Кофе был горький и приятный.
— Ты умеешь гадать на кофейной гуще, Сона?
Она улыбнулась — странный Мамян человек. Он путает ее планы, отнимает у нее определенность, ясность, лишает ее резких, решительных выводов. Раньше она знала формулы жизненных явлений, сейчас во всем сомневается. Вчера Даниелян даже сострил: «Мамян, вы всех сделаете поэтами». — «А нельзя быть математиком и не быть при этом чуть-чуть поэтом, — сказал Мамян. — Это не мой афоризм. Так выразился один из ваших гениальных коллег, сейчас не припомню фамилии… Нам нельзя ошибаться. Мы, педагоги, как саперы — сапер только раз ошибается». Кто же этот человек? Все разговоры, разговоры — о школе, об учениках, о литературе, о химии, но есть же у него и какая-то личная жизнь.
— Ты большой специалист, Ваан, в вопросе любви. А сам когда-нибудь был влюблен?..
Сона знала, что живет он один. Разведен? Или, может быть, старый холостяк? Собственный вопрос неприятно резанул ее ухо — по какому праву лезет она в чужую душу?..
— В школе был страшно влюблен, — сказал Мамян, — лет сто назад. А потом… я, видимо, не представлял для девушек интереса. А после тридцати пяти сам стал их бояться. Отказ девушки в семнадцать лет если и переживается больно, то все равно это не страшнее, чем удаление аппендикса. А в зрелом возрасте раны не затягиваются.
— Прости, — растерялась Сона, — глупое женское любопытство.
Они выпили еще по чашечке кофе, тоскливо посмотрели на плескавшихся в бассейне перед кафе ребятишек, послушали их гвалт, обменялись еще кое-какими вопросами-ответами. («Куда поедешь в отпуск?» — «Не знаю, А ты?» — «Посмотрим».) О детях не говорили, потому что каждый думал именно о детях.
— Ты мне так и не погадала на кофе, — упрекнул ее Мамян, когда они уже встали. — А я в это гадание верю. Не смейся.
Расстались на остановке и отправились в разные концы города, где каждого из них ждало одиночество, именуемое личной жизнью.
— До завтра.
— До завтра.
Саак Вануни положил в карман текст своей речи, которую, как всегда, написал Антонян. В речи было полно избитых слов, выражений. Наверно, нужно было попросить Мамяна написать. А может, лучше говорить без бумажки? Незадолго до того Саак Вануни подписал наконец приказ об исключении Армена Гарасеферяна из школы. На педсовете против проголосовали Мамян и — вот те на! — Даниелян. Говорить ничего не стал — просто проголосовал против, и все. А Мамян говорил долго — повторил то, что Вануни уже сто раз слышал в своем кабинете…
— Дорогие ребята, — начал Вануни, потом посмотрел на сидевших перед ним десятиклассников и осекся. — Ничего себе ребята… — В зале послышался шепот, смешки. — А как вас называть — товарищи? Юноши и девушки?..
— Леди и джентльмены, — подсказал кто-то из глубины зала, и зал весело рассмеялся.
Вануни не видел, кто этот остряк. Ох уж эта речь, которую Вануни повторяет из года в год. В предпоследнем ряду среди учащихся сидела Сона Микаелян. На педсовете она опять же не сказала ни слова. Кое с кем творится что-то неладное. До самого последнего времени педагогические советы для Вануни были многократно разыгранной шахматной партией, в которой ходы не менялись. А теперь вот несколько человек придумали другое продолжение игры, делают неожиданные ходы, и Вануни не может сообразить, как поступить дальше — сделать ход конем или протолкнуть вперед пешку. Мамян был почти понятен Вануни — новый учитель хочет нравиться молодежи, а сам немножечко не от мира сего. А что с Даниеляном? Раньше всегда был ехидный, строгий, внутренне застегнутый на все пуговицы…
— Ну ладно, — нашел наконец Вануни нить речи. — Вы уже взрослые люди, мы с вами беседуем десять лет, хотя и не всегда наша речь доходит до вашего сознания. Через два месяца вы окончите школу и, как говорится, вступите в жизнь. Это еще не выпускной вечер, просто я хочу кое-что сказать вам в напутствие. Вы знаете, что наша школа на хорошем счету в городе. Только из выпускников прошлого года двадцать восемь поступили в вузы. Вы, наверно, знаете своих старших товарищей по фамилиям, но не мешает еще раз напомнить. — Вануни достал из левого кармана список и стал зачитывать, кто из выпускников в какой институт поступил. Упомянул даже Сатеник Вардумян, поступившую в торговый техникум. — А остальные? А остальные почти все работают, на заводах, на строительстве, в разных учреждениях… Ты куда, Ваан Сароян?..
Ваан был уже возле дверей.
— У него свидание, — засмеялся кто-то.
— Куда ты, Ваан? — повторил директор. — Тебе не интересно?..
Ваан мгновение нерешительно помялся в дверях, потом сказал:
— Я… я, по-видимому, буду в числе, как вы выразились, «остальных». К тому же у меня в самом деле встреча. С Арменом, если вас интересует…
— Что, драку не закончили? — Голос Вануни задрожал, но он удержался от следующей фразы: «Будь проклят учительский хлеб», — произнес ее про себя и почувствовал неудержимое желание закурить.
— Другая будет драка, товарищ Вануни, — Ваан как-то грустно взглянул на зал. — И наверно, я опять буду побежден. — «Опять» прозвучало горько, а имя Армена сорвалось с его уст случайно — захотелось произнести самое неприятное для Вануни имя, и тут же возникла мысль, что надо бы в самом деле повидать Армена. О «другой» драке было известно одному Ваану, и никому больше. — Я просто так сказал о драке, товарищ Вануни. Но идти мне правда надо. Можно?
— Иди, — по-отечески мягко сказал Вануни.
Зал пошумел, посмеялся, пошептался и успокоился. Но все уже было нарушено — представление вышло за намеченные рамки. Вануни скомкал конец речи и передал слово учащимся, которые заверили всех, что они всю свою жизнь будут свято хранить честь школы имени Мовсеса Хоренаци.
— Я пойду па юридический, — сказал Ашот Канканян.
— Ну, конечно, — куда же еще идти Ашоту Правдивому? Взяток ты брать не будешь, это уж точно.
— Будет, — мрачно сказал Смбат Туманян. — Преступников на свободу выпустит, а невиновных посадит.
— Ну ты полегче… — Ашот почему-то побледнел. — Ври, да знай меру…
— А я тебе дам дельный совет, — вдруг сказал Смбат. — И ты знай меру, когда будешь взятки брать. Бери умеренно, чтоб подольше на должности удержаться.
— Хватит, ребята, — старшая пионервожатая Асмик Симонян попыталась усмирить нахохлившихся десятиклассников. — Такой прекрасный день, а вы тут… Как вам не стыдно…
— А я никуда поступать не собираюсь, — спокойно сказал Тигран Манукян. — Устал.
— Значит, ты в числе «а остальные»?
— Устал.
— Если б после школы сразу на пенсию!
Посмеялись, затихли.
«А остальные»… Саак Вануни произнес эти слова походя, невзначай, не вдумываясь в их тайную суть. А ведь и невооруженным глазом заметен заключенный в них сладковатый яд, особенно опасный для еще не вполне зрелых душ. Значит, святые слова, десять лет витавшие в школьном воздухе, — всего лишь разноцветные воздушные шары, все эти разговоры о разных прекрасных жизненных дорогах — всего лишь побасенки, темы восторженных сочинений. Выходит, есть всего лишь один путь, чтобы сберечь честь школы, всего лишь один… если, конечно, прав Саак Вануни. Физик, генерал, писатель, архитектор — все это, конечно, великолепно. Но есть еще садовод, каменотес, пекарь, портной, почтальон… Разве не на них зиждется мир?.. Вануни на собрании выпускников прошлого года долго и от души представлял бывшего питомца школы, который стал начальником жилищного отдела райсовета и теперь торжественно восседал за столом президиума. А в то же время каменотес Санасар Сарьян, питомец той же школы, подпирал плечом стену где-то сзади. Нет-нет, и начальник жилищного отдела был совсем не плохим человеком, но… маленькая деталь: ведь он распределяет квартиры, построенные Санасаром Сарьяном! Конечно, могло бы так быть, чтобы Санасар Сарьян сидел в президиуме, но вот чтобы начальник жилищного отдела райсовета подпирал стену — такого быть не могло. Потому что есть у него для Саака Вануни имя, отчество, фамилия и номер телефона. А вот остальные — садовод, каменотес, пекарь, почтальон — этого не имеют…
— Я, наверно, в сельскохозяйственный пойду.
— Родился на асфальте и вдруг сельскохозяйственный?..
— А что? И тут дело найдется. Только нужно устроиться получше.
— А я в крайнем случае в физкультурный подамся.
— Ага — ты стометровку здорово пробегаешь.
— А я попытаюсь на экономический.
— А я в медицинский…
— А я на исторический. Потом кем угодно можно быть.
— Только не историком.
С шутками, шумом, остротами ребята выходят из дверей школы, и ни одному из них не приходит в голову расщепить ядро слов Саака Вануни «а остальные», потому что никто из них не представляет себя в безымянных рядах «остальных».
После невеселого торжества к Вануни подошел Мамян:
— Не подписывайте приказа об исключении Армена. Я настаиваю на этом. Повремените еще два дня.
— Я уже подписал.
— Ничего, — впервые допустил Мамян колкость, — не на мраморе же высечен приказ.
Вануни смотрел на стоявшего перед ним учителя ядовитым взглядом. Забыл ему предложить сесть, а тот, пока не предложишь, не сядет. Ну ничего, так даже лучше, пусть постоит. Кажется смирным, мягким человеком, а вот поди ж ты — «не на мраморе приказ».
— Лучше-ка займитесь классом. Хорошо, если каждый будет делать свое дело. Вы мне подотчетны, я — министру. Ведь и меня наверху по голове не гладят.
— Можно объяснить и министру.
— Во-первых, нужно еще к министру попасть, а во-вторых, нужно, чтобы он тебя выслушал.
— Если позволите, я сам попытаюсь увидеть его и поговорить.
Вануни искренне рассмеялся.
Мамян не мог и не хотел говорить, что Рубен Сафарян его одноклассник, они восемь лет вместе учились. Была еще одна причина, заставлявшая его повидать Рубена. Вчера встретил Манука — он строитель, работает в стройуправлении министерства. Дела у него были нехороши — заместитель министра по строительной части (Мамян еще не знал, что он двоюродный брат Соны Микаелян) стал всячески преследовать Манука, а Мануку все не удавалось попасть к Рубену и рассказать. Мамян давно не видел своего одноклассника — нужно непременно сходить, побеседовать, и о Мануке сказать, и об Армене.
— Ну что ж, попробуйте, — оборвав смех, сказал Вануни. — Вы плохо знаете Рубена Сафаряна.
«…Сиди, не вставай. Не гора к Магомету, а Магомет к горе. Можно тебя приветствовать? Видимо, новая секретарша еще не обучена порядкам. Представляешь, тут же соединила меня с тобой, как только услыхала, что звонит твой старый друг. Ты случайно не обижаешься, что я тебя на «ты» называю? По-моему, должен обижаться, если я начну называть тебя на «вы». Бывшая твоя секретарша была таким цербером! Когда ни позвонишь тебе, ты, бывало, либо очень занят, либо у тебя важное совещание, либо ты говоришь по другому телефону с кем-то сверху, либо встречаешься с избирателями. А в остальное время тебя для всех «нет у себя». Слушай, ты теперь, наверно, и впрямь редко бываешь «у себя»? А может, и не хочешь уже находиться с собой, у себя, напротив себя? Наверно, тебе приятнее быть только со своим сегодняшним «я», но нельзя ведь от себя избавиться. Внутри у тебя много всего разного, хочешь не хочешь. Знаю, ты теперь и в самом деле очень занятой человек. А я ни твой избиратель, ни звонок «сверху», я — один из тысячи подчиненных тебе учителей… Не хмурься, шучу. По какому я вопросу и чем ты можешь мне помочь? А ни по какому, ничего мне от тебя не нужно, не хмурься. Послушай, а не может быть такого, чтобы ты вдруг нуждался в моей помощи? Что ты усмехаешься? Можно взять сигарету? Забыл свои в приемной. Хорошие сигареты… Что ж, покурим, посмотрим друг на друга… Ну а теперь спрашивай, как мои дела — женился ли я. Ты, конечно, помнишь, что семьи у меня не было, ни одна девушка в меня так и не влюбилась. Спроси, где я живу, в старом ли доме. Полно вопросов, задай мне какой-нибудь, не жалей. Я сейчас уйду, не сиди как на иголках, расслабься, улыбнись по-дружески, произнеси одно из наших старых, добрых, наивных словечек… Ты удивишься, но у меня, клянусь, не было никакого желания к тебе идти. Просто мать замучила: сходи да сходи. Ты помнишь мою маму? Она какой-то дурной сон про тебя видела и покой потеряла. Раз пять звонила, чтоб голос твой услышать, но слышала только голос твоей секретарши. А в последний раз секретарша вежливо предупредила ее, что приемный день у товарища Сафаряна пятница, с двух до пяти. Поинтересовалась, мать учительница или родительница. Сказала, что записаться нужно заранее. А мама, сам знаешь, наивная верующая женщина, удивилась. «Какой такой Сафарян? Я Рубена прошу». И слова «записаться заранее» до нее, конечно, не дошли. «Я Рубена прошу, — говорит. — Приятеля моего сына. Хочу его голос услышать». — «Мамаша, — отвечает секретарша (мамашей назвала — и на том спасибо), — товарищ Сафарян в пяти школах учился, у него минимум три тысячи друзей-ровесников, и если все матери этих трех тысяч захотят услышать его голос… Теперь каждый хочет услышать голос товарища Сафаряна…» Так она и сказала, и в этом, безусловно, много правды для меня, но не для моей матери. Одним словом, мать заставила, чтоб я с тобой повидался. Говорит, может, с другом твоим что-то стряслось, сон уж больно дурной… Не смейся… Знаю, в половине третьего у тебя важное совещание, не волнуйся, я сейчас уйду. Мать заставила передать тебе айвовое варенье. Вот, бери — мать до сих пор помнит, что ты его любишь. Своими руками варила…
Слушай, это ведь прекрасно, что есть люди, которые помнят, какое варенье мы любили двадцать лет назад. Смешно? А что тут смешного?.. Прости. Когда я уйду, можешь передать варенье секретарше — пусть пьет в перерыв чай с айвовым вареньем. Но это после — когда я уйду. Я вынужден был взять эту банку — мать настаивала, обиделась бы, если бы не взял… А теперь я перед матерью чист, как Христос, — передал. Я еще не научился обманывать мать. Говорят, теперь обман в порядке вещей, но я до сих пор не научился — тупой, наверно… Дела у меня… да как сказать, вроде бы в порядке. Работаю, с твоего благословения, в новой школе. Преподаю, как ты знаешь, язык и литературу. Они смеются над Терьяном, Петроса Дурьяна называют деревенщиной, спрашивают, нет ли среди армянских писателей какого-нибудь хиппи? Послушай, они хохочут над Терьяном! Тебе не страшно?.. Не смотри на часы. У меня столько времени, что я в этом смысле миллионер. Могу и тебе одолжить. Без процентов. Взаимообразно. Сколько хочешь. У меня очень много времени. Вчера в это самое время Нвард Паронян плакала в учительской. Это наша с тобой учительница. Позвонила, позвала меня, я пошел. Она написала тебе на днях письмо. Не сказала, что было в том письме. Твой управделами зарегистрировал его. Это человек с холодными стеклянными глазами — я его недавно видел, сразу догадался, что он. Мне показалось — он один из телефонов на собственном столе и на нем можно набрать номер, любой, кроме «скорой помощи». Он-то, этот стеклянный человек, и принял старую учительницу. Вежливо сказал ей, что ты очень занят и сам принять ее не можешь. Возьми мое время и тогда сможешь выслушать свою старую учительницу. Выслушай — ты знаешь, нелегко учительнице просить что-либо у своего бывшего ученика. Я ей скажу, что ты ее примешь? А?.. Видно будет? Смотри не смотри на часы, а я еще немножко посижу. Предположим, сейчас ты совещаешься со мной. А ты хоть с кем-нибудь, в самом деле, совещаешься? Или теперь уже все только с тобой совещаются? А почему ты не пришел на похороны отца Арама? Год назад ты еще пришел бы, а теперь вот… Помнишь дядю Партева? Он однажды вместо твоего отца в школу пришел. Мы с тобой галоши товарища Шушаняна прибили к полу, и тот как растянулся… Дядя Партев умер. Ты не знал? Видишь ли, с тобой не согласовали, умирать ему или не умирать. Не скисай — можешь ответить мне острым, язвительным или просто грубым словцом… А дядю Партева мы похоронили что надо. Весь класс был, вся школа. Я тут же сочинил, что ты поехал по своим министерским делам в Камбоджу или Лаос, и все сразу так поверили в это, что я и сам усомнился — может, тебя в самом деле нет в городе? Но на другой день Сурен видел тебя в театре, позвонил мне, но я с ходу продолжил ложь — мол, ты приехал именно в тот день и прямо из аэропорта направился в театр, работа того требовала. Бедный Сурен даже пожалел тебя. «Это тоже, — говорит, — не жизнь, когда в театр ходят как на работу».
Мы долго были на кладбище. Когда умирает отец кого-нибудь из ребят нашего класса, я каждый раз чувствую себя еще сиротливее. Дядя Партев оставался последним живым отцом, и с его смертью мы полностью осиротели. Скажи, а ты теперь грустишь хоть когда-нибудь? Какая-то незнакомая улыбка появилась на твоем лице — анонимная, безадресная, расплывчатая. Когда тебе было грустно в последний раз? Мне кажется, если сейчас я тебе скажу, что у меня вчера умерла мать, ты будешь смотреть на меня все с той же улыбкой. Ты, наверно, и не слышишь, что я говорю, — привык, что здесь слушают только тебя. Ну а если слушаешь ты — это, конечно, большая жертва. Не хмурься — я пришел сказать тебе такое, что ты не привык слышать. Знаю, что в следующий раз секретарша не соединит меня с тобой и ты не будешь вынужден сказать: «Хорошо, приходи». Так что я не уйду, пока не выскажу всего. Считай, что это последнее слово обвиняемого — его и в суде не прерывают. Ты ведь не выгонишь меня? Я старый болтливый человек, все мы постарели — пора… Меня в прежней школе представили к званию заслуженного учителя. Подлая шутка, правда? Я ведь всю жизнь был у всех бельмом на глазу. Думаю, что это звание мне не присвоят, но… Чем черт не шутит. А если все-таки присвоят, мы с ребятами соберемся у меня. Придешь? Сам составь список, кого приглашать, а то, может быть, кто-нибудь из наших тебе теперь не по душе — ты уж выкладывай, не стесняйся. Только не перепоручай составление списка своему управделами. А то боюсь, что он меня самого не включит в список… А вот теперь это твой прежний смех, хорошо, что не разучился. Не стесняйся секретарши, она мне показалась вполне нормальной женщиной, вежливо поздоровалась, сказала, что ее сын учится в нашей школе. Может быть, поэтому она меня соединила с тобой без проволочки? Да нет, шучу. Я ведь просто сказал по телефону, что звонит твой старый друг. Поверила. И справки не потребовала. Ни справки, ни характеристики. Поверила слову человека. Вера… Почти вышедшее из употребления слово. Я тебя об одной мелочи прошу, Рубен: позвони моей матери прямо сейчас — хочешь, я сам наберу номер телефона? — и скажи, что все у тебя хорошо и что айвовое варенье тебе понравилось. А потом можешь отдать его секретарше или выбросить. Скажи матери что-нибудь доброе, а? Потом позвонишь? Ну ладно, я пошутил, морочу тебе голову, а твоя голова так нужна всем школам Армении. Моя же голова никому не нужна. Что в ней? Разве что весело-грустный звон минувшего, ветошь воспоминаний да разные сантименты… А если хочешь знать правду, я пришел к тебе ради нашего Манука. Ты что напрягся? Его оклеветали, а ты зелеными чернилами подмахнул на бумаге: «Проверить, разобраться». Ты, выходит, будешь проверять Манука через посредство других людей? Что же ты его не вызвал — он бы сам тебе все выложил. Если он что-нибудь темное только замышлял, не сделал, и то бы тебе поведал. А ты восседал, как Будда, читал его письмо (да и то, наверно, только первые несколько строк) и тут же наложил зелеными чернилами резолюцию. Слушай, а почему ты побоялся сказать заместителю, что знаешь Манука, веришь ему и не веришь клеветнику?.. Кстати, когда ты видел Манука в последний раз? Я встретил его в воскресенье. Он был под хмельком, даже покачивался. Просто поздоровались и прошли мимо, он был с незнакомым мне человеком. Мне, по правде говоря, хотелось в тот вечер побыть одному, мне не хотелось, чтобы ой рассказывал о своих неприятностях и, конечно, ругал тебя. Я просто-напросто постарался избежать этого. Но вскоре мы опять встретились, на сей раз он был один. Я тут же сказал, что давно тебя не видел. Он по-детски улыбнулся: «И ты сделался дипломатом?» Я готов был провалиться сквозь землю, и мы вволю и со злостью наговорились о тебе. Потом стало грустно за тебя, за наше детство, веселое и горькое, оставленное за семью горами… Я тебе никогда до сих пор не рассказывал, как мы ходили покупать гроб для твоего отца. Втроем: Манук, Армен и я.
Слушай, а ты сидел когда-нибудь возле пустого гроба? Это подавляет не меньше, чем когда в гробу покойник. Ведь когда гроб пустой, в нем может быть кто угодно, и ты сам в том числе… Да, чего только не придет в голову… Манук положил гроб себе на колени, потому что в машине сильно трясло. Сколько лет прошло, а я ту картину как сейчас помню. Может, ты думаешь, Манук знал, что ты в будущем станешь его начальником, оттого и старался? А ведь ты уже начал верить только подписанным и скрепленным печатью бумажкам и потому не смотришь людям в глаза — в них нет ни подписи, ни печати. Прости… Эх, Рубен, Рубен, а помнишь, как мы ночью читали «Манон Леско»? Какая прекрасная была ночь, помнишь? На лбу у тебя выступили морщины, стареешь. Во взгляде — заботы. А руки ты все время прячешь под стол — давняя привычка. Помнишь, раньше, когда ты злился и сдерживался, пальцы у тебя чуть-чуть дрожали. Теперь тебе сдерживаться приходится чаще, так что, наверно, пальцы дрожат сильнее. Слушай, встань, отложи свое важное совещание, пройдемся по улице, выпьем пивка, потом зайдем к нам, проведаешь мою мать — она за тебя волнуется, дурной сон видала, а какой ты теперь занимаешь пост, об этом она и понятия не имеет. Для нее самый высочайший пост — это быть другом ее сына… Давай станем на несколько часов опять мальчишками — смейся, дразни меня, рассказывай анекдоты… А знаешь, скажу уж тебе и это, Манук сейчас внизу. Хочет, чтобы ты знал, что он на тебя не в обиде. Думает — то, что ты сделал, сделал вынужденно и теперь сам мучаешься. Пошли обманем Манука, скажем — так оно и есть. Он обрадуется и еще тебя утешать начнет. А четыре дня назад у Манука дочка родилась. Опять дочка. Давай пойдем разыщем одноклассников, кого сможем, сядем где-нибудь в тихом уголке, наговоримся вдосталь, посмеемся, погрустим. Старые приятели тем и хороши, что возвращают нас к прошлому, когда жили мы одними радостями и горестями, не было ни у кого ни имени, ни поста. Не можешь пойти со мной? И без того я у тебя отнял уйму времени? Ну ладно, ладно. Ладно, говорю… Матери моей не звони, она умерла двадцать первого февраля. А айвовое варенье в самом деле просила тебе передать. И в самом деле незадолго до ее смерти ты приснился ей в дурном сне, и она за тебя беспокоилась. Помнишь, месяц назад тебе позвонил Манук? Ты сказал, что у тебя нет времени, пусть обратится к заместителю. А Манук как раз позвонил тебе, чтобы сообщить о смерти моей матери… Ну, я пошел…
— Простите, товарищ Мамян, но товарищ Сафарян не может вас принять…
Секретарша, уже пожилая женщина, покраснела при этих словах, как девчонка. Мамян просидел в приемной министра два часа, и вот…
— Его вызвали по важному делу. Он вышел через другую дверь. Позвоните в понедельник, я вас соединю.
Мамян вышел на улицу, в душе его было много слов, не высказанных старому приятелю, а в портфеле лежала банка айвового варенья, которую мать велела передать Рубену.
Класс писал сочинение по стихотворению Егише Чаренца «Видение смерти». И вдруг Мамяна срочно вызвали в учительскую.
— Не знаешь, откуда списать, — простонал Ашот Канканян. — В книге ничего про это видение нет. И откуда он выискал?
— Потрясающее стихотворение, — сказал Ваан. — Я раньше не читал.
Ашот встал и подошел к учительскому столу, где лежала папка с бумагами Мамяна.
— У него что-нибудь должно быть, — пробормотал он. — Возьму спишу. Вот удивится. — И он начал рыться в бумагах. — Ого, письмо! — Пробежал глазами несколько строк. — Ребята, сенсация! Мамян влюблен! Прочесть?..
И не успел класс опомниться, начал читать:
— «Дорогая, мы все время говорим о разном, но главное я тебе не высказал. В моем возрасте уже трудно объясняться в любви…»
— Подлая скотина! — заорал Ваан. — Положи письмо на место!
— Почему? — Ашот сгорал от любопытства. — Ты можешь выйти. «Дорогая, может быть, я и не осмелюсь передать тебе это письмо…»
Ваан и еще несколько ребят сорвались с места. И в следующее мгновение листки разлетелись: один уже находился в руках Ваана, другой упал на пол. Смбат поднял его, взглянул:
— Это не его почерк. — Любопытство победило, он прочел несколько строк, нахмурился и передал листок Ваану. — Взгляни-ка.
Ваан прочел и вдруг побледнел. И повернулся лицом к классу:
— Все на минуту выйдите из класса. Останутся Смбат, Тигран и Сет. И ты, Ашот. — И процедил сквозь зубы: —Ашот Правдивый…
Класс послушно вышел.
— Если Мамян вернется, займите его чем-нибудь несколько минут, умоляю…
Ребята были в растерянности: что могло произойти? И почему кое-кто из ребят остался? Из класса послышался какой-то шум. Лусик попыталась заглянуть туда, но дверь оказалась заперта изнутри.
…Минут через десять дверь широко распахнулась, и изумленному взору десятиклассников открылась такая картина: на стуле перед доской сидел Ашот Канканян. Он был связан поясами и сидел понурив голову. А ребята стояли возле него молчаливые, бледные, словно почетный караул над усопшим. На доске мелом было написано: «Ашот Канканян предал своих товарищей. С этого начинается и измена Родине». Под этой надписью была булавкой приколота к доске анонимка, посланная директору.
Класс молча сел.
Стояла тяжелая, беспощадная тишина. И в эту тишину неожиданно вошел Мамян. Взглянул на связанного Ашота, на класс, прочел то, что было написано на доске, и замер у дверей.
— Это я сделал, — сказал Ваан. — Можете меня наказать.
Вступились другие:
— Мы все вместе это сделали.
Мамян в задумчивости прошелся взад-вперед по классу, потом неожиданно достал из кармана пачку сигарет, закурил.
— Я подозревал, что анонимка написана Ашотом Канканяном, — сказал он вполголоса. — Это подлый поступок, и… в самом деле, с этого может начаться измена Родине… Я сравнил почерк и убедился в том, что анонимку написал Ашот Канканян.
— Знали и рассказывали нам сказки? — выкрикнул Смбат. И в голосе его были язвительность и натиск.
— И впредь буду рассказывать сказки, — Мамян говорил мягко, но с горечью. — Развяжи его, Ваан. И сотрите с доски написанное. Иногда и правду нужно стирать…
Ваан подошел к доске и начал стирать написанное спокойно, но медленно — букву за буквой. Потом, опять-таки не спеша, развязал на Ашоте пояса. А в глазах его была такая печаль, что Мамян отвел взгляд.
— Садись на последнюю парту, Ашот.
— Я буду жаловаться, — пробормотал Ашот. — Что, суд Линча? Это вам не Америка! Я буду жаловаться, а написал я правду!..
Мамян повернулся к Ашоту:
— Это ведь ты написал в сочинении, что хочешь стать министром или первым секретарем райкома? — И сам ответил: — Да, это ты написал… Где работает твой отец?..
— В райкоме, — ответил тут же Ашот. — И отец примет меры…
— Кем он работает?
— Заместителем заведующего отделом, — так же не задумываясь, ответил Ашот.
— А давно он работает в райкоме?
— Двенадцать лет.
— И все двенадцать лет заместителем?..
— Потому что он честный человек!
— И наверно, все двенадцать лет он вам рассказывает, какими привилегиями пользуется первый секретарь. А о его бессонных ночах, о его заботах, конечно, не говорит…
— Не касайтесь моего отца! — истерично выкрикнул Ашот.
Мамян положил письмо в папку, и взгляд его задержался на каком-то листке.
— Тут лежат и другие бумаги, — сказал он. — Хочу надеяться, что вы их не читали.
— Не читали, — подтвердил Ваан.
— Не читали, — мрачно повторил класс.
— Ну, продолжайте писать о «Видении смерти», — сказал Мамян. — Наверно, и перемещу придется занять.
А кому написал письмо учитель? Об этом подумал Ваан, все об этом подумали. Каким-то чудодейственным образом Ваан Мамян сделался их единомышленником, союзником, почти одноклассником. Как это случилось?..
— И одна просьба, — Мамян обвел взором класс. — Постараемся забыть о поступке Ашота. Пусть он сам себя накажет. Если, конечно, сумеет и найдет в себе силы. — Улыбнулся. — Жил во Франции чудесный человек, летчик и писатель Антуан де Сент-Экзюпери. Ему принадлежат замечательные слова: храм построен из камня, но храм собою как-то облагораживает камень. Камень становится камнем храма. — Помолчал. — Да, камнем храма. Так и дружба. Товарищем, другом можно быть в каком-то большом, важном деле. А просто так — этому цена другая… Уж простите, я вам снова рассказываю сказки…
«Армен… — вдруг пронзило как молнией мозг Ва-ана. — Ведь для него сейчас решается очень важное. А я бросил его в трудную минуту — видите ли, обиделся».
Нужно найти Армена сейчас, сию же минуту, хоть из-под земли. Не страшно, если эта встреча опять закончится ссорой или дракой.
— Я хочу выйти, — сказал Ваан Мамяну. — Сочинение закончу дома, завтра принесу.
— Иди, — спокойно сказал Мамян, — если такое срочное дело.
Ваан не вышел — выбежал из класса.
— Вы меня неверно поняли насчет сказок, — пробормотал Смбат.
— Верно понял, — улыбнулся Мамян. — И учитель порой нуждается, чтобы ему преподали урок… Ну, продолжайте писать сочинение…
Мари ответила Мамяну по телефону, что встретиться нет возможности. «Днем я работаю, вечером в школе». Мамян растерялся — его задел ледяной тон семнадцатилетней девчонки. «Я тебе позвоню в субботу или в воскресенье. Где ты работаешь?» — «В редакции. Замещаю машинистку». — «Ну так я тебе позвоню». — «Я и по воскресеньям работаю». — «В какой редакции?» Она назвала. И тут же пожалела: «Зачем я сказала? Хоть бы провалилась школа имени Мовсеса Хоренаци!» И швырнула трубку.
Армен не притронулся к еде.
Сестра, Наринэ, примеряла перед зеркалом новые джинсы — вовсю выламывалась. «Тетя прислала. Настоящий «левис». Ты от зависти помираешь, знаю».
Армен растянулся на диване. Скоро отец придет, начнутся расспросы. И как быть с такой физиономией — все на ней отражается, ничего не скроешь. Как им всем объяснишь, за что его исключили из школы? Ведь пилить будут, и еще как!
Повесить бы на спину Сааку Вануни табличку: «Развалина. Охраняется государством…»
Кто же все-таки написал письмо?
На телефонные звонки он не отвечает, вот уже три дня избегает ребят. А домашние и рады, говорят всем в дверях: «Его нет дома…»
Значит, от тети посылка? А интересно, фломастеры она послала? Он ее просил.
— Отец пришел, вставай, — заглянув в комнату, сказала мать.
Нехотя, вяло поднялся, уселся перед телевизором, передавали «Новости дня».
— Знаешь, Наринэ, меня исключили из школы…
Сестра в тревоге приблизилась к нему. Он ей все рассказал. Ведь должен же хоть кто-то знать все как было. Мари шутила, играла, и вдруг… Ваан ее любит, Армен это знает. И не только Армен — Мари тоже это знает. А вот взяла — и расстегнула платье… Сколько это длилось секунд? Ох уж эта Сона Микаелян! Да нет, это хорошо, что она тут же вошла. Ваан — его лучший друг, а вот подрались. Мари была такая странная, в каком-то экстазе танцевала — будто не в себе.
Наринэ выключила телевизор, прикрыла дверь.
— Вот тебе и Мари! Везде одно и то же, я же говорила. Убедился, какая ваша Мари…
— Да ни в чем я не убедился. Ты ее не знаешь. Впрочем, я и сам ее не знаю.
— Теперь новое поколение везде одинаковое — ив Австралии, и в Армении. Хотела вам понравиться. Кто знает, что у нее было в мыслях… Ладно, плюнь, Армен.
— Оставить Армению? Уехать?
— Армения у всех у нас внутри. Знаю, что буду скучать. Впрочем, везде есть армяне.
— Ты мне противна, Наринэ.
— А твоя Мари? Она тебе не противна?
— Мне все противно.
— Австралия! Представляешь, Армен, Тихий океан, Сидней. Знаешь, какая богатая страна? Двенадцать месяцев в году купайся, загорай… Хочешь, я тебе джинсы отдам?
Армен, чуть не плача, смотрел на сестру, которая была ему очень дорога. Боже, как они отдалились друг от друга! Еще одна ниточка оборвалась — теплая, чистая… Ладно, к черту все! В Ереване, помимо школы Мовсеса Хоренаци, есть еще двести школ, так что он не пропадет… А Марк — загадка, нужно ее разгадать. Но сперва следует узнать, кто писал письмо. Перед тем как уйти из школы, он убьет его. «И попаду в тюрьму», — тут же родилась в мозгу следующая фраза. Значит, не уедет. Горькое утешение.
— Пошли в кино, — сказала Наринэ. — Французский фильм. Развеешься. Отцу не собираешься говорить?
— Не знаю.
— Так пошли?
— Мне нужно подумать. Хочу увидеть Мари.
Раздался телефонный звонок.
— Ваан? — Наринэ вопросительно посмотрела на брата. — Здравствуй, Ваан, это Наринэ. Армен? Он спит, плохо себя чувствует. Голова болит. Хочешь с ним встретиться? Ну я ему скажу, когда проснется.
Наринэ опустила трубку на рычаг.
— Почему ты его избегаешь?
— Я всех избегаю. А с Вааном мы подрались, так что, можно сказать, враги.
Наринэ взглянула на брата с сомнением. Взглянула глазами старшей сестры. Как-никак три года разницы, это что-то да значит. Армен еще ребенок, большой ребенок.
Опять звонок.
— Мари?
Армен вскочил с места.
— Мари?
— Мы должны встретиться, Армен. Это письмо написал Ашот Правдивый. Класс его судил. А Мамян сказал: правильно сделали.
— Откуда знаешь?
— Ваан сказал. Он тебя ищет.
— Я хочу поговорить с тобой, Мари.
— Приходи ко мне в школу, если хочешь. Это в здании школы Шаумяна. Уроки кончаются в десять.
— Говоришь, Ашот написал? Я его прикончу.
— Наш класс с ним уже расправился.
— Ладно, я к десяти приду.
Армен вдруг припомнил, что в кабинете Вануни Ашот вел себя тише воды ниже травы — не отрицал ничего и ничего не утверждал. Вот скотина!
— Я ухожу, Наринэ.
— Вы ведь в десять договорились.
— Хочу побродить по улицам. Все улицы выучить назубок, каждый камень… Там спросят — расскажу. Знаю, что будут спрашивать.
«В милом братике началась ломка, — подумала Наринэ. — Значит, поедет…»
На доске было что-то написано. Даниелян сперва не обратил внимания, потом вдруг прочел: «Может быть, вы сделаете себе из той глины сердце, учитель». Даниеляна как громом поразило. Дело в том, что на прошлом уроке он, злой, в ярости бросил, процедил сквозь зубы. «Вы еще глина, я из вас могу вылепить что угодно». А на перемене они ему, значит, приготовили ответ?
— Стереть?..
Кто это сказал? Голос был женский. Перечел еще раз, и эти написанные мелом слова причинили ему невыразимую боль. Показалось, кто-то режет его тупым ножом. Класс притих, и эта тишина напоминала тишину операционной. Воспитание Мамяна приносит свои плоды: они учатся мыслить, вместо того чтобы учить предмет. Но почему ему не хочется ни кричать, ни выяснять, кто это написал? И почему он так беспомощно опустился на стул?
— Идите домой, — он постарался, чтобы голос его не дрожал. — Вы свободны.
Последним вышел Ашот Канканян. Ашот что-то, может быть, хочет ему сказать?
— Иди, Ашот.
Остался один в опустевшем классе. «Прежде всего сделайте себе сердце, учитель». Учитель… Не забыли упомянуть обращение, наглецы. И вместе с тем это слово наполнило его сердце каким-то мягким трепетом. Такого удара он еще не получал за двадцать шесть лет своей работы. Да, каждый из них уравнение с десятью неизвестными. И каждый — особое уравнение, и у каждого — свои особые неизвестные. А дома у него сын законченный тунеядец. «Кого мы растим? — услышал он голос Мамяна. — В лучшем случае разумных существ, которые могли бы завтра управлять машинами, производить машины? Неужели это и есть наш долг?» Что же делать? Как сохранить достоинство учителя? Предположим, выяснится, кто написал. Кто-то же ведь водил мелом по доске! Один из двадцати восьми. И ведь никто не схватил наглеца за руку, никто не остановил, никто не стер написанное. И он отчетливо представил себе собирательную руку класса, выводящую слова на черном поле доски. Вот уже три года он добросовестно обучает их алгебре, геометрии. Век изменился — дирижером всего сделался мозг. «Я говорю, что придет голод духа…» Мамян задал ученикам выучить наизусть это стихотворение Исаакяна. Вануни по этому поводу целый час на педсовете разглагольствовал — мол, в программе нет, а программу, между прочим, составляют люди поумнее нас с вами. Вы обучаете детей пессимизму! Мамян не согласился: «Всю программу я с ними прошел». А не продукт ли этого самого духовного голода его собственный любимый сынок? «Я не буду надрываться за сто пятьдесят рублей, — говорит. — Этих денег хватит всего на неделю. Я продам свои мозги подороже». А сам он, Мартын Даниелян, только проработав двадцать лет, стал получать двести рублей. Значит, дешевые, что ли, у него мозги и можно их продать в магазине уцененных товаров?
— Товарищ Даниелян…
В полуоткрытую дверь он увидел лицо Ашота Канканяна, одного из двадцати восьми.
— Убирайся! — вдруг выкрикнул он от бессилия, боли, обиды. — Чтоб духа твоего не было!
В коридоре послышались испуганные, удаляющиеся шаги ученика. Шаги одного из двадцати восьми.
— И вы, будучи педагогом, не дали отпор инициаторам суда Линча? В какой мы живем стране?..
Отец Ашота, Хачик Канканян, ровно сорок пять минут заставил Мамяна прождать в коридоре райкома. Мамян был напряжен. В последнее время он сделался нервным, маялся бессонницей.
— В какой школе вы работали раньше?
Хачик Канканян словно бы допрашивал учителя своего сына. Его тщательно выбритое лицо можно было хоть сейчас вставлять в овальную рамку. Кто посмотрит, скажет, — добрый, умный, уверенный в себе человек, деловой.
— Эта школа в вашем районе. Мы не сработались с директором.
— Поинтересуемся. Проверим. Вы коммунист?
— Да. То есть нет. — И вдруг вырвался дурацкий вопрос. — А вы?
«Он ненормальный, — подумал Канканян. — Или наглец. Может, насмехается?»
— Извините, — сказал Мамян, — я просто не сообразил. Как вы можете не быть коммунистом на этой работе. Вернее, членом партии. Но ведь коммунистами могут быть и не члены партии. Вы не находите?
«Ненормальный», — заключил Канканян.
— С вами, видимо, нужно говорить на другом языке.
— На каком? Я знаю еще русский и немножко французский.
— На партийном языке, — отрезал Канканян. — Этим языком я владею. Ясно?
— Я могу идти?
— Пойдете, когда вам скажут.
— Кто… скажут?
— А кто вас сюда вызвал, товарищ Мамян?
— Вы — отец моего ученика. Вы сами и должны были прийти в школу.
— Демагогия! Но у нас есть средства и против нее.
— Демагогия — греческое слово. Оно означает…
— Мы знаем, что оно означает.
— Совсем в духе русских царей: мы, Николай Второй…
— Ах, — выдохнул Канканян вполне неподдельно, — попались бы вы мне, будь у вас партбилет…
Мамян встал, решив тут же направиться в школу и подать заявление об уходе… Может быть, заняться переводами?.. В армии — почему это вдруг пришло на память? — был у них молодой лейтенант с четырехклассным образованием. А во взводе попадались парни, окончившие университет. Когда кто-либо совершал проступок, лейтенант вызывал его, закуривал и вел долгую беседу. Пепла почему-то не стряхивал, и получалась пепельная пулька. Как это у него выходило? Чудак был человек. «Сперва, — говорил, — был первобытнообщинный строй. Верно? А потом?» — «Потом рабовладельческий». — «Верно. Потом феодальный, капиталистический, а теперь?.. Теперь мы коммунизм строим, а ты, товарищ гвардии рядовой, не каждый день сапоги чистишь… Эх, интеллигенция, интеллигенция…»
Почему он вдруг вспомнил того лейтенанта? Нет тут никакой связи с Канканяном, лейтенант был добрым, храбрым парнем. Просто он закончил всего четыре класса, а ему подчинялись ребята с университетским дипломом. Вот и все.
— Не вызывайте меня больше. Я не приду. По всем вопросам, касающимся вашего сына, являйтесь в школу сами.
— Еще как придете, товарищ Мамян, — Канканян усмехнулся. — Простите, у меня не курят.
— Извините, — Мамян нервно сжимал между пальцами сигарету.
— Как вы думаете, Ашот курит?
— Не знаю. Не видел.
— Я ему уши надеру!.. — Засмеялся. — И надеру-таки! Не верите?
«Я хочу поговорить с тобой, Мари…»
«У вас семьдесят учеников, — резко оборвала ее Мари. — Семьдесят! А я даже не из числа ваших бывших питомцев. О чем нам говорить?» — и повесила трубку.
Волнение перехватило горло. Соне Микаелян хотелось плакать. Зачем она унизилась? И перед кем? Перед распущенной девчонкой! Микробы… В них кишмя кишат микробы, основные же элементы либо отсутствуют, либо неузнаваемо изменены. Как это случилось? И как мы это проглядели? Мамян был сегодня в очень подавленном настроении. Сказал, уж доработает до конца учебного года, поскольку выпускные экзамены через месяц, и уйдет. Что с ним происходит? Ведь у него были планы на сто лет вперед и вдруг… Да, чужая душа потемки. Хоть бы уж Вануни на сей раз дали заслуженного. Успокоится и освободит кресло. Придет другой, и что-нибудь да изменится. А что именно?
Те несколько сот квадратных метров неба, под которыми расположилась школа имени Мовсеса Хоренаци, постепенно затянулись мрачными тучами, предвещающими то ли град, то ли дождь вперемежку со снегом.
Сона Микаелян вся была в уроках, в своих химических опытах и на другие темы ни с кем, даже с Мамином, не говорила.
Мамяна порядком расстроил и встревожил, во-первых, разговор с отцом Ашота, а во-вторых, сообщение Ваана о том, что семья Армена собирается уехать за границу.
Даниелян сделался еще жестче. Вел себя с десятым «Б» холодно и вежливо. Иногда в учительской играл с Мамином в шахматы и на шахматной доске был к противнику беспощаден.
Антонян ходил обиженный, поскольку никто его мнения не спрашивал, и он не знал, что делать со своим мнением.
Вануни заставил повесить приказ об исключении Армена из школы в учительской, на виду у всех, отправил копии приказа в роно и министерство и был крайне взвинчен.
И вдруг снова звонок из министерства: «Вы, кажется, в самом деле входите в историю. Месяц назад стриптиз, теперь вот суд Линча. В райкоме крайне обеспокоены».
«Я не могу весь класс исключить из школы. К тому же, сами понимаете, анонимные письма…»
«Осуждаются? Да, разумеется. Но одновременно и проверяются факты. А в том письме, кстати, была только правда. Не так ли?..»
«Ну это еще как посмотреть. Я не вправе усомниться в рассказе единственной свидетельницы события, прекрасного педагога…»
«Однако ученик — Ашот Канканян, кажется, сообщил другое. А письмо его с резолюцией министра вывешивается почему-то у вас на черной доске».
«У нас нет досок другого цвета. Другим школам вы дали коричневые, а нам нет».
«Ого, вы даже при таком положении вещей не утрачиваете чувства юмора. Похвально. Кстати, Вануни, вопрос присуждения вам звания откладывается. Видимо, до будущего года. Многие были представлены, кое-кого пришлось пока сократить. Ничего, вам только шестьдесят восемь, и вы, как говорится, в расцвете сил. У вас все впереди».
«Да, у меня много времени».
«А этого дела с судом Линча не оставляйте. Преподавателя — как его фамилия, Мамян то ли Папян? — нужно прижать к стенке».
«Вы мне его прислали, вот вы и прижимайте».
«Ну зачем же так? Я постараюсь, чтобы этот вопрос не был вынесен на коллегию, но, в общем-то, главное зависит от вас. Как говорится, все в ваших руках: и камень и орех».
«Ага. Только мы орех, а вы камень… Ну ладно, соберемся, обсудим. Спасибо за указания».
«Вы же знаете, как хорошо я к вам лично отношусь…»
Вануни, хмурый, злой, повесил трубку. Нет, Вануни, конец у тебя, видно, бесславный. Ты все еще думаешь q звании? Что же делать, что же делать? Закурить, наверно, для начала.
Вануни был подобен термосу: радость или огорчение, злость или умиротворение сохранялись в нем двадцать четыре часа, и только потом настроение мало-помалу менялось.
Беседа с историком из министерства не помешала ему участвовать в литературном вечере, организованном десятым «Б». Как они здорово декламируют! Театр, а не школа. Настроение его было несколько омрачено выступлением Ваана Сарояна — тот прочел стихотворение «Я говорю, что придет голод духа». «Ведь на педсовете было долго и нудно говорено, что нечего прививать школьникам пессимизм. И вот на тебе! Что нашел Мамян — будь он неладен — в этих строчках?»
— Ваан сам выбрал, — сказал Мамян, — я не вмешивался. Но должен сказать, прекрасные стихи. Я поручил ребятам выучить наизусть то, что их наиболее взволнует.
Вечер утешил Мамяна, и он не без грусти подумал о том, что ему придется оставить эту школу.
После вечера остались поиграть с Даниеляном в шахматы.
— Наверно, я уйду, — сделав несколько ходов, сказал Мамян.
— Куда? — не понял Даниелян. — У тебя королева под угрозой.
— Домой, куда же еще. Вряд ли меня примут в другую школу. И устал я от всего этого.
Даниелян растерянно посмотрел на сидящего перед ним человека. Этот вечер — такой блеск, и вдруг — уйду. Мамян вкратце рассказал о вызове в райком и о намеках Вануни на то, что в будущем году часы, отведенные на литературу, предстоит сократить.
— Не рано ли ты сдаешь оружие?
— Да вот никак не защитить королеву.
— Я говорю о твоем уходе из школы. Выбрось из головы. Наконец-то одним педагогом-мужчиной больше стало. — Даниелян не сказал о том, что Мамян ему лично симпатичен и что во всех его странностях есть нечто привлекательное даже для такого сухаря, как он. — Не спеши, будет и на нашей улице праздник.
Рассказал о своем сынке. Теперь, видите ли, надумал жениться. «На что ты будешь содержать жену, а через девять месяцев и ребенка?» — «А ты что, уходишь с работы?» Пошел упросил, чтобы взяли сына в Комитет Спюрка[60]. Там знакомый есть, обещал. «Спюрк! Так это же бесконечные гости! Бегай с утра до вечера… Покажите нам Арарат, повезите в Эчмиадзин свечи зажечь!
О, рукописи Матенадарана!.. Нет, папаша, не для того я учился пятнадцать лет. Привлекательна, конечно, перспектива съездить за границу, но это еще вилами на воде писано». В школе Даниелян был верным стражем строгости и порядка, а дома вот не получалось. Жена каждый раз кидалась на амбразуру его пулемета, защищая сыночка своим телом: «У тебя один-единственный сын, и не можешь с ним ладить. Каждый день скандалы. Ты должен найти к нему подход!»
— Повезло тебе, что до сих пор не женат, — вырвалось с горечью у Даниеляна.
— Повезло ли? — вздохнул Мамян. — Приходишь домой, и даже поругаться не с кем.
— И то правда, — утешился Даниелян. — Шах!
Зашли в кафе. Смотрели в глаза друг другу, как близкие люди, потерявшие было, а теперь вот нашедшие друг друга.
«Ты не соскучилась по нашим?»
Взяли по стакану красного вина — ведь они уже были вне школы, стало быть, не школьники, и, стало быть, выпить в кафе вина им не запрещено приказом директора и решением педсовета.
«Как работа?»
«Печатаю. Печатаю статьи про школы и удивляюсь, они ничего общего не имеют с нашей жизнью. Будто о других планетах пишут».
«А знаешь, Мари, мы, может быть, уедем».
«Знаю. Ваан сказал. Езжайте — что в этом такого? — другие ведь уезжают».
«Слушай, зачем ты все-таки… с платьем? Ведь это был чистый бред с моей стороны. Но, как ни странно, связанный с нашим отъездом. Накануне повздорили с сестрой. Она с отцом заодно — ехать хочет. «Что есть в вашей Австралии, — говорю, — разные там штучки-дрючки, стриптиз». — «Стриптиз и тут есть, — говорит. — С той разницей, что там этим только профессионалки занимаются, а здесь любую уговорить можно». Я обалдел. «Как то есть?» — говорю. «Да-да, — говорит, — я девчонок лучше тебя знаю». И я захотел проверить это, понимаешь? Это для меня было чем-то вроде карточной игры. Ждал, что ты мне залепишь легонькую пощечину, и, честное слово, был бы доволен, а ты… Ваан тебя любит, как его только удар на месте не хватил. На другой день мы из-за тебя подрались».
«А я его не люблю. Ты веришь в то, что сейчас есть любовь? Я тебе дам почитать письма отца. Какие клятвы, заверения! Любовь до гробовой доски! А нас бросил, когда мне было пять лет. А что Ваан? И он мне пишет те же слова. Но ведь стоял рядом с вами, тоже хотел поглазеть…»
Мари вспомнила свой первый разговор с Вааном — спустя пару дней после того случая. Ей хотелось уколоть его, обидеть, унизить его мужское достоинство. Если, конечно, таковое у него имеется. «Дурак, — сказала, — не знал, что ли, что Армен из тебя котлету может сделать?» — «Он от слабости своей, а не от силы меня избил. Но ты-то как могла?..» ~ «Как могла? А вот так! Захочу — и разденусь!» — «Я тебя даже сейчас люблю». — «Хочешь, разденусь специально для тебя? Сейчас, правда, неудобно, мы все-таки на улице, Как-нибудь в другой раз». — «Нет, не хочу. Хотя, если и сделаешь это, я тебя все равно буду любить». — «Дурак, как раз после этого и полюбишь, вы так устроены, что после этого любите». — «Ты оскорбляешь любовь». Расхохоталась: «А ты что, посланец любви? Ее гонец?..» — «Кто любит, тот всегда посланец любви. Миру нужны только дети, рожденные любовью. Я думаю, что все злые люди рождены от браков по расчету». — «Так вот я дам миру злых детей. Буду мстить за мать, которой отец всю жизнь изменял. А она, дурочка, до сих пор его любит». — «Твоя мать замечательная женщина». — «Слушай, ты случайно не Дон-Кихот? Как ты поднял руку на Армена?» — «Я и сейчас сильнее его». Захотела уколоть его еще больнее: «А правда, что Тигран, Армен и Смбат держали пари?» — «Армен ни при чем, он узнал об этом позже». — «Значит, Тигран и Смбат? А на что?» — «Проигравший должен был достать для другого джинсы». — «И только-то?» — и вдруг расплакалась прямо на улице.
«Ваан не верил, что ты можешь. Если бы ты этого не сделала, мы бы в тот день подрались. Он из-за тебя умирает».
«А Ашот сказал, что вы с ним держали пари. Он Лусик сказал, а она мне позвонила».
«Какое пари? Я ж тебе говорю, что эта бредовая мысль возникла только в моей голове. Ну и причину ты уже знаешь. Если я и держал пари, то только сам с собой. Порядочный Армен с подлым Арменом. Был уверен, что подлый потерпит поражение. Хорошо хоть химичка скоро появилась».
Армен не захотел ей говорить о пари Тиграна и Смба-та. Ведь и это в конечном счете было всего лишь дурацкой игрой, каждый был уверен, что победителя не будет. Но Смбат тем не менее выиграл, хотя и не потребовал джинсов от Тиграна.
Армену было бы горько рассказывать Мари об этом, но Марн-то все знала. И вдруг вскинула голову, едва удерживая слезы: Армен не в курсе или попросту скрывает от нее?
«Как хорошо, Сона Микаелян подоспела», — повторил он.
«Мадам Сона? Эта копченая рыба? Красавица, которую сдали в комиссионку? Она уничтожила во мне последнюю веру во взрослых… А Ваан меня еще любит?»
«Ты ведь сама с ним говорила».
«Мы говорили только о тебе. Он озабочен твоим отъездом. Чудак — получил от тебя тумаков, а за тебя переживает… Значит, едете?»
«Не знаю».
«А что, этот Ашот так и будет благоденствовать в нашем классе?»
«Ведь меня уже исключили — об этом тебе надо бы поговорить с нашими бывшими одноклассниками… Но я все-таки до отъезда с ним разделаюсь».
«Значит, уезжаешь».
«Ты ведь сама сказала: «А что в этом такого?»
«Покурим, Армен. Воспользуемся двумя часами нашей свободы. А с Вааном мы видимся почти каждый день. Он от меня ни на шаг».
«Мамян рассказывал, как они во время войны однажды всю ночь в школе «Манон Леско» читали».
«Хочешь сказать — я Манон?»
«Ваан — рыцарь де Грие».
«Он хороший парень, верно, но за такого, как он, Я никогда замуж не выйду. Любви нет, значит, есть расчет. И я выйду замуж по расчету, ну а потом, если счастья не будет, скажу — расчет был неверен».
«Ты стала женщиной, Мари, усталой и нервной женщиной».
«Когда-нибудь я ведь должна была ею стать, а я, как тебе известно, всегда спешу».
Всю ночь Мари не смыкала глаз. Мысль стучала в виске громко, как настенные часы, — напряженная, болезненная. Другому нетрудно сказать правду — все понятно и просто, как азбука. Она ненавидит отца, но почему же торчит возле заводской проходной, чтобы хоть издали взглянуть на этого чужого, родного, незнакомого человека? Почему без конца перечитывает его письма? Чтобы вскармливать в себе ненависть? Но есть же этому предел… Она — разделась? Во-первых, сама не поняла, с чего вдруг захотела созорничать — отдалась ритму танца. А во-вторых, увидела глупый, удивленный взгляд Ваана, и в голове ее пронеслась мысль: наверно, и отец когда-нибудь так смотрел на мать. Может быть, я сейчас спасаю нашего будущего ребенка, который стал бы читать письма этого самого Ваана и плакать над ними. Хоть кто-то за все эти годы понял мои страдания — товарищи, учителя? Для всех я избалованная, дерзкая, распущенная девчонка, которая метит в актрисы. И только. Покойный Саноян дважды задавал сочинения об отцах, и оба раза я ничего не написала. А он хоть поинтересовался почему? Поставил «неуд», не догадавшись, что девять пустых страниц, может быть, самые трудные страницы в моей жизни. «Мари, какая ты рассеянная девушка, опять пропустила страницы. Будь же повнимательнее». И как мог такой бесчувственный человек умереть от инфаркта?
«Ты не спишь, Мари?»
«Сплю, ма. А ты?»
«И я сплю, Мари».
Засмеялись.
«Новый класс тебе нравится?»
«Да, хороший. Серьезные люди. Двое в меня уже влюбились. Одного зовут Арменак. Представляешь зятька по имени Арменак?»
Мать засмеялась.
«А ты когда влюбишься, Мари?»
«Когда состарюсь».
Кто обманывает нас чаще, чем мы сами себя? Только перед матерью невозможно претворяться — она видит меня насквозь, потому что любит. Я беззащитна перед матерью — нет у меня ни панциря, ни маски.
«Вчера случайно отца в троллейбусе встретила, ма. Он меня не заметил».
«Как он выглядел? Я слышала, он болел. Ты не подошла к нему?»
«Я сплю, ма».
Потом они заплакали в темноте, стараясь по возможности не выдавать друг другу своих слез.
«Я уже постарела, ма, — улыбнулась Мари сквозь слезы. — Наверно, самое время влюбиться…»
Класс молча и сосредоточенно слушал учителя.
Мамян сидел в конце, на свободной парте.
«…В одном из небольших городов Австралии, то ли Южной Америки, то ли Африки жил человек. Снимал комнатенку в просторном особняке, жил уединенно и неприметно. Был он стар и, видимо, порядком устал от жизни. Хозяин дома давно заметил, что каждую неделю его жилец получает откуда-то газету, тут же запирается, и потом долго слышится из-за закрытой двери его голос. Слов было не разобрать, непонятно, на каком языке он читал. Либо бывший актер, подумал хозяин, либо бывший адвокат, а теперь нет у него ни сцены, ни клиентуры.
Так дожил человек до конца своих дней и однажды не проснулся. Хозяин, помня о его просьбе, телеграфировал в большой город его родственнице. Родственница, пожилая дама, прибыла на следующее утро, и покойного свезли на маленькое, незаметное кладбище маленького, незаметного городка. Возле его могилы стояли хозяева, родственница, вся в черном, и священник. Священник зажег ладан, спел что-то непонятное и грустное, и человека похоронили.
Вечером, когда речь зашла о том, чтобы освободить комнату покойного от его вещей, хозяин рассказал родственнице, как старик запирался в своей комнате и вслух читал газеты, которые неизвестно кто ему присылал.
— Вот они, — указал он на стопки газет, лежавшие и на столе, и на стульях, и у стены. — На каком они языке?
— На армянском. Это его родной язык.
— А почему он читал их вслух?
— Кто знает? Может быть, для того, чтобы не забыть свой язык. Ведь здесь ему не с кем было поговорить на нем.
Хозяин, который был то ли австралийцем, то ли американцем, то ли африканцем, удивленно посмотрел на газеты, потом взял одну, повертел в руках.
— Можно взять на память? Он, видимо, был хорошим, добрым человеком.
— Да, он был хорошим, добрым человеком, — печально подтвердила родственница. — И остальные газеты можете взять. У нас в доме, к сожалению, давно не читают на этом языке, а я стара, плохо вижу…
Говорят, хозяин — австралиец, африканец то ли американец — все оставил в комнате как есть и уже никогда ее больше никому не сдавал. И газеты продолжали лежать на столе, на стульях, у стен. «Пусть голос того человека живет в этой комнате», — сказал он сыновьям. А может быть, ничего не сказал, взял ключ от комнаты и порой, когда ему становилось грустно и одиноко, он входил в нее и, казалось, слышал голос жильца…
Грустная сказка?
Не знаю.
Жил человек, долгие годы разговаривал сам с собой и умер, оставив на чужбине свой голос, который, наверно, по сей день живет в далеком уголке земли, в маленьком городке, в комнатенке, забитой книгами и тетрадями.
Спросите, почему я рассказал вам эту сказку?
Ваш товарищ, Армен Гарасеферян, мучается вопросом: то ли покидать Родину, то ли нет?
А если мучается, то не грозит ли ему судьба того человека? Я знаю людей, уезжающих с легкостью. Те пусть уезжают. Но Армен-то ведь мучается. Кое-кто из вас знал это. А теперь узнали все».
Беседа между Вануни и Даниеляном затянулась и оказалась весьма суровой. Они были давними приятелями, уже двенадцать лет работали вместе в этой школе — ругались, мирились, старели. Играли друг с другом в шахматы, ходили на футбол, дремали на разных собраниях, защищали друг друга, когда требовалось, вместе были недовольны начальством и подчиненными, вздыхали по поводу того, что в школе почему-то меняется атмосфера, ломали себе голову над вопросом, отчего школьники не хотят учиться, а педагоги как следует учить. Впадали в крайности, кляли на чем свет стоит свою профессию, но при этом неизменно любили школу, каждый по-своему.
И вдруг возник жестокий спор.
Вануни потребовал, чтобы Мамян назвал зачинщиков расправы над Ашотом и наказал. Мамян ответил, что знает зачинщиков, но находит их поступок справедливым и потому считает, что Ашота лучше всего перевести в другую школу.
Вануни ударил кулаком по столу и, сам того не желая, повторил слова историка из министерства. А Мамян сел и тут же написал заявление об уходе с работы…
— Ты хочешь сказать, — кричал Вануни, — что я трус, шкурник, лицемер? Что я дрожу над этим креслом? Да?
— Ничего я такого не говорю, ты сам говоришь, Саак…
— Хочешь сказать, что Мамян настоящий педагог, Макаренко, Сухомлинский?..
— Ты сам говоришь.
— Что ты мне отвечаешь, как Иисус Христос. Ведь я не Пилат!
— Ну ладно, оба мы читали Евангелие и знаем, что Пилат в конце концов сказал: «Не хочу руки свои обагрять кровью невинного». Так ведь написано в Евангелии, Саак.
— Значит, я, по-твоему, хуже Пилата?
— Давай говорить на нашем языке, Саак. Мамян не должен уходить из этой школы. С его приходом мы все стали чуточку лучше. Давай-ка его защитим. Случается, он меня раздражает, я не все приемлю из того, что он делает и говорит, но видишь, как его ребята полюбили. Эти чудаки и шалопаи.
— Кто его снимает? Он сам своей собственной рукой написал заявление, и почерк красивый.
— Порви это заявление, Саак.
— Оно уже зарегистрировано, Мартын, и является документом. Плюс я сообщил о нем в роно.
— Лучше, Саак, оставь этот стул на месяц раньше, чем на год позже. Я тебе как друг говорю. Себе самому такое посоветовал бы.
Даниелян махнул рукой и двинулся к обитой двери. Вануни зажал виски ладонями. Будь проклят тот день, когда он, не послушав отца, пошел в педагогический. Теперь школам нужны роботы — люди без сердца, нервов и сомнений.
Дверь открыла Наринэ. На лестничной площадке толпился чуть ли не весь класс Армена.
— Мы точно знаем, что Армен дома, — сказал Ваан. — Пусти нас.
— Заходите, — растерянно пробормотала Наринэ.
Вошли в гостиную, она была уже почти пуста — остался стол, несколько стульев, портрет Комитаса на стене. Многие расселись прямо на полу. Появился Армен, увидел товарищей, в нем вспыхнула радость и одновременно удивление — почувствовал, что дело серьезное. Из кухни вышли родители.
— Привет молодежи, — указал отец. — Какой у вас класс хороший, я вас всех вместе и не видел. Накрой на стол, Азнив, у нас дорогие гости.
— Не беспокойтесь, пожалуйста. Столько голодных желудков наполнить непросто. Мы только хотели с Арменом поговорить.
— Ты не должен уезжать, Армен, — со слезами в голосе сказала Лусик.
Армен понял: так вот зачем явились к нему товарищи.
— Не должен уезжать, — подтвердил Смбат, — ведь ты же сам пе хочешь…
Амбарцум Гарасеферян смекнул, что разговор намечается тяжелый, и вспылил:
— Вы собираетесь в нашем доме проводить комсомольское собрание? Некрасиво, молодые люди. Ваши родители такого не одобрят.
— А пусть и собрание, — сказал Ваан, — но какое собрание! Мы говорим с нашим товарищем. Что, не имеем права?
— Вы бы устраивали собрание, когда его исключили, — Наринэ язвительно взглянула на Ваана.
— Исключили? Кого исключили?
— Армена, папа. Его исключили больше недели назад из школы.
— А, так уже и это сделали? Ясно! Ну, чего ж тебе ждать, сынок, — и из школы выгнали!
— В Ереване есть сто восемьдесят восемь других школ, а в Армении тысяча триста, — сказал Армен.
— Зачем вы увозите Армена? — всхлипнув, сказала Лусик. — Ведь он же не может без Еревана!
— А что, дочка, зарубежные армяне — не армяне?..
— Так он же не зарубежный! Он ереванский!
— Мы сейчас идем от министра просвещения. С завтрашнего дня Армен будет восстановлен в школе, — сказал Ваан.
— Правда? — Армен едва сдержал слезы. Не только из-за того, что его восстановили в школе, да, не только из-за этого, но еще и из-за чего-то, чему он не нашел названия. — Правда?..
— Что, мой сын вам игрушка: то исключают, то принимают?
— А вы сейчас за него не рады? — печально спросил Ваан. — Жаль, что не рады.
Они еще не ходили в министерство, они отсюда собирались пойти. Министр согласился их принять. Да, они сейчас пойдут к нему и, конечно, убедят…
— Вы увозите Армена с его родной земли…
— Эх, молодо-зелено, ничего-то вы не понимаете. У меня там родная сестра, единственный близкий мне человек, других близких у меня нет… Сейчас она болеет…
— А мы близкие Армена. Правда, Армен?…
— Знаю, что близкие, — отец смягчился. — Вы и останетесь близкими. Армен будет приезжать в Армению, да и вы, даст бог, выберетесь в Австралию…
— Армен там по нас будет больше скучать, чем здесь по своей тете.
— Ты видел свою тетю, Армен?
— Да, она один раз приезжала в Армению.
— Ну еще приедет.
— Ребята, девчата, — Амбарцум Гарасеферян растерял все язвительные слова, которые четыре месяца повторял разным должностным лицам, — Азнив, ну скажи ты им что-нибудь.
Мать Армена стояла в дверях какая-то опустошенная, со скрещенными на груди руками. Она ничего не сумела сказать — просто расплакалась.
— Мама, — Армен ее обнял, — мы еще ничего не решили, но, знаешь, я умру… без Армении… без товарищей…
— Привыкнешь, сынок, приживешься, — утешил отец. — Приехать в Армению в наше время не проблема, А между прочим, и там нужны патриоты.
— Значит, Армения, что же, была для вас гостиницей? — Ваан, казалось, говорил это для себя. И почему в голове родятся такие фразы? — Караван-сараем? Аэропортом вынужденной посадки?..
— Ты мал еще, чтоб меня учить, — Амбарцум Гарасеферян вдруг вышел из себя. Неприятности, накопившиеся за последние месяцы, вдруг прорвались взрывом гнева. — Меня поучать? Меня, коренного мушца, вздумал патриотизму учить?
Кто вдруг разрыдался в голос? Казалось, прорвало плотину, и хлынуло неудержимое горе. Армен… Он закрыл лицо руками и плакал горькими, безутешными слезами. Ребята окружили его, отец окаменел на месте, Наринэ крикнула: «Быстро валидол!» (Видно, в эти дни с ним уже такое случалось, и сестра знала, как быть.) Мать тяжело опустилась на стул в коридоре — не осмелилась подойти к сыну. А Армен ничего не слышал, ничего не видел — казалось, плачет один в пустыне, рыдает от бессильного и беззащитного горя.
— Не отдадим вам нашего Армена, не отдадим! — вытирая слезы, сказала Лусик.
— Да кто вы такие, что не отдадите? — Амбарцум Гарасеферян сник, стал жалок, слезы Армена его испугали. — Кто вы такие, не понимаю?..
— Мы Родина, — холодно сказал Ваан. — Вернее, ее частица. Советской Родины…
— Отец, Армении не касайся, — сквозь слезы говорил Армен. — Здесь мое будущее, здесь!..
Антонян тем не менее решил дать совет. Но не прямо Вануни, а через Даниеляна. Он не понимал, как так вышло, что все психи собрались в десятом «Б». «А вот в моем классе, — любил он повторять, — нет ни гениев, ни тупиц. Все дети как дети». «Пусть книгой меньше прочтут, не беда, — думал он, — ведь теперь век изменился, все метят в экономисты, инженеры, юристы. Если позволить им задавать вопросы, нужно свернуть всю программу. Что они — учиться пришли или вопросы задавать?.. Короче, все нужно сделать, чтоб не выносить сора из избы. Ведь Вануни то же самое говорил, зачем тогда ио ключал Армена? Так всю школу исключить можно. Говорят, что семья Армена за границу переезжает? Вот теперь и в Австралии пойдет слух про школу Хоренаци, Всего-то-навсего осталось два месяца доучиться, нужно было закрыть на все глаза. А потом пусть уезжает.
— Пусть уезжает? — Даниелян холодно взглянул на Антоняна. — А на своих уроках проповедуешь патриотизм, любовь к родному языку.
— Ну а что же нам делать?
— Если б задали себе этот вопрос пораньше, ответ нашелся бы.
— Верно, я с тобой согласен. Но как нам следовало поступать?
— Почему они уезжают? Ведь можно же было хоть раз парня об этом спросить.
— Мне вот с классом повезло: ни гениев, ни тупиц.
— Тупицы есть, — сказал Даниелян.
Антонян засмеялся, хотя и понял, что Даниелян на-мекает на него самого. Но возражать Даниеляну он не стал — он вообще не любил возражать. Только сказал:
— Давай, Мартын, прекратим этот разговор. Дома есть свежее мясо, пошли ко мне, шашлык сделаем, в нарды поиграем, с сыном моим можешь в шахматы сразиться.
— Какой хаос в нашей школе!
— Кстати, и «Хаос»[61] уже никто не читает. Вызубрят по критике, и все. И потом кино видели. Собственно, ты и сам сказал: кто теперь будет читать «Войну и мир», когда по роману снято двадцать фильмов?
— Да? Я сказал такую умную фразу? — искренне удивился Даниелян, потом рассмеялся. — Может, и говорил. А сам-то ты читал?
— Второй том. Там, где про Наполеона…
— Так, говоришь, дома свежее мясо?
— Я уже сделал вчера бастурму. Уговори Вануни, пойдем вместе.
— Да Вануни сам сейчас как бастурма. Огонь в министерстве разожгли, осталось шашлык делать.
— Дадут ему звание? Нет, наверно.
— Не знаю. А ты хочешь, чтобы дали?
— Он, конечно, достоин. Но не дадут. Вот если бы не этот случай…
Они уже проходили по школьному двору, который гудел от голосов ребят. День был какой-то звонкий — полный солнца, надежды и свежести. Антонян настроился на философский лад.
— Смотришь на этих людей и думаешь — откуда же все-таки берутся подлецы, карьеристы, кляузники?
— Все зависит от того, кого мы воспитаем.
— Товарищ Мамян, позвоните первому секретарю райкома.
— Кому, товарищ Вануни?
— Говорю, первому секретарю.
— Как его фамилия? И почему я должен ему звонить?
— Вы меня спрашиваете?
Вануни был подчеркнуто официален — может, Мамян ходил в райком жаловаться? Или это Канканян все никак не утихомирится? Нет, вряд ли. Тогда бы первый секретарь не говорил так уважительно: «Попросите, пожалуйста, чтобы он мне позвонил. Когда? Когда сможет». Если вызывают, то и слова другие и тон другой: «Вануни? Ровно в одиннадцать будьте у товарища Тиграняна». И никого не интересует — может, ты на этот час записан к врачу, или у тебя педсовет, или урок. А на сей раз говорили по-другому: «Когда сможет. Но, конечно, желательно сегодня». И кто говорил — сам Тигранян! Наверняка Мамян жаловался, наплел всякой всячины. Может, в самом деле послушаться совета Даниеляна: лучше уйти месяцем раньше, чем годом позже.
— Звоните же, что вы растерялись? Тигранян его фамилия. Как будто сами не знаете.
— А я с райкомом дел не имел.
«Притворяется, все сделались актерами, а в театре Сундукяна актеров приличных нет».
Вануни собственноручно набрал номер, поговорил сначала с секретаршей.
— Товарищ Тигранян? Это Вануни из школы Хоренаци. Товарищ Мамян сейчас у меня, передаю ему трубку.
Мамян взял трубку осторожно, как раскаленный утюг.
— Слушаю. К вам? Хотите побеседовать? А по какому вопросу?
Спятил — решил Вануни. Или не от мира сего. Кто же спрашивает первого секретаря, о чем он с ним будет беседовать? А может, просто блестящий актер?
— Хорошо, иду.
Мамян повесил трубку.
— Зачем он меня вызывает?
— На месте узнаете, — в глазах Вануни сверкнула хитринка. — А узнав, не забудьте мне рассказать.
— Мамян? Из школы имени Хоренаци? — Секретарша взглянула на лежащую на столе бумагу. — Подождите минутку.
Мамян сел в кресло.
— Можно закурить?
Секретарша не расслышала вопроса — всем секретаршам, видимо, кажется, что посетители могут задать лишь один-единственный вопрос: когда примет?
— Товарищ Тигранян вас сам вызовет.
Мамян смял в кармане сигарету — он всегда делал так, когда не разрешалось курить.
Ваан рассказал ему, как они ходили к Армену. Всем классом. Мамян не ожидал. «И Ашбт Канканян с вами был?» — «А мы и без него — «весь класс». Хотел, между прочим, пойти, но мы его не взяли. Может, хотел с нами увязаться, чтобы потом еще какую-нибудь подлость сделать». «Да, молодость жестока… — подумал Мамян. — А разве у доброты не должно быть кулаков? Пожалуй, истинная доброта всегда беззащитна. Проповедь толстовства? Но зачем все-таки Ашот написал письмо? Что он выиграл от наказания товарищей? Ведь все старались забыть инцидент. Другое дело, если бы Ашота обвиняли. Он мог тогда решить, что таким образом защищает себя. А он вот так просто сел и написал. Нужно поговорить с Ашотом, найти к нему ключ, посмотреть, что у него в глубине. Может, класс его когда-то обидел?
Или, может быть, и он влюблен в Мари, а Мари его игнорирует? И почему наградили его прозвищем Правдивый? Понятно, с иронией. А вдруг у него просто в характере рубить правду сплеча, и это, конечно, ребятам не по душе. В таком случае пусть бы он все рассказал Вануни или хоть подписался бы под письмом.
Вот уже третий день Сона не появляется на работе, Даниелян расхаживает сосредоточенно и заговорщицки, а Антонян собирается вести свой класс в Матенадаран. Разве можно толпой ходить в Матенадаран? «Я придумал хорошее мероприятие, — сказал вчера Антонян. — Пусть сходят в Матенадаран, посмотрят на наши рукописи и осознают, дети какого народа они». Матенадаран — мероприятие? «Сказал, что в субботу сочинение. Это внеклассное задание. В программе, сам знаешь, нет».
— Товарищ Тигранян вас просит, товарищ Папян.
— Мамян, — поправил он и направился к двери, мысленно продолжая разговаривать с Антоняном. Однослойный человек. А может быть, это только кажется? Может быть, другие слои просто скрыты от глаз?
Тигранян поднялся с места и протянул Мамяну руку. Ему было лет сорок пять, виски уже начали седеть. Он выглядел человеком усталым, замученным делами.
— Я попросил, чтобы вы пришли, потому что наслышан о вашей беседе в райкоме.
Ясно — дело рук Канканяна.
— Вы не член партии, я знаю.
— Нет, но…
— Кофе хотите?
Ничего себе переход!
— А закурить можно?
— …и кофе? Так я вас понял?
Секретарь дважды нажал на кнопку звонка. Может быть, это означало две чашки кофе? Директор прежней школы вызывал звонками семерых: завучей, старшую пионервожатую, секретаршу, завхоза, секретаря партбюро, председателя месткома. И каждый знал число адресованных ему звонков. Звонок — и вскакивала секретарша. Второй звонок — она облегченно опускалась на стул, но начинал беспокойно ерзать на месте первый завуч. Третий звонок — теперь тревожно озирался второй завуч. И так далее. Больше всего — целых семь! — звонков выпадало на долю завхоза. Они к тому же оказывались самыми бессмысленными, потому что завхоз редко бывал в учительской… Почему вдруг он сейчас об этом вспомнил?
— Я с этой историей в общих чертах знаком. Печальный случай. — И вдруг — А где вы работали раньше?.. У Мерангуляна?.. Целых три года? Так долго выдержали?
Значит, он хорошо знает Мерангуляна? Это утешительно.
— Так семья героя намеревается уехать за границу? А героиня учится в вечерней школе?
— Армен мне кажется славным парнем. А девушку я не видел. Два дня назад ребята всем классом пошли к Армену. Сами решили и пошли. Рассказывают, это было вроде судебного процесса, родители растерялись.
— Всем классом пошли, говорите?
— Кроме… Ашота Канканяна.
— А, это сын нашего Хачика.
— Знаете, может быть, они и не должны были так поступать с Ашотом, можно было бы придумать что-нибудь другое, но… если говорить честно, мне по душе то, что они написали на доске: «Он предал своих товарищей. Так начинается измена Родине».
— Не слишком ли патетично?
— Хотите, я покажу вам одно сочинение, всего несколько строк. Вы, может быть, скажете — патетично, но… я этому верю. Не очень ли мы все стали будничными, заземленными, не очень ли мы остерегаемся произносить высокие слова — вдруг скажут: притворяется?.. Прочесть?
— Да, да, пожалуйста.
Мамян открыл тетрадь Лусик Саруханян. «Почему взрослые, говоря о войне, смотрят на нас с каким-то укором: вот, мол, дармоеды, что мы для вас сделали. Но никто из нас, из этих самых «дармоедов», не виноват в том, что взрослые видели войну, а мы нет. А если вдруг снова будет война, я уверена, что длинные волосы наших мальчиков сплетутся в прочное кольцо, которое задушит врага, а девочки разорвут свои брюки и перевяжут ребятам раны. И потом, вы не находите, что в мини легче и ползать и бегать?..»
— Оригинальная защита мини-юбок, — засмеялся Тигранян, потом нахмурился. — Мы порой не понимаем ребят. Такое ощущение, что они говорят на древнегреческом, а мы на грабаре[62].
— Значит, нужно учить древнегреческий. Выхода нет — это единственный путь… Иногда работа с молодежью мне кажется балетом на льду, а вся их жизнь глубже, подо льдом — с заботами, мечтами, ошибками, глупостями.
— Мы мерим их на свой аршин. Для нас модель — наша собственная молодость.
Разговор начал Мамяну нравиться.
— А что это за суд Линча?..
Рука Мамяна, потянувшаяся к кофе, слегка дрогнула: ну вот и начинается главное. Нет, видимо, у него одна дорога — оставить школу и переводить Аполлинера.
— Понимаете, они не были убеждены, что подлость будет наказана, что мы, взрослые, ее накажем. Поэтому они наказали ее по-своему, вот в чем боль.
Выпил кофе залпом, обжигая губы, но на душе полегчало.
— Нам кажется, что мы их знаем, поскольку знаем себя. Но разве себя мы знаем? Парню семнадцать лет, и вдруг он строчит анонимку. Сказал бы в лицо, что думает, или бы кулаками не допустил той сцены!
Секретарь слово в слово повторял мысли Мамяна, и учитель улыбнулся.
Вот письмо Ашота Канканяна. Оно почему-то оказалось в папке. Показать?
— Вы не хотели бы взглянуть на то письмо?
— Хотел бы. Наши ящики полны подобной писанины, но от семнадцатилетнего автора анонимок еще не было.
Мамян протянул листок.
Тигранян надел очки, стал читать. Потом снял очки, потер лоб и еще раз надел. Нахмурился — прямо па глазах стали прибавляться морщины.
— Не может быть, — сказал секретарь сам себе, но вышло, что сказал Мамяну.
— Что?
— Ничего. Подарите-ка мне это письмо на один день. Завтра мы опять встретимся.
Еще раз внимательно посмотрел на письмо, на конверт. Потом довольно резко сказал:
— Возьмите свое заявление назад. Я говорил кое с кем. Мартын Даниелян — мой учитель. Мы его боялись — сухой, язвительный человек. Но я ему верю.
Ну вот и нет загадки: значит, Даниелян говорил с секретарем, а не… Потому он ходит в последние дни такой замкнутый, непроницаемый.
— Пока вы шли в райком, я говорил с Вануни. Хотел просто с вами побеседовать. Продолжим завтра, если не возражаете.
То, что узнал Мамян на следующий день от Тиграняна, было неслыханным. Тигранян прямо-таки постарел за ночь. Он ждал учителя в своем небольшом кабинете, сразу же предложил сесть в кресло.
— То, что я вам сейчас сообщу, — начал он тут же, — я, видимо, не имею права говорить вам. Но никому другому мне этого говорить не хочется. За последний год в райком и в ЦК пришло несколько анонимных писем. Содержание их касалось деятельности райкома и разных райкомовских работников. Факты проверяли, опровергали, а мутный ручей все тек. Месяц назад получили последнее письмо. Да, теперь уже наверняка последнее. Все письма были написаны одним почерком. По каким-то подробностям содержания можно было догадаться, что автор сведущ в делах райкома. Работа у нас горячая, требует повседневной отдачи, и, конечно, в ней возможны промахи и ошибки. Но все дело в том, как на все это смотреть — с торжествующим злорадством или с озабоченностью человека, болеющего за работу. В прошлом году один наш заведующий отделом допустил грубую ошибку. Мы ее обнаружили, но я попросил разбирать это дело с осторожностью, выслушать все оправдания, объяснения ошибившегося, вникнуть в подробности. Пока мы занимались судьбой этого человека, в ЦК поступила анонимка, написанная все тем же почерком, что райком покрывает преступника. Факты приводились верные. Мы уже собирались вынести этот вопрос на бюро, но… Одним словом, — Тигранян горько улыбнулся, — приготовьтесь выслушать самое худшее: все эти письма написаны рукой вашего ученика.
— Как то есть? — не сразу дошло до Мамяна, он в растерянности встал. — Не может быть!..
— Оказывается, может. Отец Канканян диктовал, сын писал. Разве это не трагедия? А сегодня он, как обычно, зашел ко мне, спросил о здоровье, когда еду в санаторий — у меня желудок больной, дал несколько дружеских советов, мол, нельзя так надрываться на работе и прочее…
— Кто способен подхалимничать, тот способен и клеветать, — вставил Мамян. — Это старая истина.
— Которую мы порой забываем, — вздохнул Тигранян.
— Кстати, этот парень написал в своем сочинении, что мечтает стать первым секретарем райкома, — уже в дверях сказал Мамян, подумав, что это развеселит Тиграняна.
— Так и написал?
— Так и написал.
— Видно, ты сильный человек, Мамян, — сказал Вануни, — достиг своего. Недавно звонили из министерства, приказали восстановить парня в школе. Сплетничал небось обо мне с министром?
— Министр меня не принял. К нему ходил класс.
— Ладно, не притворяйся, вы ведь с ним учились. Что ж ты скрывал? Это и школе на руку. Заявление твое я порвал. Работай, чего тебе не хватает? Я, что ли, тебя не устраиваю? В следующем году будет легче: твои шалопаи от нас уходят. Нынешние девятиклассники поспокойнее. Дадим тебе два десятых, Антонян не справляется. И один девятый. Что, плохо?
«Кто ему сказал, что я учился с Рубеном?» Мамину это было крайне неприятно. Хорошо, конечно, что Рубен принял ребят и выслушал. Представил беседу Рубена с ребятами. Наверно, рассказал о своей школьной жизни, о том, как учились и озорничали. Сам он сказал, что мы учились вместе? Нет, вряд ли. Непременно угостил чем-нибудь ребят и, конечно, спросил: «Влюбляетесь?..» Рубен, Рубен… Он сделал королевский жест, он всегда любил порисоваться: «Глядите-ка, я одним словом могу исправить ошибку, даже если она и не совсем ошибка». Горькое чувство, вызванное Рубеном, несколько смягчилось: ребята, наверно, ушли очарованные им…
— Товарищ Вануни, не нужно, чтобы об этом знали в школе. Я прошу. Тем более что вместе учились мы всего один год, потом я перешел в другую школу. Даже в те годы я уже менял школу за школой… Не нужно никому говорить, ведь теперь он наше руководство…
— Понимаю, понимаю тебя, Ваан. Хвалю за скромность. Сафарян прекрасный человек, истинный педагог. Но что поделаешь, очень занятой. Мы с одной школой никак не разберемся, а у него тысяча восемьсот школ, тысяча восемьсот забот, сорок тысяч учителей. Но ты с ним все-таки встречайся время от времени. Зачем же порывать дружбу?
«Подам заявление после экзаменов, — подумал Мамян. — С сентября буду дома. Так будет лучше. Я не боец, а грустный беспомощный сказочник. Время сказочников прошло…»
Вот уже неделю он не навещал мать. Слово «могила» не связывалось в его сознании с ней. Он видел мать сидящей в стареньком кресле, на носу очки… Значит, Армен не сегодня-завтра придет на занятия… «О Родина, сладкая и горькая!» — понял наконец этого парнишку. И хорошо, что он, Мамян, не подчеркнул красными чернилами эту строку в его тетради и не написал, как Саноян, что строка неуместна. Как узнать всех? Как прочесть их тайные мысли? Вокруг Ашота Канканяна образовалась пустота, вакуум, как сказал бы Даниелян, никто его не замечает, хотя никто и не оскорбляет. Может, стоит поговорить с парнем, может быть, еще не поздно? Через месяц он окончит школу, и с ним уйдет страшная загадка. Он погрязнет во зле и скольким людям отравит жизнь. Живой клоп опаснее мертвого Наполеона. Кто же это сказал?.. Может быть, в нем еще остались здоровые клетки, просто отца он считает борцом за правду? Может, он себя почувствовал виноватым, когда ребята всех обманули?.. Вспомнилось, что у него умные глаза, красивый почерк. Мамян удивительным образом воспринимал человеческие изъяны. Видеть-то видел их — возможно, даже лучше, чем другие, — но в том же человеке пытался разглядеть доброе, честное. И находил-таки, в то время как многие видят лишь темные черты и зачеркивают остальное. Счет в конечном итоге в их пользу: сто против десяти, пяти, а то и одного. А Мамян не страшился поражения — он привык к поражениям и разочарованиям. Но ведь лучше обмануться в девятерых из десятерых, чем подозревать всех десятерых. Подозревая единственного правого, можно потерять него. Последняя беседа с Вануни внесла смятение в душу Мамяна: нет сомнения, теперь директор начнет просить, чтобы Мамян замолвил перед министром словечко насчет звания заслуженного, и вообще чтобы в министерстве закрывали глаза на некоторые педагогические промахи. Как же рассказать о своих истинных отношениях с Рубеном? Ведь не поверит. Нужно все-таки уходить из школы. В сердце кольнуло: вот уже который раз он намеревается окончательно и бесповоротно оставить школу, а потом убеждается, что жить без школы не может, не может жить без этих «психованных», непонятных, дерзких ребят. Мари вела себя при встрече холодно и заносчиво, беседы, можно сказать, не вышло — сказала, что у нее срочная работа, нужно перепечатать материал в номер… Вчера ночью написал Соне третье письмо, которому, конечно же, уготована участь предыдущих двух — оно останется лежать среди его бумаг… С Соной происходит что-то странное…
Историк из министерства на сей раз разговаривал с ним как с родным: «Слушай, Саак, что не заходишь? Только по делу? А без дела не можешь? Министр на днях тобой интересовался». — «Мной?» — «Тобой. Кстати, как твое здоровье? А дочка в какой класс переходит?» — «Дочка? В девятый». — «Уже барышня. А мы стареем… У меня уже трое внуков». — «А моя школу заканчивает. Влюбилась. Месяц назад был у них в школе на вечере, они его назвали диспутом. И вот дочь задает мне вопрос. Представляешь, собственная дочь при честном при всем народе спрашивает…» — «Что спрашивает?» — «С ума сойти можно, спрашивает — допустимо, чтобы девушка первая объяснилась парню в любви?..» — «Да, влюбилась, значит». — «Дома говорю: что за вопрос ты мне задала? А она отвечает: я тебя как педагога, а не как отца спросила. Дома я тебе подобных вопросов задавать не буду… Ясно?.. Да, парня восстановили, но он вот-вот опять вылетит. На сей раз в Австралию». — «Нехорошо. А впрочем, мы-то что можем сделать?» — «А Мамян говорит: мы все за его судьбу в ответе». — «Мамян? Это который? Учитель литературы? А знаешь, вчера министр его хвалил. В самом деле хороший педагог?» — «Ну, раз хвалят, значит, хороший». — «Слушай, пока министр в добром расположении духа, зайди-ка, я тебя отведу к нему, пусть характеристику подпишет. А?..» — «Да я на тот свет и без звания могу уйти, хотя… А что касается Мамяна, он в самом деле хороший педагог. При случае передай министру и мое мнение».
Что-то сместилось в душе Соны Микаелян. Началось некое землетрясение. Она вдруг осознала, что за эти годы школа впиталась в нее, сделалась всей ее жизнью, ее бытом, ее заколдованным кругом, из которого нет выхода. Уроки, опыты, вечера, выступления на собраниях, педсоветах… Но если кто-то самый дорогой — мать, любимый мужчина, даже ребенок — становится всей твоей жизнью, это ужасно, и однажды ты непременно его потеряешь. Заходить каждый день в школу стало для нее привычным и обыденным. Все равно что на кухню заходить. А ведь войти в школу — это войти в храм. В храм? Каждый-то день? Находиться в нем по пять-шесть часов и не привыкнуть, не утратить ощущения храма?.. Нет, школа для нее сделалась не храмом, а кухней, повседневностью. Те же уроки, те же вечера, те же собрания, поток предметов, мыслей, чувств. Но ведь они, учителя, формируют человека, характеры, будущее. Поточным методом можно собирать машины — деталь за деталью, винтик за винтиком, а вот человека… И с болью поняла, что свыклась с этим поточным методом, сделалась его звеном, и потому кипятится, когда какой-либо случай или характер противоречит общему потоку, путает карты. Она задумалась еще над тем, что лишила себя личной жизни и стала беднее как… педагог. Мамян огорчается и удивляется, теряется и страдает, он заходит каждый раз в школу, как в первый раз… Ох уж этот Мамян… «Я заставлю их полюбить Терьяна, — сказал он однажды. — Не усвоить тему «Терьян», а полюбить…» Это первая решительная фраза, которую Сона услышала из его уст. Правда, он тут же смягчился: «Они полюбят, они не могут не полюбить Терьяна…»
Сона принялась названивать своим давним приятельницам, почти каждый вечер ходила в театр, на концерт, стала читать — просто для себя, а не для выступления. «Распадаюсь на составные части», — подумала она однажды. Подумала без грусти. Пробудились все молекулы ее существа и потребовали к себе внимания. И она предалась ритму их движения и постаралась забыть о школе с ее суматохой и заботами. Мать обрадовалась: «Наконец-то вспомнила, что ты женщина». — «Женщина? Нет, мама, не женщина. Да и кто польстится на тридцатишестилетнюю старую деву? Если б еще была разведенная — куда ни шло…» Мамяна она избегала, но продолжала мысленно с ним разговаривать, спорить. Десятый «Б» теперь здоровался с ней с подчеркнутым уважением. Спасибо, Рубен Сафарян не отказал, принял ребят, и Армен вот-вот вернется в школу. Она считала своим долгом сделать это, потому что в конечном счете, не открой она в тот момент дверь, все осталось бы шито-крыто. Игра, дурацкая, полудетская — все они только и думают, как бы выглядеть посовременнее. Хотя случай этот высветил многое другое: жизнь Мари, отъезд Армена за границу, сущность Ашота Канканяна.
— Сона? — ее окликнул Мамян. — Хочу надеяться, что ты не спешишь. Пойдем вместе. Сегодня мой день рождения, я хотел бы, чтобы мы отметили его вдвоем.
Мамян все сказал сразу, в одной фразе, и растерянно взглянул на Сону.
— Пойдем, Ваан.
Сона тоже ответила сразу, не задумываясь — инстинкт ей подсказал, что, если задумается, найдет сотню причин для отказа и холодно скажет: «Прости, Ваан, не могу». Она вдруг призналась себе, сама того не желая, что Ваан стал ей близким человеком и противостоять этой истине она не в силах. А может быть, тут-то как раз и начинается женщина — с потребности быть слабой перед кем-то?
— Неужели такое уж большое удовольствие выпить шампанского с «химической формулой»?
— А химия была для меня в школе самым любимым предметом…
— Из тебя не выйдет льстеца, Ваан. Кстати, ты мне как-то признался, что по химии у тебя были сплошные двойки.
— За то, что я люблю, жизнь всегда ставила мне двойки. Взаимностью я не избалован.
— Ну что ж тогда я тебе поставлю пятерку, ведь меня же ты… не любишь.
— А в химии нет исключений из правила?
— Не знаю, Ваан… Может быть, и есть.
Они выпили две бутылки шампанского, Мамян почитал стихи, послушали музыку. Он не смог ни письма передать Соне, ни признаться. Проводил до дому, печально посмотрел ей вслед и стоял до тех пор, пока не затихли на пятом этаже ее шаги. Потом вышел из подъезда, в задумчивости вернулся домой и принялся за четвертое письмо.
— Слыхал? — заговорщицки зашептал Даниелян. — Хачик Канканян подал заявление об уходе. Тигранян сказал: «Подумаем…» Странно, что Хачик Канканян так легко сдал свои позиции.
Мамяну потребовались усилия, чтобы изобразить удивление:
— Неужели?
Даже Даниеляну не передал он своего разговора с Тиграняном. И вдруг как-то болезненно подумал о Хачике Канканяне.
Возвращение Армена в школу десятый «Б» превратил в настоящий праздник. Все девчонки наперебой старались его поцеловать.
— И я хочу, чтоб меня исключили, — сострил Смбат.
Но Армен был невесел. На сердце его лежал камень. Казалось, он смотрит на своих товарищей из окна отъезжающего поезда. Вопросы, неумолимые вопросы, а в их когтях колотится головой о стену семнадцатилетний паренек. Нелегкая борьба. Кто же окажется в ней победителем?
Телефонный звонок, прозвучавший в ночном безмолвии как-то тревожно, вывел его из состояния оцепенения.
— Слушаю.
— Ваан? Я тебя разбудил?
— Нет, я не спал. Кто это?
— Уже и голос мой забыл. Это Рубен.
— Рубен?.. Да, не мог представить, что ты позвонишь.
— Слушай, как тебя твои ученики любят! Знаешь, наверно, что они ко мне приходили…
— Да, это знаю. А вот то, что любят, для меня новость. Они, мне казалось, пока что ведут разведку, за моей спиной надо мной подтрунивают и каждый день готовят какой-нибудь сюрприз.
— Ну ладно, не кокетничай. Как это тебе удалось, признайся?
— Рассказываю им сказки.
— Сказки? Ну, это поколение сказками не прокормишь. Им другая пища нужна — острая, соленая.
— А я им сказки сказываю, Рубен. Даже те, что были в нашей с тобой жизни, которые ты давно забыл или скоро забудешь. Я и о своей первой любви им рассказал. Ты ведь помнишь Гаянэ? Она так и не вышла замуж, а я так и не женился. Мне казалось, она нашего Армена любит, а его… Вот какие я им сказки сказываю. Только однажды один из моих учеников пошутил: «Ваша жизнь что — учебник сказок?»
— Хорошо сказал.
— Сказки — лучший вариант учебников. Для меня, во всяком случае. Не забывай наших сказок, Рубен.
— Намекаешь на то, что я тебя не принял в тот день? Я был чудовищно занят, и к тому же неожиданно вызвали к начальству.
— Меня-то что… Я мысленно все тебе высказал и ушел. А вот за то, что ты не принял Нвард Паронян, тебя повесить мало.
— Я поручил, чтобы ее выслушали, разобрались, но она ничего не сказала. Не знаешь, по какому вопросу она приходила?
— Она хотела повидать своего ученика, а у ученика нет управляющих делами, Рубен.
— Ладно, ладно, я ее снова вызову.
— Вызову, поручил… Каким словам ты научился… Ученик поручает, чтобы вызвали и привели к нему — кого? — его учительницу! Прекрасно!
— Вам легко, вы свободные люди, можете собой распоряжаться.
— Так оставь пост, обрети свободу и распоряжайся собой. Знаешь, что вспомнилось? Рассказывают, один высокопоставленный товарищ, может быть, кто-нибудь из ваших, съездил в родное село и от нечего делать завел снисходительную беседу с односельчанами. «Как дела, дядя Оган?» — спрашивает. «Хорошо, очень хорошо. А у тебя как?» — «И у меня ничего, дядя Оган». — «Так нельзя ли, чтоб ты мне свое «ничего» дал, а мое «очень хорошо» себе забрал?» — говорит ему дядя Оган.
— На что ты намекаешь?
— Не прикидывайся. Тебе еще тогда, в детстве, нравилось приказывать. Знаешь, что я рассказал в классе?
— Что?
— Как ты принес в школу «Манон Леско», и мы ночью в кабинете по военному делу читали… Помнишь?
— Помню. Ну и что, что они сказали?
— Ничего. Помолчали. Подумали. Я их никогда не спрашиваю, о чем они думают. Хочу, чтобы у каждого были свои собственные сказки.
Рубен замолчал, и надолго. Ваану захотелось увидеть его лицо, заглянуть в глаза.
— Я прошу тебя, Рубен, сам сходи в нашу школу, повидай Нвард Паронян и скажи при всех, что она была твоей учительницей.
Рубен не ответил. Может, трубку повесил?
— Рубен!
— Слышу, не глухой.
— Одним словом, я рад, что ты позвонил.
— Давай встретимся, можно в ближайшие дни.
— Скажи Мануку, он нас всех соберет.
— Да этот дурак подал заявление, ушел.
— И правильно сделал. Спокойной ночи, Рубен.
— Спокойной ночи. Показывайся.
— Меня ты можешь вызвать. Тебе дано такое право. Поручишь — вызовут. Только одна просьба — не пользуйся этим правом. Относись в глубине души снисходительно к собственному креслу. Не считай себя наидостойнейшим. Если кресла этого под тобой не станет, тебе будет трудно.
— Все советы дают.
— А мне больше нечего дать тебе, Рубен. К тому же советы не изнашиваются: их берут, но не используют. А вот к нашей учительнице все-таки сходи. Не смей ее вызывать. Слышишь, не смей!
— Говоришь, рассказал, как мы читали «Манон Леско»? А они не смеялись?
— Нет, Рубен. Из класса вышли присмиревшие.
И повесил трубку. Испугался, что горечь истает и заплещется в груди сладостная ложь, которой сам он поверит. А может быть, не следовало этого делать? Может, душа Рубена размягчилась этой ночью и готова принимать какие-то сигналы? Да нет, наутро он, как обычно, проснется, пойдет на службу и, конечно же, не найдет времени разыскать свою старую учительницу.
И вновь принялся за письмо: «Дорогая Сона…»
— Слава всевышнему, — входя в дом, сказал Амбарцум Гарасеферян, — все благополучно закончилось.
Он вынул из папки и торжественно выложил на стол бумаги — те самые, долгожданные.
Обеденный стол еще не продали. О цене договорились, забрать его должны были накануне их отъезда, если, конечно, они уедут… Значит, едут. Наринэ схватила бумаги, стала вникать в написанное, мать перекрестилась, только Армен, мрачный, сидел перед телевизором — не шелохнулся.
— Слава всевышнему, приличные люди, оказывается, и тут есть, — Амбарцум Гарасеферян разговаривал сам с собой. — Приготовь кофе, жена, принеси выпить, нужно отметить…
— Что? Побег с Родины? — хмуро сказал Армен. — Хоть уж держал бы себя в рамках, патриот.
— Я долго себя сдерживал, сынок. Душил себя! А сегодня мой день.
— Проклятый день.
— Думаешь, я не грущу, что мы покидаем Армению? Думаешь, для меня это веселенькая игра?
И четыре стула еще не были проданы — их заберет покупатель стола. А портрет Комитаса они увезут с собой, повесят в гостиной своей сиднейской квартиры. Будут смотреть, вздыхать.
Армен весь день бродил по Еревану. Прощался? Или просто хотел понять, что он оставляет? Сходил и в пантеон, посидел возле могилы Комитаса. В детском саду разыскал свою воспитательницу — тетя Арпеник очень ему обрадовалась. Спустился в ущелье Раздана, к детской железной дороге. Выглядел он довольно забавно — такой рослый, большой — среди ребятишек. Дважды прокатился на поезде: туда и назад, туда и назад. Если бы все в жизни было так легко: захотел — вернулся… Вошел в церковь святого Саргиса. Жених с невестой стояли перед священником. Невеста была в джинсах, жених жевал жвачку. В Цицернакаберд, к памятнику жертвам геноцида, не пошел — не выдержать… Сходил к институту, куда думал поступать… Потом еще долго бродил по разным улицам, поднялся извилистой дорогой к Норку и оттуда долго смотрел на Ереван… Никто не вызвал ни его, ни Наринэ, никто не спросил: а вы хотите ехать? Все за них решил отец. Отец — еще не Отчизна, а ведь он оставляет Отчизну, Родину… Да, не вызвали, не спросили… Через неделю в школе начнутся экзамены. А вчера Мамян дал им странное задание: опишите закат солнца, опишите смерть близкого человека… Смбат написал, что на похоронах дяди он не плакал, потому что понимает: раз человек родился, он должен умереть. А дядя к тому же три года был неизлечимо болен. Мамян вздохнул: «Откуда столько льда в молодом, горячем сердце?»
На улице Абовяна Армен чуть не попал под машину — сам был виноват, зазевался. Милиционер прочел ему довольно грубую нотацию и оштрафовал на три рубля. Армен молча заплатил штраф, не отозвавшись ни единым словом ни на ругань шофера, ни на негодование милиционера. Продолжал ходить по городу в забытьи, какой-то отключенный…
— Выпьем, — сказал отец. — Бери стакан, Армен.
— Я не пью. Пусть пьют отъезжающие.
— Ты что?
— Пусть пьют отъезжающие.
Мать выронила кофейную чашку. Наринэ поставила на стол рюмку коньяку, которую уже было поднесла к губам. Отец побледнел. Армен сказал это спокойно, вполголоса.
— Сынок, как же мы можем без тебя?..
— А как я могу без Армении? Ты об этом подумал?
— Да кто у тебя ее отнимает? Каждый год будешь приезжать, я тебе это обещаю.
— Школу я уже заканчиваю, поступлю на работу, не пропаду. И институт от меня не уйдет…
Этот дом уже им не принадлежал — продали. Через неделю в него вселятся новые хозяева, придирчиво оглядят его и вызовут маляров, которые покрасят стены в новый цвет. Конечно же, будут и другие изменения: сменят двери, рамы. Только сад не тронут: деревья не красят, не восстанавливают, не переносят с места на место.
— Я вам буду писать каждый месяц, папа. Да и дядя здесь — думаю, что он меня не оставит.
Тикин Азнив вдруг почувствовала, что сердце ее бешено колотится — вот-вот выскочит из грудной клетки. Она в полуобмороке опустилась на стул. «Мама! — крикнула Наринэ. — Мама!» Мать пришлось отвести в спальню, поскольку кушетка, стоявшая раньше в гостиной, уже была продана. Мать долго не приходила в себя.
— Ты мать убиваешь, — враждебно сказала Наринэ. — Звони в «скорую помощь».
Армен позвонил. Обессилевший, словно только-только после драки, сел на кровать к матери. Отец вышел встречать врачей.
— Да скажи же что-нибудь матери! — крикнула Наринэ.
— Успокойся, мама. — Он вдруг представил, что может потерять мать, и слезы сдавили его горло, попытался не думать о страшном — не смог. — Успокойся, я еще подумаю…
— Мама, приди в себя, — ухватилась Наринэ за последние слова брата. — Он еще подумает, он не может нас оставить.
Мать молчала, слезы заполнили бороздки морщин, блестели, как роса. Печальная роса. Лицо у матери было измученное и доброе. И Армен вдруг понял, что любит мать и что теряет ее.
Вошли врачи, и спальня заполнилась деловой суматохой.
Армен вышел в сад. Цвели абрикосовые деревья, земля была мягкой и теплой, хотя уже завечерело. Уселся под сливой, потом лег на землю. Не посоветоваться ли с землей? И от этой мысли вскочил и уже на землю не садился. Вон же деревянная скамейка, отец сколотил. Плюхнулся, закурил. «Ты сам должен решать, — сказал вчера Мамян. — Только сам. Как решишь, так и будет правильно». Нет, не будет правильно, учитель. Потом подумал: «А может, учитель мне больше верит, чем я сам себе?..»
«Скорая помощь» уехала.
— Сделали кардиограмму, — сказала Наринэ в коридоре. — Подозревают микроинфаркт. Сказали, нужен покой. Нельзя волноваться.
— Я здесь, мама, — сказал он, входя в спальню. — Я возле тебя.
— Побудь здесь, не уходи.
Отец сидел один в чуждой пустоте гостиной и все пил и пил что-то горькое, удивительно горькое. А вообще отец был непьющим. Он показался Армену очень старым, беспомощным, больным и… незнакомым человеком, который каким-то образом проник в их дом и пьет себе в одиночку.
— Я иду в аптеку, — сказал Армен этому незнакомому человеку, сидящему в их доме. — В аптеку иду.
— Характеристики готовы, — сказал Вануни. — Прочти и подпиши.
— Какие характеристики?
— На твой класс. Прочти любую, одной достаточно.
Прочел. Потом принялся читать другие.
— Я не буду их подписывать, — сказал. — Я ведь новый классный руководитель, какое же имею право подписывать характеристики?..
— Опять за свое? Да кто читает эти бумажки? Пустая формальность, нечего раздумывать. Ты что, не знаешь?
— Не знаю.
— Ну ладно, как хочешь, — неожиданно сказал Вануни. — Я сам подпишу.
По этим характеристикам выходило, что все одинаковые, будто станки, выпускаемые одним заводом. Не было характеристики только на Армена Гарасеферяна. В Австралии она не потребуется. И вообще — как предостерег Вануни — спешить не стоит, а то, может быть, придется потом писать другую.
Свет у Мамяна был включен до глубокой ночи.
Он написал письма всем своим ученикам. Двадцать шесть писем. Раздаст их после экзамена по литературе. Труднее всего было писать Ашоту Канканяну. «Дорогой Ашот! Я знаю, что ты веришь своему отцу. Это так и должно быть. Ты верил, что отец твой — жертва несправедливости, что он борец за правду, но прямых путей борьбы нет (это он тебе внушал ежечасно), и потому он вынужден искать окольные пути. У меня есть товарищ, Манук, — я вам о нем рассказывал, — так вот он говорит, что ему не нужна правда вообще. Правильные слова говорить нетрудно, истина витает в воздухе. Для Манука важнее всего, кто говорит правду. Древние индусы были мудрее нас. Они говорили: «Истина подобна свету лампы. Под ней один читает священную книгу, другой подделывает чужую подпись». Нет, я ни на что не намекаю. О случившемся знают четыре человека, и мне кажется, пятый никогда не узнает. Я уже забыл об этом, думаю, что забыл и тот, о должности которого ты мечтаешь. Не забыли двое: ты и твой отец. Я хотел бы, чтобы ты не забывал об этом никогда. А это письмо можешь прочесть и тут же порвать. Я знаю, что в жизни есть ужасные вещи, но бороться с ними можно только чистыми руками. Я желаю тебе несколько бессонных, мучительных ночей, в которые ты сам себя осудишь. Семнадцать лет — это не много, но и не мало. Никто вторично не бывает семнадцатилетним. А в общем, ты хороший парень, и, что там ни говори, тебе всего семнадцать».
Взглянул на пепельницу, полную окурков, нажал кнопку выключателя.
Темнота отнимает у человека мир, но возвращает ему самого себя. Зачем он написал эти письма? Кое-кто, наверно, удивится, а то и посмеется.
Вспомнил, что не написал письма Мари. Снова зажег свет, но сигарет больше не было. Закрыл глаза, чтобы мир вновь сделался темным. И вдруг увидел мать, которая появилась неведомо откуда, села рядом и погладила его по седеющей голове: «Спи, Ваан, спи, жалко мне тебя».
В понедельник был первый экзамен, а в субботу весь класс явился в аэропорт. До взлета оставалось сорок минут. Вот уехали на вагончике большие деревянные чемоданы Гарасеферянов, а сам отец семейства все еще подписывал в таможне бесчисленные бумаги. Наринэ разговаривала с подругами. Ребята пробовали шутить:
— Как прилетишь, сразу вышли кенгуру. Мы возьмем его с собой на экзамен, будем в его сумке шпаргалки прятать.
— Дай телеграмму из Сингапура.
— Джинсы, джинсы не забудь, Армен.
— Не забывай нас.
В последние минуты прибежала Мари. Повзрослела. Ведь в вечерней школе разрешается красить волосы, носить туфли на высоком каблуке, делать маникюр. Мари принесла сирень.
— Когда вы долетите, Армен?
— От Еревана до Москвы три часа, — начал считать Ваан. — От Москвы до Бомбея пять часов, от Бомбея до Сингапура шесть часов. От Сингапура до Сиднея еще шесть часов. Итого приблизительно часов двадцать. Если, конечно, будет погода…
— Хоть бы не было погоды, — вздохнула Лусик.
Армен почти ничего не говорил. Черты лица его заострились, взгляд был устремлен куда-то вдаль. В руке он держал легкий чемоданчик — не стал сдавать с другими вещами: «Тут несколько книг и магнитофонные записи».
Подошли отец, мать, Наринэ.
— Ну, Армен, прощайся с товарищами, — отец как-то растерянно обвел взглядом класс. — Хорошие у тебя товарищи.
Все по очереди поцеловали Армена, и Армен затерялся в их объятиях. Лусик тайком вытирала глаза. Ваан зажег сигарету. Чрезвычайное напряжение потребовалось всем, чтобы выглядеть спокойными, как условились. Уезжает — значит, не может не уехать. Мать Армена была бледна, со следами болезни в лице и каким-то тягостным смирением — словно она один из их чемоданов: неси куда хочешь.
— Пошли, Армен.
— Иди, Армен, — сказал Ваан. — Пиши. Мы непременно встретимся. Не урони в Сиднее честь десятого «Б».
— Иди, Армен.
— Иди.
Четыре человека отделились от толпы и — двое быстро, двое медленно — зашагали к самолету. Теперь девочки могли плакать, а ребята — курить.
Вот четверо дошли до трапа, дежурная проверила их билеты, и они стали подниматься. Армен обернулся. Помахал рукой? Что-то крикнул? Да, наверно. А потом стальная птица их сглотнула.
— Жарко…
— Жарко будет в понедельник.
— Хоть бы тему знать.
— Списать все равно не удастся. Мамян догадается.
— Он выискивает оригинальные мысли. А кто тебе даст свои оригинальные мысли, чтоб ты списал?
— У Армена были хорошие сочинения, нужно было взять.
— Пошли выпьем. У кого сколько денег?
Дверь самолета закрылась.
Отъехал трап. Вскоре самолет поднимется в воздух и унесет — куда же он унесет? — с собой Армена. Увидятся ли они снова? Они боялись вопросов, но вопросы роились в их головах, искали выхода, требовали ответа.
— Трап снова подъехал к самолету, — вдруг заметила Мари. — Смотрите, дверь открылась. Кто-то вышел.
— Армен! — крикнула Лусик.
Потом закричали все.
Армен стоял на ступеньках с маленьким чемоданом в руке, и трап медленно подъезжал к ребятам. Дверь самолета вновь захлопнулась, заработали моторы.
Что случилось? Неужели Армен…. И вдруг весь класс хлынул на летное поле.
— Куда? Куда? — крикнула дежурная.
Но было поздно.
Они бежали навстречу Армену.
Армен спустился с трапа и помчался навстречу друзьям.
Встретились, как после десятилетней разлуки. Девочки смеялись сквозь слезы, ребята не знали, что делать. Каждый хотел коснуться Армена, дотронуться до него. Ошеломленная дежурная стояла возле них, ничего не понимая.
— Здесь нельзя, ребята, здесь нельзя, — бормотала она.
— Можно, тетя! — закричала Лусик. — Можно! Все можно!
— Ни о чем не спрашивайте, — сказал Армен. — Пошли отсюда скорее.
— Я знал, что ты не улетишь, — сказал Ваан.
— А сам я не знал, — Армен посмотрел на всех с невыразимой нежностью. — Ни о чем не спрашивайте. Ладно?..
После экзамена Мамян роздал свои письма.
— Прочтете, но не сейчас. А вечером пойдем в Разданское ущелье. Согласны? Непременно приходи, Ашот.
— Не знаю, — сказал Ашот, — нужно заниматься.
— Приходи.
…Они уселись на высокой скале, и Мамян сказал, что на этой самой скале они когда-то собрались с ребятами, разожгли костер, написали на клочках бумаги имена девчат, в которых были влюблены, и сожгли. «Мы боялись: вдруг окажется, что двое влюблены в одну и мы потеряем дружбу. Детство, конечно. Так мы потеряли своих девчат. Ну а потом и друг друга. Но, видимо, что-то большее нашли».
— Сделались камнями храма, — в задумчивости произнес Ваан.
— Может быть. — Мамян на секунду отчетливо представил тот костер и удивился: неужели прошло целых тридцать лет?.. Потом очнулся. — Ну, давайте ваши бумаги.
Дали — после экзамена Мамян сказал, чтобы каждый на листе бумаги написал о своих обидах на товарищей, учителей. Пусть пишут без утайки, не щадя ни себя, ни других.
И вот эти листы.
Мамян собрал их. Читать не стал.
— У тебя есть спички, Ваан?
— Есть.
Зажег спичку и поднес огонь к бумагам. Костер горел всего несколько минут.
— Забудьте свои обиды. Считайте, что с этими листками сгорело все, что вас разъединяет. И помните этот день.
— Ребята взглянули друг на друга и на своего последнего — за эти десять лет — учителя… Последнего учителя… А внизу бежала река — многословная и многомудрая.
— Мы выросли, — вздохнул Ваан.
— Нельзя ли без слов? — сказал Армен. — Прошу вас.
— Мы все, честное слово, решили остаться в десятом классе, — сказала Лусик.
Ваан Мамян удивился:
— Почему?