СРЕДИ беженцев, живших в лагере, несколько сот молодых мужчин имели российское гражданство. По соглашению о капитуляции между Россией и Египтом русский консул мог претендовать на экстерриториальную юрисдикцию над ними; и он, не теряя времени, потребовал, чтобы они вернулись в Россию и вступили в ряды армии. Более того, он призвал британские власти активно содействовать выполнению требований.
Следовало немедленно что-то предпринять. Жаботинский присоединился к депутации еврейской общины к советнику губернатора (который, пишет Жаботинский, и был настоящим начальником). Депутацию возглавил Эдгар Суарес — "богатый банкир и убежденный ассимилятор".
"Во время этой аудиенции, — пишет Жаботинский, — я, старый поклонник испанского еврейства (это, по-моему, лучшие евреи на свете), подметил еще одно их достоинство, которого прежде не знал: как сефард разговаривает с начальником в городе, находящемся на военном положении. Суарес спросил его:
— А вы помните, ваше превосходительство, что творилось в Александрии два года тому назад, когда этот же самый консул Петров хотел арестовать русского еврея Р. на том основании, что тот был "политическим преступником" в России?
— Помню, — отозвался губернатор несколько уныло, потому что действительно не забыл еще той громадной демонстрации десяти тысяч эспаньолов на главных улицах Александрии, с этим самым Суаресом во главе толпы.
— А помните, — опять спросил Суарес, — как вам пришлось вызвать пожарную команду с большой кишкою — а мы все-таки не выдали того "преступника"?
— Еще как помню, — ответил губернатор, теплее, уже с улыбкой, потому что, в конце концов был все-таки, "a sport" и умел ценить удачную проделку. — Что же мне было делать, когда какой-то босяк перерезал пожарную кишку?
— Позвольте представиться, — ответил Суарес, — я и был тот босяк.
Губернатор рассмеялся.
— Будьте спокойны, — сказал он, — ваших молодых людей мы не выдадим. Конечно, дело очень щекотливое — капитуляция, военное время… но о выдаче не может быть и речи".
После этих переговоров Жаботинский отправился знакомиться с Иосифом Трумпельдором. Тот был уникальным явлением среди своих современников. Он участвовал в русско-японской войне 1905 года и потерял левую руку в битве за Порт-Артур. Будучи в плену, организовал сионистские группы и собирал деньги в Еврейский национальный фонд среди узников-евреев. Он был единственным евреем, получившим офицерский чин в царской армии. После войны ему было пожаловано разрешение поступить в университет, где он закончил юридический факультет; вслед за этим он уехал с халуцианским[212] движением в Палестину и был сельскохозяйственным рабочим в Галилее.
После героической гибели Трумпельдора в Палестине в 1920 году Жаботинский посвятил ему проникнутые теплым чувством страницы; воспоминания многих других, знавших его, передают образ человека с необычайно сильным характером (и немалым упрямством), добрым сердцем и совершенно бескорыстного.
Жаботинский так заключает воспоминания, посвященные Трумпельдору:
"По-еврейски любимое выражение его было "эйн давар" — ничего, не беда, сойдет. Рассказывают, что с этим словом на губах он и умер пятью годами позже"[213].
Ему-то Жаботинский и рассказал о своем плане создания еврейской боевой дружины, чтобы сражаться за Палестину; на следующий день Трумпельдор обещал свою поддержку, — и они стали планировать дальнейшие шаги.
В тот же вечер они созвали заседание членов комитета по делам беженцев и получили большинство в пять голосов против двух при одном воздержавшемся. Это было 3 марта 1915 года — 16 адара 5675 года еврейского летосчисления[214].
После заседания последовало первое испытание плана. Молодежь из числа беженцев была приглашена на митинг в мафрузовском бараке. Пришли около двухсот человек. За столом президиума вместе с членами Комитета находились Трумпельдор и главный раввин Делла Пергола.
Жаботинский описал им положение. Англичане не выполнят просьбу консула Петрова, но оставаться в бараке до бесконечности на чужом иждивении не годится. "С другой стороны рано или поздно британская армия двинется из Египта в Палестину. Из Яффы ежедневно приходят новые грустные вести: турки запретили еврейские вывески на улицах, выслали доктора Руппина, представителя сионистской организации, несмотря на то что он немец; арестовали руководящих деятелей еврейского населения и заявляют, что после войны уж и совсем никакой еврейской иммиграции не допустят. Итак?.."[215].
Следовательно, сказал им Жаботинский, должен прозвучать призыв к формированию Еврейского легиона для освобождения Палестины. Реакцией был полный энтузиазм. На клочке бумаги из сборника упражнений Жаботинский набросал на иврите текст резолюции. Она датирована 18 днем адара 5675 (5 марта 1915 года). Ее основополагающий первый параграф гласит: "Подразделение волонтеров-евреев сформировано в Александрии. Оно предоставляет себя в распоряжение британского правительства в целях участия в освобождении Палестины". Зеев Глускин, крупный винодел из Ришон ле-Циона и старейший член Комитета, подписался первым, вслед за ним — Жаботинский и Трумпельдор (документ содержит еще 100 с лишним имен).
После подписания Жаботинский завершил собрание неожиданной демонстрацией. Он показал присутствующим потрепанный кусок пергамента, обнаруженный им на мусорной свалке среди разрухи после погрома в Кишиневе 12 лет тому назад. Пергамент содержал слова "Бэ Эрец нохрия" (в чужой стране). Он вспомнил ужасы Кишинева, потом добавил: "Документ, подписанный вами, и есть ответ Кишиневу"[216].
Трумпельдор времени не терял. На следующий же день Жаботинский, войдя во двор Габбари, увидел "полный парад". Три группы молодых людей учились маршировать, несколько девушек шили флаг, комитет школьников был занят переводом военных терминов на иврит. Затем появился Трумпельдор, и три группы промаршировали перед ним.
"Боже милосердный, — прошептал Жаботинский, — они маршируют, как овцы". "Ничего", — ответил Трумпельдор.
Некоторые из чиновников, бывших в британской администрации в первые годы войны, позднее сыграли значительную роль в Англии, в продолжении сионистской цели[217]. Первым из них был Рональд Грэхем, "советник" при египетском министре внутренних дел.
К нему-то в один прекрасный день в Каире и пришла делегация, представляющая еврейских беженцев из Палестины, с предложением, тогда еще казавшимся фантастическим: еврейское боевое подразделение в помощь англичанам в завоевании Палестины.
"Он оказался точно таким, каким в книгах изображают шотландцев: сдержанный, неразговорчивый, внимательно прислушивается, но вопросы задает скупо. Зато вскоре выяснилось, что дело он делает быстро и точно. Он спросил: "На сколько рекрутов вы рассчитываете?", отметил что-то в записной книжке и сказал коротко:
— От меня это не зависит, но постараюсь"[218].
От Грэхема делегация, состоявшая, помимо Жаботинского и Трумпельдора, из Залмана Давида Левонтина, управляющего еврейским Колониальным трестом (Сионистский банк) в Палестине; господина Марголиса, представителя нобелевской нефтяной компании, и Глускина, — отправилась к генералу Максвеллу, в то время командующему небольшими британскими силами в Египте. Они убедили Трумпельдора надеть свои четыре георгиевских креста: два бронзовых и два золотых. Генерал взглянул на него проницательно и спросил по-французски: "Порт-Артур, как я понимаю?" Однако сделать для них Максвелл мог очень мало. Он не слышал о планах наступления на Палестину и сомневался, будет ли оно вообще иметь место. Более того, ему не позволялось брать иностранцев в Британскую армию.
"Я могу предложить только одно, — сказал он, — чтобы ваша молодежь сформировала подразделение для транспортировки на мулах и послать его на какой-то другой участок турецкого фронта. Больше я ничего не могу сделать".
Жаботинский был глубоко разочарован, но чего еще в этих обстоятельствах можно было ожидать от Максвелла?
Его реакция, тем не менее, явно возникала из более глубинного источника — доводившего его почти до агонии столько раз в прошлом и еще не раз омрачавшего многие периоды его жизни. Сложности, сомнения и неуверенность, связанные с войной с Турцией, ему удалось преодолеть. Детали будущего были пока что скрыты, но результат, развивающийся из всех составляющих, виделся вполне ясно: распад Турецкой империи.
Более того, он вскоре написал книгу, объясняющую причины этого. Исторические цели союзников, так же, как и Центральной оси, сосредоточились на этом распаде; конфликт был неизбежен. Но его снова остановило сознание, что понятное ему положение дел "на пять минут позже" становится столь же ясным для всех остальных — включая и британское правительство. Подавленные члены делегации провели всю ночь в номере Глускина, обсуждая положение. Они пришли к неожиданному заключению.
Жаботинский оставил живой детальный рассказ.
"Нам, штатским, казалось, что предложение генерала Максвелла надо вежливо отклонить. Французское слово "Corps de muletiers", которое он употребил, прозвучало в наших ушах очень уж нелестно, почти презрительно: пристойная ли это комбинация — первый еврейский отряд за всю историю диаспоры: возрождение, Сион — и погонщики мулов? Во-вторых, "другой турецкий фронт". Что нам за дело до "других" фронтов? Неясно было даже, о каком именно фронте он говорил: первая морская атака на Галлиполи тогда уже закончилась провалом, о том, что подготавливается второе наступление, на этот раз уже с высадкой солдат на самом полуострове, — об этом еще только шептались. Но одно было ясно: в Палестину их не поведут. Значит, надо отказаться.
Другого мнения был Трумпельдор.
— Рассуждая по-солдатски, — сказал он, — я думаю, что вы преувеличиваете разницу. Окопы или транспорт — большого различия тут нет. И те, и те — солдаты, и без тех, и без других нельзя обойтись; да и опасность часто одна и та же. А я думаю, что вы просто стыдитесь слова "мул". Это уже совсем ребячество.
— "Мул", — отозвался кто-то из нас, — ведь это почти осел. Звучит как ругательство, особенно по-еврейски.
— Позвольте, — ответил Трумпельдор, — по-еврейски ведь и "лошадь" тоже ругательство — bist a ferd! — но службу в коннице вы бы считали для них честью. По-французски chameau — самое обидное слово; однако есть и у французов, и у англичан верблюжьи корпуса, и служить в них считается шиком. Все это пустяки.
— Но ведь это и не палестинский фронт?
— И это не так существенно, рассуждая по-солдатски. Чтобы освободить Палестину, надо разбить турок. А где их бить, с юга или с севера, это уж технический вопрос. Каждый фронт ведет к Сиону.
Так мы ничего и не решили.
Идя домой с Трумпельдором, я ему сказал:
— Может быть, вы и правы, но я в такой отряд не пойду.
— А я, пожалуй, пойду, — ответил он"[219].
На следующий день, вернувшись в Александрию, Жаботинский сказал Трумпельдору, что едет в Европу.
— Если генерал Максвелл изменит свою позицию и согласится сформировать настоящее боевое подразделение, сообщи мне телеграммой, и я вернусь. Если нет, постараюсь найти других генералов.
Его отъезд ускорили две телеграммы. Одна пришла за неделю до того, и он проигнорировал ее. Это был запрос из "Русских ведомостей", не собирается ли он окончательно поселиться в Египте. Вторая ждала его по возвращении из Каира. Она пришла из Генуи, содержала просьбу о встрече и была подписана Петром (Пинхасом) Рутенбергом[220].
Высланный из России П. Рутенберг, активно участвовал в Русском социал-революционном движении в революцию 1905 года. Бытовало устойчивое мнение, что он имел отношение к убийству бывшего священника Гапона.
Жаботинский по дороге в Египет узнал от русского журналиста в Риме, что Рутенберг стал страстным сионистом и обзавелся связями с влиятельными политиками во Франции и в Италии. С самого начала войны он активно пропагандировал участие евреев на стороне союзников. С его точки зрения такое участие могло заставить русское правительство либерализовать политику по отношению к евреям. В сентябре 1914 года Рутенберг встречался в Лондоне с Вейцманом, и Вейцман его позицию поддержал. Но с тех пор никакого продвижения по намеченному пути не было.
Жаботинский отплыл в Италию в середине марта.
Он не подозревал, насколько существенным для реализации идеи Еврейского легиона окажется несогласие с ним Трумпельдора.
Трумпельдор поспешил воплотить свое решение. Комитет, призвавший добровольцев две недели назад, теперь собрал их, чтобы доложить о встрече с генералом Максвеллом и объявить о самороспуске — иными словами, считать клятву, подписанную ими на собрании в "Мафрузе", недействительной.
Трумпельдор же объединил волонтеров и добился согласия Максвелла. Через несколько дней тот прислал командира начальному подразделению, подполковника Джона Генри Паттерсона. Трумпельдор созвал новый митинг еврейских добровольцев. Перед ними выступил Паттерсон. Подполковник призвал присоединиться к подразделению, предлагаемому британцами, — отряду погонщиков мулов, для службы в Галлиполи. В течение следующих двух дней в отряд записались 650 человек; 562 из них были отправлены в Галлиполи[221]. Такая необычная готовность со стороны британской администрации объясняется просто. Первая английская морская атака в Дарданеллах была отражена; планировалась вторая попытка в ближайшем будущем — на этот раз высадка в Кейп Хеллем. Экстренная подготовка 500 добровольцев для транспортного отряда была важной подмогой озабоченному армейскому командованию.
Сионистское подразделение погонщиков мулов под командованием подполковника Паттерсона и получившего звание капитана Трумпельдора выступило из Египта 17 апреля 1915 года. 25 оно вместе с другими подразделениями британской армии приняло участие в высадке в бухте Хелес. Но тут следует отметить, что участию евреев-сионистов в военной акции союзников предшествовали серьезные попытки отговорить Иосифа Трумпельдора от этого, причем с неожиданной стороны.
Власти в Палестине арестовали руководителей рабочего движения Давида Бен-Гуриона и Ицхака Бен-Цви. На допросах постоянно муссировалась их связь с всемирным сионистским движением. Бен-Гуриона и Бен-Цви депортировали. Их прошение на имя Джемала-паши, заявления о лояльности к Оттоманской империи остались без ответа. В конце марта по пути в Америку они остановились в Александрии. Встретившись с Трумпельдором, они узнали о сионистском корпусе погонщиков мулов. Реакция лидеров сионистов-рабочих была резко отрицательной. По их мнению подобные действия неизбежно Вызовут жесткие меры со стороны турок по отношению к палестинским евреям. Власти Оттоманской империи могут запросто уничтожить их общину.
"Трумпельдор, — писал Бен-Гурион в своих воспоминаниях, — не последовал нашему совету"[222].
Между тем Жаботинский встретился в Бриндизи с Рутенбергом. Быстро обнаружилось полное совпадение точек зрения, хотя до того они даже не переписывались.
Находясь в Италии, Рутенберг пришел к мысли о необходимости еврейского участия в войне раньше Жаботинского, то есть до вступления в войну Турции. Рутенберг считал, что так можно добиться двух целей: во-первых, повлиять на еврейское общественное мнение в пользу союзников (тогда Великобритания и Франция в свою очередь окажут давление на Россию); во-вторых, реализовать после победы союзников еврейские национальные надежды в Палестине.
Уже в сентябре 1914 года Рутенберг приехал Англию и представил свой замысел Вейцману, который его одобрил. Они даже приступили к обсуждению практической стороны дела. И Вейцман, и Рутенберг сочли, что в случае реализации замысла лучшим кандидатом для ведения переговоров с союзниками будет Жаботинский.
Месяц спустя Рутенберг счел свои контакты обнадеживающими и телеграфировал Вейцману с просьбой немедленно прислать в Геную для переговоров Жаботинского. Однако Вейцман в тот момент не знал местонахождения Жаботинского[223]. Через несколько дней Турция вступила в войну, — и Рутенберг, наконец, разыскал Жаботинского в Египте. Их беседа была короткой и плодотворной. Они пришли к согласию по двум основным вопросам. Во-первых, относительно человеческих резервов: "В Великобритании, во Франции, в нейтральных странах, где множество молодых евреев, в большинстве из России, скитались обездоленные и без цели. И хотя Америка была далеко, там их тоже можно было найти. Второе: Великобритания была наилучшим партнером для проекта, но не единственным. Италия с ее амбициями в Средиземноморье и Франция с традиционной заинтересованностью в Леванте, обе могут быть приняты в расчет"[224].
Они решили, что вместе поработают в Риме; затем Жаботинский поедет в Париж и Лондон, а Рутенберг отправится в Штаты.
Начало деятельности в Риме оказалось совершенно безрезультатным. Контакты Рутенберга, как и те, что завязал Жаботинский через своих друзей — бывших студентов, дали возможность собрать сведения, что Италия будет участвовать в войне, но официально никто ничего не знал.
Единственные крохи утешения принесли лидер социалистов Луиджи Бисолляти и заместитель колониального секретаря синьор Моска: "Если мы вступим в войну, приходите ко мне. У вас отличный план, и мы сумеем тогда его обсудить".
Рутенберг и Жаботинский расстались, Рутенберг отбыл в Соединенные Штаты. С тех пор он более ни разу не упоминается в воспоминаниях Жаботинского. Это молчание со стороны Жаботинского — чистое благородство.
Ибо в США Рутенберг предал своего единомышленника. Причем отнюдь не в связи с изменившимися взглядами. Его позиция осталась прежней. Он просто не нашел в себе силы активно противостоять негативному отношению американского еврейства к идее еврейского участия в войне.
Инициаторами и проводниками такого отношения стали прибывшие в Штаты незадолго до Рутенберга лидеры лейбористов Бен-Гурион и Бен-Цви. У них был собственный план, который они энергично проводили в жизнь в еврейских общинах США. Бен-Гурион и Бен-Цви призывали молодежь вступать в новую организацию добровольцев, планирующих ехать после окончания войны в Палестину строить страну. Труды лейбористов привели к жалким результатам, и идея была вскоре забыта.
Объясняя ее, Бен-Гурион утверждал, что создание родины не может быть достигнуто ни войной, ни дипломатическими усилиями или конференциями, а только трудом народа. "Политические права и легальные гарантии — практический результат настоящей победы, — писал он в то время.
— Они не являются условием для практической работы, во всяком случае, не определяющим условием".
Это была адаптированная к злобе дня позиция так называемых "практических" сионистов, веровавших, что мирный, тихий созидательный труд в Палестине шаг за шагом приведет к созданию еврейского государства; они же и противопоставили этот план политике герцлевских, или "политических" сионистов, выступавших за обретение политических гарантий как фундамента для созидательной работы, пока еврейское население не станет преобладающим. Бен-Гурион считал, что приближающаяся мирная конференция должна признать еврейские права на создание национального очага в Палестине. Он не мог предсказать, кто выиграет войну, но выразил убеждение, что отношение властей Турции — хоть и применявших в прошлом дискриминационную и ограничительную политику по отношению к евреям, — изменится в пользу сионизма — если Оттоманская империя окажется среди победителей"[225].
Таким образом, убежденный, что мирная конференция признает еврейские права в Палестине независимо от того, кто выиграет войну, и что турки, которым, как он писал, "принадлежит Палестина", отнесутся благосклонно к сионистскому строительству, он пришел к заключению: еврейское участие в войне не нужно и даже вредно — турки могут отыграться на еврейской общине в Палестине.
Враждебное отношение к идее легиона было характерным для большинства в существовавшей лейбористской сионистской организации "Поалей-Цион", состоявшей в основном из российских иммигрантов (многие были и против вступления в войну Америки)[226].
Более того, сионистская организация Америки не только объявила нейтралитет, но и, через свой орган "Маккавей" (ноябрь-декабрь 1914 года) — оправдывала вступление Турции в войну, а позднее (февраль 1915-го) даже находила оправдание высылке Турцией евреев нетурецкого подданства из Палестины[227].
Рутенберг был, по всей видимости, настолько ошеломлен этим фронтом оппозиции, что впал в бездействие. В 1917 году он вернулся в Россию и стал членом революционного правительства Керенского; впоследствии он прибыл в Палестину и внес свой блестящий вклад в дело ее электрификации. В течение еще двух лет — пока Жаботинский не добился успеха в Англии — организованной деятельности за Еврейский легион в Штатах не было.
Жаботинский прибыл в Париж в начале апреля и охарактеризовал результаты как "очередную неудачу". Поскольку его замыслом было заинтересовать в легионе французское правительство, такой комментарий был оправдан. Но из Парижа он уехал, тем не менее, с несколькими немаловажными приобретениями в целях задуманной им кампании. Он познакомился с Густавом Эрве, завоевавшим известность как радикальный идеалист-пацифист, но, несмотря на это, с самого начала войны ставшим столпом воюющей Франции. Он был проверенным другом сионизма и сразу же оценил потенциальную важность идеи Жаботинского.
Именно он представил Жаботинского министру иностранных дел Теофилю Делькассэ.
"Наша беседа, — пишет Жаботинский, — впервые раскрыла мне секрет, подтвердившийся последующими наблюдениями: в рядах счастливцев-наций, имеющих свои государства, совсем необязательно быть гением, чтобы пробиться в верхушку важных государственных мужей. С нами, в сионистском движении, дело обстоит куда сложнее.
Помимо того, Делькассэ принадлежит к старой "классической" дипломатической школе, которая может играть в "секреты", и чья идея о поведении государственных мужей выражена знаменитой эпиграммой Та-лейрана: "речь — наилучшее средство для сокрытия мысли". Делькассэ заявил, что не верит, будто право на Палестину прочие державы уступят Франции. Жаботинский заметил, что после войны весьма вероятно создание объединения держав, правящих Палестиной, и Франция, естественно, будет одной из них. В этом случае, спрашивал он, будет ли французское влияние благоприятно для сионизма?
"На что Делькассэ капризно ответил:
— Разве Франция недостаточно доказала свою симпатию к израэлитам? Разве наша великая революция не провозгласила равенство?..
— За все это, господин министр, мы искренне и навечно благодарны, — сказал я, — но я приехал из России и Украины, где 6 миллионов евреев преследует одна мысль — что будет с Палестиной? (надеюсь, Всевышний простит мне эти 6 миллионов, преследуемых одной мыслью!).
Делькассэ отреагировал сменой темы разговора; и когда Эрве рискнул упомянуть, что еврейское подразделение сформировано в Египте, он перебил:
— Так-то я и слышал, но для Галлиполи!
Эрве настойчиво продолжал.
— Это верно, — сказал он, — но сионисты хотели организовать новое подразделение для Палестины, и они будут счастливы, если такое подразделение могло бы присоединиться к французской армии".
Жаботинский поспешил добавить предупредительную фразу: "Если французское правительство симпатизирует сионизму".
Много позже, после создания легиона и рождения Декларации Бальфура, Делькассэ признался Полю Комбону, французскому министру в Лондоне, что сожалеет о своей позиции в том разговоре.
Жаботинский, хоть и был глубоко разочарован, прояснил для себя позицию французского правительства. Он послал в Лондон отчет с двумя выводами:
а) Франция уже сознает, что ей не удастся аннексировать Палестину;
б) правительство не заинтересовано в сионизме[228].
Свой рапорт он адресовал Вейцману. Его свиданию с Делькассэ предшествовала длинная беседа с Вейцманом в Париже, и тот рассказал ему о первых шагах своей дипломатической деятельности в Лондоне и о том, что некоторые представители официальных кругов Великобритании стали восприимчивы к идее послевоенного еврейского возрождения в Палестине под британским покровительством.
Как раз к моменту приезда Жаботинского в Париж Вейцману нужно было срочно установить: насколько Франция заинтересована и заинтересована ли вообще участвовать в будущем Палестины. Те, кто в британском правительстве выразил такую заинтересованность, опасались, что односторонние действия Великобритании вызовут раздражение Франции: Сирия вообще и христианские святые места в частности традиционно рассматривались как сфера французского влияния.
Ответ Делькассэ Жаботинскому, не оставляя сомнений в официальном равнодушии Франции, определил, что впредь основные усилия сионистов будут сконцентрированы в Британии. Вейцман вернулся в Лондон и нетерпеливо ждал депешу Жаботинского[229].
Разговор с Вейцманом обрадовал Жаботинского, поскольку Вейцман приветствовал идею легиона. Более того, он обещал помощь, и, пишет Жаботинский, пришло время, когда он сдержал свое обещание.
В Париже Жаботинский также получил дружеское еврейское напутствие — от барона Эдмона де Ротшильда. Когда Жаботинский рассказал ему о создании Корпуса погонщиков мулов, он был восхищен и уговаривал Жаботинского не сдаваться.
— Добейся, чтобы это превратилось в настоящий легион, когда придет время военных действий в Палестине! — сказал он.
"И хотя, — пишет Жаботинский, — в глубине души прозвучал вопрос: почему я, почему не ты? Тебе наверняка это легче, — я был благодарен за его доброе напутствие".
Он познакомился и с сыном Ротшильда Джеймсом, сержантом во французской армии, который был госпитализирован с раной, полученной на фронте.
Джеймс расспрашивал Жаботинского о легионе, "наполовину соглашаясь, наполовину иронично". Позднее в Англии он помог Жаботинскому своими связями, впоследствии сам вступил в еврейское подразделение и проводил вербовку для этого подразделения в Палестине. Жаботинский, разумеется, не знал, что Джеймс Ротшильд уже продемонстрировал свое политическое мышление несколько месяцев назад в беседе с Вейцманом о стиле, в котором следовало подойти к обсуждению вопроса о послевоенной Палестине с британскими государственными деятелями. Он призвал Вейцмана быть откровенным в выражении требования еврейского государства в Палестине и не ограничиваться идеей организации еврейских поселений. Он подчеркивал, что требования сионистов должны быть подкреплены не только гуманитарными соображениями, но и доводом, что это в интересах Великобритании[230].
Но наиболее ценным достижением в Париже Жаботинский считал визитную карточку Шарля Сеньебоса, знаменитого историка.
На обороте Сеньебос набросал записку своему другу Уикхэму Стиду, редактору иностранного отдела в лондонской "Таймс".
"Много нашел я потом людей, которые помогли мне в моей работе, но из всех талисманов эта записка оказалась сильнейшим, — вероятно, потому, что открыла мне доступ не просто к влиятельному человеку, а к журналисту. Я писал уже о том, что держусь очень высокого мнения о своем ремесле и о значении людей, принадлежащих к этому цеху. Может быть, и стыдно признаться, но я всегда считал, что журналисты есть, будут и должны быть правящей кастой мира… Но еще много прошло времени, прежде чем удалось мне использовать ту карточку; а пока — Париж был провалом"[231].
Из Парижа он отбыл в Лондон; и он подводит итог своей лондонской главе: "снова неудача". Сопоставление дат раскрывает, что Жаботинский провел в Англии в общей сложности не больше месяца. Он прибыл в Лондон не ранее 17 апреля. Вейцман описывает их встречу в Манчестере 18-го, где Жаботинский передал ему детали беседы с Делькассэ. Вейцман писал в тот день письма матери, в Россию, и Жаботинский, как и Соколов и Членов, приехавший с ним в Манчестер, послал свои приветствия[232]. Через месяц, 21 мая, Жаботинский уже пребывал в Бергене, в Норвегии.
Резкая оценка поездки как "неудачи" была, конечно, преувеличением. Абсолютный чужак в Англии, к тому же безвестный иностранец, без организации, с очень малочисленными друзьями, и не мог всего за месяц усилий добиться революционного переворота в отношении к войне Великобритании. Военная верхушка, во главе которой восседал облеченный авторитетом и напористый лорд Китченер, министр обороны и военный идол британцев, с ожесточением сопротивлялась идее серьезного наступления на Восток. Более того, лорд Китченер решительно возражал против формирования "особых подразделений".
Ощущение неудачи, пронизывающее этот период в книге Жаботинского, объясняется еще и тем, что тогда преобладало ожидание быстрого завершения той войны, следовательно, успех должен быть завоеван быстро или потерян бесповоротно.
Максимум, чего Жаботинский смог достичь в этих условиях, заключался в составлении представления об обстановке в Великобритании и об объеме поставленной им задачи.
Действительно, в той же главе он формулирует несомненные достижения в этот период "неудач".
"Прежде всего научил он меня той важной истине, что в общественной жизни, особенно в борьбе за идею, начатое дело часто растет именно провалами. Как-то так выходит, что каждое поражение потом оказывается шагом к победе. Каждое поражение приносит новый десяток сторонников, иногда именно из круга вчерашних врагов. Как-то внезапно врагов этих осеняет откровение, что хоть они боролись против тебя, но в душе надеялись, что ты их победишь, — и твое поражение оставляет в их сердцах пустоту, с искоркой сожаления…"[233].
Действительно, Жаботинский уже тогда начал осознавать, насколько ошибочным был его отказ от участия в формировании подразделения погонщиков мулов. Значимость этой акции еще не обрисовалась во всей полноте, но даже его собственная деятельность продвигалась быстрее благодаря этой маленькой подсобной единице в Галлиполи. В книге о легионе он признает ошибку и анализирует ее. "Эти месяцы были для меня школой терпения: теперь бы я мог написать целую теорию терпения в нескольких томах. Суть ее была бы в том, что после каждого провала надо себя проэкзаменовать и спросить: а ты, может быть, не прав? Если не прав, сходи с трибуны и замолчи. Если же прав, то не верь глазам: провал не провал, "нет" не ответ, пережди час и начинай сначала"[234].
Вопрос, смог бы он предпринять что-либо весной 1915 года, не будь Сионского корпуса погонщиков мулов, остается открытым. Не теряя времени он воспользовался запиской Сеньебоса, рекомендовавшего его Уикхэму Стиду. Уже 25 апреля Стид доложил о разговоре с Жаботинским своему боссу Джеффри Робинсону, издателю "Таймс", а Робинсон связался с министром обороны. Вторично он был представлен министерству обороны 29 апреля Исраэлем Зангвиллом. Прославленный англо-еврейский новеллист вышел из состава Всемирной сионистской организации после диспута об Уганде на 6-м Сионистском конгрессе и сформировал организацию территориалистов, ратовавших за еврейское государство вне Палестины, но за идею легиона он ухватился незамедлительно. Более того, еще до встречи с Жаботинским он направил в Александрию телеграмму с поздравлениями по поводу формирования Сионского корпуса погонщиков мулов.
Любую беседу и каждый меморандум военному министерству Жаботинский начинает с сообщения о корпусе погонщиков мулов, предлагая использовать его в качестве ядра для будущего легиона; роль, которую он сыграл в формировании подразделения, возглавив делегацию к генералу Максвеллу, послужили основой его личного авторитета для переговоров с министерством.
Генерал-адъютант армии попросил его представить письменный план. Таким образом среди документов военного министерства появилось первое письменное прошение о формировании еврейского подразделения для освобождения Палестины. Оно написано по-французски, датировано 5 мая 1915 года и начинается следующими словами: "В Египте только что сформировано еврейское подразделение, прикрепленное к армии Великобритании. Оно состоит из 300 — 400 палестинских беженцев[235]. Вступая в ряды добровольцев, они выразили надежду, что примут участие в ожидаемом захвате Палестины".
Затем он объясняет идеологическую и эмоциональную мотивировку своего плана: что касается захвата Палестины, очевидно, что британское правительство не может одобрить его официально. Но тем не менее то, что в этот исторический момент, когда все порабощенные народы сражаются за свои национальные идеалы, еврейская молодежь стремится пролить свою кровь за возрождение Палестины и выражает пожелание объединиться под британским флагом, представляющим для нее значительный символ, является вполне естественным. Эта надежда, единственный мотивирующий фактор для формирования подразделения в Египте, и послужит единственной причиной, по которой в него вольются новые добровольцы. Для нас будет достаточным, если британское правительство примет это во внимание, и мы верим, что оно найдет пути к воплощению столь оправданного идеализма — в случае, конечно, если ход военных действий приведет к европейской оккупации Святой Земли.
Оценивая численность добровольцев, он перечисляет три потенциальных источника:
1. Студенты, в большинстве своем российские подданные, в Швейцарии, Франции, Англии, Италии и Скандинавии. (Он предполагал мобилизовать среди них 4000 добровольцев.)
2. Русские эмигранты, обосновавшиеся в основном в Лондоне и Париже и не получившие еще местные документы. (Среди них, предположительно, около 1500 человек призывного возраста).
3. Евреи в нейтральных странах, особенно в Северной Америке.
Степень успеха будет зависеть от пропаганды; он обязывался в том, что расходы по пропаганде, так же, как и расходы на добровольцев вплоть до их отбытия, возьмут на себя организаторы этого плана[236].
Представитель военного министерства, получивший этот документ, представил его своему руководству незамедлительно, но ответом от вышестоящих чиновников был полный отказ. Досье было пересмотрено военным министерством только по прошествии многих месяцев.
Особенно болезненными для Жаботинского оказались его отношения с евреями — здесь он встретил не просто отсутствие поддержки, но и откровенный бойкот. Вейцман предложил свою помощь; но несмотря на то что он стоял в центре всех переговоров с английскими политическими деятелями, Вейцман не входил в руководство сионистского движения или еврейской общины.
По существу и доступ его в дипломатические круги сложился по ряду удачных стечений обстоятельств.
Им положила начало встреча на каком-то приеме с С. П. Скоттом, редактором "Манчестер Гардиан"[237] в сентябре 1914 года.
Вейцман рассказал ему о сионистских послевоенных надеждах, и Скотт вызвался помочь. Спустя два месяца Вейцмана пригласил на беседу (через Скотта) Ллойд Джордж. К удивлению Вейцмана, при этом также присутствовал Герберт Сэмюэл, один из двух евреев — членов парламента. Вейцман считал Сэмюэла стереотипным евреем-ассимилятором, для которого сионизм является ересью. Он не знал, что в действительности Сэмюэл симпатизировал сионизму еще со времен Герцля и был первым представившим британскому правительству идею о еврейском государстве в Палестине после завершения войны. Как только Турция вступила в войну, он поднял этот вопрос в беседе с секретарем министерства иностранных дел лордом Грэем и министром финансов Ллойдом Джорджем. Оба поддержали его, причем Ллойд Джордж — с заметным энтузиазмом[238].
В январе 1915 года Сэмюэл представил на рассмотрение кабинету министров меморандум, призывая к развитию еврейского государства в Палестине под английским протекторатом по окончании войны[239].
В результате этой первой встречи Сэмюэл стал для Вейцмана основным источником информации об отношении кабинета министров к сионизму. Как выяснилось, сионистские устремления пользовались значительной долей сочувствия, чего нельзя было сказать об идее британского протектората.
В своей автобиографии Вейцман подытоживает сформировавшуюся позицию Великобритании следующим образом:
"Очевидно, что для Англии связь с Палестиной была основана на идее родины для евреев; если бы не идея о еврейском отечестве в Палестине, Англия не стала бы рассматривать вопрос о протекторате — или позднее о мандате — в Палестине. Короче, Англия считала, что ей следует участвовать в решении этой проблемы исключительно как партнеру по воплощению идеи еврейского отечества. В этом всегда присутствовало уклонение от ответственности, связанной с Палестиной как таковой"[240].
Дипломатическая деятельность Вейцмана шла вразрез с официальной позицией сионистской организации. Исполнительный комитет принял и опубликовал резолюцию о полном нейтралитете в войне.
Вейцман же (как и Жаботинский) действовал, исходя из будущей победы Великобритании. В результате к Вейцману относились весьма критически — особенно в США, где значительная часть еврейства симпатизировала Германии и все разделяли ненависть к России — союзнику Великобритании. Но поскольку деятельность Вейцмана была негласной, доводы оппонентов, включая и обвинение, что он ставит под удар евреев Палестины, также не обсуждались публично[241]. В самой Англии его деятельность приветствовалась в сионистских кругах почти всеми, кто о ней знал. Жаботинскому повезло меньше. С самого начала его кампания за создание Еврейского легиона оказалась в центре общественного внимания.
Совпав с периодом его пребывания в Лондоне, в газете "Еврейский обозреватель" появился подробный доклад о Сионском корпусе погонщиков мулов[242].
Факт участия в вооруженных силах во время войны на стороне Англии представлял собой значительно более весомое обстоятельство, чем беседы о послевоенном будущем Палестины.
Для многих "практических" сионистов (которые считали, что следует ограничиться сельскохозяйственной и образовательной деятельностью, возражали против политического подхода Герцля и призывали теперь Вейцмана к осторожности и умеренности в его отношениях с британским правительством) сама идея о еврейском военном участии была неудобоварима.
Поэтому, когда Вейцман собирался представить Жаботинского Герберту Сэмюэлу, этому воспрепятствовали Соколов и Членов, а они-то как раз и были частью сионистского руководства. Самого Сэмюэла, прочитавшего статью в "Еврейском обозревателе" и получившего рекомендацию Жаботинского от генерал-адъютанта армии Великобритании, отговорил от свидания с Жаботинским его родственник и друг, главный раввин сефардской общины реб Мозес Гастер. Гастер заявил, что Жаботинский "всего лишь болтун". По крайней мере, таков был слух, дошедший до Жаботинского[243].
Жаботинский вспоминает также, что встретился с молодым поколением английских сионистов — Норманом Бентвичем, Гарри Сакером, Леоном Саймоном и другими. "Их идеалом, — пишет он, — был Ахад ха-'Ам. Над моим замыслом они смеялись"[244].
Затем последовала прямая конфронтация с руководством Всемирной сионистской организации. Жаботинский выехал в Стокгольм на встречу с женой; в это время сионистский Комитет по мероприятиям заседал в нейтральном Копенгагене. Жаботинский не входил в состав комитета, но был приглашен на встречу с его руководством — Членовым, Виктором Якобсоном и Артуром Гантке. "В записной книжке у меня отмечено несколько любопытных штрихов той беседы. Некоторые из них звучат теперь совсем трогательно. Д-р Гантке доказал мне, как дважды два, что победа Германии на всех фронтах обеспечена математически и абсолютно. Он же разъяснил, при помощи наук исторических, статистических и экономических, что Турция никогда не откажется от Палестины: напротив, в ближайшем будущем следует ожидать восстаний в Египте, Алжире и Марокко"[245].
Единственным, хоть и чрезвычайно важным, исключением был Меир Гроссман, копенгагенский корреспондент русской ежедневной газеты, также редактировавший идишскую ежедневную газету и целиком и полностью уверовавший в идею легиона. Жаботинский писал: "Но они постановили — мешать. Съезд в Копенгагене вынес резолюцию, предлагавшую сионистам всех стран активно бороться против пропаганды легионизма. Я внезапно оказался на военном положении, почти один против всей сионистской организации.
Почти, но не совсем один. Никогда не забуду, что в том же Копенгагене в эти самые дни моего разрыва с партией я нашел того союзника, чья помощь (и были моменты, когда помощь эта носила характер самопожертвования) одна дала мне возможность выдержать ад последовавших лет: М. И. Гроссман, впоследствии директор Еврейского телеграфного агентства в Лондоне и коллега мой по президиуму Союза ревизионистов, жил тогда в Копенгагене в качестве корреспондента одной из петербургских газет. Мне еще много придется рассказывать о нашей совместной борьбе"[246].
ПОСЛЕДУЮЩАЯ глава в предприятии Жаботинского, несомненно, стала его личной трагедией. Он вернулся в Россию — бывшую арену его многочисленных триумфов как писателя и как сионистского деятеля.
Воспоминания об этом визите, пожалуй, полны чрезмерной горечи. После двенадцати лет участия в национальном движении он обнаружил, что "неожиданно предан анафеме и стал парией"". Это безрадостное определение Шехтман смягчает поправкой, внесенной Соломоном Гепштейном, давшим ему интервью в Тель-Авиве.
Гепштейн вспоминает, что Жаботинский получил возможность представить свою точку зрения группе из руководства сионистского движения в частном доме его друга Израиля Розова (хотя тот и был категорически против легиона). Несмотря на то что никто из присутствовавших не оказал ему поддержки, атмосфера имела характер товарищеской дискуссии. Его старинные коллеги по Рассвету Идельсон и Гепштейн попросту были убеждены, что войну выиграет Германия, и считали пробританскую инициативу самоубийством. Даниэль Пасманик, давний и знаменитый коллега по сионизму, составил еще более резкую оппозицию.
Отвечая своим критикам, Жаботинский полугневно-полушутя заявил: "Я объездил почти целиком Западную Европу и всю Северную Африку. Я непосредственно повидал общую картину, а эта ваксяная щетка (о Пасманике, обладавшем особенно щетинистой черной бородой), сидя здесь, в Санкт-Петербурге и дремлющая сейчас на кушетке, утверждает, что знает ситуацию лучше меня.
— Я не сплю! — запротестовал Пасманик, — Я слушаю…
— Вот и хорошо, — парировал Жаботинский. — Может быть, в результате ты еще и поймешь"[247].
Гепштейн, привязанность которого к Жаботинскому никогда не ослабевала, оставил прочувствованную словесную зарисовку Жаботинского во время этого визита:
"Мы сидели с ним за бутылкой вина у меня на Садовой улице. Гневно сжимая кулаки, он решительно сказал:
— Все, все они против меня, но я тебе говорю: правда целиком на моей стороне. Если мы не определим свою позицию и будем заигрывать с обеими сторонами, мы потеряем все. Необходимо выступить в поддержку союзников и помочь им нашими еврейскими воинами захватить Эрец-Исраэль.
— Но как ты можешь противостоять всем, всей сионистской организации?
Жаботинский ответил:
— Ты знаешь, что в "банде" "Рассвета" я всегда был наибольшим гоем[248]. Теперь я чувствую, что я самый правильный еврей. Я чувствую в своих жилах кровь наших боевых иудейских пророков. И народ, и цари были против них, но заставить их замолчать не могли…
В этот момент он завораживал, но иначе, чем в прошлом. Его лицо было гневным и жестким. Он завораживал как бушующий шторм, как молния, разрывающая тьму"[249].
В Москве все старинные друзья, за исключением Исаака Найдича, встретили его с каменными лицами. Единственную отдушину он обрел в Киеве. Киевские сионисты встретили его как родного брата, как одного из них. Они созвали митинг, выразили поддержку его деятельности, обещали содействовать во всем, в чем могли, а впоследствии всегда приходили на помощь, когда получали телеграммы с просьбой о деньгах в трудные для Жаботинского периоды.
Но как раз в городе, где он родился и провел юные годы, его приняли по-настоящему в штыки. "В Одессе, родном моем городе, где еще недавно меня (право, не по заслугам) добрые люди на руках носили, теперь меня по субботам и главным праздникам обзывали предателем и погубителем в проповедях с амвона сионистской синагоги Явне".
Даже среди молодого поколения некоторые с репутацией активистов убеждали его смягчить или отложить агитирование за легион. Его ответом было: non possumus.
Единственным исключением стал старый соратник по организации самообороны в 1903 году Израиль Тривус, который "не побоялся и так-таки средь бела дня пришел повидаться. Он покачал головою и сказал мне:
— Никогда не следует спасать отечество без приглашения"[250].
Жаботинский утверждает, что в целом бойкот огорчил его не слишком, но один инцидент расстроил чрезвычайно. Это было, пишет он, "одно обстоятельство, совсем уже непристойное. Старая мать моя, вытирая глаза, призналась мне, что к ней подошел на улице один из виднейших воротил русского сионизма, человек хороший, но с прочной репутацией великого моветона, и сказал в упор: "Повесить надо вашего сына". Ее это глубоко огорчило. Я спросил ее:
— Посоветуй: что мне дальше делать?
До сих пор, как гордятся люди пергаментом о столбовом дворянстве, я горжусь ее ответом:
— Если ты уверен, что прав, — не сдавайся"[251].
В автобиографии он пишет в 1937 году: "Если эти строки попадутся через десяток лет, где-нибудь к середине века, какому-нибудь юнцу, уверен, что ему будет непонятна эта психология. Даже сегодня, может быть, есть где-то молодой человек, которому эта часть моего повествования покажется либо фабрикацией, либо письмом из сумасшедшего дома! Нечто, такое естественное, такое обыденное, ординарное, как еврейский легион в войне, в которой может или будет решаться судьба еврейского государства, — и за этот грех, поглядите-ка, какой гнев и шум!
Не в состоянии я помочь этому недоумевающему читателю ни сегодня, ни в будущем, поскольку я сам никогда не постиг и никогда уж не постигну это странное явление".
Но по существу Жаботинский, конечно, слишком строго судил критиков. В их позиции была своя логика. Ими владела глубокая ненависть к России, подогреваемая именно в тот период страданиями евреев в зоне военных действий.
По свидетельству самого Жаботинского "на фронте бушевал ядовитый палач и наушник, русский патриот из поляков Янушкевич, вешая чуть ли не десятками еврейских "шпионов", выгоняя целые общины из городов и местечек; на каждой станции толпились голодные, ободранные, босоногие беженцы; мелькали образцы прекрасной солидарности: старики раввины, что отказались сесть в повозку и тащились пешком за сотни верст с толпою выселенцев; девушки, ждавшие ночи напролет на вокзале с тюками пищи и одежды, потому что кто-то где-то сказал, будто должен пройти поезд с беженцами, неизвестно откуда, неведомо когда; миллионы крепких старых русских рублей на дело помощи, отданных с тем размахом широкой руки, которым гордилось когда-то русское еврейство. И рядом — миллионные доходы от военного барышничества, миллионное мотовство на жен своих и чужих; и поденное ожидание чего-то, что должно вот-вот произойти — не то землетрясение, не то светопреставление, только очень хорошее; и невероятно яркая вспышка сионистских, почти мессианских мечтаний"[252].
Кроме того, оппонентам не хватало понимания западного мира, и самое главное, они не обладали провидческим даром Жаботинского, определившего кардинальную задачу — необходимость борьбы за будущее Палестины, — несмотря на все текущие трудности и испытания.
Отношение к Жаботинскому неевреев, в отличие от еврейской общины, было самым ободряющим.
Воспользовавшись своим положением журналиста, он связался с русским министерством иностранных дел; отдел по Ближнему Востоку выдал ему документ — указ "Ко всем царским российским посольствам, делегациям и консультантам, пограничным властям, гражданским и военным о предоставлении г. Жаботинскому необходимого содействия".
Этот документ начинался сообщением о том, что "господин Жаботинский" организовал в Александрии еврейское военное подразделение, принимающее участие в данный момент в сражениях в Дарданеллах в составе британских экспедиционных частей и завоевавшее, по сообщению посла в Каире, "благодарность от британского военного командования".
Что же касается газеты, то и здесь ему был оказан самый сердечный прием в Санкт-Петербурге: "К чему вам возвращаться на Запад?"
Жаботинский утверждает, что, если бы кто-нибудь из тех, кого он любил больше всего на свете, — мать, сестра или жена, страдавшие вдвойне и от его отсутствия, и от враждебной, иногда жестокой атмосферы вокруг его имени, — поддались отчаянию и попросили его остаться, он бы "осел в Москве писать фельетоны на объемистом жалованье"[253].
Ничего подобного не произошло. Не только мать поддержала продолжение борьбы, но и сестра заявила: "Они еще придут целовать твои руки", а жена повторила: "Поезжай и не беспокойся. Все образуется".
И таким образом, его ответ Мануйлову был коротким: "Легион".
"Ну, что ж, — сказал редактор, — с Богом!"[254]. И в последующие два года, пока газету не запретили большевики, "Русские ведомости" давали ему возможность жить в Лондоне, поддерживали его семью в Санкт-Петербурге и способствовали его свободе действий. Россию он больше не увидел.
* * *
Враждебность, с которой он столкнулся в России, была лишь предвестником кампании, которую сионистское руководство начало активно проводить в жизнь против замысла о легионе. Уже в Копенгагене, по дороге в Англию, он ощутил ее безжалостность. Гроссман встретил его горькими вестями. Сионистская группа Копенгагена разослала по всем сионистским объединениям циркуляр, содержавший требование бороться с идеей легиона и бойкотировать ее защитников.
"В результате нашлось уже несколько студенческих групп, кажется, в Швейцарии, которые, сидя дома, приняли героические резолюции против легиона. Новых сторонников не прибывало — кроме одного: где-то в Гааге откликнулся неизвестный молодой человек по имени Яков Ландау. Он проектировал устроить агентство для пропаганды антитурецкой ориентации и легионизма через общую печать и сам уже начал помещать в этом духе заметки в голландских газетах, за что местные сионисты, с г-ном Нехемией Де Лимэ во главе, исключили его из организации. Молодой человек, однако, не испугался и продолжал свое дело, — а в то время голландская печать, именно потому, что была нейтральна, имела довольно широкий круг влияния"[255].
Гроссман опубликовал интервью с Жаботинским на тему легиона в своей ежедневной газете "Ди Идише Фолькцейтунг". Правление сионистского отдела в Копенгагене убедило его финансовых покровителей наказать его прекращением материальной поддержки. Ему пришлось прекратить выпуск газеты. Организация сионистов призвала еврейскую прессу мира не публиковать это интервью.
В откровенном открытом письме к редактору Жаботинский вспоминает свои ранние трудности с сионистским истеблишментом: "Я знаком с этой системой. Она не нова. Пять лет назад, когда я начал обсуждать польскую ненависть, они так же заткнули мне рот. Я вынужден был заползти в угол "Одесских новостей" с моими взглядами, которые они считали опасной ересью, могущей, не дай Бог, обидеть наших добрых друзей — поляков. Всем известно, чем это кончилось.
Теперь они хотят продемонстрировать такую же мудрость "государственных мужей". Опять у нас добрый приятель — турок, только что продемонстрировавший свое расположение к нам в Палестине".
Жаботинский и Гроссман решили создать собственную газету. Так родилась "Ди Трибун", идишистский орган, выходивший два раза в месяц и редактируемый Гроссманом. Первый номер вышел 15 октября 1915 года, и в нем Жаботинский сумел впервые опротестовать методы, используемые организацией сионистов для борьбы с нонконформистами. Гроссман опубликовал открытое письмо Жаботинского в своей газете "Ди Идише Фолькцейтунг".
К счастью для двадцатисемилетнего Гроссмана, он не зависел от "Фольксцайтунг", чтобы выжить; он зарабатывал на жизнь, печатаясь как иностранный корреспондент. Жаботинский вскоре обнаружил, что Гроссман даже покрывал расходы на "Ди Трибун" из собственного кармана.
"Ди Трибун" выходила дважды в месяц на протяжении года (с октября 1915 до августа 1916-го). Она циркулировала среди немалочисленных общин, говорящих на идиш, в нейтральных странах и странах союзников — за исключением Великобритании. После первого номера этот единственный откровенно пробританский еврейский орган за пределами самой Англии был запрещен английской цензурой: он содержал нападки на русский антисемитизм.
Это ограничило эффект работы Жаботинского с еврейской общиной в Англии, где он возлагал надежды на "Ди Трибун" как источник информации, фокус поддержки и организующую силу.
Тем не менее, "Ди Трибун" стала подробным отражением мышления Жаботинского и некоторых из ценностей, которыми он руководствовался в течение всей своей общественной жизни.
Его первые статьи не были посвящены легиону. Они охватывали весь диапазон текущих проблем, но тема легиона неизменно присутствовала в самой их сути.
Как и до войны, он ощутил необходимость серьезной критики сионистского руководства, почти полный паралич которого стал ощутимо опасным для будущего еврейства. Лидеры движения не распространяли информацию о задачах и целях сионизма, не устанавливали политические контакты ни в России, ни во Франции или Италии в кругах, могущих, по всем показателям, повлиять на события по окончании войны.
Ему самому, когда он посещал эти страны, доводилось беседовать с политическими деятелями и журналистами, формирующими общественное мнение через прессу, — и он столкнулся с глубоким невежеством. "Когда мы упоминаем сионизм, — писал он, — на нас смотрят с недоумением. Нас записали в категорию Армии спасения, эсперантистов или вегетарианцев".
Единственным исключением была Англия. Одинокий боец — Вейцман — в Манчестере готовил почву во влиятельных кругах. Жаботинский сформулировал три конкретных, умеренных предложения для реформ: формирование коалиционного руководства, включающего оппозицию, учреждение дипломатических представительств во Франции и Италии и публикация "бело-голубой" книги по сионизму на французском. При существовавшем положении вещей эти предложения отнюдь не были из ряда вон выходящими. Тем не менее они вызвали бурю гневного сопротивления со стороны "властей предержащих" в сионизме и в поддерживающей их прессе[256].
Когда он развил эту тему в письме в лондонском 'Еврейском обозревателе", реакцией стало гробовое молчание[257].
"Оппозиция", которую подразумевал Жаботинский, относилась в принципе к приверженцам герцлевского "политического сионизма", в противовес представителям "практического".
В другой статье, "Назад к Хартии", он анализирует сущность этого различия.
"Практические" сионисты утверждали, что каждодневная работа по возрождению сама по себе является политической и что никакая иная политическая активность не нужна и невозможна: политические требования станут возможными только тогда, когда в Палестине сформируется еврейское большинство.
Жаботинский писал: "Если мы должны стать в Палестине большинством прежде, чем предъявятся политические требования, то сионизм — утопия. Мы никогда не станем в Палестине большинством, если не приобретем степень политической силы…
Для заселения территории необходим ряд условий, а они не могут быть созданы без помощи политической силы.
Нужны соответствующие законы, адекватные экономические возможности, власти кооперирующие, а не препятствующие. Все это может быть обретено только через Хартию[258].
Хартия будет носить разнообразные формы, не обязательно ту, которую предложил турецкому султану Герцль"[259]. Именно этой хартии добивался Вейцман, некогда практический сионист, обращенный волею событий (работой в Англии) в последователя Герцля.
Более актуальной и значительной была критика Жаботинского относительно неспособности сионистского движения отреагировать на турецкие репрессии в Палестине. Это было наиболее серьёзным из обвинений по поводу бездействия; оправданием руководству служило то, что организация сионистов придерживалась нейтралитета в войне.
Жаботинский выразил понимание официальной позиции нейтралитета к союзникам и странам оси. "Но сионизм, — писал он, — не может и не должен быть нейтральным в войне между турецким правительством и еврейским созиданием в Палестине".
Пока он следил за развитием отношения турок к сионистскому начинанию, события приобрели драматическую окраску.
С момента притока иммигрантов в Палестину из Восточной Европы в 1882 году евреи пытались снискать дружественное отношение турок к развитию их присутствия в Палестине — и всегда в пределах турецкого суверенитета. Протурецкие симпатии евреев были повсеместны, со времен испанской инквизиции, когда еврейские беженцы были приняты ими с таким гостеприимством в начале 16-го века.
Жаботинский сам разделял эти чувства. Он вспоминал свой протест против публикации в 1909 году книги Якуба Канна, поскольку она нарушала строгую официальную позицию сионистов об уважении турецкого суверенитета, свой неприятный конфликт в этом с Вольфсоном и свой, по существу, уход с поста в Константинополе именно из соображений лояльности к этой политике уважения.
Сионистов (и его в том числе) обнадеживала протекционистская политика турецких властей по отношению к еврейской общине, включая развитие ивритских культурных учреждений, банков и независимой экономики. Так как сионистская культурная деятельность по определению шла вразрез с политикой оттоманизации младотурок, сионисты радовались, что младотурки не предпринимали ничего для ее прекращения или подавления.
После отъезда Жаботинского из Турции Виктор Якобсон оптимистично продолжал культивировать отношения с турецкими политическими деятелями. Никто, по мнению Жаботинского, не мог стать лучшим послом. Он был искренним другом Турции, всегда ее восхвалял и, более того, наладил дружеские контакты с некоторыми из наиболее влиятельных людей в правительстве.
Все это было сведено на нет в одночасье. Дружелюбие Турции и терпимость к сионистскому предприятию оказались иллюзорными.
По существу, руки турецкого правительства были связаны "Договорами о капитуляциях". Эти давно выработанные договоры обеспечивали консулам европейских держав и США экстерриториальные права на защиту жизни и деятельности их подданных. Они сделали невозможным для турецких властей какие-либо враждебные шаги против сионистской культурной и экономической деятельности.
"Если бы, — писал Жаботинский, — турки запретили еврейскую гимназию в Яффе[260], она превратилась бы в английское или американское начинание, под защитой иностранного консула, который мог запретить турецким властям вмешиваться вообще".
Как только Турция вступила в войну, иллюзии сионистов были уничтожены. Турки аннулировали так называемые "Договоры о капитуляции". Еще до неожиданных массовых высылок, начавшихся в декабре 1914 года, турки предприняли дискриминационные шаги по отношению к еврейской общине. В самый день объявления войны Турцией (5 ноября) произошли обыски еврейских домов и аресты.
Во время массовых высылок целый ряд учреждений, включая Англо-Политический банк, были закрыты, введены ограничения на использование иврита. Все это сопровождалось неудержимым потоком деклараций турецкой администрации с нападками на сионизм. Арабскому населению было обещано, что земля и имущество, купленные у них евреями, будут возвращены.
Кампания эта, "запрограммированная систематическая кампания против нашего обживания, нацеленная на полное его разрушение одним ударом по экономической независимости, языку, школам, оборонной организации (а-Шомер), прессе, банкам", продолжалась три месяца и достигла апогея при нарастании подстрекательств, несомненно, санкционированных властями и создавших угрозу погрома еврейской общины.
Но в этот момент все застопорилось. Причиной тому послужило вмешательство американского правительства, вызванное просьбами из двух источников.
Одним из них являлся американский посол в Константинополе Генри Моргентау, которого Жаботинский описывал как "доброго ангела ишува"[261], почувствовавшего опасность с самого начала.
Вторым источником был Александрийский комитет, с которым работал Жаботинский в свои три месяца пребывания в Египте и который получал непрерывный поток подробной информации от изгнанных евреев, прибывающих из Палестины. Когда комитету стало известно об угрозе погрома, он направил телеграмму президенту Вильсону, призывая его защитить евреев Палестины.
Вашингтон прореагировал немедленно.
Сильное дипломатическое давление было оказано и в Берлине, и в Константинополе. Моргентау был уполномочен "попытаться получить от турецкого правительства приказ гражданским и военным властям во всей Палестине и Сирии, делая их ответственными за жизнь и собственность евреев и христиан в случае резни или грабежа. Это требуется немедленно"[262].
По получении этого предупреждения министерство внутренних дел Турции обнадеживающе заверило, что евреи и христиане "находятся под надлежащей защитой"[263], репрессии практически прекратились вслед за этим незамедлительно[264].
Но передышка оказалась временной. Два месяца спустя Моргентау был вынужден снова предупреждать Вашингтон, что по всем признакам за антиармянской кампанией — тогда набиравшей силу — последует акция против сионистов. И вновь он получил инструкцию сделать заявление властям в защиту как сионистов, так и армян.
Власти опять его успокоили, и Моргентау доложил об успехе в предотвращении акции против сионистов[265].
Возвращаясь к анализу этих событий в истекшую зиму, Жаботинский атаковал лидеров сионистского движения за их, по его представлению, серьезнейший проступок — бездеятельность, истинное нарушение долга. В то время как турецкие выселения и репрессии продолжались и даже вырисовывалась угроза погрома, ни один из них не прибыл в Александрию принять участие или возглавить ответную кампанию. "Мы ожидали их там, поскольку были уверены, что с первыми же извещениями они поспешат к нам, они прибудут и встанут во главе политической кампании, они будут проверять источники новостей, они будут направлять депеши в Соединенные Штаты, они, вооруженные своим опытом и мудростью, выверят каждый предпринятый шаг". Вместо этого они не рискнули расстаться с домашним комфортом — и критиковали Александрийский комитет.
Жаботинский связал это бездействие с одной из мрачных черт существования в рассеянии, тревожащей его еще со времен его первых контактов с центрами в Восточной Европе и проявляющейся даже в сионистском движении, так что ему было суждено воевать с ней в течение всей жизни: еврейским "принятием" дискриминации, еврейской готовностью смириться с известной дозой преследований.
"А так как в конечном счете, — писал он, — погром не состоялся и туркам пришлось прекратить выселения, некоторые добрые люди рассматривают как тривиальность кампанию против еврейского заселения, безопасности, прессы и банков. Все это, видите ли, неважно, поскольку в конце концов нас не губили физически; и пока нас физически не изобьют, мы не разгневаемся… мы следим за событиями, по выражению Бялика, "глазами выпоротых рабов". Я, признаюсь, не отношу себя к категории людей с такими глазами. Я запрещаю не только убиение моего народа, я также не хочу, чтобы его оплевывали, попирали его язык, его нос, его банк, и особенно его идеалы, особенно в Палестине.
Тот, кто это позволяет, — мой враг, и я враг ему, независимо от всех смягчающих обстоятельств… Этот принцип особенно важен в Палестине, где мы обращаемся ко всему человечеству и требуем наших прав… Не приучайте народы к мысли, что, если нас пнут легко, всего лишь, скажем, носком сапога, мы не почувствуем оскорбления, мы к этому привыкли…" В анализе Жаботинским сложившейся ситуации и складывающихся перспектив той осенью заслуживает внимания кристаллизация его предсказания, что Турция распадется независимо от общего исхода войны. Это произошло не потому, что вначале он верил в ее победу. Он никогда не сомневался, что она обречена. Уже тогда он готовил свою книгу "Турция и война", в которой детально объяснял сочетание внутренних причин, обрекавших империю на разрушение, основываясь на подробном изучении турецких условий.
Тем не менее по общей реакции сионистской организации и особенно по беседам с друзьями в России ему стало ясно, что такой анализ кажется необоснованным.
Многие отказывались занять определенную позицию. Другие были убеждены в победе Германии и, соответственно, Турции. В результате Жаботинский сконцентрировался на доводах о враждебности Турции, учитывающих сам уклад жизни империи и очевидных каждому. Он также задался целью опровергнуть прогноз, что Турция может выиграть войну и впоследствии отнестись к сионизму благосклонно. Против этого аргумента он привел свой: несколько дней назад Турция продемонстрировала всему миру, что воздерживалась от мер против еврейской общины только благодаря ограничениям "Договоров о капитуляции". Едва они были аннулированы, турецкое правительство со всей определенностью показало нежелательность развития еврейского национального существования в Палестине. Не было и тени сомнения, что турки неожиданно поменяют государственный подход только в результате победы в войне[266].
Таким образом, основой политики сионистов в войне должно было стать недвумысленное восприятие Турции как врага сионизма.
"Единственная надежда у нас может быть на то, — писал Жаботинский, — что Сирию поделят между странами коалиции. Нашей задачей является подготовка к этой перспективе. Все остальное — лишь трата времени".
Таким образом, он заново обратился к замыслу, служившему вот уже год основной движущей силой всей его деятельности: к необходимости легиона. В статье, выдержанной в холодно-рациональной манере, но пронизанной страстью, он проанализировал свою политическую цель и обстоятельства, требуемые для достижения этой цели. Было бы абсурдом предполагать, что еврейское подразделение могло играть роль в конфликте великих держав. Но при участии еврейской воинской части в освобождении Палестины еврейский народ сможет рассчитывать на возможность выразить свои чаяния при рассмотрении Англией и Францией будущего Палестины. Насколько знаменательным окажется влияние легиона? Предугадать это было невозможно. Среди еврейства, включая даже ассимиляторов, царило согласие в том, что еврейский народ должен добиваться слушания своего дела. Следовательно, вопрос об относительной силе его влияния был излишним.
"Мы должны действовать, — писал он. — Испытаны должны быть все средства, способные сколько-нибудь улучшить наши шансы на то, что нас выслушают. Поможет ли это быть услышанными, мы определим после того, как их используем.
Легион — самое эффективное из этих средств. Но, — предостерегал он, — ни Англию, ни Францию невозможно "вынудить" на разрешение этой проблемы насильно.
Утверждая, что мы хотим достичь положительного результата на мирных переговорах, мы подразумеваем, что предлагаем склонить их на нашу сторону. Этого мы хотим добиться рядом факторов, способных оказать моральное давление.
Один из них, к примеру, — политическое значение ишува[267]. Мы в Палестине представляем незначительное меньшинство, но как выражение нашей национальной воли, силы нашей культуры и культурного потенциала, ишув несомненно политически важен.
Участие в дипломатических переговорах — заявка в ограниченном кругу. Митинги, выступления в печати — декларация большего и более широкого масштаба. Но ни одна из этих деклараций и ни один способ морального давления не сравнится по своей недвусмысленности, своей ясной целенаправленности с непосредственным участием еврейской молодежи в завоевании Палестины". Далее он обратился к вопросу о реальном влиянии существования Еврейского легиона на послевоенную политическую ситуацию. Размер легиона не представлял первостепенную важность. Соединение численностью в 100 тысяч душ было бы великолепно, но его создание не представлялось реальным. Нужно было пренебречь размахом военных действий в целом на всех многочисленных фронтах.
Иное значение имел размер Палестины и расквартирование в ней сил союзников после войны.
"Численность сил на турецком фронте, — писал он, — и общий его характер напоминают локальные конфликты прошлых лет”.
И война в Штатах между Севером и Югом, и три войны в Пруссии между 1864 и 1870-м, и русско-турецкая война, и Балканские войны демонстрируют один и тот же урок: во время мирных переговоров основные силы победителей стянуты к центральной базе противника. На периферии остается только минимальный отряд.
Более того, Палестина представляет отдаленную провинцию, без турецкого населения, с большим числом христиан и евреев. Ожидать там восстаний в защиту турецкого правления не приходится".
Какой бы ни оказалась численность легиона, очевидно, что его состав, легко затерявшийся бы на необъятном Западном фронте, окажется весомым фактором в Галиасе.
"В этом суть значимости легиона, — пишет он. — В момент проведения мирных переговоров оккупационная армия в Палестине должна иметь в своем составе еврейский контингент. Если Палестину займут кровью, еврейская кровь должна быть среди пролитой крови".
Естественно, гарантии на успех не было.
"Великие державы посылают в бой силы в полмиллиона ружей и иногда не выполняют свои задачи… Наши усилия тоже могут оказаться недостаточными или напрасными… но от нас зависит мобилизация всех ресурсов, какими бы скромными они ни были".
Он адресовался и к другому роду критики: что его политике не хватает реализма, что это "романтика", а сионизм представляет собой процесс эволюционный, и все возвышенные цели постигаются только при повседневной работе.
"Я вынужден с горечью отметить: все это пустословие, не выверенное раздумьем, и служит для оправдания постыдного и преступного бездействия".
Он припомнил Гельсингфорсскую программу десятилетней давности, текст которой в основном выработал он. Эта программа сформулировала смысл сионистского эволюционного подхода. Более того, он в тот же период опубликовал эссе под названием "Что следует предпринять?", в котором подробно рассматривал, что распространение шекеля[268] и марок, выпущенных сионистами, и все подобные повседневные дела, являлись важнейшими.
"Тогда я также протестовал против требующих немедленных результатов и презирающих скучный, ежедневный труд. Этой позиции я остался верен. Но всему свое время. Мирное время требует умеренных действий. Период величайшего в мировой истории кризиса требует иного подхода и средств. Realpolitik не означает, что в экстраординарной ситуации применимы каждодневные вчерашние средства.
Realpolitik требует, чтобы в каждой ситуации были найдены меры, ей соответствующие.
Всегда необходимо говорить на языке момента — или хранить молчание. Всем нам ясно, на каком языке говорит сейчас Европа.
И обращаться к Европе сейчас на языке шекеля было бы не Realpolitik, а безрезультатностью и несостоятельностью".
В заключение статьи Жаботинский выражает уверенность, что в глубине души абсолютное большинство даже среди противников идеи легиона было бы счастливо, если бы она воплотилась в жизнь.
"Поскольку здравый смысл и здоровый инстинкт подсказывают каждому, что есть на свете вещи, не поддающиеся взвешиванию и измерению, но не менее могущественные, чем цифры и доказательства.
В свете циничной самоуверенности, насаждаемой в данный момент в наших рядах намеренно нашими вождями, любую идею можно представить абсурдной. Но в глубине души каждый нормальный человек осознает, что в году 1916-м единственная капля крови весит больше, чем бочонок хорошего кармельского вина, а единственное боевое еврейское знамя в Палестине заговорит с миром на языке более четком и ясном, чем все слова в нашем распоряжении сегодня.
Я убежден, что, когда прозвучит призыв, эта нормальная здоровая личность проснется в каждом молодом еврее; и они встанут и пойдут сражаться за Палестину, как все те, кого лишили его Палестины"[269].
Сама логика и достоинство, наполняющие эту защиту кредо Жаботинского, содержат в себе зародыш противодействия, вызванного им. Помимо всех практических аргументов, служивших также подтекстом для каждого из них в репертуаре его противников, — что Турция побеждена не будет, что в победе она станет сторонницей сионизма и что в любом случае еврейское военное участие против нее поведет к серьезным ответным мерам, — здесь явно чувствуется невысказанная прирожденная враждебность Жаботинского к неизбежному умозаключению: что они как евреи должны поменять свой умственный настрой и восприятие окружающего мира. Жаботинский побуждал евреев к гигантскому рывку вперед от революции, внесенной в их существование чуть больше десятка лет назад Теодором Герцлем.
Герцль предпринял первый шаг исторического масштаба в формировании процесса становления еврейского самоопределения на политической карте мира.
Когда переговоры с британским правительством привели в 1903 году к предложению территории в Восточной Африке, он заявил, что каким бы ни оказался ответ сионистов, "в нашем взаимоотношении с этой гигантской нацией мы достигли признания как сила, строящая государство (или, по международным законам, как сила, могущая вести войну)".
Единственное, что он предвидел в государстве своих чаяний, — это создание национальной армии. Но по прошествии двенадцати лет события подталкивали его верного последователя изменить естественному ходу событий: создавалась национальная армия, а затем уже государство. Народ, лишенный отечества, должен участвовать в войне как национальная единица, идти в битву под своим собственным флагом и со своим языком.
Даже для многих преданных сторонников Герцля это представляло слишком радикальный разрыв с еврейским прошлым — народа-зрителя, чье место было на краю сцены, где вели сражения народы, среди которых евреи селились.
В результате они воспринимали идею легиона как дерзость, самонадеянность, прямой вызов, брошенный неевреям.
Даже сионисты, приветствовавшие план Вейцмана убедить британские власти установить контроль над Палестиной после ожидаемой победы в войне (и оказать помощь в становлении еврейского государства), терзались сомнениями и страхом от замысла легиона; это-то и подогрело враждебность и ненависть к его автору.
По возвращении Жаботинского в Англию в середине августа он быстро обнаружил, что обстоятельства складываются не в его пользу по всем направлениям. Китченер не расстался с убеждением о необходимости сосредоточенных усилий исключительно на Западном фронте и с тем, что Восток для британцев не представляет интереса. Он заявил, что "экзотические батальоны" ему не нужны.
Правда, появились и сомневающиеся, и существовала в британской дипломатии школа, считавшая, как и Жаботинский, Восточный фронт ключевым: и потому, что основной задачей Германии было покорение Востока, и потому, что это был ее слабейший фронт. Но приверженцы этой позиции были в меньшинстве и надежды поколебать авторитет Китченера не внушали.
Что же касается британских сионистов, только два общественных деятеля поддержали его публично, даже с энтузиазмом: Джозеф Коэн, президент английской сионистской федерации, и доктор Давид Эдер, бывший глава Организации территориалистов[270], обратившийся вновь к сионизму. Они сами призывали к созданию еврейского батальона вскоре после начала войны, хотя и не для Палестины как таковой. Вейцман, обещавший Жаботинскому свою поддержку в Париже, относился к особой категории.
В Лондоне они быстро стали близкими друзьями. Когда Вейцман, занимаясь исследованиями в области химии для британского правительства, переехал из Манчестера, они поселились вместе и прожили несколько месяцев в маленьком домике в Челси.
"Вейцман, — писал Жаботинский, — честно признался мне, что не может и не хочет осложнять и затруднять свою собственную политическую задачу открытой поддержкой проекта, который формально осужден Сионистским конгрессом и чрезвычайно непопулярен у еврейской массы Лондона". Жаботинский понимал, что, по существу, Вейцман "не мог изменить общего тона окружающей обстановки: раздраженная враждебность со всех сторон".
Сам Вейцман остро осознавал обстоятельства, в которых действовал Жаботинский. Он однажды признался Жаботинскому: "Я не могу, как вы, работать в атмосфере, где все на меня злобятся и все меня терпеть не могут. Это ежедневное трение испортило бы мне жизнь, отняло бы у меня всю охоту трудиться. Вы уж лучше предоставьте мне действовать на свой лад;
придет время, когда я найду пути, как вам помочь по-своему". Довершали этот враждебный круг своим отношением молодые люди, на которых он полагался как на основной источник живой силы. До 30.000 иностранцев, уроженцев России, Галиции или Польши, но выросших в Лондоне, Лидсе и Манчестере, не имели британского подданства — и наслаждались жизнью, абсолютно игнорируя происходящую войну."…Тротуары, рестораны, чайные, кинематографы, театры каждый вечер наполнялись толпою здоровых, нарядных молодых людей. Особый остров внутри Англии, отделенный от нас другим и еще более глубоким Ла-Маншем.
Здесь я на первых порах не встретил даже вражды: встретил просто равнодушие…"
Вспоминая их мировоззрение, Жаботинский так описывает его: "Палестина? Жили без нее, "значит" — и дальше можно жить. Она давно уже не наша, "значит" — и дальше будет не наша. Еврейского полка нет, "значит" — и не будет. И хоть сидим мы спокойно по чайным, пока английская молодежь умирает в окопах, никто нас не трогает, "значит" — и впредь оставят нас в покое".
Когда через год Жаботинский организовал общественную кампанию, чтобы убедить молодежь Ист-Энда вступить в Еврейский полк, он столкнулся с нареканиями и бранью. "Умный тамошний анархист" сказал ему: "Долго вы еще собираетесь об стенку горох метать? Ничего вы в наших людях не понимаете. Вы им толкуете, что вот это они должны сделать "как евреи", а вот это — "как англичане", а вот это "как люди". Болтовня. Мы не евреи. Мы не англичане. Мы не люди. А кто мы? Портные".
В то время, пишет Жаботинский, "диагноз его подходил, как перчатка: у этой массы… (может быть, виноват был жестокий холодок их английского окружения) онемел именно тот нерв, который связывает единицу с суммой, с расой, краем, человечеством, — и единственная связь с коллективом, еще кое-как им, может быть, понятная, сводилась к их ремеслу: я купец, ты учитель, мы портные…".
От общественного осуждения их спасало то, что не только они уклонялись от военной службы. В 1915 году британская армия была еще добровольческой, и значительное число молодых британцев также избегали встать под ружье.
Но бойня на Западном фронте не утихала. Длинные списки погибших ежедневно бросались в глаза со страниц газет; и рокот призывов общественности к введению всеобщей воинской повинности раздавался все отчетливей. Жаботинскому было ясно, что гневный выпад против безразличных иностранцев не может не последовать в скором будущем. Но благодушие Ист-Энда оставалось непоколебленным. "Таков, — писал он, — был основной источник живой силы, на котором зижделся мой план".
Все двери вокруг оставались закрыты. Все события подчеркивали, что его план безнадежен. Он признается, что пережил "много минут полного отчаяния". И все же ему не изменяло умение видеть сквозь поверхностные факты: он отметал сомнения и каждый раз, после многочисленных пересмотров и анализа обстоятельств, приходил к тем же заключениям.
Они были недвумысленными и решительными. Китченер заблуждался: Англии придется воевать в Палестине; Еврейский легион был не только не "экзотической идеей", но четкой необходимостью. Британское правительство будет вынуждено его сформировать, потому что общественное мнение потребует мобилизации Ист-Энда — а единственным способом избежать при этом публичного скандала будет формирование еврейского подразделения для Палестины.
Сионисты ошибались. Они тоже нуждались в легионе; придет время, когда они "заполнят улицы Уайтчепла и будут аплодировать его триумфальному маршу". Ошибался и Уайтчепл. Его покой скоро будет поколеблен, и его обитатели еще поблагодарят за предоставленную возможность сражаться за еврейское дело.
В своей книге о легионе Жаботинский завершает эту главу своим кодексом поведения в политике: "Все ошибаются, ты один прав? Не сомневаюсь, что у читателя само собою напрашивается эта насмешливая фраза. На это принято отвечать извинительными оговорками на тему о том, что я, мол, вполне уважаю общественное мнение, считаюсь с ним, рад был бы идти на уступки… Все это не нужно, и все это неправда. Этак ни во что на свете верить нельзя, если только раз допустить сомнение, что, быть может, прав не ты, а твои противники.
Так дело не делается. Правда на свете одна, и она вся у тебя; если ты в этом не уверен, сиди дома; если уверен — не оглядывайся, и выйдет по-твоему".
Поддерживаемый этой убежденностью, он возобновил борьбу с оппозицией в военном министерстве. Начал с того, что пустил в ход письмо, полученное из министерства иностранных дел в Петербурге. Граф Бенкендорф, посол в Лондоне в тот период, отреагировал немедленно.
При его посредничестве Жаботинский познакомился с Артуром Гендерсоном, руководителем лейбористов, который в качестве президента правления по образованию входил в состав британского правительства. 15 октября 1915 года Гендерсон пишет Жаботинскому с выражениями поддержки идеи "еврейских отрядов для службы на Востоке" и сообщает, что обратился к Китченеру с просьбой об аудиенции Жаботинского у представителя его министерства для подробного обсуждения плана легиона. Ответ последовал незамедлительно — и Жаботинский встретился с майором Касгрейном из ставки главнокомандующего. В результате Касгрейн направил его план в письменном изложении своему начальству, сопроводив собственной рекомендацией:
"Я обсудил предложение с г-ном Жаботинским и считаю его вполне практическим. Посему представляю на дальнейшее рассмотрение".
Меморандум был озаглавлен "Предложение о переформировании Сионского корпуса погонщиков мулов в боевую единицу и увеличении его состава до 4000 путем мобилизации евреев иностранного подданства".
К тому времени чиновникам военного министерства уже не требовалось разъяснять что-либо о Корпусе погонщиков мулов. Они были полностью проинформированы с фронта. Более того, сообщения о нем регулярно появлялись в прессе. Корреспонденты газет, допущенные на Галлиполийский полуостров, регулярно писали об этой необычной части.
После того как "Джуиш кроникл" опубликовал длинный, полный энтузиазма отчет о формировании Корпуса, информация о нем в новостях или редакционных колонках с упоминанием его действий, боевых качеств, безупречной репутации и боевых потерь, появлялась почти еженедельно.
В меморандуме Жаботинский утверждал, что в потенциале в нейтральных странах Европы пребывает 120.000 евреев призывного возраста; численность российских подданных среди них — во Франции, Швейцарии, Италии, Голландии и Скандинавии — достигала 20.000. Он, тем не менее, настаивал, что ядром должен послужить Корпус погонщиков мулов. Отмечая, что его майский меморандум предыдущего года был отвергнут, он пояснил, что обстоятельства изменились: "В мае Сионский корпус был всего лишь экспериментом, результаты которого еще не прояснились. Теперь же эксперимент сполна оправдал чаяния его организаторов, и призыв к увеличению численности раздается непосредственно от военных властей".
В качестве личных отзывов — в дополнение к отзыву российского посла — он ссылался на Исраэля Зангвила[271], Леопольда Гринберга (издателя "Джуиш кроникл") и Вейцмана, "советника в области химии отдела военного снаряжения и адмиралтейства".
Его проект по всем показателям был рассмотрен в военном министерстве очень подробно. Протокол обсуждения демонстрирует, что, хотя с юридическими возражениями против части из иностранцев можно было справиться, сомнения вызвали цифры, которыми оперировал Жаботинский.
Замечательным вкладом в ход обсуждения стало язвительное замечание одного из чиновников: "Если желательно сформировать Сионский военный корпус, мне неясно, почему следует возиться с Сионским корпусом погонщиков мулов, поскольку я нахожусь под впечатлением, что евреи в мире многочисленны, как сельдь в морях, и потому могут сформировать и военный корпус, и корпус погонщиков, который, кстати, состоит, по моему разумению, всего лишь из 600–700 душ и, насколько я могу судить, исправно выполняет транспортные задачи". Ответ Касгрейна от 18 ноября выдержан в духе приведенного выше замечания: "Военное министерство полагает, что будет предпочтительней не вмешиваться в работу Корпуса погонщиков мулов, а оставить его там, где он исправно исполняет свой долг. Если у вас есть уверенность в притоке значительных сил, рекомендуем прошение в министерство иностранных дел о разрешении сформировать иностранный легион для поддержки союзных сил"[272].
Как бы странно ни звучала заключительная фраза, у Жаботинского не было другого выбора, как последовать этому совету.
Он обсудил ситуацию с Вейцманом, организовавшим встречу с С. П. Скоттом, издателем газеты "Манчестер Гардиан". Ему Жаботинский также направил меморандум после личной встречи — по просьбе Скотта. Из этого меморандума от 7 декабря ясно следует, что он принял во внимание отказ Военного министерства об увеличении корпуса погонщиков. Таким образом, писал он, необходимо сформировать новую еврейскую часть, боевую по назначению, набирающую иностранных граждан для "службы на Востоке, особенно в Палестине и Египте". Не считая русских подданных, он определил потенциальный призыв в 5.000 из Англии, 4.000 из Франции и 1.000 из Швейцарии.
Общее число русских евреев подходящего возраста приближалось к 50.000 — что открывало возможность для формирования корпуса.
И поскольку ему предстояло теперь вести переговоры с иностранным отделом, Жаботинский ввел политическую аргументацию. Он подчеркнул значение, которое может сыграть Еврейский легион в популяризации дела союзников среди американского еврейства. Воздействие на их привязанность к Палестине может быть единственным противовесом их ненависти к России.
"Ничто в ходе этой войны, — писал он, — не сравнится для усиления их симпатий к Англии, чем теплый прием высланных из Палестины в Египте и формирование Корпуса погонщиков мулов. Создание большего Сионского корпуса будет приветствоваться с энтузиазмом и послужит основой для регулярной пропаганды в интересах союзников".
То же подтверждала доходившая до него информация из Штатов.
Поначалу общественная реакция там была не только враждебной, но и презрительной, и идея легиона — да и сам Жаботинский — постоянно были объектами нападок в еврейской прессе, и не только сионистской.
Тем не менее расчет на положительную реакцию на создание боевой еврейской части несомненно был реалистичен.
Другим новым элементом в письме Жаботинского Скотту являлось утверждение, что в его плане "нет вопроса о вмешательстве британских властей по вопросу о будущем Палестины. Мы добиваемся всего лишь возможности для еврейской молодежи участвовать в освобождении Палестины".
Завершалось это письмо на нетерпеливой ноте. Жаботинский настаивал на личной встрече с лордом Робертом Сесилем, заместителем министра иностранных дел: Слишком часто ему приходилось объяснять свой замысел превосходным, но занимающим низшие должности лицам.
"Я вынужден заявить, что затрудняюсь найти в себе силы для этого в очередной раз. Чрезвычайно важно, чтобы я наконец получил возможность представить этот проект кому-то, непосредственно облеченному властью".
В подкрепление своему письму он приложил несколько загадочное заявление от лорда Дерби, генерального директора по вербовке, что "евреи, регистрирующиеся на службу группами до 30 ноября, могут быть размещены по батальонам вместе"[273]; и теплую похвалу бойцам Сионского корпуса погонщиков не от кого-нибудь, а от генерала сэра Иена Гамильтона, незадолго до того ушедшего на пенсию с поста главнокомандующего Галлиполийской экспедицией. Сэр Иен писал ему из Лондона 17 ноября: "С самого начала Сионский корпус меня заинтересовал. Мне нравился вид этих бойцов, и я всегда делал все возможное, чтоб их поддержать.
Его состав работал со своими мулами спокойно под сильным огнем, проявляя при этом высшую форму храбрости, чем та, которая нужна солдатам в окопах, — потому что там ведь помогает возбуждение боевой обстановки"[274].
11 декабря Скотт написал Сесилю с просьбой принять Жаботинского, и 22-го Жаботинский отправил ему письмо. Свой план он обрисовал в тех же тонах, что и в письме Скотту. Он подчеркнул, что существует прецедент по ограничению места службы планируемого легиона: "…бойцы Сионского корпуса погонщиков мулов, боевой характер которого безоговорочно продемонстрировал Паттерсон, завербовались с условием, что будут служить только на Турецком Средиземноморском фронте.
С другой стороны, предложение включить в определяемую зону службы Египет превратит легион в полезный для военных действий, даже если в самой Палестине операций не будет".
И снова он настаивал на личной аудиенции с Сесилем. "Я потерял всякую надежду, — писал он, — завоевать внимание власть имущих какими-либо способами помимо личного контакта. Я приношу извинения за подобную откровенность, но это — результат длительного горького опыта".
Лорд Роберт этот опыт не подсластил.
Он не ответил и не выслал приглашения на встречу. Его реакцией на письмо была раздраженная пометка на полях, что этот вопрос не в ведении Министерства иностранных дел. Он передал его своему секретарю Лококу, который послал запрос в Военное министерство. Он переслал туда же письмо Исраэля Зангвила в поддержку легиона (отправленное независимо от докладной записки Жаботинского), в котором тот напоминает, что существовали прецеденты легионов иностранных солдат в национальной армии, — например, англичане, сражавшиеся в армии Гарибальди. Он предлагает назвать еврейский полк Первым полком Маккавеев[275].
И снова состоялся оживленный обмен замечаниями в Военном министерстве. Политический мотив был замечен. Решающий комментарий директора военной разведки генерала Макдоноу демонстрирует, что того не обманули отнекивания Жаботинского. Он писал: "Скорее всего, его намерения связаны с попыткой предпринять что-то, что даст ему заявку на образование в Палестине еврейского государства. Это идет вразрез с нашим мнением и мнением Франции и России и не подлежит поощрению. Моя рекомендация, следовательно, — ему отказать"[276]. X. Дж. Кридн, секретарь военного министра, писал ввиду этого Лококу в Министерство иностранных дел: "Существуют возражения, связанные с законами военного времени, и очевидные административные сложности в вопросе формирования Еврейского иностранного легиона. В любом случае они не могут быть сформированы в регулярную часть согласно положениям Закона об армии, хотя Закон о территориальных силах резервистов не налагает непосредственного запрета на формирование подобного корпуса.
Согласно Акту урегулирования, офицеры такого корпуса должны быть британскими подданными, но мы считаем, что здесь существует более общий политический вопрос, склоняющий нас выступить против этого плана.
Не является ли вероятным, что это подразделение будет каким-то образом увязано с сионистским движением? Господин Жаботинский, по существу, был уведомлен всего десять месяцев назад, что мы не можем согласиться на его план сформировать подразделение евреев для службы в Палестине. Таким образом, в целом мы этот проект не поддерживаем"[277].
САМОМУ Жаботинскому ответ отправлен не был, как выяснилось — по недосмотру. Тем временем, как раз в этот мрачный момент, стечение целого ряда обстоятельств приоткрыло путь, хоть пока еще и долгий, к его цели. Волею провидения полковник Джон Генри Паттерсон получил в Галлиполи ранение и был отправлен на поправку в Лондон. В январе 1916-го он связался с Жаботинским из госпиталя; так состоялась их первая встреча.
Единственным их контактом был предшествовавший встрече обмен письмами: Паттерсон скорректировал очевидную для него ошибку во взгляде Жаботинского на Корпус погонщиков. Жаботинский прислал ему в письме от 6 октября план, который он собирался представить британским властям.
В письме от 15 ноября из Галлиполи Паттерсон отмечает, что Корпус погонщиков является, по существу, боевой единицей. Его люди были вооружены и оснащены "совершенно таким же образом, как британская пехотная часть". Они активно участвовали в защите британских окопов. Они несли значительные потери, и Паттерсон организовывал пополнение в Египте. Более того, он обращался к Зангвиллу (активному другу подразделения с момента его создания) с просьбой помочь мобилизовать 1000 новых волонтеров.
Он также упомянул, что командующий войсками в Галлиполи генерал Ведвуд с энтузиазмом поддержал идею легиона и даже посоветовал Паттерсону отправиться в Англию для оказания помощи в ее реализации. О себе же он писал: "Ничто не доставит мне большего удовлетворения, чем возможность сформировать, обучить и вести в бой еврейское боевое подразделение".
Паттерсон был, по мнению Жаботинского, одним из самых замечательных христиан в современной еврейской истории.
В начале века он приобрел всемирную известность как охотник на львов. Будучи по профессии инженером, он был послан в 1890 году, еще молодым человеком, строить железнодорожный мост через реку Тцаво в Восточной Африке. Он оказался там единственным белым, с несколькими сотнями рабочих из племени суахили под его началом. Каждую ночь на лагерь совершал набеги лев и уносил одного из рабочих. Паттерсон отправился на вылазку и одного за другим застрелил всех мародеров — в общей сложности восемь львов. Он написал книгу об этих приключениях — "Людоеды Тцаво", пользовавшуюся большим успехом.
Затем последовала полная приключений карьера в армии, война в Южной Африке и других частях света.
Его пребывание в Египте как раз в момент, когда требовался командир для формирования Сионского корпуса и командования им, было похоже на чудо и по несколько иной причине. Будучи ирландским протестантом, он, по счастливому совпадению, с детства изучал, следуя собственному выбору, историю евреев, их законы и обычаи.
Значительная часть его досуга посвящалась изучению Библии.
В своей книге о погонщиках мулов он писал: "Мальчиком я жадно глотал страницы героических подвигов еврейских военных предводителей: Иеошуа, Иова, Гидеона и Иеуды Маккавея"[278].
Эта древняя слава, несомненно, была жива в его памяти, когда он оказался во главе этого странного подразделения в Александрии.
"Военные лагеря не видели подобных сцен со времен Иеуды Маккавея; поистине если бы этот доблестный генерал нанес нам неожиданный визит, он мог бы почувствовать, что находится среди своих легионов, поскольку здесь он нашел бы лагерь с шатрами, раскинутыми сынами Израиля повсюду; он услышал бы иврит со всех сторон и увидел бы потомков сыновей Иеуды, тренирующихся под те же слова команд, которые он давал своим бойцам, столь отважно сражавшимся под его знаменами"[279].
Паттерсон вел активную переписку с Жаботинским. Он восторженно отзывался о Корпусе погонщиков. Трумпельдор, по его словам, был самым отважным солдатом, из когда-либо встреченных им. Он не прокомментировал свои стычки с Трумпельдором, который был человеком легкоуязвимым и своевольным, — до того момента, пока наконец благодаря великому терпению Паттерсона между ними не установилось взаимоуважение. К тому же Трумпельдор, несомненно, пользовался чрезвычайным влиянием среди бойцов корпуса, которых Паттерсон считал "отличными солдатами". Жаботинский был вынужден сообщить, что зашел в тупик: "Китченер против".
На это Паттерсон ответил: "Реальность сильнее Китченера".
И снова помогло стечение обстоятельств. Был у Паттерсона высокопоставленный друг — Леопольд Эмери, бывший одновременно членом парламента и состоявший на действительной службе в Генеральном штабе[280].
Паттерсон устроил Жаботинскому встречу с ним в Палате общин. Эмери был подготовлен Паттерсоном заблаговременно и предложил свою помощь без лишних проволочек. Его первым шагом стало письмо лорду Роберту Сесилю с просьбой предоставить аудиенцию Паттерсону. В письме он подчеркивал политическое значение вклада еврейской военной единицы для всего еврейства, в целом остававшегося на стороне Германии из-за ненависти к России.
Лорд Роберт принял Паттерсона 14 января 1916 года, хотя и попрежнему неохотно — и только из уважения к Эмери. По завершении этой встречи Паттерсон написал Сесилю письмо.
Он изложил план Жаботинского и в заключение добавил:
"Даже если еврейское подразделение не снимется с этих берегов, уже сам факт, что мы признали еврейское национальное самосознание, будет для нас ценным". Военное министерство, по его расчетам, будет противиться этому плану, но оно находится в вечной оппозиции ко всем и любым новшествам. Он решительно настаивал, что по такому вопросу Военное министерство следует, если необходимо, подтолкнуть.
На Сесиля доводы подействовали. В пометке на письме он выразил согласие, что с точки зрения министерства иностранных дел "в предложении Паттерсона было много положительного". Но затем следовало знакомое заключение: этот вопрос — прерогатива Военного министерства[281].
24 января Паттерсон был соответствующим образом уведомлен. Из письма недвусмысленно вытекало: лично Сесиль симпатизирует предложению. Но и этот подход оказался на том этапе закрытым.
Паттерсон написал Жаботинскому об ответе министерства иностранных дел без промедления 26 января. Пока его письмо находилось в пути, Жаботинский предпринял новую инициативу. Во время визита, который организовало адмиралтейство для иностранных корреспондентов некоторое время назад на морскую базу в Росит, в Шотландию, он разговорился с С. Ф. Дж. Мастерманом, известным журналистом, проходившим военную службу в информационном отделе министерства иностранных дел. Они обсуждали Корпус погонщиков, о котором Мастерман знал, и Жаботинский объяснил ему замысел легиона.
Тот отнесся к нему с энтузиазмом.
Этот план, заявил он, "отличный пропагандистский материал", и стал уговаривать Жаботинского обсудить его с лордом Ньютоном, министром, ведавшим пропагандой. Тем временем он представил Жаботинского своему непосредственному начальнику в министерстве иностранных дел И. А. Гоуэрсу. Так сложилось, что в день, когда Паттерсон писал ему об отрицательном ответе из офиса лорда Сесиля, Жаботинский отправил подробную докладную записку Мастерману, подчеркивая потенциальное значение, которое Еврейский легион может иметь среди еврейства в Америке.
Эти евреи, подчеркивал Жаботинский, "глубоко демократичны и пацифистски настроены", но они настроены против русских; немцы использовали преследование евреев в России как живое опровержение моральных претензий союзников. Ненависть к России могут перевесить только идеалы сионизма. Только они способны дать основу и точку опоры систематической пропаганде в пользу Антанты среди американских евреев. Он сам уже завербовал двух знаменитых еврейских публицистов, готовых начать эту кампанию: Хаима Шитловского в Нью-Йорке и Соломона Рапопорта (Ан-ского)[282], ожидавшего в Петрограде вызова для приезда в Штаты.
Гоуэрс передал меморандум главе отдела пропаганды Герберту Монтгомери немедленно.
Жаботинский писал: "Он произвел серьезное впечатление на Мастермана и меня самого. И, — добавляет он, — в том, что он подчеркивает возможность записаться в наши ряды для евреев, готовых служить, как единственный возможный подход к пропаганде русских евреев, есть неопровержимая правда".
Он подчеркивает роль погонщиков мулов:
"Похоже, что Максвелл это уже оценил, и то, что предлагается сейчас, является, по существу, только дополнительным приложением уже установленного принципа"[283].
Через 2–3 дня Жаботинский получил письмо от Паттерсона, и его реакция повела к новому и неожиданному развитию событий. Он отмел в сторону всю дипломатию и быстро настрочил горячий глубоко возмущенный ответ.
Военное министерство, писал он, предложило ему обратиться в Министерство иностранных дел. "Я оказался достаточно наивен, чтобы принять это предложение всерьез. Поэтому я остался в Лондоне, отправился в Манчестер, чтобы быть представленным г-ну Скотту, и обратился в министерство иностранных дел — все только для того, чтобы обнаружить, по прошествии двух месяцев, что Военное министерство возражает.
Прошу прощения, но это не совпадает с моими представлениями о честной игре. И в дополнение хочу добавить, что министерство иностранных дел не потрудилось даже удостоить меня ответом. Я написал лорду Сесилю 23 декабря с просьбой об аудиенции: я приложил письмо Скотта, копию рекомендательного письма от русского посла и т. п. Его превосходительство меня не только не принял, он даже не признал ни в какой форме, что мое письмо дошло; не было найдено нужным даже уведомить меня о решении отрицательном.
Я не вижу, чем заслужил подобное отношение. Будучи частным лицом, я организовал объединение в несколько сот душ, которое под именем Сионского корпуса погонщиков мулов отлично действует в Дарданеллах. В качестве корреспондента "Русских Ведомостей", одной из важнейших и, несомненно, самой суверенной и уважаемой газеты России, я делал и продолжаю делать все возможное, чтобы объяснить российскому читателю военный вклад Англии и ее роль в союзных силах как морской державы. И все же ни разу за восемь месяцев переговоров и по такому вопросу, я не удостоился чести чьего-либо внимания. В довершение урон делу нанесли гораздо больший, чем пренебрежительное ко мне лично отношение. Мне не свойственно настаивать на запоздалой чести приема; будьте любезны не беспокоиться на эту тему. Но хочу надеяться, мы еще можем спасти само предприятие". Это письмо было отправлено Мастерману и попало в отдел лорда Роберта Сесиля. 2 февраля Локок отправил Сесилю извиняющуюся записку. Он разъяснял, что, отправив письмо Паттерсону, посчитал, что также писал Жаботинскому.
Реакция лорда Роберта явилась для Локока сюрпризом. Письмо Жаботинского, видно, задело его за живое. Он направил письмо к Эмери с просьбой навестить его для обсуждения проекта легиона.
Локок написал теплое письмо Жаботинскому, заверяя его, что не связался с ним исключительно по недосмотру. Тем временем положение несколько изменилось. Лорд Роберт, добавил он, наводит дальнейшие справки и напишет Жаботинскому лично. Что он и сделал — 10 февраля. Он писал, что долго обсуждал вопрос с Эмери, но они пришли к заключению, что министерство иностранных дел не могло ничего поделать, пока Военное министерство не поменяет своей позиции.
Если это случится, он, Сесиль, представит предложение на рассмотрение министерства иностранных дел. Дорога снова была отрезана, но Сесиль, который проявил антипатию к сионизму, как и его босс, министр иностранных дел сэр Эдвард Грэй, теперь стал, в отличие от большинства сионистов-евреев, приверженцем идеи легиона.
Последовавшая через несколько месяцев встреча Жаботинского с лордом Ньютоном добавила новый нюанс в его дебаты с британским правительством.
Лорду Ньютону замысел понравился — но он сомневался, удастся ли завоевать сердца американских евреев. В отличие от коллег в правительстве, его информировали о том, какие настроения преобладали в зарубежной еврейской печати.
— Они все против нас, — заметил он, — можно подумать, мы отвечаем за то, что делается в России.
— Кто виноват, значения не имеет, — ответил Жаботинский, — но победа союзников окажется победой и для царского режима России. Англия с этим ничего поделать не может, согласен. Но она может создать противовес — вековую привязанность в противовес вековой ненависти, привязанность к Палестине.
Ответом Ньютона было предложение о манифесте английского правительства в поддержку сионизма, но Жаботинский не поддался:
"— Тогда американские евреи спросят: прекрасно, но чего стоит манифест без фактов? В начале войны родился термин "клочок бумаги", и декларациям больше никто не верит; особенно поскольку погромы в России представляют собой факты, а не бумажные заявления. Манифест — прекрасно, но помимо этого нужны факты.
— Что вы подразумеваете под фактами? — спросил Ньютон. — В конце концов Палестина все еще турецкая собственность.
— Потому-то, — отметил Жаботинский, — и нужен еврейский полк: чтобы участвовать в освобождении Палестины.
Тогда Ньютон прибег к последней линии защиты:
— Палестинский фронт не существует. Военное министерство считает его не нужным, и Китченер заявил, что его никогда не будет.
Жаботинский ответил:
— Еврейский полк — не древо пророка Ионы, он не вырастет за ночь. Если он понадобится в будущем году, создавать его надо сегодня. Тем временем и Военное министерство может поменять свою позицию. Существует мнение сионистов, противоречащее китченеровскому.
Ньютон сдался. Ввернув библейскую фразу, он заметил:
— Не разглашайте на стогнах Гата, — и обещал поразмыслить и посоветоваться с коллегами"[284].
Усилия Ньютона в министерстве иностранных были поддержаны исчерпывающим и эффективным меморандумом Мастермана о значительности потенциального воздействия еврейского подразделения на еврейское общественное мнение в Штатах. Мастерман отметил успешное использование немецкой пропагандой всеобщей ненависти к России, откуда ежедневно прибывают сообщения о новых зверствах царских войск при отступлении на польском фронте.
Но усилия Ньютона неотвратимо зашли в тупик[285].
Какими бы ни были симпатии в министерстве иностранных дел, сделать что-либо, пока Военное министерство противится, было невозможно. Он сам поддерживал связь с Жаботинским, отметившим вскоре, что "где-то в отделе пропаганды лежит толстая папка с докладами, письмами и газетными вырезками, помеченными "Еврейский легион", с пометкой от лорда Ньютона "Обратить внимание"[286].
Над Уайтчеплом собирались грозовые тучи: правительство ввело наконец в январе 1916 года воинскую повинность. Для многих в Англии это решение оказалось болезненным по двум причинам: во-первых, напоминало о тяжелых потерях на Западном фронте и, во-вторых, положило конец крупнейшей в мировой истории волне добровольцев.
Русские евреи сразу же оказались единственной группой населения, не сражающейся за Англию. Вспышки негодования, а затем и ненависти к ним стали все более ощутимы. Но сами они не подавали признаков смущения. По всей видимости, война их не коснулась, разве что представила возможность заработать на ней ремеслом или личной инициативой. Занятие большинства — портняжное дело, — как это часто бывает, пользовалось спросом в военное время: они производили армейское обмундирование. Но как заслугой или поводом к освобождению от воинской повинности они этим не бравировали. Так, одна статья в еврейской ежедневной газете "Di Treit", ругая их, описывала, как они выстраиваются в очередь в почтовых отделениях, делая вклады в сберегательные банки. В этих же очередях стоят англичане за получением военного пособия, часто в черном в знак траура, и раздаются нарекания в адрес "проклятых евреев, иностранцев…. пока наши парни рискуют своей жизнью". Но рецепт, выданный этим критиком, призывал евреев… идти со сбережениями в еврейский банк.
Усилия Жаботинского в Ист-Энде[287] не имели сколько-нибудь заметного результата. Он нашел горстку сторонников и помощников, взявшихся за распространение его идеи легиона среди еврейской молодежи в Уайт-чепле. Один из них, Гарри Фирст, заслужил особую похвалу от Жаботинского. Он нелегально пробрался из Палестины в Лондон; для Жаботинского у него было сообщение. Поселенцы поручили ему передать, что они поддерживают замысел о еврейском подразделении и Жаботинский не должен поддаваться на доводы, что его план грозит безопасности их поселений в Палестине.
Гарри Фирст предоставил себя в распоряжение Жаботинского; он владел английским и идиш, был членом Поалей Цион и знал Уайтчепл.
"В зимний вечер, в самый разгар лондонской слякоти с полу-дождем и полу-снегом на улице, кто-то стучится в мою дверь. Входит молодой человек, очень бедно одетый, и протягивает мне измятый, грязный клочок бумаги. Я узнаю почерк приятеля, который застрял в Яффе. Он пишет: "податель — Гарри Фирст. Можешь ему верить".
Гарри Фирст говорит:
— Я прямо из Палестины. Тамошние рабочие мне поручили сказать вам, что они за ваш план и чтобы вы не дали себя запугать никакими страхами за судьбу палестинских колоний. Это — первое. А второе: я к вашим услугам. Я говорю на идише и по-английски; член рабочей партии и знаю Уайтчепл. Чем могу служить?
— Поселитесь в Ист-Энде, займитесь тамошней молодежью, — говорю я.
Он встает и уходит.
И с тех пор два года подряд Гарри Фирст вел нашу агитацию в Ист-Энде: в мастерских, в чайных, в комитете своей партии, на собраниях. Одного за другим находил он отдельных сторонников, знакомил меня с ними, а потом шел дальше работать. Он стал одной из популярных фигур Уайтчепла: его и любили, и терпеть не могли. За что терпеть не могли — понятно, а любили за то, что и противникам импонировало его спокойное, учтивое упрямство и его благородная бедность. Потом он поступил в легион, тихо и по-хорошему отслужил два года в Палестине, не добивался никаких послаблений и повышений, а после демобилизации исчез, не напоминая о себе, не требуя ничьей благодарности, и я не знаю, где он и что с ним. Может быть, кто-нибудь покажет ему эти строки: шалом[288], Гарри Фирст, один из тех "безымянных солдат", которые делают историю, а честь оставляют именитым"[289].
Самому Жаботинскому повезло меньше. В начале 1916 года он стал, возможно, самой ненавидимой фигурой среди евреев Уайтчепла. Более того, на него теперь шла атака с новой стороны. Он и не подозревал, что за его контактами с британским правительством пристально следил самый красноречивый представитель организованных ассимиляторов Великобритании Люсьен Вольф, секретарь Еврейского международного объединенного комитета, служившего форумом для правления депутатов, — избирательного органа всех еврейских общин, — и Англо-Еврейской ассоциации, цитадели ассимилянтской элиты. В этом качестве Вольф, поддерживавший контакты с министерством иностранных дел, взялся за дискредитацию идеи легиона, прослышав, что она находится в стадии обсуждения.
Так, он писал Герберту Монтгомери, главе отдела информации в министерстве иностранных дел:
"Я не могу себе представить, чтобы решение по вопросу такого рода могло быть принято без консультации с ведущими представителями еврейской общины. Насколько я знаю, это предложение не пользуется поддержкой практически нигде. Оно было выдвинуто в прошлом бездумным нигилистом по имени Рутенберг, недавно превратившимся в воинствующего сиониста. Жаботинский, ставший глашатаем этой идеи в последнее время, не пользуется никакой поддержкой в еврейской общине, и даже сионисты, как меня информировали, от него отмежевываются.
Столпы еврейской общины сделают все необходимое, чтобы помочь правительству в мобилизации евреев иностранного происхождения, но я не думаю, что они поддержат идею их объединения в специфически еврейские подразделения. Это бы повело ко всякого рода недоразумениям и осложнениям"[290].
В этот решающий период ассимиляторам предстояло сыграть важную роль, несмотря на то что они представляли немногочисленное меньшинство. Их позиция заключалась в том, что еврейство является не нацией, а религиозной общиной. Любое проявление еврейского национального сознания они рассматривали как угрозу их положению "истинных англичан".
Для полного представления об их злобной реакции следует рассмотреть взгляды и убеждения одного из ведущих и наиболее активных адвокатов такой позиции, Эдвина Монтэгю. Его сверхактивность объяснялась еще и тем, что он был членом британского кабинета и канцлером Ланкастерского герцогства. Когда в марте 1915 года Герберт Сэмюэл вторично предоставил премьер-министру Асквиту меморандум о желательности создания еврейской Палестины под британским протекторатом, Монтэгю, состоявший в тесной дружбе с премьер-министром, развернул настоящий штурм. С позиции стратегической или экономической, писал он, Палестина представляет собой для Англии интерес минимальный. Из этого следует, что ее привлекательность состоит исключительно в возможности устройства, в конечном счете, еврейского государства под британским протекторатом.
"Я глубоко убежден, — писал он, — что это было бы политикой катастрофической. Я считаю, что надежды евреев вновь очутиться в Палестине основаны на интерпретации Божественного провидения в Ветхом Завете; но возвращение евреев на Святую землю, согласно ему, осуществляется путем Божественного вмешательства и чуда, и я убежден, что необходимо истинное чудо, чтобы создать еврейское государство в Палестине"[291].
Продолжая свою аргументацию, он раскрывает сущность ассимилянтского кредо: "Совершенно очевидно, что евреи Великобритании так же отличаются от марокканских евреев или чернокожих евреев Кочина, как англичанин-христианин от мавра или индуса. Президент местного государственного правления (Герберт Сэмюэл) наверняка не был в состоянии, при посещении Марокко, отличить по виду мавра от еврея.
Чем будут евреи заниматься?
Сельское хозяйство никогда не было привлекательным для честолюбивых, и евреи в целом давно подались в менее пасторальные занятия.
Среди знакомых мне евреев нет никого, кого я могу себе представить в роли пастухов овечьих стад и окучивателей оливковых деревьев.
А литература! Есть ли на сегодняшний день великие или хотя бы примечательные еврейские литераторы? Вряд ли стоит переселять треть мирового еврейства ради Зангвила!"
Этот поток поношений наверняка представляет собой классический пример высокомерного невежества. Господин Монтэгю явно не имел ни малейшего представления о вкладе евреев в многообразную литературу Европы и уж точно ничего не знал о расцвете современной ему ивритской (не говоря уж об идишской) литературы. Можно с уверенностью сказать, что если бы господин Монтэгю поинтересовался и статистикой, он обнаружил бы, что в то время вклад евреев в литературу на множестве языков был больше, чем вклад литераторов английского происхождения.
Разгромив еврейских литераторов, он принялся громить иврит и тех, кто им пользовался:
"Еврейская община, по плану вернувшаяся в Палестину, будет лишена общего языка. Для абсолютного большинства из них иврит — язык богослужения, не предназначенный для письменной и разговорной речи.
Те, кто лучше других им владеет, представляют наименее из них образованных и наименее способных на формирование государства. Из тех же, кто агитирует за еврейское государство в Палестине, очень немногие в состоянии поддержать и двухминутную беседу на иврите"[292].
Более того, он разыгрывал озабоченность судьбой евреев, которые останутся вне Палестины и которых неизбежно "пригласят на выезд".
Его наиболее серьезные опасения — за свое собственное положение в обществе — ясно отражены в сарказме пространного рассуждения. Он писал: "Если евреи вернутся в Палестину, президенту Правления местной администрации предложат попечительство над районным советом Иерусалима, а не Вест-Райдинга в Йоркшире; председателю судейского совета Палаты лордов (лорду Редингу) предложат возглавить Бейт Дин[293], а не апелляционный суд; меня же пригласят специализироваться в распределении раввинов в ливанском герцогстве, а не англиканских пасторов в Ланкастере"[294].
В свете большого урона, нанесенного Монтэгю делу еврейского национального возрождения, стоит отметить меру его собственной приверженности еврейской вере, из-за которой он так страстно и в таких воинствующих тонах требовал исключительного признания в глазах государственных деятелей-неевреев. Как раз в тот период разыгрывался его роман с "отчаянно любимой" им Ванессой Стэнли, фигурой, известной в лондонских высокопоставленных кругах (она была близким другом и поверенной премьер-министра Асквита). Влюбленные в течение нескольких лет воздерживались от матримониальных планов, поскольку она была христианкой, а он евреем. Ее длительное сопротивление идее обращения в еврейство подогревалось и обществом, в котором она вращалась, и, кроме того, очень ясным и отчетливо выраженным отвращением к еврейской религии как таковой. Когда же она согласилась наконец перейти в еврейство, то призналась, что не испытала духовного перерождения: "Не хочу обманывать тебя касательно моих намерений, — пишет она. — Я никогда не буду считать себя еврейкой, так как не думаю о тебе как о еврее".
Она была права по отношению к Монтэгю. Связь Монтэгю с иудаизмом была весьма хрупкой, и уговаривая ее согласиться на переход в еврейство, он подчеркивал, что иудаизм для нее будет очень необременительным. "Я, — пишет он, — никогда не думал о себе как о еврее. Эта мысль не оказывает на меня влияния. И, ты убедишься, не будет [его далее оказывать]… [еврейство] не накладывает на меня никаких обязательств, кроме очень нечастого визита в синагогу и Пасхи с моей матерью".
Учитывая ее острую привязанность к христианству и поверхностную, по его собственному признанию, — Монтэгю к иудаизму, почему же именно ей предстояло обращение? Причиной, в то время широко известной, было условие, введенное отцом Монтэгю, лордом Суэйтлингом, в его завещание: в случае, если кто-либо из его детей женится на нееврейке или перейдет в другую веру, он потеряет свою долю от его необъятного состояния. Ванесса, девушка честная, объяснила, что намерена соответствовать "формулировке" ради матери Монтэгю, и "потому что полагала, что легче быть богатым и счастливым, чем бедным"[295].
Английские ассимиляторы первыми с британской стороны попытались повлиять на позицию уайтчеплских евреев. Видный член Англо-Еврейской ассоциации, Леопольд де Ротшильд, сформировал комитет, выступивший с призывом к евреям русского подданства вернуть долг стране, предоставившей им убежище; и он открыл пункт по вербовке добровольцев. Их призыв поддержал Герберт Сэмюэл, назначенный к тому времени на пост министра внутренних дел. Результат остался нулевым.
Тем временем деятельность Жаботинского привлекала внимание в рядах правящей партии либералов. Депутат парламента от Либеральной партии Джозеф Кинг провокационно запросил министра внутренних дел о деятельности русского журналиста Владимира Жаботинского, агитирующего за создание еврейского военного подразделения. Кинг интересовался, был ли он уполномочен в какой-либо степени правительством.
Жаботинский отреагировал немедленно. Он отправил Кингу письмо с просьбой его выслушать. Кинг согласился встретиться с Жаботинским в клубе Либеральной партии.
"Войдя в вестибюль, — писал Жаботинский, — я увидел, что мистер Кинг разговаривал с невысоким господином вида худощавого, но не великобританского: желтоватое, почти изможденное лицо, несколько желчное. Барышня с историко-филологическим образованием сказала бы: "напоминает Торквемаду"; барышня с образованием литературным сказала бы: "нечто мефистофелевское". Мистер Кинг, увидев меня, кивнул головой и показал на кресло; его собеседник нервно дернул бороденкой и посмотрел в сторону. Потом они простились, тот ушел, а мистер Кинг повел меня в угол к дивану.
— Ист-эндские друзья мои, — сказал он, — горько жаловались мне на вас. Говорят они вот что: и без того идет уже, в печати и просто на улице, травля иностранцев в штатской одежде, а тут еще вы подливаете масла в огонь.
— М-р Кинг, скажите правду: а если я исчезну — "травля" прекратится?
— К сожалению, вряд ли. Массам трудно это переварить; как же так, здоровая молодежь, выросла вместе с нами, и тем не менее…
— Хорошо. Теперь допустим, м-р Кинг, что мой план никуда не годится и что я к вам лично обращаюсь с просьбой: будьте добры, дайте совет. Где выход? Не служить до конца? Глядеть, сложа руки, как растет в Англии расовая ненависть в самой отравленной форме — ненависть людей, которых посылают на смерть, против людей, которым дозволено жить?
— Должен признаться, — сказал он, — что я отчасти это все уже излагал моим ист-эндским приятелям. Я им говорил, что лучше всего было бы, если бы значительное количество иностранных евреев сразу пошло волонтерами в армию, наравне с нашей молодежью…
— Позвольте не согласиться. Ваше требование, м-р Кинг, совершенно несправедливо.
— Почему несправедливо?
— Потому что нет абсолютно никаких оснований требовать от них службы наравне с вашей молодежью. Ваша молодежь — англичане; если Англия победит — их народ спасен. Наши — другое дело: если Англия победит, то шесть миллионов их братьев останутся в том же самом аду, что и теперь. Не может быть речи об одинаковой жертве там, где нет одинаковой надежды.
— Мистер Жаботинский, — возразил Кинг, — а вы что предлагаете?
— Компромисс. По справедливости, Англия может требовать от иностранного еврея только двух вещей. Во-первых, принять участие в защите самой территории Англии, т. е. этого острова, где он пользуется гостеприимством: по-вашему — "home defence". Во-вторых, биться за освобождение Палестины, потому что это "дом" его племени: по-нашему "heim". "Home and Heim": в этом заключается моя военная программа для ваших Ист-эндских друзей.
Он подумал и вдруг сказал:
— Вы мечтатель.
Зал, где мы с ним сидели, был весь увешан портретами покойников, бывших когда-то членами этого самого либерального клуба. Я указал на них:
— Все мечтатели.
— Я подумаю, — сказал он мне в заключение, — и переговорю с товарищами-депутатами. Вот не знаю только, стоит ли говорить об этом с моими уайтчеплскими друзьями?
— Это зависит, — ответил я, — от того, кто они такие.
— Одного, самого, пожалуй, важного, вы уже видели: это — тот худощавый джентльмен, с которым я давеча беседовал в приемной. Сам он не еврей, и ему военная служба не грозит — он уже давно в "опасном" возрасте, а это теперь самый безопасный возраст. Но он очень интересуется этим вопросом. Он русский эмигрант, мистер Чичерин. Хотите познакомиться?
— Нет, — сказал я.
— Замечательно, — отозвался м-р Кинг, — я задал ему тот же самый вопрос о вас, и он дал мне тот же самый ответ. Очень странно, до чего россияне иногда друг друга терпеть не могут. Мне минутами казалось, что, если бы мистер Чичерин имел на это власть, он бы с удовольствием посадил вас за решетку, а теперь мне кажется, что чувство это взаимное.
— Вполне, — подтвердил я от всего сердца. Правда, я тогда мало знал о будущем советском комиссаре по иностранным делам — он, кажется, не принадлежал к кругу эмигрантских знаменитостей…
Но то немногое, что я о нем знал, мне не нравилось: мистер Чичерин был одним из подстрекателей уайтчеплской агитации против всякой формы участия в войне. А насчет решетки — потом оказалось, что мистер Кинг и вправду напророчил: только не мне"[296].
Эта встреча оказалась чрезвычайно плодотворной. Кинг, оставаясь самым влиятельным защитником русских евреев в Палате общин, превратился в активного сторонника идеи легиона, способствуя ее распространению и расширяя контакты Жаботинского в политических кругах. Он представил его многочисленным членам парламента — либералам, консерваторам, лейбористам и членам Ирландской партии. Он же привел Жаботинского к главному редактору либерального еженедельника "The Nation".
На этом этапе повествования обращает на себя внимание эффективность дипломатических усилий Жаботинского в его уникальной политической кампании.
Всемирная сионистская организация, единственная организация, с которой он отождествлял себя идеологически, отнеслась к его замыслу с открытой враждебностью.
Государственным деятелям и официальным лицам, которые были в целом расположены к сионизму, не поступало от организованных сионистских кругов никакого сигнала в поддержку Жаботинского.
Наоборот, им постоянно напоминали об изоляции Жаботинского в сионистском движении и, на том этапе, в еврейской общине в целом. И тем не менее недвусмысленно вырисовывается решающее влияние Жаботинского на мышление всех, кто подходил к вопросу непредвзято, без личной заинтересованности или приверженности доктрине, не совместимой с новым подходом.
Внутренняя корреспонденция министерства иностранных дел демонстрирует, насколько глубоко было произведенное им впечатление. С одной стороны, Шастерман и Кауерс, мобилизованные на военные нужды не будучи государственными служащими, и, с другой стороны, Роберт Сесиль, вначале раздраженный, что его беспокоят по поводу, относящемуся к ведомству Военного министерства, стали, каждый в своей сфере, убежденными защитниками идеи легиона как чрезвычайно важной для национальных интересов Великобритании.
В политическом мире в равной степени показательно "обращение" Джозефа Кинга, а также энергичная деятельность Леопольда Эмери, которому еще предстояло сыграть, время от времени в содействии с Сесилем, чрезвычайную, по существу решающую роль в кампании Жаботинского. Единственным участком британского государственного аппарата, где Жаботинский столкнулся с непробиваемой стеной сопротивления, оставалось Военное министерство, в котором все обстоятельства складывались не в его пользу. Военный секретарь, лорд Китченер, не только решительно противился открытию палестинского фронта и пользовался в этом активной поддержкой Генерального штаба, но был и против самой идеи еврейского подразделения, — точно так же, как и специфически ирландского или Уэльского[297].
В переписке с военным министерством поражает быстрая адаптация Жаботинского к терминологии и методу дипломатических переговоров по вопросу, не имевшему, по существу, компромиссного решения.
В каждом представляемом им меморандуме его доводы обоснованы требованиями момента, продиктованными интересами обеих сторон. При этом он всегда оставался верен основополагающему принципу.
Так, в период китченеровской оппозиции восточному фронту Жаботинский без колебаний подменил Палестину Египтом, описывая территорию (помимо самой Англии), куда будет послана еврейская часть. В Египте, в отличие от Палестины, уже существовало британское военное присутствие. Если в Палестине откроется фронт, его база, естественно, будет в Египте. Если же фронт не откроется, египетская служба еврейского подразделения будет его вкладом в общее дело.
Как бы ни обернулась его кампания в целом, он в тот период несомненно достиг максимальных успехов в своем ученичестве на дипломатическом поприще — и это в атмосфере вражды и ненависти (по свидетельству того же Вейцмана) со стороны всех слоев еврейской общины. Вейцман, естественно, был осведомлен о каждом шаге, предпринятом Жаботинским.
Они безгранично доверяли друг другу; подружившись и в то же время поселившись вместе, они часто использовали возможность, как пишет в автобиографии Вейцман, потолковать подробно и предаться мечтаниям. Тем более ошеломителен отчет Вейцмана об одной памятной беседе: "Мы были в самом начале нашей работы, — пишет он, — и я сказал:
— Ты, Жаботинский, должен был бы возглавить всю пропаганду движения, устную и письменную. В этой области ты гениален.
Он посмотрел на меня чуть ли не со слезами на глазах.
— Позвольте, д-р Вейцман, — возразил он, — единственное, на что я гожусь, это политическая работа, а вы пытаетесь подтолкнуть меня в совершенно неверном направлении.
Я был безмерно поражен, поскольку политическая деятельность была как раз не подходящей для него областью, более того, он не годился и для переговоров с англичанами. Несмотря на свою исключительную дотошность, по форме выражения он был крайне нетерпелив. Ему также не хватало реализма. Он был невероятным оптимистом в своих ожиданиях и видении. И даже все разочарования, связанные с еврейским Легионом, его не изменил.[298]. На самом деле, память Вейцману явно изменила. Эти воспоминания важны в свете дальнейших между ними конфликтов.
С РАСЦВЕТОМ весны и наступлением лета произошли два события, сыгравшие решающую роль в замысле Жаботинского. Одному из них предназначалось поистине глубоко отразиться на последующих планах английских военных действий. 5 июня погиб на потопленном военном корабле "Хэмпшир" фельдмаршал Китченер. Несмотря на то что его престиж и влияние по целому ряду причин в последние месяцы его жизни заметно упали, основные положения разработанного им стратегического подхода пока не были поколеблены[299].
На посту военного министра его сменил Ллойд Джордж; Жаботинский и Вейцман решили, что, по логике вещей, следует активизировать теперь проект легиона.
По просьбе Вейцмана С. Р. Скотт передал докладную Жаботинского Ллойд Джорджу, убежденность которого в необходимости восточной кампании была общеизвестна. Поскольку Ллойд Джордж хорошо знал Вейцмана — со времен их плодотворных контактов в период производства снарядов, — Скотт представил проект как план Вейцмана. Ллойд Джордж, тем не менее, от ответа уклонился. Верхи военного министерства оставались приверженцами китченеровской доктрины, так что Вейцман и Жаботинский в своих ожиданиях скорых перемен оказались слишком оптимистичны.
По просьбе Жаботинского Джозеф Кинг обратился к новому заместителю военного министра лорду Дерби, но Дерби не согласился с доводом Кинга насчет "изменившихся обстоятельств".
Зато теперь вопрос мог быть вынесен в сферу политических дебатов.
Этому способствовала вторая решающая перемена, происшедшая тем летом и заключавшаяся в том, что терпение британского правительства по отношению к русским евреям иссякло. 29 июня министр внутренних дел объявил, что российские подданные призывного возраста, не приступившие к военной службе добровольно до 30 сентября, будут высланы в Россию. Лайонел де Ротшильд впоследствии признался Жаботинскому в своем авторстве: Сэмюэл воспользовался этим маневром, следуя его совету.
Угроза действительно оказалась чрезвычайно эффективной — но в смысле крайне негативном. Правда, в самом Ист-Энде население отнеслось к заявлению приветственно. Местная газета "Обозреватель Ист-Лондона", несомненно, выразила чувства большинства, когда в последующие недели призвала правительство выполнить угрозу.
Одобрительные голоса раздавались и в еврейской общине. Но одновременно поднялась буря протеста и в прессе, и в политических кругах. Вероятность, что беженцы, спасающиеся от политического преследования или антисемитской дискриминации, могут быть возвращены насильно в руки своих мучителей, для многих казалась неприемлемой. Не осталось незамеченным и еврейское происхождение Сэмюэла. Один из либеральных депутатов, лорд Пармэр, заявил в Палате лордов: "Если бы я был евреем, я скорее отрубил бы свою правую руку, чем вернул соплеменника-еврея в российскую тиранию".
Эта угроза была, однако, последней картой Сэмюэла. Несмотря на яростную отрицательную реакцию, он продолжал за нее цепляться.
Оказавшись в тисках дилеммы, он, несомненно, был доволен, когда министр иностранных дел сэр Эдвард Грэй попросил его встретиться с группой русских корреспондентов, расквартированных в Англии, и обсудить последствия своего постановления.
Эту встречу задумал Жаботинский — но при участии Грэя. Жаботинский пригласил к себе на квартиру полдюжины журналистов, представлявших ведущие либеральные газеты России; собравшись, они единодушно решили отправить телеграмму Грэю с просьбой об интервью. Грэй же рассудительно предоставил Сэмюэлу самому расхлебывать заваренную им кашу.
Жаботинский описал эту встречу:
"Мы собрались в одном из залов в Палате общин. Состоялся в большей степени прием, а не собрание. Сэмюэл обставил его с максимальным церемониалом. Он явился в сопровождении свиты советников и секретарей, по меньшей мере четверых. Сам он во главе длинного стола, а журналистская братия справа и слева; его ассистенты заняли места за ним. Обращался к нам он стоя, так что мы тоже поднимались, беря слово. В те времена вне России русскую прессу считали очень влиятельной"[300].
Журналисты заявили Сэмюэлу, что вместе взятые, они представляют около 80 процентов российской читающей публики и делают все возможное для поддержания в России боевого духа, выражая надежду, что демократическая Англия повлияет на русский режим. Угроза министра создает впечатление, что налицо обратное влияние. Такое впечатление, по всей вероятности, ослабит интенсивность отождествления россиян с целями союзников.
До этого момента Жаботинский (помня, что, как он слышал, Гастер охарактеризовал его Сэмюэлу как "всего лишь говоруна"), предоставил площадку своим коллегам. Но Сэмюэл, откровенно признав сложность своего положения, обратился непосредственно к нему и спросил, что следует предпринять, по его мнению.
Позиция Жаботинского по этому вопросу не была для него секретом. За несколько недель до того Жаботинский отправил ему откровенное письмо по поводу накаленной обстановки в Ист-Энде, описывал ее как "болезненную для этой страны и постыдную для евреев". Он писал: "Будучи другом и почитателем Англии, который в каждой корреспонденции в Россию приводит примеры английского духа свободы и справедливости, я поражен раздающимися угрозами бунта, столь знакомыми мне из русского опыта. С глубокой грустью я узнаю, что в Ист-Энде планируется формирование самообороны. Я убежден, что она не окажется необходимой. Но с ужасом я думаю о реакции на эту новость в России, с ее поощрением антисемитов и унижением евреев.
Чтобы разрядить эту ситуацию правительство начнет мобилизацию иностранцев в британскую армию, либо без отличий, либо в форме иностранного легиона. У меня нет ни права, ни намерения критиковать. Но я вижу свой долг в том, чтобы настоятельно заявить, что это ситуацию не исправит. Попытки вербовки как в британскую армию, так и в иностранный легион обречены на провал. Эти люди не трусы и любят Англию, но они доведены до отчаяния тревогой о судьбах своих братьев, ежедневно читая сообщения о новых страданиях. Неужто кто-либо полагает, что вербовка может быть успешной без хотя бы толики энтузиазма? Или что есть нечто соблазнительное в перспективе службы в объединении, отмеченном словом "иностранный", — словом, содержащим в себе изоляцию и ссылку, без тени достоинства национального самоутверждения?
…Ходят слухи, что некоторые влиятельные евреи Вест-Энда противятся этому естественному решению вопроса. Если это так, я могу лишь сожалеть, что они готовы подвергнуть опасности положение своих соплеменников в России только лишь из ненависти к еврейскому самоутверждению. Я осознаю и целиком принимаю во внимание, что британские евреи будут служить без отличительных знаков плечом к плечу с другими британцами, но бесполезно притворяться, что те же чувства могут мотивировать поведение людей, помнящих Кишинев"[301].
В этом же письме он просил Сэмюэла принять его для детального обсуждения ситуации, но Сэмюэл отказался. Ирония нынешнего обращения Сэмюэла за советом была им оценена в полной мере.
Жаботинский ответил, что присутствует на этой встрече как член группы журналистов и не вправе выражать свое личное мнение. Тем не менее существуют самоочевидные истины: угрозами добровольцев не мобилизовать; дух волонтерства можно разжечь только провозглашением высшего идеала. Молодежь Британии может вдохновиться любовью к родине; в то время как русский эмигрант не чувствует своей принадлежности к какой-либо стране. Он утратил Россию, а Англия ему не принадлежит. Необходимо найти идеал, способный его вдохновить, и этим идеалом должна определяться пропагандистская работа.
Сэмюэл спросил: "Кто же займется пропагандой?" Ответа на это Жаботинский дать не сумел. Он не мог вызваться на выполнение этой задачи. Не все его коллеги поддерживали проект легиона. Насколько ему было известно, его замысел не разделял ни Сэмюэл, ни, наверняка, правительство. В лучшем случае ему предстояло бы идти на компромиссы и воздерживаться даже от упоминаний единственной идеи, служившей движущей пружиной всего предприятия и, можно утверждать, всей его жизни в тот период.
Позднее он пришел к выводу, что допустил ошибку. Сэмюэл крайне нуждался в выходе из положения. Он признался делегации, что их аргументация произвела на него впечатление; его поведение свидетельствовало о том, что он готов на содействие Жаботинскому. Впоследствии Жаботинский винил свою собственную "природу". Он не мог согласиться, пишет он, пройти в едва приоткрытую дверь. "Моим подходом было стучать и колотить, пока она не распахнется. Понимаю, что это плохо, но ничего не могу поделать"[302].
И здесь Жаботинский вновь несправедлив к себе. Каким мог быть компромисс, кроме полного отказа или отсрочки требования легиона?
По существу, последствия компромиссных попыток он уже видел. В одном из пространных писем в "Джуиш кроникл", озаглавленном "Предложение компромисса", он выразил мнение, что принуждение или угрозы высылки в Россию неприемлемы. С другой стороны, было ясно, писал он, что единственный достойный выход таков: "Те, кто выбрал домом Англию, должны отправиться на защиту Англии".
Вербовка, тем не менее, должна отражать исключительно эту цель. Следовательно, нужно было сформировать отдельную часть. И он перешел затем к защите русско-еврейской молодежи, не состоявшей из "неблагодарных отлынивателей", а готовой согласиться на справедливое разрешение вопроса.
В заключение он, конечно, упомянул идею легиона, но в откровенно пессимистическом ключе: "Должен добавить, что я лично лелею мысль о создании еврейского подразделения в связи с развитием Zion Mule Corps[303]для расширенных национальных целей. Я по сю пору не теряю надежду на ее осуществление и не сдамся, пока не завершится война. Но данное письмо написано с иной задачей и попросту представляет попытку предложить приемлемый выход из опасной ситуации"[304].
"Джуиш кроникл" отреагировал предложением, что Жаботинскому следует присоединиться к вербовочной кампании; в результате Жаботинский счел нужным написать второе письмо "во избежание недопонимания".
"Я убежден, что единственная структура, в которой могут служить эмигранты-евреи, — это еврейское подразделение с еврейским именем и специфической дислокацией: в Англии, Египте и, в конечном счете, в Палестине. Если, как я надеюсь, это подразделение будет создано, я выполню свой долг и вступлю в его ряды, а также буду стремиться убедить других присоединиться. Но я ни в коей мере не симпатизирую предложенной на сегодняшний день разобщенной службе и тем более не могу быть соучастником в политической депортации; я искренне прошу вас учесть, что в своем призыве к умеренности и компромиссу я выступаю за уступки с обеих сторон, а не только со стороны еврейской"[305].
Дебаты о сэмюэловской угрозе депортации бушевали в парламенте и прессе два месяца, пока Сэмюэл, по существу, не аннулировал ее в августе. Официально он объявил, что она снова войдет в силу, если новая вербовочная кампания не увенчается успехом; но это было не более, чем спасительной проформой. Все англичане, участники состоявшихся дебатов, пришли к соглашению, что русские евреи должны служить, но добровольно. В общих чертах был также достигнут консенсус, что наградой за их службу должна быть легкодоступная натурализация[306], и много чернил было изведено на обсуждение, следует ли давать им право на получение гражданства по окончании войны или немедленно после вступления на службу.
Все оказалось напрасным. Русские не пошевелились, исключение составили созданные ими комитеты, продолжавшие протестовать против угрозы потери права на убежище, гарантируемого беженцам.
Нет сомнений, что постановление Сэмюэла, поставившее вопрос ребром, и осознание обществом необходимости выхода превратили в глазах многих идею легиона в приемлемую как выход из положения для обеих сторон. Тогда-то Жаботинский и обрел союзников чрезвычайной весомости — две самые влиятельные газеты Великобритании. "Манчестер Гардиан" выступил в редакционной статье с предложением двоякого разрешения кризиса — обеспечения русским подданным возможности выезда в нейтральные Соединенные Штаты и формирования еврейского подразделения для службы в Англии или Египте с перспективой возможного наступления в соседней Палестине. Спустя неделю "Таймс" напечатала на видном месте письмо Жаботинского о его плане легиона[307].
В высших слоях еврейской общины, тем не менее, сдвигов с позиции враждебности не наблюдалось. "Джуиш кроникл", поддерживающий идею еврейской части в составе британской армии — для службы на любом из фронтов, оставался в оппозиции к идее Жаботинского, хотя и печатал его статьи регулярно. Газета поясняла, что план Жаботинского "изобилует сложностями и вызывающими возражения моментами"[308].
Жаботинский, несомненно, синтезировал одновременное решение двух проблем. Во-первых, нельзя было допустить, чтобы растущее раздражение британского общества русскими евреями переросло в махровый, а возможно, и переходящий в насилие антисемитизм с серьезнейшими последствиями для будущего всей еврейской общины Великобритании и отголосками для всего мирового еврейства. Таким образом, он согласился войти в состав комитета, созданного Сэмюэлом по вербовке русских евреев, но теперь уже в часть исключительно для иностранных подданных. Он рассчитывал, что поскольку палестинского фронта еще не существовало, такая часть послужила бы ядром будущего легиона в самой Англии.
В комитете царил дух компромисса, порождающего отчаяния, и это отразилось на его составе: он включал Вейцмана в дополнение к Жаботинскому с одной стороны, и антисиониста Лайонела де Ротшильда и Люсьена Вольфа, с другой. Итог деятельности этого комитета был, говоря кратко, убогим.
Одновременно с этим Жаботинский, посоветовавшись с верным Джозефом Кауэном и Дэвидом Эдером, а также с группой своих сторонников в Ист-Энде, решил, что пришло время действовать на местах. Они организовали публичную вербовочную кампанию в Еврейский легион, используя формулировку, предложенную Жаботинским. Для сбора подписей они выступили со следующей декларацией: "Я, нижеподписавшийся, настоящим заявляю: если будет учрежден еврейский полк, предназначенный исключительно для двух целей, а именно: 1) охрана самой Англии, 2) операции на палестинском фронте, — я обязуюсь добровольно вступить в такой полк"[309].
Девизом должен был быть лозунг "Home and Heim", и если подписей окажется достаточно, они планировали подать прошение правительству. Гарри Фирст вместе с новым сподвижником — Ицхаком Аршавским, инженером из России, — взяли на себя организационную сторону. Джозеф Кауэн предоставил сумму, требуемую для эксперимента. С его помощью была организована ежедневная газета под названием "Unzer Tribune" ("Наша трибуна"). Среди истэндовцев было три молодых писателя, двое из которых — Ашер Бейлин и Шалом Кинский — были уже хорошо известны в идишских эмигрантских кругах; третий, Аарон Кайзер, продемонстрировал свой талант впервые в этом издании. Редактором Жаботинский хотел пригласить Гроссмана и для этого вызвал его телеграммой в Лондон. Гроссман согласился немедленно и тут же выехал. Дата первого выпуска была уже назначена: 26 сентября. Неожиданно, когда все уже было готово, Гроссман не прибыл. Иммиграционные власти в Ньюкасле не разрешили ему сойти с корабля, узнав, что до войны он четыре года провел в Германии. Чиновник, по существу, уже решил отказать ему во въезде. Только после лихорадочных переговоров в министерстве внутренних дел (Home Office), объяснений Жаботинского, что Гроссман проживал в Германии в качестве корреспондента, а затем и вмешательства Эмери, тот получил разрешение.
Тем временем Жаботинский должен был выпустить первый номер сам и приготовить вступительную статью от редакции, что он и сделал. На следующий день Гроссман, который среди членов редколлегии значился в качестве главного редактора, был ошеломлен редакционной колонкой, подписанной "М. Гроссман". Ее автор, Жаботинский, по-прежнему тревожащийся за свой идиш, предусмотрительно мобилизовал Бейлина, мастера идишского стиля, на правку статьи, "чтобы не опозорить Гроссмана"[310].
Жаботинский отправил письмо Сэмюэлу, информирующее его о планируемой кампании и создании газеты, излагая при этом конкретные задачи. Во-первых, русские евреи обязаны поступить на службу; во-вторых, они должны быть распределены в специальные группы, достаточно крупные, чтобы в случае необходимости их можно было объединить в полк; в-третьих, они должны быть предназначены для сухопутной обороны, включая доминионы, то есть Египет; в-четвертых, они должны быть организованы в боевые единицы, а не в рабочие или транспортные, и должны пройти стандартную военную подготовку; в-пятых, в случае, если Палестина будет включена в рамки британских военных действий, они сформируют свой полк[311].
И в заключение он отметил: "Естественно, вся кампания будет проводиться в националистическом и легионерном духе, с надеждой на участие в покорении Палестины как одним из основных мотивирующих факторов".
Не успело первое воззвание от группы, названной Комитет за еврейское будущее, появиться на улицах Уайтчепла и других еврейских кварталов Лондона, как Сэмюэл связался с Жаботинским, предлагая содействие своего министерства.
"Только в одном может быть оказано содействие, — сказал Жаботинский, — дайте нам официальное обещание, что если мы соберем тысячу подписей, правительство санкционирует учреждение полка для "Home and Heim". Если вы это сделаете, я ручаюсь за успех. Если нет, не скрою своих опасений: недоброжелатели скажут, что вся наша затея — подвох, что мы просто хотим выловить для правительства имена еврейских волонтеров, а тут их и схватят, разошлют по английским батальонам и отправят на бойню во Фландрию. Это, конечно, сильно помешает нашей работе"[312].
Такое обещание, однако, требовало решения кабинета министров. Более того, заметил Сэмюэл, многие евреи, и особенно сионисты, были против еврейского подразделения. Он спросил Жаботинского, можно ли помочь в чем-то другом. По его же воспоминаниям, ответ Жаботинского был "гордым, но непрактичным". Весь дальнейший ход событий в его кампании развивался бы иначе, если бы он попросил правительство о помощи в соблюдении порядка на их митингах.
Теперь же их митинги потерпели полный провал. Оппозиция организовала собственную кампанию по нарушению порядка. Первый митинг прошел мирно только потому, что, как обнаружил Жаботинский, оппозиция опасалась присутствия в зале полицейских, готовых задержать нарушителей спокойствия. Начиная однако уже со следующего, они явились, запасшись свистками, — в подкрепление "вокальным" вмешательствам. Кто-то взгромождался на стулья, кто-то их переворачивал, кто-то тащил их в конец зала и сваливал в кучу. Все это сопровождалось шумом, практически заглушавшим выступавших.
Доклад от полицейских наблюдателей утверждал, что большинство присутствующих было настроено враждебно, но Жаботинский в отчете, представленном Сэмюэлу и Артуру Гендерсону, лейбористскому члену парламента, выразившему поддержку замыслу легиона, настаивал, что большинство было готово выслушать его и его сторонников и что если бы полицейские наблюдатели согласились на его просьбу выбросить из зала тридцать с чем-то известных нарушителей порядка, появлявшихся из митинга в митинг, можно было бы восстановить спокойствие.
Поскольку же этого не произошло, беспорядок перерос в откровенную стычку. На Жаботинского и Гроссмана посыпались палочные удары, и дело кончилось бы плохо, если бы некоторые из присутствующих не окружили их защитным кольцом. Тогда-то и полиция вмешалась, но очистила зал от всех присутствующих, включая Жаботинского и Гроссмана. Толпа провожала их угрозами еще некоторое время по пути в центр города.
Практические результаты всего мероприятия, продолжавшегося четыре недели, были смехотворными: всего триста подписей. Много лет спустя Жаботинский вспоминал этот месяц как самый тяжелый на его памяти[313].
Ретроспективно, в статье "Рассказы моей печатной машинки", где он подводит итоги многим своим испытаниям, он писал: "Помнится ли тебе град камней, которым тебя встречала улица, покрывшиеся синяками лица горстки товарищей, защитивших тебя от дикой ненависти? И помнится ли тебе, что ни один уважаемый сионист с тобой даже не заговаривал?"[314]
И все же, вспоминая много лет спустя собственный просчет в реакции на предложение Сэмюэла, Жаботинский приходит на защиту уайтчеплских евреев.
"Справедливость требует признать, что во всем этом меньше всего, может быть, виновата была сама уайтчеплская масса. Она в подавляющем большинстве искренне хотела нас выслушать. Все, кто посерьезнее, и старые, и молодые, уже тогда понимали, что создалось положение, из которого нужно найти выход положительный, что отыграться вничью тут уже немыслимо. Но как они могли верить в то, что путь, предлагавшийся нами, есть путь возможный?
Со многих сторон, особенно же со стороны официально-сионистской (жалко, что приходится это сказать, но должен), им нашептывали на ухо, что мы только дурачим и себя и публику, что правительство никогда ни за что не согласится на особый полк и что вся затея, как я и предупреждал Сэмюэла, кончится подвохом.
Со стороны правительства план наш явно не нашел никакой поддержки. Ясно, что на такой почве подозрительности и сомнений уже нетрудно было шайке хулиганов создать настроение паники, запугивать каждого, кто пытался серьезно вдуматься в наш проект, что он предатель, что он помогает заманить своих братьев "не в Палестину, а в Верден".
Надо и то признать, однако, что у этого маленького хора оказался первоклассный дирижер: рука, незримо для нас размахивавшая палочкой, принадлежала тому самому приятелю м-ра Кинга м-ру Чичерину"[315].
26 октября Жаботинский написал Сэмюэлу, объявляя свою кампанию провалившейся и сообщая о закрытии газеты из-за нехватки фондов. Он заверил Сэмюэла, что он и его друзья намеревались продолжить свои усилия в Ист-Энде. Он утешался извлеченным для себя уроком: во всех последующих предприятиях обеспечивать невозможность насильственной обструкции.
Единственным из участников кампании, кто не мог остаться, был Меир Гроссман. Он покинул удобную и доходную работу в Копенгагене и явился по призыву Жаботинского, не рассчитывая на компенсацию. После закрытия газеты дел у него не оставалось, он вернулся в Копенгаген.
Неудача Жаботинского, не сумевшего выполнить обещанное, обрадовала противников его плана, но не охладила сподвижников. Его сторонники-англичане, остро осознавая трудности, связанные с любой вербовочной кампанией, быстро поняли, что причина поражения прежде всего отсутствие опыта на этом поприще. Один из дружески расположенных к нему в Ист-Энде оппонентов пояснил:
"Вы попросту не знаете, как организовываются такого рода мероприятия. Прежде всего вам следовало попросить своего друга Сэмюэла прислать на ваши собрания председателем какого-нибудь там лорда или генерала, а с ним десяток епископов, баронетов и дам — и сотню солдат, рассаженных по залу. Так обставляют свои вербовочные кампании неевреи.
Во-вторых, следовало попросить Сэмюэла напечатать ваше воззвание за государственный счет — тысячами экземпляров, а не несколькими сотнями пропагандистскими усилиями бедняков"[316].
Полным сюрпризом стали два события, разыгравшиеся в быстрой последовательности и придавшие второе дыхание борьбе Жаботинского.
В Лондон приехал Трумпельдор, безуспешно пытавшийся убедить военную администрацию в Египте не расформировывать Отряд погонщиков мулов. Однажды утром, ровно через месяц после краха истэндской кампании, он пришел к Жаботинскому и предъявил ему записку:
"Прибыли вчера в составе 120 человек и находимся в бараках N. Ниссел Розенберг".
— Кто такой Ниссел Розенберг? — спросил Жаботинский.
— Вы наверняка помните его по Габбари. Он был там одним из моих лучших сержантов".
В казармах действительно находились 120 человек из Сионского отряда погонщиков мулов, после роспуска подразделения добровольно вступили в Британскую армию. Они не были обязаны делать это, правда, по возвращении в Египет они могли быть высланы как русские подданные в Россию, под давлением консула Петрова. Но этот вариант был не очень вероятен.
Какая-то часть из них, возможно, приняла решение из экономических соображений. В конце концов, помимо горстки жителей Египта, все они были ссыльными, беженцами из лагеря в Габбари, без крова и перспектив на работу.
Может быть, рассуждал Жаботинский, их захватил военный угар, замеченный им во многих странах во время поездки по Западной Европе осенью 1914 года. Может быть, кто-то из них верил, что вступление в Британскую армию в Англии поможет в борьбе за еврейский полк, что, в сущности, и было конечной целью их добровольной мобилизации в Александрии: и это, несомненно, оправдывало их опасное путешествие морем. Их корабль действительно напоролся на мину по пути в Англию. Тем не менее в Англию они прибыли в полном составе. Жаботинский сконцентрировал все усилия на том, чтобы они и остались единой группой. Он вызвал на помощь Паттерсона с поста в Ирландии, а сам тем временем кинулся к Эмери, который, немедленно оценив важность существования готовой группы бойцов с военным опытом, стал делать все возможное, чтобы разбросать их по разным частям.
Вместе с Паттерсоном им это удалось — хотя армия, по понятным соображениям, обследуя добровольцев, приняла на пехотную службу только половину. Таким образом, шестьдесят из них были направлены в другие части. Но оставшиеся шестьдесят расквартировались в 20-м Лондонском батальоне, где из них сформировали особую роту.
Они поистине были манной небесной. Торжествующий Эмери пророчески сказал Жаботинскому: "Это, пожалуй, и есть то ядро, которого нам недоставало. Теперь надо только уметь использовать этот факт. Настроение в пользу вашего плана сейчас заметно и в правительстве, и в обществе. Смотрите, чтобы ядро оказалось прочным. Все, пожалуй, зависит от этого"[317].
Наконец-то после долгой и трудной борьбы с британскими властями Жаботинский был обнадежен. "Настроение" и вправду существовало; в немалой степени — благодаря неутомимым усилиям самого Эмери. Его интерес, первоначально пробужденный Паттерсоном, затем поддерживался логикой и энтузиазмом Жаботинского, и видя потенциальную заинтересованность Великобритании, он присоединился к осуществлению плана Еврейского легиона не просто как сторонник, но как активный участник.
Более того, как раз в это время он был назначен на исключительно влиятельный государственный пост — в результате второго значительного события той поздней осени.
6 декабря пало правительство Асквита, и премьер-министром стал Ллойд Джордж. Эмери занял должность секретаря Военного кабинета и Королевского Военного кабинета. А вскоре пролегионерский лагерь в Уайтхолле получил пополнение в лице Рональда Грэхема, которого Жаботинский познакомил с идеей легиона в Каире два года тому назад. Ему предстояло теперь занять пост заместителя министра иностранных дел — при этом палестинские дела тоже проходили по его ведомству.
Упрочившись таким образом в своей позиции, Ллойд Джордж был готов открыть фронт в Палестине, несмотря на возражения Генерального штаба, все еще цеплявшегося за теорию Китченера.
В течение всего 1916 года на египетском фронте наблюдалось значительное продвижение. В результате серии оборонительных маневров англичане оттеснили турок на Синайском полуострове; и когда Ллойд Джордж, заняв пост премьера, отправил телеграмму главнокомандующему Египетским экспедиционным корпусом генералу Арчибальду Мюррею с просьбой продолжать наступление, англичане стояли у ворот Эль-Ариша и Рафы[318]. Последовал их быстрый захват в середине января 1917 года. Таким образом, весь Синай оказался в руках англичан; у армии была база для атаки в самом центре Палестины.
Жаботинский посчитал, что настало время для очередной попытки на дипломатическом фронте. 23 января он связался с Эмери, интересуясь, стоило ли, по его мнению, ему и капитану Трумпельдору обращаться с детальным письменным проектом к членам военного кабинета, к лорду Дерби, ставшему военным министром, к м-ру Артуру Бальфуру (новому министру иностранных дел), генералу сэру Окланду Геддису, ответственному за вербовку, и т. д.
Эмери поддержал, но посоветовал Жаботинскому направить меморандум самому премьеру. Он выразил желание предварительно просмотреть проект, и копия была доставлена ему уже 24-го. 25-го он выслал подробный список поправок. Он считал, что Жаботинский должен описать историю формирования и военные заслуги Отряда погонщиков мулов, упомянув "отличия, полученные от военной администрации за их рвение, отличную дисциплину и самообладание под обстрелом". Он также считал, что Жаботинскому следует включить отчет о том, как он, снабженный рекомендациями от русских властей, благосклонно относящихся к его идее, вел переговоры с Военным министерством и министерством иностранных дел, что, по его мнению, в министерстве иностранных дел его идею рассматривают с интересом ввиду политического эффекта в Америке, но Военное министерство идее противится.
Другим его предложением было, чтобы Жаботинский упомянул, что "по личной инициативе, без всякой официальной поддержки, вы предприняли кампанию в Ист-Лондоне, не мобилизовавшей в силу отсутствия какой-либо официальной поддержки и сбора средств, добровольцев, за исключением очень немногих", и таким образом представил премьер-министру "основные факты ваших предыдущих попыток сформировать в Англии особый Еврейский полк".
Эмери посоветовал обтекаемую формулировку для этого деликатного политического меморандума: "Я полагаю, что форма, в которой вы упоминаете сионистские чаяния, может несколько встревожить министерство иностранных дел как излишне конкретная. Я бы предложил, чтобы мы оставили это неопределенным, а добавили предложение, упоминающее, что вербовочная кампания пройдет особенно успешно, если власти найдут возможным, не связывая британское правительство конкретной формой политического урегулирования будущего Палестины, воспользоваться формулировкой, благоприятствующей сионистским устремлениям"[319].
Эмери, как и Жаботинский, знал, что в любом случае ни у кого в правительстве не было сомнений в политических мотивах Жаботинского. Тот принял предложения Эмери и включил их в меморандум.
В сопроводительном письме к Ллойд Джорджу, подписанном также Трумпельдором, они поясняли, что возобновляют свое предложение в преддверии британского наступления в Палестине и в свете того, что вопрос о мобилизации иностранных евреев остается неразрешенным. Письмо завершалось на персональной ноте: "Мы берем на себя смелость добавить, что направляем это предложение Вам не только как премьер-министру, но и как человеку, знакомому, в силу своего происхождения и по опыту борьбы, с чувствами маленького народа. Мы опасаемся, что наша нация будет забыта в час подведения итогов, и мы апеллируем о предоставлении возможности документировать наши права. Мы стремимся к привилегии того же рода, какая сегодня предоставлена гражданину Уэльса, — сражаться за свою страну, сражаться, как сражается уэльсец — в собственных подразделениях, а не рассеянными и безымянными"[320]. И поскольку наступление на палестинском фронте было теперь действительностью, прошение могло стать недвусмысленным. "Правительство, — гласил первый параграф меморандума, — обязуется сформировать Еврейский полк для боевой службы в Палестине и Египте". Он должен был комплектоваться из российских евреев в Великобритании, Египте и остальных доминионах "путем добровольной вербовки или другими методами, а также по возможности из проживающих во Франции и нейтральных странах и из подданных Великобритании при изъявлении такого пожелания".
Они выражали оптимизм по поводу вероятного притока добровольцев из нейтральных стран Европы и Соединенных Штатов и отмечали, что в России сконцентрирован значительный потенциальный резерв.
Что касается офицерского состава, его формирование не должно было зависеть от расы и религиозной принадлежности, но возможность должна была быть предоставлена английским евреям, прошедшим подготовку в различных офицерских школах, присоединиться к полку на добровольных началах. Целый ряд из них, включая одного в чине подполковника, выразил Жаботинскому и Трумпельдору желание служить в еврейской части уже осенью 1916 года.
Эмери представил меморандум Ллойд Джорджу лично и уведомил 16 февраля Трумпельдора, что копии его разосланы членам Военного кабинета. "По моим сведениям, вопрос находится в стадии обсуждения и еще не решен".
По просьбе Ллойд Джорджа Эмери направил копию меморандума и в Военное министерство, с целью пересмотра предложения Жаботинского и предоставления их заключений военному кабинету. Но до обсуждения этого вопроса военным кабинетом прошло еще два месяца.
Тем временем Жаботинский предпринял шаг с далеко идущими последствиями — как положительными, так и негативными. Через день после меморандума Эмери он отправился в Хейсли Даун под Винчестером, где на учениях находился 20-й Лондонский батальон.
Там он представился его командиру, подполковнику Эштон-Паунолу, и рассказал обо всем ходе борьбы за Еврейский легион. Он объяснил важность еврейской роты для его плана и просил подполковника принять его на службу. Подполковник согласился, пожелал ему успеха и пригласил на ланч в офицерскую столовую. С течением времени он пожалел, что принял тогда приглашение. Вскоре после этого ланча он стал рядовым солдатом и чувствовал себя неловко, "стоя навытяжку перед молодыми людьми, с которыми месяц тому назад обменивался анекдотами за кружкой пива"[321].
Этот дискомфорт был наименьшей из проблем, созданных зачислением Жаботинского в армию. Просчетом был сам факт его зачисления. Какой бы обещающей ни стала в тот период перспектива создания полка, он еще не был реальностью, идея его по-прежнему вызывала сопротивление и враждебность с разных сторон, и кто мог предвидеть, какие осложнения еще предстояли? Лишая себя свободы действия и все предприятие — незаменимого вождя, он рисковал катастрофическими последствиями. Но понесенный в эти решающие месяцы урон был значительно меньше, чем следовало ожидать.
Намного серьезнее оказались осложнения позднее в Палестине.
Жаботинский не только признал спустя много лет, что его зачисление было ошибкой, он сознался, что понимал это с самого начала. Его решение не было неожиданным и импульсивным. Его частые выражения готовности служить, когда будет сформирован полк, были рефреном всей истории его борьбы.
Еще в Александрии, прощаясь с Трумпельдором перед отъездом в Европу "искать остальных генералов", он сказал, что вернется, если генерал Максвелл согласится сформировать настоящий боевой полк. Во время визита в Россию летом 1915 года он недвусмысленно предупредил своих друзей, что вступит в легион[322].
В первом письме из Лондона Паттерсону в Галлиполи он выражал надежду, что ему "выпадет честь служить под Вашим командованием"[323].
В июле 1916 года в письме в "Джуиш кроникл" он публично заявил, что выполнит свой долг и поступит на службу в легион сразу же по его сформировании[324]; спустя 6 недель, в письме Герберту Сэмюэлу по поводу планируемой им вербовочной кампании, он информирует его, что сам собирается зачислиться, поскольку призывает других поступить так же[325].
Двадцать лет спустя, в своей автобиографии, он подробно проанализировал мотивы своего решения. По его выражению, это было "отсутствием гражданского мужества"; но само по себе являлось в ретроспективе выражением исторической трагедии галута. Он пишет: "Даже сегодня (то есть, в 1938 году) у евреев нет своей военной традиции. Даже сегодня, несмотря на все усвоенное нами за прошедшие двадцать два года, еврейская общественность не желает понять, что в войне, как и в других родах занятий, кто-то должен быть вдохновителем и планировщиком…
Исполнители необходимы, но место инициаторов не среди них. Еврейские мудрецы это еще понять не успели…
В молодые годы в России мой покойный друг Гершуни, еврейский революционер, организовавший ряд террористических акций против царского режима, рассказывал, что тоже пострадал от такого непонимания. То, что без слов было ясно его русским соратникам, — что его миссией было посылать бомбометателей, а не бросать бомбы самому, — было совершенно недоступно его еврейским друзьям, он постоянно читал в их глазах молчаливый упрек: "А как же ты сам?"
Я не претендую, что обычно пытаюсь постичь, что написано в глазах моих знакомых, чтобы определить, оправдывают они или нет мои поступки. Но в этом военном предприятии у меня тоже не было ощущения какой-либо традиции, на которую можно было бы опереться. Посылать молодых людей на передовую было мне весьма внове. Я ощущал "молчаливый укор" уже давно, еще со времен Сионского корпуса погонщиков мулов. А возможно, и не только молчаливый. Мне говорили, — сам я этого в печати не видел, — что русская и американская пресса печатала статьи, характеризовавшие меня как человека, посылающего навстречу опасности других, в то время как сам я пользуюсь полной безопасностью.
После всего шума, созданного нами вокруг легиона, это отношение стало еще более заметным. Друзей у меня практически не было, даже безразличных было немного, большинство ненавидело меня всеми силами души, и сущностью этой ненависти было: "А как же ты сам?"
С ранней юности, как писатель и общественный деятель, я верил, что писатель и общественный деятель подчиняться общественному мнению не должны, что их прямая обязанность в том, чтобы оказывать на это мнение влияние. Но в трудной обстановке того времени мне не хватило внутренних сил. Я не выдержал испытания и предпринял опрометчивый шаг, причинивший моим планам урон больше, чем все мои остальные недостатки".
Просчет, по описанию Жаботинского, осложнился еще одной ошибкой. Он предпринял шаги к зачислению в армию задолго до момента предоставления Ллойд Джорджу своего меморандума. В ту зиму он познакомился с подполковником Шерли, командиром корпуса по подготовке офицеров со странным названием Бригада Артистов. Этот корпус существовал с середины XIX века и был одним из самых привилегированных в районе Лондона. Его имя отражало характер его состава, в значительной мере из интеллектуалов; и хотя после двух с лишним лет побоище на Западном фронте, сделав необходимым постоянные подкрепления, привело к потере индивидуального характера других частей, Бригада Артистов сохранила определенную ауру. Зачислиться туда было нелегко. Однажды Шерли спросил: "Если вы собираетесь зачисляться в Англии, почему бы не в ряды Артистов?"
Жаботинский выразил сомнение, что будет принят. Положения Британской армии запрещали присвоение офицерского звания иностранным подданным. Но Шерли был убежден, что в случае Жаботинского может быть сделано исключение — поскольку, по его утверждению, знание языков было ценным для командования на всех фронтах, а Жаботинский владел семью[326]. Военное министерство в этом отказало. Но Шерли, не ставя в известность Жаботинского, подал прошение вторично, и на этот раз ответ был положительным.
К тому времени Жаботинский, считая отказ окончательным, сказал бойцам еврейской роты, что будет служить с ними, и на попятный идти не хотел.
"Мои личные обстоятельства, — писал он Шерли, — усложнились не только со стороны официальной, но в какой-то степени и моральной. Боюсь, что, если я присоединюсь к части, предоставляющей радужные личные перспективы и, возможно, более легкие, это будет истолковано некоторыми как дезертирство. Кроме того, по слухам, (еврейская) рота остро нуждается в новобранцах, владеющих английским как родным языком… Я очень сожалею, что вынужден превозмочь желание служить с Вами". Подводя итог этому эпизоду, он со сдержанным юмором замечает: "Судьба легиона могла бы сложиться очень-очень по-другому, если бы я по крайней мере выбрал эту форму службы. "7 языков" могли бы обеспечить мне контакты с власть имущими, особенно если бы на мне была форма офицера с регалиями "Артистов". Вместо этого я отправился в Винчестер"[327]. Но не раньше, чем попросил разрешения у жены. Она ответила на его телеграмму односложно: "Благословляю".
Позднее она рассказала Израилю Тривусу, близкому другу семьи, что за этим ответом стояло. Она, естественно, не обрадовалась намерению Жаботинского стать солдатом. Она посоветовалась с друзьями, в своем большинстве видными сионистами. Те единодушно сказали: "Нет". Из этого она заключила, что "все они будут против него, он поступит, как и намеревался, зачем же мне присоединяться к его оппонентам? Пусть его, по крайней мере, радует, что я на его стороне"[328].
Военная служба исключала журналистскую деятельность; за день до своего зачисления он совершил последний акт высокого профессионализма. Он вручил своим издателям рукопись книги "Турция и война". В ней он обосновывал необходимость раздела Оттоманской империи, которой не суждено пережить войну, — аннексией Великобританией Палестины; он также анализировал причины, по которым Восточный фронт имел большее значение, чем Западный.
На протяжении всех испытаний, истинного чистилища 1916-го, он не только сумел завершить эту скрупулезную по своему анализу геополитическую работу, но и продолжал постоянно печататься как журналист. Он писал, как правило, по статье раз в неделю для "Русских Ведомостей" в дополнение к статьям в "Ди Трибуне" и в "Unzer Tribune". И при этом не ограничивался войной или еврейским аспектом.
Он писал на разнообразные темы, начиная от ирландского и английского театра и американского кино и до английских трудностей с рабочими местами в послевоенный период, когда демобилизованные солдаты обнаружат, что их позиции заняты женщинами; от реакции лондонцев на немецкие бомбежки до успеха итальянского поэта Лоренцо Стекетти; от ирландских проблем до эффекта английской системы частных сбережений.
Покидая вербовочный пункт с "Королевской стипендией" в кармане в первый день своей военной службы, он не мог предвидеть, что его блистательная карьера в русской прессе, начатая в ранней юности восемнадцать лет назад, завершилась навсегда. Год спустя большевистская революция положила конец либеральной прессе России. Альталена тем временем стал рядовым Жаботинским.