По возвращении из Трансиордании военный опыт Жаботинского завершился. Оставалось всего несколько недель подчищающих операций до формального завершения войны с Турцией.
В эти последние дни мировой войны его мысли могли обратиться с угрюмым удовлетворением к революционному перевороту, вызванному им в ходе еврейской истории со дня вступления Турции в войну четыре года назад.
Смелое и недвусмысленное предсказание — абсолютная уверенность, что Турция будет побеждена, и идея Еврейского легиона, странная и, казалось, неудобоваримая как для еврейского народа, так и для Великобритании, сбылась. Турция была побеждена, и раздел ее империи зависел от переговоров между победителями; неправдоподобное рождение еврейской военной части из глубины рассеяния для участия в освобождении Палестины свершилось. Что бы ни предстояло в будущем легиону и ему самому, сотворенная им история была необратима.
Это, несомненно, была пора празднований, но в своих мыслях он сосредоточивался на другом.
На заседании Сионистской комиссии он обсуждал деятельность легиона, его достижения, награды (4 человека получили медали за отвагу в бою), его испытания и потери: погибло 22 человека. Комиссия послала поздравительные письма Паттерсону, маленькую утешительную награду этому осажденному другу.
В остальном речь Жаботинского была посвящена рассмотрению печального положения дел в стране с образованием и призыву срочно искать квалифицированных преподавателей, а также вернуть в Палестину тех, кого изгнали турки.
Требовались новые, соответствовавшие времени учебники. Жаботинский подключился к работе комиссии. Ему вместе с Эдером предстояло отвечать за отношения с администрацией.
И правда, единственным жестом, признающим историческое значение момента, было письмо Жаботинского к Эмери, написанное в день перемирия с Германией. В этом письме Жаботинский поздравлял его с победой Британии и выражал восхищение британской позицией в войне — "непоколебимой, упорной, вдохновенной, полной воображения".
"Было ли это, — спрашивал он, — личным влиянием Ллойд Джорджа или, может быть, частично, влиянием того молодого секретариата в Уайтхолле, которому, помимо прочего, обязан рождением мой полк?.."
Но в том же письме содержались и просьбы о помощи. Обещание лорда Дерби — что к вопросу еврейского названия и нашивок можно будет вернуться после того, как полк зарекомендует себя в бою, — не было выполнено. Полк сражался отважно, много пострадал, понес человеческие потери и получил боевые награды. Жаботинский воззвал к Эмери — "нашему другу и помощнику с первого дня использовать свое влияние для немедленного исполнения этого обещания, автором которого, в конце концов, были вы".
Он поднял и другой вопрос. "Формирование бригады было отсрочено, и какие-то неведомые силы работают против полковника Паттерсона. Я сожалею об этом и горько за него обижен, как и все евреи Палестины. Он был безупречен и как солдат, и как человек. Никогда за всю историю не было среди нас христианского друга подобной глубины и преданности. Вы знаете, как он страдал из-за этого в Лондоне, но с тех пор он пострадал еще больше. Если вы можете разобраться и восстановить для него справедливость и позицию, которая была бы его созданием больше, чем любых еврейских инициаторов, сделайте это".
Эти дни принесли ему и большее личное удовлетворение, и он осознавал это. Его письма к Анне содержали повторяющиеся упоминания тепла и дружественности, окружавших его, — это было контрастом к годам почти полной изоляции и отторжения, пережитых в Лондоне. Его отношения с Сионистской организацией казались вполне дружескими. Он был идолом для солдат всех подразделений.
Во время визита к американцам и палестинцам на маневрах в Хельмийе он был глубоко тронут, обнаружив, что одна из "улиц" в лагере названа его именем.
Больше всего его должно было радовать отношение лондонских портных. Поначалу они его искренне ненавидели. В конце концов, именно он явился тем дьяволом, который вытащил их из их уютной английской жизни и вверг в далекую войну в далекой стране, за дело, интересующее их мало или не интересующее совсем. Постепенно, однако, они открывали для себя человека за этой дьявольской маской, его постоянную заботу об их проблемах как солдат и как личностей, его изобретательные усилия по облегчению их удела и затем его быстрое расставание с легким постом в ставке командующего и возвращение к невзгодам и опасностям фронта. Он же был удивлен и доволен, когда обнаружил в своих портных общину необычайно сознательных и аккуратных солдат, к тому же отважных.
Что касается теплых отношений с гражданской общиной, удачно, что у него была понимающая жена, не скрывавшая от него усердно поставлявшихся "друзьями" сплетен о его увлечении интересными молодыми женщинами. Снова он писал в ответ на ее сообщения о флирте, на этот раз конкретно с сестрами Берлин, Беллой и Ниной. Девушки с самого начала вызвались помогать членам Сионистской комиссии. Они были среди тех, кто стремился стать медсёстрами для легиона. В конце концов они оказались среди шести принятых.
"Протестую. О барышнях Берлин, с которыми я флиртую, я тебе написал подробнейший ответ из Иерусалима, после месяца моей болезни (нарыв на колене), когда они ходили за мной, сначала обе, а потом одна старшая — Белла. Они действительно очень милые обе. Старшая — интересная девушка около 25 лет с рыжими волосами. Младшей 22, и она более домовитого типа. Я очень дружен с обеими; это одно другому не мешает, т. к. одна в Иерусалиме, а другая в Яффе. Я бы желал, чтобы была еще третья в Хайфе, теперь, когда освободили Галилею и придется там бывать. Флирта нашего можешь не бояться, all right. Однако со свойственной мне честностью должен признаться, что остановка не за мною, но я тебе уже часто жаловался на проклятое положение "деятеля", который должен стоять "на высоте"[492].
В игривом тоне письма не чувствовались гнев и озабоченность, наполнявшие его душу и мысли из-за продолжавшихся преследований легиона и издевательств над Паттерсоном.
Когда Алленби в своих публичных заявлениях не упомянул еврейские части, он не мог сдержаться. Основатель Еврейского легиона, Жаботинский послал горький протест самому главнокомандующему.
"Наши друзья опасаются, — писал он, — что замалчивание означает неудачу и, возможно, позор. Наши враги, особенно среди арабов, открыто торжествуют и распространяют самые унизительные комментарии. Официальное молчание неизбежно подбросит угли в огонь антисемитов, которые с радостью воспользуются предоставленной возможностью заявить, что, получив шанс сражаться за Палестину, евреи оказались его недостойны. Но мы принимали участие!
Мы несли потери и получали знаки отличия. Почему это не упоминается официально?"
Он "взывал" к Алленби опубликовать официальную поправку, чтобы исправить вред, "невольно" причиненный.
Свидетельств, что последовал ответ, нет. Несомненно, тем не менее, что в его деле добавилась черная отметка.
Но он не остановился на этом. Эйфория от оптимизма Вейцмана два месяца назад испарилась при возобновлении контакта с повседневностью; и поскольку в отсутствие Вейцмана в Лондоне обязанности председателя исполнял Эдер, Жаботинский обратился к нему, чтобы дать понять, насколько серьезна сложившаяся ситуация. В письме от 30 ноября он сообщает об обстоятельствах, связанных с подачей Паттерсона в отставку, которая, писал он, "положила для меня конец всему"[493].
Он упрекал и себя, и Эдера за замалчивание враждебной политики администрации: поощрения ею арабских возмутителей и сдерживания арабов, готовых к сотрудничеству с евреями.
Это не было теоретическими рассуждениями. Каждый опрос арабского общественного мнения в тот период демонстрировал, что враждебность к сионизму отнюдь не являлась универсальной среди арабского населения. Даже десятилетия спустя опросы (включая проведенные проарабски настроенными учеными) показали, что оппозиция была представлена в основном землевладельцами (эфенди) и городским населением. Национальное чувство присутствовало лишь у немногих арабов. Все их привязанности ограничивались деревней или городом[494].
Арабы, жители деревень, составлявшие большинство населения, отличались равнодушием и чувствительность проявляли только к пожеланиям своих правителей, в данный момент — англичан[495].
Жаботинский безжалостно проанализировал ситуацию: "Дела обстоят так, что друзей у нас здесь нет; если и имеется их несколько — они бессильны; — боюсь, ни Клейтон, ни Дидс исключения в этом не составляют. Самого надежного нашего друга, уникального в нашей истории сиониста-христианина, Паттерсона, постепенно выживают". Он высказывает предположение, что Вейцману неизвестно происходящее, и спрашивает Эдера: "Полагаете ли вы, что у нас есть право на покрывательство этой игры перед Вейцманом и всем еврейским миром?"
Ему постепенно открывалась ужасающая истина:
"Расхождение между обещаниями в Лондоне и местной реальностью больше не недоразумения, а нечто совсем другое. Где гарантия, что это изменится с подменой военных властей гражданскими? Я чувствую, мой друг, что мы лжецы, и ты, и я, и Бианчини[496], мы продолжали заверять здесь людей, что все в порядке и будет в порядке, но это неправда"[497].
Спустя две недели после встречи с членами Сионистской комиссии он вынужден отправить Сайксу отчаянное письмо. Хоть Жаботинский и считал самым большим уроном для престижа Еврейского легиона сокрытие роли подразделения, письмо содержало и новую информацию: умелое "размещение наших подразделений в стороне от пунктов какого-либо значения". В Тель-Авив были направлены итальянские солдаты, в Ришоне стояли австралийцы, а гарнизоном в Иерусалиме стояли индийцы.
Полк Паттерсона направили в Рафу (в Синае). Вейцману позволили надеяться, что полку затем позволят войти в Хайфу, но пока что ни Самария, ни Иудея не видели ни одного еврейского солдата.
У Палестинского полка не было командира, он имел всего-навсего двенадцать офицеров и до сих пор после пятимесячной подготовки удерживался в Египте вместе с абсолютным большинством волонтеров-американцев.
"Палестинское еврейство, — писал он, — жертвовавшее своих сыновей с энтузиазмом, сравнимым только с первыми днями войны в Англии (численность волонтеров из Яффы и южных колоний равнялась в пропорциональном отношении доле Великобритании), чувствует пренебрежение, горькое непризнание заслуг, полно горечи и уязвлено до глубины их отцовских и материнских душ. Сама молодежь — та, что была в трауре, когда Галилея была освобождена без их участия и писала в комиссию, умоляя об отправке в Анатолию, в Константинополь, куда угодно, лишь бы получить возможность умереть за Англию и сионизм, — шлют мне теперь письма с жесткими словами горьких жалоб. Даже их офицеры чувствуют пренебрежение, и даже лучшие из них выражают сомнение в том, следует ли продолжать. Волонтеры-американцы, которых так чествовали в Америке и в Англии, чувствуют то же, они обескуражены и унижены. И, должен добавить, я опасаюсь, что их горечь найдет выход в форме, которую мы не сумеем скрыть от окружающего мира.
Вы достаточно знакомы со мной, чтобы понимать, что это я не стал бы утверждать без веских на то причин. И сам я, создавший и пестовавший это движение с непоколебимой верой, сам я спрашиваю себя, слышу вопросы других — не ввел ли я в заблуждение честных молодых людей, призвав их под британский флаг, где они столкнулись с недружелюбием и унижением?"
Более того, он предупреждал, что положение может ухудшиться. 2 ноября группу детей с их педагогами, вышедших из Старого города, на пути в Сионистскую комиссию на празднование первой годовщины Декларации Бальфура подстерегли и избили арабы. Шли регулярные приготовления к чему-то "более страшному" — а еврейские части по-прежнему удерживались вдали от еврейских центров.
Отношение к Паттерсону он описал как "замысловатую систему подколов, и унижений, и поражений, урок всем глупцам, могущим пожелать связать свою судьбу с нашей планидой. Его довели до того, что он подал в отставку, потому что чувствует себя, как и я, лжецом и фальшивкой перед лицом мирового еврейства".
Он заключил письмо страстным призывом: "Умоляю Вас предпринять что-либо, предупредить генерала Алленби до того, как случится что-нибудь, что никогда не простят евреи Палестины и мира, что-либо, что разверзнет пропасть ненависти навсегда между двумя народами, созданными для дружбы.
Я знаю, что, высказываясь, подвергаю опасности свой собственный труд, но должен высказать это, чтобы предотвратить худший и неоспоримый вред"[498].
Поведение Сайкса на заседании комиссии, как писал Жаботинский позднее Вейцману, произвело впечатление на ее членов как "нерешительное и уклончивое: он подчеркивал страхи и трудности и не выделял незыблемость декларации"[499].
Сайкс, в конце концов, был одним из самых активных создателей Декларации Бальфура и одновременно энтузиастом арабской независимости. Он решительно критиковал проявление арабского антагонизма к сионизму. Но на него произвели впечатление сообщения, полученные им в Иерусалиме, о силе арабской оппозиции; он даже послал телеграмму в Иностранный отдел, выражая озабоченность трениями между арабами и евреями[500].
Отреагировал ли теперь Сайкс на убедительный призыв Жаботинского — неизвестно, но через несколько недель он признал в беседе с
Аронсоном в Париже, что интерпретация Жаботинского была по существу справедлива. Офицеры в британской администрации, сказал он, сохраняли привязанность к исламу и враждебность к евреям[501].
Что мог Сайкс все же сделать в свете этого признания, в сфере англосионистских отношений, — угадать невозможно. Через 2 недели после разговора с Аронсоном его сразила эпидемия гриппа, свирепствовавшая в мире, и он умер спустя 2 дня. Ему было 44 года.
На этой-то стадии впервые зафиксировано политическое разногласие между Вейцманом и Жаботинским, не из-за незнания фактов, которое Жаботинский приписывал Вейцману, а из-за фундаментальной разницы характеров, впервые проявившейся в их споре о Еврейском университете пять лет назад.
Написав Эдеру, Жаботинский счел своим долгом поставить Вейцмана в известность о фактах. 12 ноября он отправил письмо на семнадцати страницах. Как официальная докладная записка оно было написано на английском, единственном общем языке членов комиссии. Письмо содержало подробное обсуждение складывающейся политики британской администрации — обзор, который Вейцман мог, несомненно, сам написать, основываясь на фактах, ему известных.
Но начиналось оно смелым пророческим заявлением, определившим основное разногласие между ними.
"Создаются прецеденты вразлад с нашими интересами. Хочу упомянуть, что есть оптимисты, настаивающие, будто ничего из могущего произойти сейчас считаться прецедентом не будет. Но боюсь, они обманываются.
Они даже противоречат нашей собственной политике. Не являлась ли отправка Сионистской комиссии созданием прецедента, установлением права? Или заложение фундамента университета?
Таким же образом события, направленные против нас, могут установить прецеденты".
Фактически он обвинил Вейцмана и Сионистскую комиссию в ошибке — неопротестовании самых первых проявлений дискриминации: состава муниципальных советов Яффы и Иерусалима.
"Все заметили это, только истолкования различались; евреи оптимистично сочли это ошибкой, арабы посчитали это намерением и сделали выводы". Во всех общественных учреждениях царит дискриминация против евреев.
"Учреждения полны местными арабскими чиновниками, а евреи — редкость, настолько редкость, что всюду, куда еврей ни обратится, ему нужно иметь дело с арабским служкой. Объясняют это тем, что евреи не владеют английским или арабским. Но многие сефарды хорошо владеют арабским, и кроме того, в таком городе, как Иерусалим или даже Яффа незнание иврита должно считаться таким же недостатком, как незнание арабского, но этого не происходит.
В результате евреи управляются и администрируются если не арабами, то арабскими руками и каналами, что создает нервозность, неуверенность, унижения и горечь, естественные при таком положении вещей.
Что касается полиции, евреи практически довольствовались низкооплачиваемыми рангами; для повышения требовался арабский, а не иврит, и требовалось ношение мусульманской фески; в Яффе желтые бляхи объявляют "Яффа" только на английском и арабском.
Когда евреи опротестовали налоговые квитанции на арабском, они получили взамен квитанции на английском — и генерал Мани, главный администратор, заявил, что квитанций на иврите не будет. На новых железнодорожных билетах не было иврита; официальная марка освобожденной Палестины была выпущена на английском и арабском.
Вся корреспонденция между правительством и арабскими учреждениями ведется по-арабски, и военные губернаторы подписывают арабские оригиналы на арабском, в то время как корреспонденция с евреями идет на английском и не всегда сопровождается переводом на иврит.
Неудивительно, что у них нет нужды в ивритских служащих! Изменится ли эта практика? Сомневаюсь. Даже если и изменится, нехорошо уже и то, что евреям приходится за эти элементарные вещи бороться".
Сам Вейцман перед отъездом в сентябре из Палестины выразил тревогу о распространенных антисионистских взглядах среди британских офицеров в Палестине, поднял этот вопрос с полковником Дидсом и убеждал в необходимости разъяснений и пропаганды.
Жаботинский с сожалением отметил, что улучшений не заметил.
Он не обвинял губернаторов и прочих официальных лиц в антисемитизме. Тем не менее он постиг и проанализировал впервые одну из коренных причин враждебности среднего британского чиновника.
"Может быть, — пишет он, — они симпатизируют и могут быть хорошими сторонниками сионизма в Англии, но когда по прибытии сюда они видят, с одной стороны, арабов, позиция которых ясна в своей простоте, представляющих тех самых "туземцев", которыми Англия правила веками без проблем и чего-то нового; с другой стороны, сионистов, проблему с головы до ног, проблему со сложностями, ощетинивающимися со всех сторон, — немногочисленных, но каким-то образом сильных и пользующихся влиянием, незнакомых с английской, но пронизанных европейской культурой, заявляющих свое право сложным образом и прочее.
Самые добросердечные из англичан ненавидят проблемы и загадки. Это и есть естественное осложнение нашего положения здесь: я начинаю опасаться, что это испортит наши отношения с британскими властями даже и по завершении военного правления".
Он продемонстрировал свою позицию примером с новым военным губернатором Яффы, подполковником Хаббардом: "В день своего приезда он вызвал к себе Гордона и заговорил о евреях вежливо, но пренебрежительно, заявил, что считает принадлежащими к стране только испанских евреев, остальные — новопришельцы и не имеют права претендовать на учет их странностей, евреи обязаны выучить арабский, являющийся "языком страны", и он сам намеревается обращаться к еврейской публике на арабском. Эдер позвонил в Отдел по управлению занятой территорией и настоял, чтобы губернатора оттуда предупредили". Но такое давление не всегда можно было оказать.
"Боюсь вас огорчить, дорогой друг, но должен сказать, что официальная позиция здесь — извинения перед арабами за оговорку господина Бальфура и усилия покаяться, всегда придерживая евреев в тени".
Сам полковник Хаббард в ответ на арабский протест против празднования 2 ноября годовщины Декларации Бальфура писал, что передавать страну евреям Англия не собирается: ответ естественный и нужный, но "представленный без необходимых оговорок, без упоминаний, что обещание Антанты евреям будет сдержано и что арабам следует прийти к согласию с евреями, потому что политика национального очага неизменна".
Все это являлось развитием принципа, с самого начала проявившегося любопытной и раздражающей деталью — когда заголовок издания "Палестинские новости" был переведен для ивритского выпуска как "Новости из Святой Земли", а затем "Новости из Страны", — все для того, чтобы не называть Палестину ивритским названием, потому что оно означает земля Израиля, так же естественно, как Англия — земля англичан.
Что касается протеста 200 арабских общественных фигур, поданного полковнику Сторрсу, его зловещий символизм был прозрачен: "Каждый, кто понимает арабов, — все без исключения здесь, — подтвердит, что им и в голову не пришло бы говорить в такой форме, если бы их не ввели в заблуждение, что декларация была по существу упразднена и только последний толчок требуется, чтобы полностью от нее избавиться. Вы должны только представить себе, что обычно в военных условиях означает протест против процессии, выражающей благодарность властям, войска которых оккупируют страну, нападки на процессию, отправка депутации для протеста против публично объявленной политики всей Антанты буквально на следующий день после ее победы; и те, кто предпринимает подобные шаги, состоят из муфтия [высокопоставленный чин в религиозной иерархии мусульман. — Прим. переводчика], мэра, назначенного англичанами, инспектора по образованию, назначенного англичанами, и других из категории, которая — особенно среди сирийцев — обычно избегает демаршей, противоречащих, по их мнению, воле властей. Они, несомненно посчитали, что в данном случае демарш не будет воспринят как противоречащий этой воле".
Точность восприятия Жаботинского привела его к далеко идущему пророчеству. "Люди идут на уступки, — писал он, — и учитывают чужие интересы, только когда понимают, что должны. Но если им ясно, что притязания соседа не подкреплены больше силой, им присуще избегать каких-либо обязательств для компромисса.
Я вынужден сказать вам с откровенностью и жесткостью, что считаю бесполезными любые попытки по взаимопониманию (в самой Палестине), пока существует извиняющаяся за декларацию политика и отношение к евреям и ивриту как недостойному элементу".
Несмотря на заявление, что он не отчаивается и не собирается заключать, будто все потеряно, и что он убежден в возможности исправления просчетов, проникновенное предупреждение о том, что еще предстоит ожидать от британских властей, содержится в заключительной части письма:
"Если бы это был лишь вопрос времени, я бы не возражал. В конце концов, терпению-то я научился за четыре года борьбы за Еврейский легион. Но опасаюсь трех вещей. Во-первых, необходимость бороться за элементарное, очевидное, само собой разумеющееся равноправие столь неожиданно и настолько противоречит всеобщему представлению о Великобритании, это разочарование повсеместно, и боюсь, распространится за границу, станет очевидным для наших недоброжелателей и будет использовано во французских интригах, в интриге об объединенном ее с Англией правлении в Палестине, во всякого рода интригах; более того, я опасаюсь, как бы даже истинные сионисты, особенно с мышлением русского склада, не отреагировали бы в русском стиле, насилием, прослышав о вещах знакомых — отсутствии равноправия и нападениях на еврейских детей.
Во-вторых, боюсь, что арабов могут побудить к действиям, после которых примирение окажется невозможным. Иерусалимская стычка была тривиальной, но случись что-либо более серьезное, особенно с пролитием крови, разразится, по моему убеждению, буря, которая потрясет всю вашу политику с Фейсалом[502] безвозвратно.
В-третьих, начинаю опасаться английской администрации, самой будущей гражданской администрации.
Существует ли на самом деле такая уж пропасть между гражданскими и военными губернаторами? Сомневаюсь.
Я скорее думаю, что у них много общего, например, нелюбовь к сложностям и естественная склонность к предпочтению темненького простачка-туземца претенциозному baboo[503], осмеливающемуся демонстрировать европейскую культуру не будучи англичанином.
И вавоо's будем мы. Бог с ними, боями за мелочи в переходной стадии, но должен предупредить, что невозможно сражаться с администрацией и одновременно проводить колонизацию в большом масштабе.
Колонизация — по существу работа, требующая полного согласия и активной помощи политической власти.
Убеждены ли вы по-прежнему, что британские чиновники, назначенные на этот пост английским министром по колониям, без какого-либо контроля еврейскими органами, чиновники, несущие ответственность исключительно перед Великобританией, а не перед еврейской организацией, выстоят перед всеми тяготами столь огромной задачи?
Сомневаюсь. Что-то в нашей ориентации ошибочно, и это говорю вам я, нашу ориентацию выстрадавший".
В заключение он перечислил несколько практических предложений:
1. Назначение просионистского (еврея или нееврея) администратора.
2. Назначение еврейского советника в военную администрацию.
3. Распределение еврейских советников ко всем губернаторам.
4. Прокламация, подтверждающая обещание национального очага.
5. Указ, устанавливающий абсолютное равенство между арабским и
ивритом во всех учреждениях, судах, изданиях, документах и т. п.
6. Равное представительство арабов и евреев в городских советах Иерусалима, Яффы, Хайфы, Тверии и Цфата; назначение нескольких мэров-евреев.
7. Еврейский полк должен получить свое имя и нашивки; бригада — сформирована под командованием Паттерсона и расквартирована во всех крупных еврейских центрах на весь период оккупации.
Он просил: "Если вы в состоянии, помогите, иначе дела здесь для всех заинтересованных лиц приобретут плохой характер"[504].
Через одиннадцать дней Жаботинский отправил Вейцману второе письмо, описывая новые эпизоды действий против еврейской общины и унижения еврейских солдат и граждан официальными инстанциями, в то время как Декларация Бальфура, если и упоминалась, то в пренебрежительных тонах — как не имеющая практического значения.
Еврейская община, "в которой, — писал он, — существовало всеобщее понимание, что все арабское брожение вызвано только этим официальным отношением, запугивалась до состояния "полнейшего галута".
Их предупреждают не двигаться, не разговаривать слишком громко, не проходить Яффские ворота и другие подобные места большими группами и даже воздерживаться от таких проявлений, как празднование взятия Иерусалима англичанами. Это положительно напоминает мне Варшаву.
Британское отношение привело арабов к агрессии, которая, по всей вероятности, выльется во что-нибудь безобразное. Следовательно, — добавляет он, — если арабы попробуют погром, ответственность ляжет на них; ответственны же те, чья политика привела, нет, вынудила дикие умы к уверованию, что такие действия возможны и даже желательны".
И в завершение еще одно предсказание:
"Если в будущем Палестиной будут править обыкновенные британские чиновники, назначенные и оплачиваемые британским правительством без всякого контроля еврейства, это правление приведет к торможению колонизации, ущемлению наших прав и унижению нашего достоинства так же, как и сейчас.
Установление каких-то "советов по еврейским делам" не спасет положение.
Иммиграция зависит не только от "еврейских дел", но и от общей политики, от дорог и железнодорожных путей, гаваней, таможен и т. п. — все либо поддерживает, либо притормаживает колонизацию".
Альтернатива выражалась просто. "Мы хотим получить контроль над выбором административного персонала во главе каждого отдела или, по крайней мере, их большинства"[505].
Через месяц Дэвид Эдер поддержал, независимо от Жаботинского, это же требование как "самоочевидное".
"Я считаю, что наши требования должны быть: полноценными и оправданными.
Нам следует получить возможность обеспечить наши национальные земли контролем над администрацией"[506].
Жаботинскому, как видно, не было известно об одном из решающих, возможно, наиболее решающем факте того периода: инициаторами формирования Мусульманско-Христианской ассоциации — арабской организации по борьбе с сионизмом и предотвращению воплощения Декларации Бальфура, — были офицеры британской администрации. Доклад, поданный ранее в Сионистскую комиссию ее отделом информации и неизвестный Жаботинскому, как видно, вызвал сначала пренебрежение; он называл ключевую фигуру в этой операции — офицера разведки в Яффской зоне капитана Брантона. В докладе приводились данные о том, что с ним сотрудничал представитель арабской знати, состоявший на службе у британцев, Али эль-Мустахим[507]. Более того, подполковник Хаббард в письме в Генеральный штаб в Каире внес предложение, которое, будь оно принято, означало бы официальное согласие на антисионистское движение.
Он предлагал, чтобы англичане организовали Арабскую комиссию — для сохранения равновесия сил между расами. "Арабы опасаются, — пояснил он, — не евреев, находящихся в Палестине, а евреев, собирающихся в Палестину"[508].
Через несколько десятилетий, когда урон был давно нанесен, сэр Уиндам Дидс, впоследствии бывший Генеральным секретарем британских гражданских властей, признался Хаиму Мергалиту Кальварскому, ведущей личности в еврейской общине, что "Мусульманско-Христианская ассоциация с самого начала пользовалась симпатиями и финансовой поддержкой британской администрации"[509].
Англичане организовали ассоциацию, которая сформировала отделения в ряде поселков. Эти отделения писали протестующие письма и меморандумы, в некоторых из них содержались самые смехотворные обвинения против евреев, утверждающие, что страна всегда принадлежала арабам, которые, как подразумевалось в некоторых протестах, были на самом деле потомками населения земли ханаанской.
Поток протестов шел одновременно в офисы местных военных губернаторов, они были подписаны несколькими десятками нотаблей и некоторыми из деревенских жителей.
Губернаторы со всей серьезностью передавали их главному офицеру по протоколу, а тот, в свою очередь, как и положено, отсылал их вместе с переводом в Лондон с комментариями, что они представляют подлинное народное проявление протеста, выражают чувства и взгляды всего арабского населения.
Более того, Клейтон, будучи по существу главным офицером по вопросам политики, приветствовал арабский протест против празднования Декларации Бальфура 2 ноября в письме в Иностранный отдел.
"Эти протесты, — писал он, — предоставили возможность для выражения чувств, безусловно существующих и недооцениваемых в полной мере. Ясно, что нееврейские элементы палестинского населения по-прежнему лелеют опасения о размахе Бальфурской декларации, которая интерпретируется некоторыми из местных евреев шире, чем когда-либо предполагалось".
Его совет в конце состоял в следующем: "Чтобы сионистская программа была проведена без серьезных трений с остальными общинами, требуется великий такт и расчет, а наиболее нетерпеливые элементы сионистов следует попридержать"[510].
Как выяснилось, Клейтон добивался отмены всей сионистской деятельности, иначе говоря, отмены Декларации Бальфура. Так сложилось, что уже на следующей неделе он получил возможность попробовать убедить правительство в Лондоне в этом своем радикальном предложении.
Вейцман подал в Иностранный отдел от имени Сионистской организации докладную записку из 9 пунктов о "Вопросах в связи с еврейской общиной в Палестине в период военной оккупации".
В ней он постулировал следующее:
Сионистская комиссия должна служить консультативным голосом по всем вопросам, связанным с еврейской общиной;
Военные власти обязуются предоставлять Сионистской комиссии всю возможную помощь в реорганизации еврейской общины;
Военная администрация предпримет все возможные меры, чтобы поощрять и увеличивать участие евреев в администрации, и комиссия получит право представлять проекты для этой цели;
Иврит должен быть признан языком евреев Палестины;
Должен быть создан Комитет по разбору всех вопросов по покупке и продаже земли;
Комиссия получит разрешение выполнять неотложные работы по благоустройству;
Комиссия должна быть уполномочена рассмотреть возможности и выступить с рекомендациями по устройству в земледельчестве еврейских солдат, выразивших намерение остаться в Палестине;
Комиссия получит разрешение на проведение работ по строительству для университетского комплекса.
Учитывая зияющую пропасть между поведением властей и задачами и ответственностью Сионистской комиссии, сформулированными в январе 1918 г. Комиссией кабинета Великобритании, эти "предложения", как они назывались официально, выглядели чрезвычайно сдержанными.
В отличие от предложенных 12 ноября Жаботинским, в них не содержалось ничего рассчитанного на сдерживание разрушительной деятельности местных губернаторов или моментов, препятствующих гражданской службе евреев или использованию иврита как государственного языка.
Вейцман не сомневался (как он писал Эдеру), что эти пункты будут приняты.
Иностранный отдел, однако, отправил их на рассмотрение генералу Клейтону, и Клейтон тут же рекомендовал отказать почти по всем из восьми пунктов. Он телеграфировал, что арабская неприязнь к сионизму возрастает и что не пришло время для какой-либо сионистской деятельности. Короче, следует заморозить Декларацию Бальфура.
Вейцман узнал, что консультировались с Клейтоном, и скорее всего, понял, кто стоял за отказом по его предложениям[511].
В ту же неделю к тому же ему представилось непреложное свидетельство, что Клейтон оказывал враждебное влияние.
В Иностранном отделе ему показали телеграмму от Марка Сайкса, находящегося в Палестине. Сайкс выражал озабоченность растущими трениями между арабами и евреями. Вейцман убедился, что ему следует отбыть в Палестину хотя бы на несколько дней; но почему-то просил разрешения на поездку Ормсби-Гора.
Даже по этому поводу Ормсби-Гор поинтересовался мнением Клейтона и Алленби, и Клейтон тут же возразил[512]. Они не хотели пребывания Вейцмана в Палестине. Вейцман так и не поехал.
Через 6 недель Клейтон и генерал Мани, главный администратор, прибыли в Англию, и Вейцман встретился с обоими. Он дал Мани свой проект и прочел каждому из них длинную лекцию о сионизме. В заключение он уверился, что оба были теперь убеждены в справедливости еврейского дела и что Палестина должна быть еврейской[513].
Но Мани не позволил ему долго пребывать под этим впечатлением. 22 января он отправил Вейцману свои соображения по проекту и привел в качестве доводов все основные антисионистские аргументы того времени. Он утверждал, что проект приведет к ухудшению взаимоотношений евреев и арабов и что земельная реформа, жизненно важная для еврейского развития, будет несправедливой по отношению к эфенди — землевладельческому классу.
Более того, он интерпретировал "гражданские и религиозные права" нееврейских общин, упомянутые в Декларации Бальфура как означающие права политического большинства для арабов. Короче, полное отрицание идеи о "справедливости еврейского дела и того, что Палестина должна быть еврейской".
Вейцман, таким образом, почувствовал себя обязанным написать ему еще одно длинное письмо-лекцию в защиту своего проекта и сионизма, но продолжал числить Мани в друзьях[514].
Необходимым дополнением к впечатлению Вейцмана явилось то, что спустя три месяца, 2 мая, не уведомляя Вейцмана, генерал Мани подал докладную, призывавшую попросту к упразднению Декларации Бальфура и замене ее декларацией. В этом случае правительство Его Величества последует пожеланиям населения страны. Клейтон отправил докладную в Иностранный отдел, присоединив записку, выражавшую его полное согласие. Он подкрепил это телеграммой спустя еще месяц — повторяя предложение перечеркнуть Декларацию Бальфура. Это для Бальфура оказалось слишком — он отмел эту идею напрочь, и, может быть, это послужило причиной, по которой Клейтона и Мани вскоре перевели с их постов[515].
Вейцман, однако, пребывал в состоянии величайшей эйфории; на то имелись причины. Он и его коллеги (включая Герберта Сэмюэля, который, оставив государственный пост, был чрезвычайно активен в сионистском движении), занимались формулированием еврейской задачи для выступления на мирной конференции. Все шло прекрасно.
У Вейцмана состоялся ланч с самим премьер-министром 11 ноября, и Ллойд Джордж выразил недвусмысленную уверенность, что Палестина должна быть под британским правлением, то есть что поддержка сионистской программы не ослабла. Бальфур тоже был полностью согласен с двумя главными сионистскими требованиями: воссоздание еврейского национального очага в Палестине и назначение Англии в качестве доверенного лица[516].
Итак, окруженный теплом британского сотрудничества и чувством партнерства, которым он наслаждался сразу после опубликования декларации, Вейцман мог оправдывать свое игнорирование серьезности британской враждебности, обскурантизма и дискриминации в Палестине, убежденный, что будущие гражданские власти все исправят.
"Когда в наших руках будет торжественное заявление союзников в пользу возвращения евреев в Палестину, — писал он а-Коэну, — мы придем с англичанами к соглашению в деталях"[517].
В то же время он остро осознавал, что дружеские отношения с британским правительством основывались главным образом на общности интересов. Так же как евреи решили, что наиболее естественными и желанными доверенными для сионистского предприятия явятся британцы, британцы нуждались в поддержке сионистов для достижения важного элемента в их имперских устремлениях: контроля над Палестиной.
"Если Эрец-Исраэль станет протекторатом Великобритании, — пишет Вейцман а-Коэну, — совершенно ясно, что в значительной мере это свершится благодаря нам, нашей пропаганде и влиянию. Америка поддержит интересы Великобритании только при условии, что Палестина будет еврейской. Я в этом убежден после подробной беседы с президентом Вильсоном и другими членами американской делегации в Париже.
Англичане осознают это и в некоторой степени признают"[518].
Его представления об отношении американцев сформировались в результате бесед с доверенным президента Вильсона и официальным делегатом на мирную конференцию полковником Хаусом. От Хауса он узнал, что американцы поддерживают еврейскую Палестину и британское попечительство, и французская агитация скорее поправила дела, а не наоборот.
"Я полагаю, что действительно можно усилить наши требования, и Англия пойдет на это, желая искренне показать миру, что она берет Палестину не для себя, а для евреев"[519].
Как бы то ни было, среди этих благопристойных дипломатических обстоятельств в глаза бросается один факт: не могло быть более благоприятного момента, чем недели перед мирной конференцией, когда сионистская пропаганда за британский протекторат шла в полный голос. Именно сейчас нужно было бить тревогу о невыносимом положении в Палестине, символом которого служило то, что, пока в Лондоне и кулуарах международных переговоров знаменем Декларации Бальфура размахивали открыто и с гордостью, в Палестине она даже не была опубликована, а ее дух ежедневно попирался и отрицался каждым действием англичан.
Вейцман не нуждался в новых сообщениях, чтобы сформулировать мнение о существующем положении. Он ясно представлял, до какой степени арабские протесты были фикцией и писал Эдеру, что "вся возня организуется британскими офицерами". Но ни на одной стадии своего пребывания в Лондоне Вейцман не поднял тревогу. Он не поднял вопроса, доминирующего в жизни Палестины, где еврейская община переживала постоянный шок и разочарование. Напротив, встречая высокопоставленных лиц в правительстве и армии (которых он перечисляет в письме к Клейтону), он сделал предметом обсуждения, по которому решил их просветить, "величайшие политические сложности, с которыми столкнулись Алленби и Клейтон"[520].
Таким образом, сделав все возможное, чтобы укрепить престиж и авторитет людей, стоящих во главе антисемитского режима, он не мог теперь оказаться непоследовательным, обвиняя их же.
Таким образом, когда в середине декабря до него дошел подробный и взволнованный отчет Жаботинского от 12 ноября, его реакцией было: хотя факты неоспоримы, Жаботинский "слишком пессимистичен"[521].
Жаботинский тем временем начал участвовать в жизни палестинской общины и в заседаниях только что сформировавшегося Палестинского национального совета. Он внес вклад в формирование предложений от палестинской общины к мировому сионистскому руководству для представления на мирную конференцию; он представил их совету на рассмотрение. В своем обращении он подчеркивал: сущность Декларации Бальфура в том, что она принята перед лицом еврейства всего мира. С одной стороны, декларация обращена к 10-миллионному еврейскому народу, с другой — против 600.000 остального населения, чьи гражданские и религиозные права будут соблюдены.
После некоторых незначительных разногласий, ответов Жаботинского на вопросы и его заключительной речи проект был принят советом 23 декабря, и Жаботинский, как член Сионистской комиссии, выслал его в Лондон.
Документ устанавливал два основных принципа: во-первых — положение о том, что Эрец-Исраэль является еврейским национальным очагом, должно получить международное подтверждение на мирной конференции. Правительства должны признать, что во всех вопросах по управлению Палестиной еврейский народ всего мира должен иметь решающий голос. Во-вторых — правительства избирают Великобританию как своего представителя, как доверенное лицо, которое получит бразды правления, с тем чтобы помочь еврейскому народу строить свой национальный очаг.
Официально страна должна на иврите называться Эрец-Исраэль, и сионистский флаг должен стать, как и флаг доверенного лица, флагом страны.
Иврит и арабский будут официальными равноправными языками.
Правительство метрополии будет назначать главу правительства, обязанностью которого станет защита прав всех граждан, независимо от расы и религии.
В согласии с этими принципами совет выдвигал предложение, чтобы Сионистская организация была признана как представитель еврейского народа по отношению к Палестине и чтобы представитель от этой организации подавал правительству метрополии список министров для службы в правлении — за исключением министра по арабским делам.
Это условие, подчеркивал Жаботинский в сопроводительном письме к Вейцману, считалось главами общины, в результате года горького опыта, обязательным для гарантии, что члены будущей гражданской администрации, не обязательно евреи, будут симпатизировать политике национального очага по контрасту с их военными предшественниками[522].
Все это время личная позиция Вейцмана целиком совпадала с этими постулатами, считавшимися палестинским руководством самоочевидностью для благоприятного правления. Поэтому они были ввергнуты в ошеломляющее недоумение, когда от Вейцмана поступила телефонограмма, что лондонское сионистское руководство не включает это положение в свой вариант проекта, готовившегося для мирной конференции.
Жаботинский отослал Вейцману рассерженное и вновь горько пророческое письмо.
"Писал уже несколько раз одно и то же, повторять нет смысла. Хотел бы только, чтобы вы поверили в одно: население глубоко оскорблено, вера утрачена, слова "обман", "швиндель"[523] слышатся на каждом шагу, наглость арабов растет с каждым днем. Не проходит 48 часов, чтобы в Рамле не произносились зажигательные речи, кончающиеся призывом к арабскому мечу! Образ действий властей в Палестине ясно говорит арабам, что декларация не подлежит осуществлению. Наши proposals, если они таковы, как были в последней Вашей телеграмме, неудовлетворительны, потому что в них нет основного: чтобы правительство Палестины назначалось по нашему списку. Я не верю в то, что это труднодостижимо, — напротив, чем больше англичане уступят нам, тем легче им будет получить Палестину. Но даже если нам в этом требовании откажут, я считаю непростительным непредъявление этого требования. Вы как будто расписываетесь в доверии к англичанам, что они, мол, будут уж выбирать дружелюбных нам людей. Вы не имеете никакого права выдавать им это свидетельство, зная хорошо, что мы тут окружены врагами и что Иностранный отдел не сделало ни шагу для улучшения положения.
Образ действий властей теперь принимает характер систематического наступления со стороны низших при систематическом попустительстве со стороны высших. Я считаю своим долгом предупредить Вас, что если это перейдет за известные пределы, то я или устраняюсь от всего, или приму меры к тому, чтобы шум из Палестины достиг до Европы.
Если Вы упрекнете меня, что я затрудняю или грожу затруднить Вашу политику, то я должен с горечью ответить, что Вы ее сами затрудняете. Может быть, это вина не Ваша, а Ваших советников, но все равно. То, что Иностранный отдел привыкает к мысли, что сионисты все переварят, понижает ценность Ваших demarches. Я удивляюсь только, как Вы этого не понимаете. Простите за резкое письмо, но я не для того участвовал в организациях самообороны в юности, чтобы теперь сидеть и спокойно смотреть, как арабам вколачивают в голову идею, что от нас можно избавиться, если дать хорошего пинка"[524].
На этой же неделе во время заседания Сионистской комиссии Жаботинский подверг критике лондонское правительство за отсутствие инструктажа для военной администрации относительно необходимости разъяснить арабам, что намерено способствовать установлению еврейского национального очага.
Если бы они предприняли это, арабы стали бы вести себя иначе.
Он призывал делегацию, отправляющуюся на Сионистскую конференцию в Лондон, сообщить на конференции о растущем подстрекательстве арабских агитаторов и оказать давление на руководство, чтобы оно предприняло более энергичные шаги в адрес правительства в Лондоне. Он не добавил ни слова критики из частной переписки[525].
Когда Жаботинский писал письмо от 22 января, ему не было известно решение, принятое по его адресу Вейцманом в начале месяца: сместить с поста представителя Сионистской комиссии на переговорах с военными властями вместе с Эдером. Нигде в письмах Вейцмана не указаны причины этого шага. 6 января он написал Гарри Фриденвальду, одному из двух американских сионистов (с Робертом Шольдом), который должен был по дороге в Палестину присоединиться к комиссии, попросту информируя его, что хочет, чтобы Шольд заменил Жаботинского[526].
Однако за неделю до того за обедом с женой и Аронсоном он обсуждал доклад, доставленный в Лондон Бианчини, в котором тот нападал на подход Жаботинского. Вейцман знал от Эдера, что хотя Бианчини поддерживал его, Вейцмана, позицию в отношении англичан, он остался в одиночестве; в комиссии мнения разделялись между Бианчини и всеми остальными. Дело было в том, что Бианчини, командующий на итальянском фронте, должен был, по расчетам итальянского правительства, представлять итальянские интересы, и у него был приказ регулярно докладывать о развитии ситуации министерству иностранных дел в Риме. Очевидное влияние, оказанное на него британскими генералами, сделало его короткий вклад более значительным.
По прибытии, вооруженный итальянскими полномочиями, он сразу же установил личный контакт с военной администрацией, был несколько раз принят Алленби в ставке главнокомандующего и часто контактировал с Мани, Сторрсом и Клейтоном.
Его изначальное убеждение, что подходящим человеком для дел с британцами будет западноевропеец вроде него, было подкреплено оказанным ему сердечным приемом.
Ему, по сути вещей, было важно иметь возможность сообщать в Рим, что он установил хорошие, даже отличные отношения со знаменитым Алленби и с заносчивой офицерской кастой.
Властям не потребовалось много времени, чтобы обнаружить, что они могут позволить себе конфиденциально выражать свое недовольство прямолинейным Жаботинским, разговаривающим с ними как с равными и настойчиво критикующим их публично. Естественно, Бианчини сам стал недолюбливать человека, "вызывающего неприятности" и, как результат, портящего идиллию отношений его, Бианчини, с англичанами[527].
В автобиографии Вейцман разделывается с Бианчини одной осторожной фразой: "Он оказался очень преданным работником, тесно сотрудничая во всех аспектах нашей работы в Палестине, но быстро создавалось впечатление, что его преданность носила итальянский, а не палестинский характер"[528].
Однако в декабре 1918 г. докладная Бианчини совпадала с тенденцией самого Вейцмана. Он признался жене и Аронсону на совместном обеде, что намеревался "пожертвовать Жаботинским"[529].
Но он был не вполне откровенен, подразумевая, что это "жертвование" Жаботинским спровоцировано предпочтением, отданным докладу Бианчини перед предупреждением Жаботинского. Над ним довлело более значительное вмешательство. Его существование было захоронено в архивах британского Иностранного департамента, ставших доступными исследователям через пятьдесят лет.
Снять Жаботинского с его поста в Сионистской комиссии просил Вейцмана генерал Клейтон. В качестве причины он назвал "крайние взгляды"[530] Жаботинского. Совершенно ясно, что англичан уже достаточное время. беспокоило непреклонное разоблачение Жаботинским их политики и поведения. К тому же они понимали, что его точка зрения отражала чувства еврейского населения в целом. Они видели угрозу в возможности широкого распространения такой позиции — тем более что ее подкреплял официальный статус Жаботинского.
Клейтон почувствовал в Жаботинском опасность для антисионистских устремлений администрации задолго до того, как получил возможность обвинить его в "крайних взглядах". Когда Жаботинский пребывал еще на фронте с полком, Вейцман написал Клейтону, что по его предполагаемом отбытии в Англию он намеревался передать Жаботинскому обязанности поддерживающего контакт со штаб-квартирой. Клейтон вежливо ответил: "Я склонен думать, что Жаботинскому лучше было бы оставаться со своим полком. Он настолько представляет Еврейский полк, что, думается, было бы ошибкой пока что его отставить"[531].
ЗАЯВЛЕНИЕ Жаботинского, что он может "все оставить", не было одномоментным импульсом. Это заявление проистекало, во-первых, из нелюбви к общественной деятельности. Общественную деятельность он считал обязательством перед своим народом, обязательством столь важным, что Жаботинский, в конечном счете, пожертвовал прекрасным положением и блестящими перспективами на русском литературном небосклоне, не говоря уже о счастье и ощущении благополучия, которые давало ему писательство. То, чем он занимался, пожертвовав всем и вдобавок терпя невыносимую враждебность, преодолевая трудности, диктовалось чувством долга.
Властные творческие порывы и идеи, их питавшие, не оставляли его. Кое-что нашло впоследствии воплощение, но большинство по необходимости подавлялось. Он, видимо, поставил себе условие, руководившее всей общественной деятельностью: не тратить время на пустые фантазии и не участвовать в мероприятиях, противоречащих его принципам.
Теперь, по завершении полковых сражений, его личная ценность заметно уменьшилась. Политическая задача, отведенная ему и Дэвиду Эдеру Вейцманом, сводилась в основном к жалобам на неприглядные дискриминационные акты и саботаж Декларации Бальфура военной администрацией. Эти жалобы приобрели безнадежно неэффективный характер, поскольку пребывание Вейцмана в Лондоне, где ему представлялась возможность говорить лицом к лицу с британским правительством, никак не повлияло на бездействие Лондона в данном вопросе. Офицеры администрации считали себя вправе игнорировать комиссию.
Убедившись, что генерал Клейтон обладал достаточной властью для подавления попыток комиссии урегулировать ее статус и даже мог воспрепятствовать визиту Вейцмана в Палестину, и продолжая при этом получать от Вейцмана поток дружественных писем, военные чиновники автоматически привычно пренебрегали жалобами и доводами.
Проявление же на этой стадии Жаботинским инициативы по обнародованию в Англии правды о происходящем в Палестине означало бы критику Вейцмана и продемонстрировало бы раскол в решающие дни перед мирной конференцией. Таким образом, руки Жаботинского были связаны.
В такой ситуации он наверняка обращался к масли "все оставить".
Его размышления неизбежно диктовались и дополнительными соображениями. На протяжении всей службы в Палестине его беспокоили денежные затруднения жены, связанные в основном с расходами на лечение Эри. Жаботинский поначалу рассчитывал, что его доход окажется достаточным — благодаря предложению от руководства Иностранного отдела писать статьи для британской прессы. Но поскольку это предложение последовало в спешке накануне его отъезда в Палестину, размеры оплаты установлены не были.
Договор не увенчался успехом. В течение месяцев он предпринимал безуспешные попытки установить размеры вознаграждения, пока не выяснилось, что кто-то в Иностранном отделе принял решение вообще не платить дополнительно.
Ему не было известно, что один из членов Сионистского комитета в Лондоне, Альберт Хаймсон, работавший во время войны в отделе пропаганды министерства иностранных дел, активно распространял слухи, будто Жаботинский на самом деле не был солдатом, а только "военным корреспондентом"[532].
Жаботинский вынужден был воспользоваться официальной поддержкой Паттерсона, чтобы разделаться с этой странной идеей. Но это оказалось не единственной неприятностью. Министерство информации сочло темы его корреспонденций неподходящими. Сам Жаботинский написал Анне, что попросту не в состоянии найти подходящие темы и затронуть сердца читающей публики, "ему чужеродной". Тем более что большая часть из того, что публику действительно интересовало, подвергалось цензуре.
Жаботинский с облегчением воспринял известие о расторжении Иностранным отделом соглашения. "Меня уволили", — писал он Анне. Какой финансовый выход был найден — неясно. Нехватки в семейном бюджете продолжали расти.
Физическое напряжение, которого требовало от Анны подвижническое участие в курсе речевой терапии Эри, также не уменьшало волнений. В довершение всего до нее продолжали доходить предостережения от дружественного и прилежного корреспондента относительно того, что ее блестящий и знаменитый муж не только наслаждается легкой жизнью, но и преследуется (и, как намекалось, успешно) роем палестинских красавиц. Имена, упоминавшиеся наиболее часто, принадлежали Белле и Нине Берлин. Белла, как ей сообщали, была самой "опасной".
Госпожа Жаботинская успокоилась бы, если бы знала, что Белла поддерживала теплую дружбу с Вейцманом, письма которого, написанные, когда она в тот же год уехала на занятия в Швейцарию, были весьма чувствительными[533].
Очевидным выходом было воссоединение. Это наверняка был единственный способ для него удовлетворить свою собственную тоску по ней и мальчику, все более непереносимую теперь, когда заботы и тяготы войны остались позади.
Для приезда Анны в Палестину существовали непреодолимые препятствия. Армия не оплатила бы ее расходы на поездку на том основании, что Жаботинский не был обычным солдатом. К тому же речевая терапия Эри, невозможная в Палестине, должна была продолжаться еще некоторое время. Мог ли Жаботинский вернуться в Лондон?
Как иностранец, английский которого, по его же мнению, был еще несовершенен по сравнению с русским, он не верил, что сумеет заняться английской журналистикой[534].
Надежда на скорое падение большевиков, еще сражавшихся за свою революцию с целым сонмом внутренних и внешних врагов была широко распространена среди представителей русской свободной прессы.
Любая русская газета несомненно приняла бы с распростертыми объятиями предложение Жаботинского стать ее иностранным корреспондентом. Подобными проектами Жаботинский мог утешаться в письмах к Анне, но вряд ли они могли стать экономической основой его возвращения в Лондон. Рассчитывать на постоянный доход он не мог. Короче, на этом этапе ни один из них не мог двинуться с места.
Анна, как видно получавшая намеренно злостные сплетни из Палестины о Белле Берлин, писала с возрастающей едкостью, пока в ноябре 1918 года не написала рассерженно, что их брак может распасться.
Жаботинский, со своей стороны, отрицает вину в неверности, он берет аванс в счет офицерского жалованья, чтобы облегчить ее материальные затруднения, чтобы уменьшить или предотвратить для нее необходимость занимать.
Он нежно отводит ее критику, его реакция может послужить примером для несправедливо обвиненных мужей (и жен). Он пишет ей, что, просматривая свою корреспонденцию, наткнулся на открытки от нее 1914 г., полные уже тогда критики, но он об этом начисто забыл.
"У меня на это короткая память, — пишет он. — Это во мне нечто неизлечимое, так что предупреждаю, что забуду и теперешние резкие письма. Я буду помнить лишь ваши печальные глаза и нежные руки, мадам, даже если вы взорветесь во гневе"[535].
Их материальное положение вдруг поправил Израиль Гольдберг, недавно прибывший из России друг, представивший план публикации книг и газеты. Он хотел, чтобы Жаботинский редактировал газету или, если она не организуется, написал роман о библейском Самсоне, давно задуманный Жаботинским. В любом случае он хотел, чтобы Жаботинский перевел на иврит оригинальные рассказы Эдгара Аллана По, чье стихотворение "Ворон" в переводе Жаботинского стало русской классикой.
Гольдберг обязался платить ему 75 египетских фунтов ежемесячно в течение 6 месяцев до июня 1919-го, и из этой суммы 50 должны были выплачиваться в Лондоне Анне[536].
Две недели спустя расследовать практические сложности организации книжного издательства из России прибыл Шломо Зальцман, тоже участвовавший в этом проекте. Он, со своей стороны, обязался платить Жаботинскому еще 6 месяцев после прекращения платежей от Гольдберга. Кроме того, Зальцман привез настоящий клад — доход от 6-го издания Бялика в переводах Жаботинского[537].
Теперь они были обеспечены на целый год, но ему пришлось остаться в Палестине.
Политический же небосклон не прояснился. Напротив, тревога Жаботинского возрастала. За две недели до второго письма к Вейцману (от 22 января) он пишет о них вкратце Анне. Арабы, пишет он, набираются смелости из-за невыполнения англичанами своих обещаний евреям. Он добавил в резких тонах: "Кишиневом это, может быть, еще не завершится, не так трагично, но так же уродливо. Я написал об этом Х.В. и думаю, он ужаснулся"[538].
Вслед за тем, в первых числах января, Давид Эдер отбыл в Англию, свалившись от истощения. На посту председателя Сионистской комиссии его сменил Элиягу Левин-Эпштейн, и Жаботинский возложил на него всю ответственность за отношения с администрацией.
Его незамедлительно удостоили дополнительными проявлениями попустительства британских властей к арабским агитаторам.
В письме от имени комиссии он доставил полковнику Хаббарду имена арабских агитаторов, выступавших на разнообразных торжествах в целом ряде мест, частных и общественных, которые он все перечислил, с призывами к насильственным методам избавления от сионистов и выражением уверенности, что британские власти "очень довольны оппозицией к евреям и окажут всемерную помощь"[539].
Хаббард никаких мер не предпринял. Аналогичное письмо, адресованное Жаботинским заместителю военного губернатора в Рамле, вызвало пренебрежительный ответ: Сионистская комиссия может подать на агитаторов в суд[540].
К этому времени он уже принял решение. 1 февраля 1919 г., за три недели до прибытия Фриденвальда и Шольда в Палестину, Жаботинский, освобожденный Вейцманом от своих обязанностей, известил Левина-Эпштейна, что выходит из Сионистской комиссии[541].
3 февраля 1919 года Всемирная сионистская организация представила силам союзников меморандум о своих требованиях для рассмотрения на мирной конференции.
Их появление на свет сопровождалось и затягивалось детальными обсуждениями с представителями британского правительства, чью поддержку надеялись обеспечить Вейцман и его коллеги. Эти обсуждения и изменения, введенные британской стороной, явно носили отпечаток влияния военной администрации в Палестине.
Вейцман воздержался от выяснения отношений с лондонской администрацией по поводу враждебного и покровительственного отношения военных властей и подавил критику, исходящую от других.
Он настаивал, что военные власти были всего лишь временным препятствием, долженствующим в недалеком будущем раствориться со всеми своими атрибутами. Верх же возьмет дух Декларации Бальфура, когда бразды правления неизбежно перейдут к гражданской администрации.
К тому времени, как убеждал он а-Коэна, сионисты сумеют "отработать детали" с британским правительством. Он, видимо, не осознавал динамику того, что насаждали Алленби и его команда, и того факта, что это оказывало быстрый и глубокий эффект в Лондоне.
Вся офицерская верхушка в Палестине, за редким исключением, была с самого начала против сионизма — либо из дремучего невежества, либо просто потому, что недолюбливала евреев. Они с самого начала решили не терять времени и противостоять целям Декларации Бальфура.
Оппозиция арабского землевладельческого класса и прочей знати оказалась очень в этом полезной.
Отправка в Лондон петиций и угроз из разных городов с сопроводительными сообщениями имела целью испугать власти достаточно для того, чтобы они отступились от декларации и по возможности распростились с ней еще до мирной конференции. Частично они добились желаемого.
В соображениях по поводу представленных на рассмотрение мирной конференции требований лондонское правительство откровенно склонялось к необходимости не разочаровывать арабов.
Из всех английских деятелей и политических фигур, участвовавших в обсуждениях в Лондоне и бомбардируемых сигналами из Палестины, только двое побывали там и разузнали что-либо о положении дел: Сайкс и Ормсби-Гор. Сайкс попытался-таки повлиять на Лондон и вмешаться в поведение администрации, но в целом он находился не в центре событий.
Ормсби-Гор сам описал настоящие размеры арабской проблемы.
"Взаимоотношения между еврейскими колонистами и арабскими крестьянами-феллахами, — сообщил он на заседании Маккавеев в Лондоне 27 октября 1918 года, — в целом вполне удовлетворительны, и еврейские колонисты сами осознают желательность сердечного сотрудничества. Основные трудности связаны с жадными эфенди, по существу не интересующимися страной и до сих пор пользовавшимися турецким правлением для подавления и захвата всего, что только можно, у беспомощного налогоплательщика, как еврея, так и араба"[542].
Но даже и он, тем не менее, нашел впоследствии затруднительным противостоять давлению Клейтона и сотрудничавших с ним. В любом случае в период перед мирной конференцией он предстает как покорный рупор правительственных колебаний.
В кампании за влияние на лондонскую администрацию офицеры военной администрации получили поле действия в свое полное распоряжение. Ничего не было предпринято для контратаки.
От Вейцмана не поступало ни слова критики по поводу дискриминации евреев, инициативы по организации арабской оппозиции или гротескного преувеличения размахов и глубины этой оппозиции. Он не предпринял ничего для разоблачения возмутительного обращения с еврейскими воинскими подразделениями, а также в своих разнообразных публичных выступлениях того времени почему-то ни разу не упомянул их достижения и жертвы.
Протесты из самой Палестины до Лондон не доходили. Сообщения, в которых руководство ишува [поселений (иврит). — Прим. переводчика] делилось своей обеспокоенностью, были погребены в сионистских архивах. И единственный голос, могущий отозваться эхом в Великобритании, — Жаботинский — был подавлен.
Таким образом, британское правительство не подстроилось под вейцмановское расписание для обсуждения "деталей". Его представители обсудили их на местах. И когда им представили проект сионистов для мирной конференции, они потребовали, чтобы радикальные изменения были внесены немедленно.
Сионистские требования приобрели решительный характер под давлением американских делегатов, чьи взгляды были близки к взглядам палестинцев. Первый вариант, представленный англичанам, содержал требование, чтобы губернатором страны был еврей, назначенный доверенным правительства по соглашению с еврейским советом и чтобы евреи составляли по меньшей мере половину в исполнительных органах управления. Иврит должен был быть официальным языком всех документов, марок и монет; еврейский шабат и религиозные праздники — официальными днями отдыха.
Эти и некоторые другие положения в таком же духе были отвергнуты англичанами. Более того, Соколова уведомили от имени Бальфура, что на этих условиях правительство мандат не примет.
Вейцман и Герберт Сэмюэль получили такой же ответ во время совещания с лордом Робертом Сесилем, Ормсби-Гором и Арнольдом Тойнби из Иностранного отдела[543].
Ормсби-Гор написал затем Соколову, умоляя, чтобы сионисты представили более короткий меморандум, который не содержал бы оскорбления чувств "большинства обитателей Палестины"[544].
В результате Вейцман, Соколов, Сэмюэль, Аронсон, Розов (русский делегат) и Де Хаос, американский делегат, три дня в Париже переделывали меморандум в соответствии с британскими требованиями, чтобы представить его на рассмотрение 3-го февраля[545].
Меморандум, представленный на мирной конференции, был краток и выдержан в общих тонах. Он призывал к признанию исторических прав еврейства в Палестине и права евреев на воссоздание там национального очага. Владение Палестиной предлагалось передать Лиге Наций, а ее доверенным должна была стать Великобритания.
Доверенный орган должен получить мандат, чтобы "создать политические, административные и экономические условия для обеспечения установления Еврейского национального очага, имеющего конечной целью формирование автономной государственности с учетом того, что не будет предприниматься ничего для ущемления гражданских и религиозных прав нееврейских общин, населяющих на сегодняшний день Палестину или права политического положения евреев в любой другой стране.
С этой целью будет поощряться иммиграция евреев и их расселение с одновременной охраной гражданских и религиозных прав нееврейского населения.
Уполномоченные власти будут в этом поддерживаться советом, объединяющим представителей мирового еврейства и еврейства Палестины".
Сопроводительный меморандум также, с одной стороны, еще раз излагал исторический фон еврейских прав на Палестину, с другой стороны — концентрировал внимание на отчаянной нужде в национальном очаге для миллионов евреев, особенно Восточной Европы. Подчеркивалось запущенное состояние земли, взывавшей к возрождению, которое могли принести только еврейская преданность, энергия и капитал.
В отдельном документе сионисты изложили свои "предложения", предназначенные в подходящее время для самих мандатных властей. Центральное требование палестинцев и американцев, к которому неоднократно призывал Жаботинский и которое нашло выражение в определении Эдера, "контроль в администрации нашего национального очага", было снято.
Вместо него документ говорил о праве еврейского народа на "справедливое представительство" в исполнительных и законодательных органах и при выборе должностных лиц.
Мандатное правительство будет назначать еврейского представителя "при консультации" с Еврейским советом Палестины.
Во всех правительственных отделах, кроме еврейского образования, роль евреев будет чисто консультативной.
Реальный контроль в двух областях, кардинально важных для сионистского возрождения — земель и иммиграции — сосредоточится в руках мандатного правительства. Для установления и распределения земельных ресурсов, — основная часть их была в государственных руках — меморандум предлагал, чтобы мандатное правительство назначило комитет, определяющий шаги, которые помогут еврейскому совету обрести владения всеми землями, позволяющими плотное заселение и интенсивное развитие. Еврейские представители "войдут в состав" этого комитета.
Относительно иммиграции меморандум действительно устанавливает, что еврейский совет должен быть уполномочен проводить в жизнь иммиграционный закон Палестины "постольку, поскольку он влияет на еврейскую иммиграцию". Но власть эта, тем не менее, должна применяться "с согласия мандатных властей и в согласии с теми условиями, которые могут быть установлены мандатными властями".
Неудивительно, что группа палестинских общественных деятелей, прибывшая в Париж в середине февраля, восприняла этот проект весьма критично, но они вынуждены были довольствоваться несколько самоуверенными заверениями Вейцмана и Соколова, что он представляет собой максимум того, что способна принять мирная конференция. Гораздо более важными, поистине решающими, как пояснили им, будут последующие обсуждения деталей, которые состоятся с Англией. "После того как мирная конференция примет наши требования, — заверили критически настроенных, — мы сможем просить большего и больше получить"[546]. В письме к жене Вейцман пояснял, что предпочитал преуменьшить административные требования, а нажим оказывать за более выгодные экономические условия"[547].
Критический и весьма щекотливый вопрос границ обсуждался в приложении к меморандуму для мирной конференции. Южная граница должна была оставаться открытой для заключительных переговоров с Египтом (в то время бывшим британским протекторатом).
По поводу северной границы, с Сирией, разногласий с Великобританией не было. Считалось общепринятым, что граница должна способствовать решению проблемы орошения Палестины, и, следовательно, должна была включать истоки Иордана, чтобы обеспечить рациональное водоснабжение.
Таким образом, предполагаемая граница проходила от точки к югу от Сидона на Средиземном море, включала реку Литани и западный склон Хермона, и тянулась на восток, не достигая железной дороги Хиджаза.
Разногласия с британцами возникли по поводу восточной границы. В многочисленных обсуждениях с ними было достигнуто соглашение, что мандатная территория включает земли к востоку от реки Иордан, в большинстве своем почти совершенно не заселенные.
Вейцман описал эту территорию после своей поездки туда в июне 1918 года:
"Край, по которому я проезжаю, юго-восточная часть Трансиордании, — представляет собой обширную степь"[548].
В плане сионистов земли Трансиордании простирались до линии за Хиджазской железной дорогой, отводя границу с Месопотамией к самой пустыне.
Экономическая важность железной дороги сама собой разумелась, так же, как и стратегическое значение.
Сам британский Военный комитет (одна из трех групп, сформированных правительством для изучения этого вопроса), поддержал просьбу сионистов.
Но правительство, тем не менее отказало, поскольку в нем господствовала идея о заинтересованности в этой дороге арабов.
Накануне составления сионистского проекта Вейцмана и Сэмюэля информировали через представителей Иностранного отдела Ормсби Гора, Арнольда Тойнби и сэра Льюиса Маллета, а затем и замминистра по международным вопросам лорда Роберта Сесиля, что правительство хочет, чтобы восточная граница прошла к западу от Хиджазской железной дороги. Успокоенные, что это все же включает большую часть плодородных земель по ту сторону Иордана в территорию Еврейского национального очага, сионисты приняли поправку без боя.
Они замечали, тем не менее, что экономическое благополучие и Палестины, и будущего арабского государства требует, чтобы у обоих был доступ к железной дороге на всем ее протяжении[549].
Важное дополнение к основному меморандуму цитировало во всей полноте выданное годом раньше заверение французского правительства о поддержке стремления сионистов установить национальный очаг для евреев в Палестине. Блеск этого заявления весьма потускнел в связи с настойчивой антисионистской кампанией, проводившейся французами и во Франции, и в Сирии. Напомнить, таким образом, об их обещаниях, казалось весьма уместно.
Но отношение Франции к сионизму было куда сложнее, чем казалось на первый взгляд. Внутренние документы французского министерства иностранных дел того периода демонстрируют укоренившуюся враждебность к еврейскому национализму.
Один из ее элементов исходил из традиционной католической доктрины, в свете которой сама идея еврейского возрождения на Святой Земле представляла открытый вызов Священному писанию. Другой отражал французскую "традицию" еврейской эмансипации и ассимиляции[550]. Третьим и, возможно, самым активным ингредиентом был тот факт, что сионизм поддерживался Великобританией.
По меньшей мере в одном случае французское правительство выдало непрошеный совет иностранному — сиамскому — правительству, что было бы неблагоразумно компрометировать себя поддержкой сионизма[551]. (Сиамцы совета не послушались).
Негативное отношение Франции подвергалось широкой критике в Великобритании и США. "Чикаго Кроникл" даже зашла так далеко, что охарактеризовала Францию как "фокус антисионистского и антисемитского влияния на Ближнем Востоке". Но нет сомнения, что имелась более прагматичная причина для этого враждебного настроения. Существовали веские причины полагать, что французы пестовали брожение среди арабов Сирии против сионизма как часть их кампании по присоединению Палестины к Сирии под эгидой Франции. Эта цель, конечно, противоречила не только поддержке Декларации Бальфура, выраженной Францией, но и соглашению Сайкса — Пико от 1916 года, которое, в конце концов, отводило значительную часть Палестины под международную зону. Британцы, в свою очередь, давно относились к пакту Сайкса — Пико как к изжившему себя, и условия Бальфурской декларации ознаменовали его официальную дезинтеграцию. Но Франция продолжала рассматривать пакт как некий "статус-кво", пока в этом районе не достигнуто окончательное соглашение. Они постоянно цитировали его в своих интересах. В то же время по примеру Великобритании они старались добиваться наиболее выгодных для себя территориальных условий, где только возможно. В обоих случаях пострадавшей стороной оказывался сионизм.
Британцы, сыграв основную и почти единственную роль в победе над Турцией, фактически владели и правили всей захваченной территорией. В глазах Франции, отличавшейся острым зрением, они вели себя как полные хозяева. Роль французов в восточной кампании в силу обстоятельств была незначительна. Они сконцентрировали усилия на кошмаре Западного фронта и к тому же из всех участников конфликта понесли самые тяжелые потери. Они гневно выражали горечь и негодование тем, что британцы воспользовались этой ситуацией так, будто сражались в одиночку и выиграли отдельную войну.
Что касается Палестины, их протесты в основном игнорировались. В Сирии, несмотря на заверения Ллойд Джорджа об отсутствии здесь британских интересов, политика Великобритании на последних этапах войны и по ее завершении заключалась в сведении французского влияния к минимуму.
По бесцеремонному выражению Т.И. Лоуренса, одного из принципиальных создателей такой политики, идея заключалась в том, чтобы "выбить французов из Сирии"[552] или, по не менее красноречивому выражению главы военного министерства лорда Мильнера, "выманить французов из Сирии"[553].
Поскольку все стороны придерживались принципа "незахвата территорий", британской стратегией стала поддержка в Сирии устремлений Хашимитской династии, а в Палестине, на тот период, — устремлений сионистов. Именно для осуществления прохашимитской политики было разыграно гигантское надувательство: приписать ведущую роль в освобождении территорий силам под предводительством эмира Фейсала. Арабское восстание под предводительством отца Фейсала Хусейна, шарифа Мекки провалилось как значительно событие. Вне собственно аравийской территории оно не получило значительной поддержки от арабов.
Ни Фейсалу, ни его британскому наставнику Т.И. Лоуренсу не удалось мобилизовать силы в Сирии. Арабы и пальцем не пошевелили, чтобы помочь наступлению Алленби.
Это отсутствие поддержки и активности, которые ожидались как арабская плата за независимость в Сирии и Месопотамии, грозило подорвать британские планы. Гениальное решение дилеммы нашлось, когда обнаружилось загадочное официальное заявление, которое, как утверждалось, было выдано в июле 1918 года группе "Семь Сирийцев" в Каире! В нем британское правительство торжественно обещало, что в районах, еще не освобожденных, обязуется признать полную суверенную независимость любой арабской территории, освобожденной от турецкого влияния в результате действий самих арабов[554].
С использованием этой формулировки был выработан механизм, в результате которого, как заключил арабский историк, "где бы британская армия ни захватила город или покорила крепость, которую затем надлежало передать арабам, наступление задерживалось, пока не вступали арабы, и победу, таким образом, можно было отнести на их счет"[555].
Этим и обосновывается дикая спешка поднять арабский флаг в городах, из которых турки уже были изгнаны англичанами. Дерайя и Алеппо представляли собой две такие легкие победы.
И как раз в Дамаске, захват которого должен был послужить кульминацией-символом арабской эмансипации и где по плану предстояло короновать Фейсала, пока французы не успели привести свои возражения, как раз здесь-то и произошла заминка. Британские силы, продвигавшиеся к Дамаску, включали австралийский контингент и получали подкрепление от
меньшей французской части. Главнокомандующий Алленби, действующий в согласии с планом, разработанным Лоуренсом и Военным отделом, отдал частям приказ не вступать в город. Предполагалось, что турки отступят без боя. Тогда-то, пока отступление будет перекрыто к северу от города британскими и союзными частями, в город войдут только шарифские подразделения Фейсала, численностью в 6000 человек и, подкрепленные в последний момент завербованными друзами и Хурани, объявят миру о своей победе и сформируют правительство.
Этот план нарушили два непредвиденных обстоятельства. Австралийский командующий, бригадир Вильсон, обнаружив, что не может перекрыть туркам путь к отступлению без захвата города, взял его, и, таким образом, Дамаск достался австралийцам.
Позднее в город вступили и британские силы под командованием полковника Бурчьера на подавление восстания против англичан и запланированного водворения Фейсала[556].
Фейсал не был коронован, но он организовал несколько шаткую администрацию, начавшую функционировать с согласия французов.
И вдруг, словно пытаясь разрубить ближневосточный гордиев узел, между главами Британии и Франции было выработано соглашение. 2 декабря 1918 года в Лондоне состоялась секретная встреча Ллойд Джорджа и Клемансо. Как позднее лаконично описывалось в сообщении французского министерства иностранных дел, — "В ходе простой беседы, без протокола и секретарей, мсье Клемансо отказался от Мосула[557] и Палестины’’[558]. Хотя соглашение окутывала атмосфера секретности и спустя полтора года Аристид Бриан издевательски описывал Клемансо как обманутого Ллойд Джорджем, нет нужды далеко искать причины согласия Клемансо.
Великобритания не должна была чем-то "компенсировать" Франции "отказ" от Палестины. Ясно, что Ллойд Джордж мог напомнить Клемансо о французской поддержке Декларации Бальфура. Впоследствии британские документы подтверждают, что Клемансо это понимал.
Что же касается его готовности вообще к компромиссу, она отражала желание завоевать большую поддержку Великобритании в будущей защите Франции на Европейском континенте[559].
С другой стороны, согласно самому Ллойд Джорджу, он снова заверил Клемансо, что Великобритания не заинтересована в Сирии.
Но где же все-таки кончалась Сирия и начиналась Палестина? Где провести границу? Франция видела смысл в том, чтобы отодвинуть ее как можно дальше к югу, в то время как англичане хотели контролировать Палестину размером как можно больше — и содержащую необходимые компоненты для жизнеспособности еврейского национального очага.
Потому-то британские посредники, применяя давление на сионистов для смягчения конституционных и административных требований, ограничивающих британский контроль в Палестине, одновременно поощряли их, когда дело касалось северной границы, описать свои требования подробно, что естественно обеспечивало британский контроль и ограничивало французскую сферу влияния[560].
27 февраля 1919 года стал знаменательным днем в истории сионизма. Сионистские требования были официально представлены Верховному Союзническому Совету — Совету десяти, представителям делегаций Великобритании, Франции, США, Италии и Японии. Сионистскую делегацию возглавляли лорд Ротшильд (которому Бальфур адресовал свое письмо от 2 ноября 1917 года), Соколов и Вейцман.
Соколов произнес трогательную речь об исторических правах еврейского народа на Палестину и призвал к установлению еврейского государства. Вейцман описал бездомность еврейского народа и представил общие черты экономического проекта Сионистской организации. Драматическим пиком дня, тем не менее, стало произошедшее после речи Сильвана Леви, формально представителя французского еврейства, но по существу представителя французского правительства. С.Леви разразился длинной атакой на сионизм.
Дебаты не разрешались, но глава американской делегации Роберт Лансинг дал Вейцману возможность сделать заявление, спросив его, что он подразумевает под термином Национальный очаг "Означает ли это автономное правительство?" — спросил он. Вейцман в ответ привел осторожно сформулированное определение: нет, мы не требуем специфически еврейского правительства. Мы требуем, чтобы под правлением этого региона в стране были установлены конкретные условия и администрация, дающие нам возможность слать в Палестину иммигрантов. Их число должно достичь 70–80 тысяч ежегодно. Мы возьмем на себя задачу по созданию школ, где будет преподаваться иврит, и по строительству еврейской жизни, еврейской настолько же, насколько жизнь в Англии английская. Когда эта национальность составит большинство населения, наступит момент заявить права на правление страной[561]. Вейцман сообщил в письме жене, что немедленно после выступления его поздравил Сонино, министр иностранных дел Италии, а также Бальфур и все остальные, за исключением французов[562].
Сионистское руководство, тем не менее, ожидал приятный сюрприз. Андре Тардье, второй французский делегат, выпустил официальное постановление, что Франция не станет возражать против "передачи Палестины под эгиду Великобритании и формирования еврейского государства".
Не менее потенциально важным был дипломатический успех Вейцмана с арабами. Его встречи с эмиром Фейсалом и его усилия по содействию Фейсалу увенчались соглашением (между Его Высочеством эмиром Фейсалом, представляющим и действующим от имени арабского королевства Хиджаза, и д-ром Хаимом Вейцманом, представляющим и действующим от имени Сионистской организации) о сотрудничестве между "арабским государством" и "Палестиной". Это было не просто постановление о взаимном признании.
Арабское государство и Палестина как Еврейский национальный очаг были приняты как должное. Статья IV утверждала открыто:
Будут приняты все необходимые меры по поощрению и стимулированию иммиграции евреев в Палестину в широком масштабе и по быстрому обустройству еврейских иммигрантов на земле путем тесного заселения и интенсивного культивирования почвы. При применении этих мер права арабских крестьян и арендующих фермеров будут соблюдаться, и им будет оказана помощь в продвижении их экономического развития.
Фейсал добавил к соглашению приписку:
"Я обязуюсь придерживаться этого соглашения, если арабов обеспечат, как я просил в моем манифесте от 4 января, адресованном британскому министру иностранных дел. Если будут приняты изменения, я не могу отвечать за неспособность выполнить это соглашение".
Не успели сионисты подать свой проект Верховному союзническому совету, как Фейсал заявил в газетном интервью, что в Палестине не может быть еврейского государства.
В ответ на незамедлительный протест Вейцмана он стал утверждать, что его неверно интерпретировали. Он-де подразумевал, что не будет еврейского государства немедленно. Он затем послал объяснительное письмо Феликсу Франкфуртеру, члену американской сионистской делегации. В письме выражалась благодарность за поддержку сионистами его дела и обещалось полное сотрудничество в "совместной работе по созданию реформированного и улучшенного Ближнего Востока". Он и его делегация были "полностью ознакомлены" с предложениями сионистов: "Мы рассматриваем их как умеренные и справедливые. Мы сделаем все для достижения их цели и пожелаем евреям сердечное "Добро пожаловать домой".
Международная конференция сионистов, которая должна была состояться до представления Верховному Союзническому Совету, открылась лишь по прошествии недели (5 марта).
Вейцман представил отчет о событиях на заседании, но не упомянул о весьма существенных изменениях в требованиях, принятых сионистским руководством под нажимом англичан. Не упоминался и зияющий разрыв между дружеской атмосферой в Лондоне и подавляющими и дискриминирующими действиями администрации в Палестине.
Там как раз в эти дни финансовый советник военной администрации полковник Вивьен Габриэль достиг соглашения с губернатором Мальты (в то время британской колонии) о приеме в Палестину нескольких тысяч мальтийских безработных.
Этот план был в конечном счете отвергнут и военной администрацией, и Лондоном. Единственным результатом стала очевидность антисионистской мании полковника Габриэля. Это его измышления стояли за отказом Сионистской комиссии в условиях для любых экономических инициатив; на нем лежала ответственность за отказ администрации разрешить евреям даже подавать заявку на съем заброшенных немецких предприятий. Габриэль, которого Жаботинский считал единственным законченным антисемитом в администрации, в отличие от антисионистов, был описан Вейцманом как человек, нанесший далеко идущий и долгосрочный урон еврейскому делу.
"Габриэль — способный человек, энергичный офицер и очень хитрый. В качестве финансового советника он пользуется большим влиянием на все отделы в правительстве и использует это влияние мастерски, чтобы вредить нашим позициям на каждом шагу. Он, более того, мобилизовал в свою поддержку католиков (наших самых ярых оппонентов) и даже мусульман. Палестина очень маленькая страна. Один способный человек на ответственном посту может причинить неисчислимый вред, и Габриэль несомненно в этом преуспел. Все случаи экономической дискриминации объяснялись влиянием Габриэля"[563].
Написано это было спустя многие месяцы, когда Габриэль уже покинул Палестину и весь урон был уже нанесен. В период его действий Вейцман еще держался за свое утверждение, что Жаботинский "слишком пессимистичен", что огорчительное поведение администрации не представляет прецедента, и что будет аннулировано, когда установится британская гражданская администрация.
Ситуация в Палестине в 1919 году отражала трагическое положение еврейского народа.
Восточную Европу, а именно Польшу и Украину, захлестывала волна погромов.
Международные протесты, не подкрепленные какими-либо санкциями, не имели эффекта. В Польше свобода и обещание грядущей независимости не укротили антисемитов. Их антиеврейские инстинкты, напротив, заострились и на независимость они отреагировали как на лицензию на убийство евреев, грабеж и поджоги их имущества.
Жаботинский, предупреждавший много лет назад польских евреев, что для них освобождение Польши лишь иллюзия и западня, и за это атакованный и изничтоженный, не был удивлен. Но это не преуменьшило и чувство беспомощности, поскольку сионистское движение не в состоянии было предотвратить или облегчить еврейские страдания.
Его разочарования были еще и приумножены из-за положения его собственной семьи. Мать и сестра с сыном были в Одессе и по-прежнему надеялись, как и многие другие, попасть в Палестину, и по-прежнему напрасно.
Зальцман повидал мать Жаботинского и сообщил ему, что она не расстается с телеграммой, которую тот прислал в декабре. Она сказала Зальцману: "Володя должен торопиться увидеть меня, я уже очень стара".
Я бы попытался добраться до них до приезда в Лондон, но не решаюсь", — пишет он Анне[564]. "Сотни тысяч людей там ждут, полные надежды, с упакованными чемоданами. Они видят во мне своего рода пророка. Что я могу им сказать? Здесь ситуация очень плоха, да и в Версале тоже, по моим сообщениям, дела не обнадеживают. Конечно, всем им следовало бы раскрыть всю правду, но не могу набраться смелости, а соврать тоже не смог бы"[565].
ПОСЛЕ формального ухода из Сионистской комиссии Жаботинский неделями заканчивал и передавал дела прибывшему в конце февраля Роберту Шольду.
Так, обнаружилась его записка Левину-Эпштейну, исполнявшему обязанности председателя, написанная после поездки в Галилею, где он посетил "кружевную школу" в Тверии.
Школе сообщили, что ей придется закрыться (подразумевалось, что из-за недостатка средств). "Я навестил это предприятие, — пишет он. — Тридцать две девочки, тяжкая работа, по мнению госпожи Берлин — лучшая в своем роде в Палестине. Будет очень жаль ее закрыть. Да и политически ошибочно, поскольку все тридцать две — сефардки, и это будет воспринято как дискриминация".
Он был также проинформирован, что печатаются новые таможенные формы: 'Только арабский, даже без английского. Необходим протест, пока не поздно".
Последний раз в качестве члена комиссии он присутствовал на заседании 12 марта. Протокол отразил разные настроения среди членов комиссии, которым предстояло оставить тяжелый отпечаток и на его жизни, и на национальных интересах. С первых минут обсуждаемые вопросы были связаны с критическими проблемами. Комендант Леви Бианчини председательствовал вместо болевшего Левина-Эпштейна. Он начал с упоминания трагического положения, при котором сионисты сами вынуждены сдерживать поток иммигрантов, поскольку для них отсутствуют экономические перспективы. Жаботинский доложил о структуре и составе сформированного им журналистского бюро и о препонах, чинимых администрацией идее независимой ежедневной еврейской газеты.
Затем, по просьбе Бианчини, Жаботинский подробно рассмотрел два наболевших вопроса: будущее батальонов и растущая интенсивность арабской кампании против евреев и Декларации Бальфура. Насущной проблемой батальонов было неизбежное: с концом войны мысли солдата устремляются к демобилизации и возврату к гражданской жизни и работе.
В Еврейском легионе многие солдаты из-за границы мечтали, тем не менее, о демобилизации не для того, чтобы возвратиться к своим гражданским занятиям, а как раз чтобы начать новую жизнь в Палестине, строя национальное отечество. Их приходилось тоже сдерживать, поскольку работы было мало, а англичане категорически отказывались (для сохранения статус-кво, что снова и снова оказывалось ложным) сделать возможным приобретение земли, на которой ветераны могли бы обосноваться. Но существовала, в дополнение, и более насущная причина для попытки отсрочить демобилизацию: национальная необходимость.
Замысел легиона по Жаботинскому был нацелен как раз на этот послевоенный период. В ходе продолжительной борьбы он вновь и вновь доказывал, что легион, помимо исторической функции освобождения страны, был жизненно необходим в конце войны в качестве гарнизона. С демобилизацией британских солдат пропорция евреев в армии могла значительно возрасти, и внутренняя безопасность страны зависела бы целиком от еврейского подразделения — создавая факт, огромный по значению, в момент, когда закладывались основы еврейского государства. Но необходимыми условиями для этого были согласие англичан, которое в то время Жаботинский и Вейцман считали само собой разумеющимся, и желание еврейских солдат оставаться в легионе.
Давид Эдер, присоединившийся к Жаботинскому в начале его борьбы за легион в Лондоне, теперь так же осознавал необходимость реализации этой идеи. Он поднял вопрос об легионе на заседании в январе, хотя до того комиссия официально избегала обсуждения судьбы воинского контингента. Жаботинский затем официально запросил ставку командующего, подчеркивая желательность отсрочки демобилизации еврейских батальонов.
Ответ гласил: применять к еврейским солдатам процедуру по демобилизации, отличную от той, которая применяется к другим солдатам Его Величества, невозможно.
Жаботинский решил, что давление следует оказывать в Лондоне, колыбели легиона, где понимали его особый характер.
Сионистское руководство в Лондоне занималось подготовкой к мирной конференции, и, может быть, потому его проект передали на рассмотрение адъютант-генералу Макдоноу только спустя два месяца.
К тому времени у англичан появилась своя причина для отсрочки демобилизации еврейских легионеров. Почти все белые части в Палестине наскоро перебрасывались в Египет, где разразились серьезные беспорядки. В Палестине остались один британский батальон, индийская часть и 5000 еврейских солдат.
Беспорядки в Египте продолжались два месяца, в течение которых среди палестинских арабов не прекращалось подстрекательство.
"Ежедневно по базарам и кофейням ходили какие-то новые люди; десятки агитаторов проникли в Палестину с юга, неизвестно за чей счет, и почти открыто (в деревнях и совсем открыто) призывали народ избавиться и от англичан, и от евреев. Окружные губернаторы и другие чиновники, с которыми часто приходилось тогда встречаться (я был одно время членом "сионистской комиссии"), не скрывали своей тревоги; в офицерских столовых говорили, что индусские солдаты получают из Индии письма с жалобами на уничтожение халифата, на порабощение Константинополя, и смотрят неласково.
Стерегли Палестину в те месяцы мы. Кроме одного Иерусалима (дальше расскажу о том, как нас в Иерусалим не пускали), все главные центры и артерии страны охранялись еврейскими солдатами. В Яффе стояли наши "американцы", в Хайфе — палестинцы; все посты вдоль железных дорог, от Романи в пустыне до Рафы на границе Египта с Палестиной, от Рафы через Газу до Яффы, от Яффы через Луд до Хайфы и дальше до Тивериадского озера, были заняты нашими.
И опасные два месяца прошли спокойно"[566].
Военный отдел выслал генералу Алленби инструкцию, благодаря которой батальоны просуществовали еще 6 месяцев.
Тем временем в феврале Жаботинский обратился с призывом к самим солдатам.
"Будущее еврейских подразделений, — писал он, — не может быть предсказано, пока мирная конференция не примет решения о будущем статусе страны.
Конечно, мы все надеемся, что Палестина окажется под британским протекторатом и что гарнизон нашей страны всегда будет включать Еврейский полк.
Мы также надеемся, что будущее Еврейского полка будет славным и что его еврейский характер выразится в его официальном имени, нашивках и языке".
К тем, кто желал оставаться в Палестине и участвовать в строительстве Эрец-Исраэль, и было адресовано его обращение. Их моральным долгом, писал он, было оставаться в батальоне, чтобы "поддержать порядок и спокойствие в нашей стране, пока решается ее будущее, и не оставлять эту священную обязанность другим".
Он подчеркивал, что миссия еврейских батальонов была важнее, чем когда-либо, но, писал он в заключении, "от каждого еврейского солдата в этот переходный период требуется поведение, достойное солдата, отличная дисциплина, бесконечное терпение и бесконечный такт".
Даже Жаботинский, при всем его остром понимании характера британского военного правления, вряд ли мог предвидеть, до какой мрачной степени солдатское терпение и такт подвергнутся испытанию в предстоящий период. В докладе на заседании Сионистской комиссии Жаботинский отметил поразительный момент: усилия удержать людей в армии подрывались "изнутри" полковником Фрэдом Самюэлем, командующим 40-м батальоном, в то время расквартированным в Хайфе. Не проконсультировавшись ни с кем из еврейского руководства, он объявил, что любой солдат будет демобилизован по представлении справки о наличии рабочего места и в любом случае он будет либерален в выдаче отпусков.
Естественно, начался поток заявлений. Некоторые палестинцы из давно основанных поселений просто вернулись к своей работе на земле, другие взяли отпуск, чтобы искать работу. Жаботинский написал Самюэлю с просьбой прекратить эту практику. Самюэль ответил, что в дальнейшем будет более строг в выдаче отпусков, но полагает, что из своих 1300 человек демобилизует 300.
Жаботинский, тем не менее, обратился к самим солдатам. Часть из них забрали свои прошения и остались в армии.
Странный обмен мнениями произошел между председателем Леви-Бианчини и Жаботинским. Бианчини, согласно протоколу, просил г-на Жаботинского "сообщить собранию известные ему определенные факты об арабском пропагандистском движении". Жаботинский в ответ дал длинный, детальный отчет об этой пропаганде, которая, предупредил он комиссию, может привести к антиеврейским выпадам. Она имела место и в печати, и в публичных выступлениях. Важным являлся факт, что центры по выпуску печатной пропаганды находились в Бейруте и Дамаске, откуда она высылалась почтой. Кампания началась к концу 1918 года — вскоре после того, как британское военное правление установилось в Сирии. Здесь редактор газеты "Сурия эль Джедида", напечатавшей манифест с угрозами "всепоглощающего пожара", был арестован, судим и оправдан. Газета затем продолжила откровенно призывать к насилию против евреев; в особенности она ориентировала свою кампанию на молодое поколение.
Другие газеты последовали ее примеру, и манифест, как оказалось, "законный", спровоцировал другие, содержавшие разнузданные антисемитские подстрекательства. Жаботинский процитировал один пример:
"Сыны Израиля, которых не терпит ни одна страна на свете, которых восемь раз убивали и резали повсюду, которые не смогли жить в согласии ни с одним народом мира, источник всего двурушничества, всех невзгод и печалей, — они теперь добиваются изгнания твоих детей из их страны и захвата, и поглощения их собственности! Дайте евреям почувствовать, что Палестина — наша страна, от которой они не возьмут ничего, пока не окрасятся багряным воды Иордана и Ярмука!"
Приведенные им примеры, как пояснил Жаботинский, не были типичными. Сирийская пресса проходила цензуру до пересылки в Палестину, и некоторая ее часть не пропускалась. Ставка командующего отказала комиссии в ознакомлении с материалами, запрещенными цензурой. Но они, несомненно, циркулировали по подпольным каналам среди арабов Палестины. За несколько дней до заседания прокламация, открыто призывающая к резне и подписанная 'Черная рука", была распространена в Яффе.
Жаботинский подчеркнул, что большая часть арабской пропаганды против сионизма не обязательно призывала к убийству евреев, но он снова повторил предостережение, направленное им ранее Вейцману и его коллегам в комиссии, предостережение, включенное им и в частные письма, — что создаваемая атмосфера походила на предпогромную атмосферу в России.
Когда Бианчини спросил, какие шаги были предприняты Жаботинским, поскольку в его руках были факты тот упомянул, что он и доктор Эдер переговорили с полковником Сторрсом, губернатором Иерусалима, и полковником Давнеем в администрации. Те направили дело лично к майору Хаббарду, губернатору района Яффы, который, в присутствии британских и двух французских офицеров заявил: "Если здесь будут бить евреев, я открою окна и полюбуюсь; милиция получит приказ не вмешиваться". Об этом инциденте комиссии сообщили французские офицеры, которые волею случая оказались евреями. Ясно, подчеркнул Жаботинский, что слова и отношение Хаббарда были известны и арабам.
Администрация приняла-таки меры после того, как это разрушительное обвинение было предъявлено одному из самых ответственных чиновников в районе. Майора Хаббарда убрали из Яффы и назначили военным губернатором Наблуса[567]. Теперь Наблус стал "признанным центром" арабской агитации.
Это был единственный шаг, предпринятый администрацией, которой, при таком ее отношении, было бесполезно адресовать призывы о помощи в дальнейшем или сообщать какую-либо информацию.
В ответ Бианчини разразился подробной и крайне критической речью по адресу Жаботинского. Его никак не поколебала новая, все ухудшающаяся обстановка, сложившаяся после письма Вейцману четыре месяца назад, в котором он изничтожал Жаботинского и преуменьшал его предостережения. В то время Эдер, бывший на короткой ноге с британскими генералами, предупредил Вейцмана, что сообщение Бианчини о том, что "арабская позиция описывается в более мрачных тонах, чем того заслуживает, с целью вынудить вас смягчить ваши требования" сделано "под давлением".
Эдер подчеркнул, что сам настаивает, чтобы "на мирной конференции с нашей стороны не было уступок"[568].
Теперь же, на заседании комиссии, Бианчини перебил замечания Жаботинского, протестуя против сравнения условий в Палестине и России. Они были совершенно разными. "Его положение позволяло ему выразить в этом заверения комиссии" гласит протокол. Он полагает, обстоятельства "для нас вовсе не дурны". Жаботинский, намекал он, несколько несправедлив к арабам и английским властям.
Он заверил комиссию, что Лондон полностью осведомлен о происходящем. Он сам сообщил все в ноябре. Затем туда направила свой доклад делегация еврейской общины, а затем — доктор Эдер. В Лондоне, заявил он, "мы имеем прикрытие". Он, тем не менее, предпринял шаги и в самой Палестине и на основании информации, представленной Жаботинским, "быстро добился от администрации больше, чем лейтенант Жаботинский пытался получить за все это время". Он беседовал два часа с полковником Сторрсом и "получил от него гарантии, что, пока он (Сторрс) находится здесь, ничего с евреями не случится". Он также проинформировал Сторрса о других моментах, и результаты уже были получены в отношении губернатора Яффы (полковника Хаббарда). В будущем обещано и другое. Детали он не уточнял.
Он также "повидал генерала Мани", главного администратора, человека честного, и представил ему полную картину. Суть ее исходила от
Жаботинского. Генерал Мани дважды заверил его, что "ничего не может случиться". "Администрация была очень признательна за любую информацию", — сказал он и принял меры согласно совету комиссии. Достигнуто соглашение, что между Сионистской комиссией и представителями администрации раз в неделю будут происходить консультации.
Столкнувшись с надменным тоном Бианчини и поразительным пренебрежением к неоспоримым фактам в обзоре Жаботинского, тот отреагировал хладнокровно. Сказал, что "очень рад" слышать, что, по мнению председателя, есть надежда на улучшение положения. Он желает, тем не менее, предостеречь комиссию, что обещания Мани и Сторрса не представляют собой солидных оснований надеяться. Необходимо более твердое поведение властей. Он настаивает, что надо предпринять разоружение арабов. Необходимо провести обыски, оружие должно быть собрано и конфисковано (Эдер рекомендовал то же самое Вейцману в письме от 28 ноября). "Для нас очень важно избегать любого брожения в Палестине, — сказал Жаботинский. — Итальянцы к нам на помощь не придут. Арабы должны раз и навсегда убедиться в твердой позиции властей".
Он представил комиссии список мер для противодействия антиеврейской пропаганде среди арабов:
1. Призвать ставку командующего обратить внимание на пропагандирование погромов в Палестине.
2. Требовать полного разоружения арабского населения.
3. Просить расквартировать еврейских солдат, как можно большей численностью, во всех крупных еврейских центрах: Иерусалиме, Хевроне, Яффе и колониях, Хайфе и колониях, Тверии и Цфате и их колониях.
4. Просить, чтобы исключительно еврейская полиция и жандармерия были представлены в еврейских кварталах Иерусалима.
5. Просить о выпуске официальной прокламации в поддержку Декларации Бальфура.
6. Информировать ставки командующего, что в случае, если меры не будут приняты незамедлительно, чтобы антиеврейские выпады стали невозможными, комиссия сочтет политику местных властей недружественной и подаст официальную жалобу в высшие инстанции.
7. Требовать, чтобы возобновились просионистские статьи в "Палестинских новостях", согласно данным обещаниям.
В дополнение он предложил комиссии ряд действий в отношении легиона. Прежде всего он просил обращения комиссии к легионерам с призывом оставаться в армии; прошения в Генеральную ставку об информировании комиссии о каких бы то ни было планах по демобилизации еврейских солдат; была и просьба о переводе Тридцать восьмого батальона из Раффы в какой-либо еврейский район.
Он призвал комиссию также издавать для солдат еженедельный бюллетень на иврите и английском.
Свою критику Жаботинского Бианчини откровенно адресовал прибывшим американцам, чтобы, как он сказал, им стало ясно о существовании разных мнений. В протокол занесена только одна реакция — Роберта Шольда, который сказал, что имел возможность работать с Жаботинским больше, чем остальные, и, по его мнению, Жаботинский "проделал отличную работу".
Единственное замечание Бианчини могло быть поддержано всеми палестинскими членами комиссии: что генерал Мани — человек честный. Генерал продемонстрировал честность в высшей степени в том, как вел себя в отношении еврейской общины. Он не прятал и не маскировал свои чувства. Он открыто вел дискриминационную политику против иврита. Когда представился случай, генерал остроумно продемонстрировал, что он не просто против сионизма из политических соображений, но относится с презрением к самому еврейскому национальному чувству: на концерте в Иерусалиме, когда присутствовавшие встали во время исполнения "а-Тиквы", как они вставали во время исполнения "Боже, храни короля", Мани остался сидеть с военной выправкой, и члены его ставки, по его приказу, остались сидеть тоже.
Ничто из происходившего в последующие после заседания комиссии дни не сделало правдоподобными заверения Бианчини по поводу намерений арабов и обещания британских чиновников. Напротив, на следующем заседании спустя восемь дней (Жаботинский не присутствовал) были представлены дополнительные факты в подтверждение того, что арабы угрожают евреям насилием и формируют для этого организационные структуры. Здесь тоже нет свидетельств того, что комиссия обсудила конкретные предложения Жаботинского о необходимых действиях. Она довольствовалась тем, что воззвала о помощи к Вейцману. Фриденвальд, новый исполняющий обязанности председателя, послал ему детальный доклад с нарочным. Вейцман ответил из Парижа 7 апреля: "Мы принимаем все меры здесь и выступили с предупреждением властям о серьезной напряженности в Палестине. Надеюсь, меры будут срочно приняты".
В письме содержалось неожиданное замечание. Вейцман отмечал, что дела в Париже двигались хорошо "и многое зависит от благополучия в Палестине"[569]. Это свидетельствует о значительной перемене в представлениях Вейцмана. События в Палестине, таким образом, являли собой непреходящее явление, не составляющее прецедента и изменяемое с установлением гражданской администрации. Здесь он представляется еще большим "пессимистом", чем Жаботинский: влияние палестинских событий видится ему немедленным, а не отсроченным до установления гражданского режима. Это неожиданное осознание, по-видимому, было связано с его свиданием с Бальфуром 1 апреля и разъяснительным письмом Бальфура. Это письмо вызвало серьезные опасения.
Почти год Вейцман избегал доводить до сведения правительства, в какой степени военная администрация (на некоторые грехи ее он жаловался, впрочем, несколько раз) непосредственно ответственна за напряженность между евреями и арабами. Получив докладную от Жаботинского от 12 ноября, он пренебрег его советом и предостережением и последовал совету Клейтона снять Жаботинского. Более того, он продолжал восхвалять верхушку администрации. Обо всем этом Бальфур был осведомлен. Поэтому неудивительно, что Бальфур, которому Вейцман цитировал Клейтона, читал доклады Клейтона уважительно и внимательно.
И теперь Бальфур в своем письме занял позицию, которую Клейтон постоянно навязывал Лондону, — что за трения ответственность лежит на евреях. Эти "крайние" высказывания в Палестине и за ее пределами провоцировали брожение в дополнение к растущим страхам арабов от ожидаемой экспроприации и политического подавления евреями. Следовательно, это евреям следовало менять свое поведение, и Бальфур призывал Вейцмана принять к тому меры[570].
Письмо Бальфура к Вейцману (от 3 апреля) отражает значительный успех верхушки военной администрации в кампании по отлучению друзей сионизма в правительстве в Лондоне. Она теперь решительно возобновила попытки обкорнать крылья еврейским батальонам и, по всей видимости, озлобить их состав. С ростом неприятностей в Египте, арабской подстрекательской кампании, организованной из Сирии и в полном размахе в Палестине, они расквартировали 5000 легионеров, составлявших почти весь гарнизон в стране, — охранять дороги и железнодорожные пути и армейские лагеря и установки. Они также прислали 40-й батальон на подступы к Хайфе, что было исключением в принятой ими политике держать еврейские войска в стороне от еврейских населенных пунктов. Теперь же вдруг солдатам батальона, состоявшего в основном из палестинцев, были запрещены визиты в город. Генеральная ставка разъяснила командирам, что это было шагом к умиротворению арабов ввиду неуправляемого поведения некоторых солдат по отношению к арабским гражданам.
Это был жалкий предлог. Арабские старейшины организовали кампанию жалоб на еврейских солдат английским властям: практически ни одна из жалоб оснований не имела. Стычки, изредка имевшие место, были не больше, чем кулачные бои. Жаботинский описывает их весьма любопытные причины:
"Больше всего недоразумений бывало у второй части палестинских добровольцев — у той, которая сама выросла в "восточной" обстановке. Против арабов эти молодые люди ничего не имели, напротив — чувствовали себя с ними, как дома, совсем по-приятельски, и арабским языком владели в совершенстве. Отсюда и все горе. Начиналось с того, что солдат в отпуске встретил знакомого, поздоровались, обнялись, пошли в кофейню, выпили, сыграли партию; при этом сначала подтрунивали друг над дружкой, — что бывает и у самых близких друзей — потом поругались, а в конце подрались"[571].
Объяснение британцами закрытия Хайфы могло бы быть принято, если бы не тот факт, что администрация не принимала никаких мер при стычках арабов с другими, нееврейскими, солдатами, — например, австралийские солдаты сожгли целую деревню Сарафанд, совсем вблизи генеральной ставки Алленби, убив несколько арабов в отместку за пристреленного товарища[572].
Остатки доверия к англичанам были рассеяны следующим шагом Генеральной ставки против еврейского батальона и, по существу, против всей еврейской общины.
6 апреля Главный администратор генерал Мани издал указ: Иерусалим в пределах городской стены объявляется закрытым для еврейских солдат с 14-го по 22 апреля включительно.
Даты представляли собой дни Пасхи, одного из трех праздников, когда религиозная традиция предписывает восхождение в Иерусалим, радостный обряд со времен Храма. Генерал Мани (и уж наверняка полковник Габриэль, который, по мнению Жаботинского, полностью доминировал над Мани) хорошо осознавал, какой это будет удар по еврейской общине. Паттерсон был возмущен. "Не могу представить себе, — писал он, — большей провокации для еврейских солдат, или большего оскорбления. Такого унизительного указа не появлялось со времен императора Адриана"[573].
Нет сомнений, что указ был рассчитанным вызовом. Жаботинский снова выступил с предостережением. Он снова ощутил запашок России. "Я хорошо знаю царскую Россию, — писал он позднее в письме Совету армии Великобритании, — но даже там подобные акты религиозного преследования были бы невозможны"[574].
Он призвал Сионистскую комиссию потребовать отмены указа.
Руководство комиссии, вновь прибывший исполняющий обязанности председателя Фриденвальд и Бианчини, которые, по словам современного израильского историка, "далеко не были способны представлять сионистские интересы с достоинством и твердостью"[575], удовольствовались протестом. Когда Мани высокомерно уведомил их, что решение было принято после "тщательного рассмотрения всех обстоятельств", они заключили, что сделали достаточно. В конце концов, решили они, в запрете не содержалось глубокого значения, а Жаботинский с его "страхом перед прецедентами" всего лишь преувеличивал.
Стоит отметить, что неустановленное число солдат батальона проникло в Старый город для защиты евреев в случае атак. Несколько из них были арестованы[576].
***
Резко враждебное отношение военной администрации к Декларации Бальфура, к сионизму и практически к евреям Палестины, а также их кампания по вытеснению французского влияния из Сирии, проистекали, во-первых, из вполне определенной имперской цели, поначалу не связанной с сионизмом или евреями. Верхушка администрации состояла из военных, служивших в прошлом на территории британского протектората в Египте и Судане. В начале мировой войны группа этих военных развила план по переходу по завершении войны обширных арабских районов Оттоманской империи под контроль Великобритании. Тогдашний генерал-губернатор Судана сэр Реджинальд Уингэйт определил их цель как создание "федерации полунезависимых арабских государств под европейским руководством и наблюдением, — хранящих духовную верность единственному арабскому первосвященнику и считающих Великобританию своим патроном и защитником"[577].
С самого начала они следовали этому плану упорно, целенаправленно и с немалой дерзостью. Облачаясь в тогу экспертов, они успешно манипулировали правительством в Лондоне в целях достижения этой цели.
Они сделали Хусейна, шерифа Мекки, своей марионеткой, будучи убежденными, что он может успешно подчинить разнообразные арабские группировки и мобилизовать существенные силы для помощи в борьбе с Турцией.
В обмен на его обещание военного сотрудничества именно они вдохновили британское обещание будущей арабской независимости на большинстве территорий — и собрали значительную сумму в золоте для немедленной передачи Хусейну. Когда же выяснилось, что влияние Хусейна было весьма ограничено, а военные способности минимальны, именно они спланировали и воплотили в жизнь шараду с приписыванием арабским подразделениям побед, одержанных британским оружием[578].
Их труд на благо обширной арабской федерации не был чисто альтруистическим. Жаботинский позднее описал их видение:
"[Арабы] будут освобождены, объединены и будут называться "Великой Аравией". Им будут выданы арабские короли, живописные шейхи в зеленых тюрбанах, дорогие переросшие дети, восседающие на диванах со скрещенными ногами, нуждающиеся по всем государственным вопросам в английских советниках.
Основным элементом этой мечты было то, что "Великая Аравия" должна во всех случаях оставаться "живописной": с верблюдами, караванами, белыми бурнусами, зелеными чалмами и женщинами под чадрой и за решеткой. Всю декорацию Востока надо свято сохранить; было бы ужасно, если бы эту красоту нарушило прозаическое дыхание цивилизации! Сторрс, впрочем, поклялся, "что трамвай (в Иерусалиме) пройдет через его бездыханный труп"[579].
Их мотивы, несомненно, усиливались благодаря особой разновидности первородного антисемитизма, пронизывающего британские "верхние слои". Марк Сайкс, например, был откровенным антисемитом, испытывающим отвращение к тому, что он называл безродным еврейским капитализмом, пока не встретил в Каире гордого еврея-националиста Аарона Аронсона; затем в Лондоне он познакомился с сионизмом и ближе.
Похожим примером послужил в более поздний период лейбористский писатель и политический деятель Ричард Кроссман, утверждавший, что "антисемитские бациллы теплятся в каждом христианине"[580]. Это, конечно, было преувеличением, и можно с уверенностью утверждать, что почти никто из британских государственных деятелей, поддерживавших во время войны сионизм, поскольку верили, что это в британских интересах, не проявил признаков антисемитизма ни тогда, ни позже. Бальфур, Ллойд Джордж, Эмери, Дерби, Грэм и южноафриканец Сматс — все, без сомнения, свободны от этого предрассудка.
Антисемитизм, как показал опыт, не нуждается в контакте с евреями для процветания. Ни в одном классе не был этот предрассудок так распространен, как в профессиональной армии, возглавляемой в те дни, в большинстве своем, узколобой кастой, предрассудки которой, надо сказать, касались не только евреев. Солдаты, администраторы и офицеры разведки, прибывшие в Палестину из Египта и Судана, имели дело с немногими, если вообще с какими-либо евреями, и им не представился случай выразить свой предрассудок. Жаботинский ошибался в своем убеждении, что полковник Вивьен Габриэль был единственным настоящим антисемитом в администрации, хотя он явно был единственным, активно захваченным болезнью. По воле случая более ранний эпизод дает возможность засвидетельствовать антисемитизм других действующих лиц этой истории.
29 мая 1910 года британский посол в Турции, сэр Жерар Лаутер, заявил в пространном меморандуме в Иностранный отдел, что раскрыл заговор между евреями, франкмасонами и сионистами, — и режимом младотурок.
Он фактически утверждал, что в революции младотурок верховодили евреи. Цели коалиции, писал он, враждебны и Великобритании. Что было источником этого потока бессмыслицы — не документировано, но в свое время британские официальные круги рассматривали это с интересом.
Спустя несколько лет, во время войны с Турцией, меморандум Лаутера вспомнился директору разведки британской администрации в Каире. Его не удивлял смысл доводов Лаутера: они поддерживали его собственное мнение о евреях. В письме, отправленном им на эту тему сэру Реджинальду Уингейту, генерал-губернатору Судана, он разразился типичной антисемитской тирадой:
"Существуют английские евреи, французские евреи, американские евреи, немецкие евреи, австрийские евреи и евреи Салоников — но все они евреи.
Там, где слышатся разговоры и пожелания сепаратного мира с Турцией, снова евреи (главная пружина КСП)"[581].
Это писал Гильберт Клейтон, которому предстояло в недалеком будущем стать главным политическим офицером в военной администрации в Палестине, Клейтон, между прочим, просивший Вейцмана уволить Жаботинского.
Немаловажен также и тот факт, что предполагаемый еврейский заговор в Турции вызвал антисемитские чувства у еще одного британского официального лица. Джордж Кидстон из Иностранного отдела писал 25 октября 1916 года:
"Примечательно, что помимо союза и программы, по существу все движение младотурок начато салоникскими евреями и еврейское влияние всегда в нем доминировало. Именно еврейский элемент трансформировал достойное восхищения движение за свободу в разнузданное правление террора, которое теперь осуществляет Комитет при поддержке Германии".
Ничуть не меньше.
Джордж Кидстон принял управление палестинскими делами в Иностранном отделе весной 1919 года. Его начальник, как выясняется, придерживался того же мнения. Лорд Хардинг, бессменный заместитель министра иностранных дел в военное время, известный как подлинный глава Иностранного отдела, в течение многих лет утверждал, что Турция при младотурках находилась под "доминирующим влиянием коррупционного комитета евреев и иностранных подданных"[582].
Личностям, с успехом проводившим в жизнь обман "арабских побед" под носом у подозрительных французов, ничего не стоило иметь дело с сионистским руководством, ничего, естественно, не подозревавшим, неопытным и робким.
Обеспечив себе соглашательское поведение ведущего сионистского деятеля Вейцмана, они могли без особого труда манипулировать своим просионистски настроенным начальством в Лондоне для обретения его молчаливого согласия, а может быть, и примирения с их антисионистскими действиями.
Вейцман иногда в письмах и частных беседах горько жаловался на их поведение, но всегда скрупулезно избегал публично их сконфузить.
И вдруг эти люди столкнулись с неотступным наблюдением и неподавляемой критикой Жаботинского. Им было известно все, происходившее в еврейской общине; некоторые из писем Жаботинского к Вейцману прошли через цензуру. Необходимая антисионистам поддержка, видимо, осуществлялась Бианчини, который, чтобы добиться, как он считал, перемен в их поведении, сообщал им суть анализа и предостережения Жаботинского.
Они также знали, что единогласно принятый комиссией проект для мирной конференции, отправленный ими Вейцману и очень обеспокоивший их, содержал отпечаток влияния Жаботинского. Возможно также, что Жаботинский, в конце концов, всего лишь лейтенант армии Его Величества, оскорбил их представление об этикете, отправив протестующие письма непосредственно главнокомандующему.
"На Жаботинского администрация смотрит неодобрительно", — пишет Эдер Вейцману уже в ноябре 1918 г. Это оказалось весьма мягко сказанным. Он был единственным влиятельным сионистским деятелем в беспокойной еврейской общине, активно пытавшимся помешать благорасположенности администрации к арабам.
Легкость, с которой Клейтону удалось его убрать из Сионистской комиссии, придала противникам сионистов в местной администрации смелости. Вскоре после доклада Жаботинского Сионистской комиссии 12 марта, англичане стали планировать еще один шаг против него.
2 апреля, будучи еще новым в управлении палестинскими делами, Джордж Кидстон посылает телеграмму Клейтону: "До меня дошли сообщения, что лейтенант Жаботинский, первоначально отправленный в Палестину министерством информации, занимается интригами против доктора Вейцмана и сионистов и устраивает неприятности. Каковы факты?"[583]
Откуда же поступали сообщения?
Их источником был не кто иной, как Ормсби-Гор, утверждавший, что "слышал" плохие новости о лейтенанте Жаботинском, и советовавший: "Если он нужен для службы с его полком в Палестине, его можно было бы вернуть к полковым обязанностям, но его функции по линии министерства информации должны быть прекращены"[584]. Трудно поверить, что Ормсби-Гор, бывший помощником в борьбе за Еврейский легион и участвовавший с Жаботинским и Вейцманом в совещании, созванном в Военном министерстве Паттерсоном, не понимал, какую роль играет Жаботинский в Палестине. Невозможно представить, что это он выдумал обвинение, будто Жаботинский "интригует" против Вейцмана.
Кто дал ему такую информацию?
На ум тут же приходит окружение Вейцмана в Лондоне, с рядом членов которого Ормсби-Гор был близок. Равноценна и возможность, что источником был сам Клейтон, с которым Ормсби-Гор тоже был по меньшей мере в коллегиальных отношениях. Тон ответа Клейтона Кидстону дает основание считать это вероятным.
В чем же заключался ответ на вопрос, заданный Кидстоном, естественно, осведомившимся о фактах, поддерживающих обвинение?
Телеграмма Клейтона от 5 апреля гласила:
"Жаботинский — смутьян и придерживается очень радикальных мнений. Он поставил комиссию в неловкое положение, и я во время пребывания в Лондоне посоветовал Вейцману его отозвать. Тем временем по просьбе комиссии его отослали обратно в его батальон. Я предпочел бы отправить его из Палестины немедленно, но выслать его нет оснований, и этот шаг должен быть предпринят сионистскими представителями дома"[585].
Эта телеграмма красноречива. Она основана на откровенной лжи. Жаботинский не был "отправлен обратно" в свой батальон. Сделать это мог только его командир Паттерсон, никогда не поступивший бы так наперекор пожеланиям Жаботинского и без приказа из Генеральной ставки. Нигде в источниках не содержится свидетельств того, что он получил приказ в марте или апреле 1919 года или что он на самом деле "отправил Жаботинского обратно". Нет и свидетельства, что такова была просьба Сионистской комиссии. Из всех членов комиссии даже Бианчини, не скрывавший своей личной враждебности к Жаботинскому, не осмелился бы выступить с таким предложением.
По существу сохранилось неоспоримое свидетельство, что телеграмма Клейтона была намеренно ложной. 19 марта Сионистская комиссии проинформировала генерала Мани официально, что работа Жаботинского с комиссией завершилась 13 марта, то есть тотчас же по представлению его последнего отчета 12 марта, и он отбыл в Кантару на демобилизацию[586].
Если это и было намерением самого Жаботинского, он изменил свою позицию вскоре после этого и обратился с просьбой отложить демобилизацию. И тогда-то Главный администратор, генерал Мани, и написал меморандум для внутреннего пользования от 23 марта, который Клейтон наверняка читал, объясняющий, почему Мани предпочитает демобилизовать Жаботинского без отсрочек.
Помеченный "Секретно", он содержит откровенное изложение сложностей, причиняемых Жаботинским администрации:
"Если не существует мне неизвестных особых причин отложить демобилизацию Жаботинского, я настоятельно рекомендую, чтобы она была завершена в отведенные обычные сроки.
Этот офицер, обладающий в принципе хорошей душой, в то же время полный энтузиазма и несдержанности оратор на политические темы, и в некотором роде смутьян, ставящий в неловкое положение сионистов, которым был дан совет быть особенно осторожными в своих действиях и выступлениях в настоящий период.
Не только легче будут контролироваться его неосторожные действия, если он расстанется со званием офицера, но и его влияние на единоверцев будет уменьшено, в особенности на еврейских солдат, в последнее время принимающих слишком большое участие в политических сходках".
Ормсби-Гор в Лондоне написал свое письмо о Жаботинском через четыре дня после Мани в Хайфе. Сравнение разнообразных сообщений по этому поводу приводит к заключению, что обвинение Мани и его язык стали основой дополнительно расцвеченного доклада Клейтона (соответствующего официального канала) Ормсби-Гору, который, соответственно, передал его в Иностранный отдел.
Этому отделу надлежало запросить Клейтона (официальный канал) о руководстве к действию; и за этим последовала клейтоновская телеграмма.
Приманка Клейтона сработала с одним из официальных лиц в Иностранном отделе, заметившим: "Я полагаю, что, если последует наша просьба, Военное министерство отзовет его в Англию". Но он все же предложил связаться с Сионистской комиссией и выяснить, "были ли у них жалобы, могущие мотивировать подобную просьбу".
Другое официальное лицо этот план не поддержало. Им было отмечено, что в Англии достаточно смутьянов и без Жаботинского. Ретроспективно советы разнообразных действующих лиц в этом эпизоде сильно напоминают квартеты в комической опере, в которых все поют или проговаривают одновременно отдельные роли независимо от остальных. Их общей целью было заставить Жаботинского замолчать. Мани верил, что его можно нейтрализовать, изгнав из армии; Ормсби-Гор считал, что этого можно добиться, удерживая его в армии. Клейтон был убежден, что подавить его в Палестине, будь то в армии или нет, окажется невозможным, и желал отправить его в Англию; а официальный представитель Иностранного отдела в Англии его не желал.
Кидстон, тем не менее, не заинтересовался интригой против Жаботинского; и, более того, возражал против самой идеи позволять "Сионистской комиссии считать, что она выдает приказы по передвижению английских офицеров".
К тому же он все еще не получил ответа на запрос о фактах. Потому-то он просил своих подчиненных "расспросить следующего сионистского посетителя незаметно, какую конкретную форму носит смутьянство Жаботинского и в каком направлении его взгляды "слишком прогрессивны".
Следует заключить, что никто не сумел представить какую-либо секретную информацию о взглядах и действиях Жаботинского. Клейтон не мог привести убедительного подтверждения. Обвинения, таким образом, остались в деле — отравлять в будущем даже дружески расположенные умы в Иностранном отделе.
Так, Рональд Грэхем, в тот момент уже не отвечавший за вопросы по Палестине в Иностранном отделе[587], выразил свое мнение в комментарии на полях: "Я сожалею о Жаботинском, который большой энтузиаст и проделал отличную работу по созданию Еврейских батальонов".
***
Письменных следов конкретного решения британцев весной 1919 г. разрушить иллюзии и исчерпать терпение еврейских солдат не существует, но ретроспективно можно заметить определенную последовательность событий.
Через две недели после закрытия доступа в Иерусалим на Пасху легион получил еще один удар. Полковник Ф. М. Скотт, заменивший Фреда Самуэля, получил приказ перебросить 40-й батальон из Хайфы в Рафу, на границу с Синайской пустыней, вдали от всех еврейских населенных пунктов. Ему предстояло подменить 38-й, который отправлялся в Бир-Салем.
Единственным рациональным объяснением этой перетряски является очевидное желание пойти на попятную в единственном отклонении от обычной практики Генеральной ставки и расквартировать легион вдали от больших еврейских центров.
Солдаты в Хайфе — палестинцы и американцы — немедленно запротестовали. Полковник Скотт был выдающейся личностью, побуждаемый, подобно Паттерсону верой, что помощь в деле воссоздания еврейской независимости являлась долгом христианина, он был солдатам настоящим отцом, но не мог не подчиниться приказу. Он сказал делегации протестующих солдат, что чувствует себя оскорбленным не меньше их, но "мне доводилось делать много неприятных вещей в течение моей службы". Тем не менее, добавил он, он верит, что это будет временным.
В этом он ошибался. Его усилия по этому вопросу были поддержаны и Сионистской комиссией, и Временным комитетом (Ваад змани) еврейской общины. Комиссия через Клейтона послала в генеральную штаб-квартиру протест; штаб-квартира, как и следовало полагать, опровергла все обвинения в политической мотивировке приказа.
Причина была заявлена профессионально: 40-му полагалось участвовать в учениях. Командование армии не обязано объяснять свои действия цивильным организациям.
Комиссию не обманули заявления о профессиональной необходимости.
Было известно из достоверных источников, что перевод еврейского батальона из района Хайфы являлся уступкой требованиям арабов. Арабская знать собрала подписи под петицией об этом. Некоторые из них грозили волнениями в случае отказа.
Несмотря на четкое представление и на значение происходящего для последующих сионистских требований и будущего легиона, комиссия решила ничего не предпринимать. Они дали знать легионерам, что просят их смириться с ситуацией, чтобы избежать расформирования легиона.
Особо оскорбительный запрет на Пасху в Иерусалиме сопроводился общим запретом на визиты еврейских солдат в Яффо. Для полноты меры было разъяснено, что под Яффо "подразумевается и Тель-Авив".
Генеральная штаб-квартира не смущалась противоречиями собственным заявлениям, разъясняя полковнику Марголину, что причиной этих запретов было то, что вид евреев раздражает арабов. И не только в военной форме, по всей видимости. "Освященные веками еврейские обряды, — пишет с сарказмом Голомб, — такие, как паломничество к могиле ребе Меира Ба'ал а-Несса или празднование Лаг-ба-Омера в Мероне, были запрещены властями, дабы не раздражались арабы".
Пока Сионистская комиссия после изъявлений официального протеста призывала к терпению, солдаты палестинского полка не оставались в бездействии. Они направили главнокомандующему прямой меморандум через полковника Скотта. Они описали чувства оскорбления и горечи, вызванные запретами, оставившими Хайфу, Самарию и Галилею без еврейского военного присутствия.
"Мы стали добровольцами не как англичане, — заявляли они, — только особая связь между нашими национальными устремлениями к национальному возрождению и политикой Великобритании побудила нас служить под ее флагом".
Не получив возможности сражаться за освобождение страны, они настаивали, что, если теперь им не дадут возможности участвовать в защите страны и ее еврейской общины, у батальонов не будет причин на существование.
Непосредственного ответа из ставки командующего не последовало, и давление среди солдат за демобилизацию усилилось. Теперь, более того, новый элемент усматривался в положении легиона: ухудшение день ото дня взаимоотношений с английскими солдатами. Антисемитское поведение с высот ставки опустилось до бараков рядового солдата.
Паттерсон описывает случай с британским офицером, который, прослужив год в ставке, был откомандирован к нему в штаб в 38-й батальон. Здесь он позволил себе антисемитские замечания офицеру-еврею. Когда бригадный командир приказал ему извиниться, он взорвался: "Мне не нравятся евреи. И евреев не любят в ставке командующего, и вы это знаете, сэр"[588].
Сам бригадный командир хорошо понимал, что некоторые члены ставки полны антисемитских предрассудков, и вел себя соответственно. "Как только мы поступили в его распоряжение, — пишет Паттерсон, — его антисемитские склонности стали вполне ясны".
Определенные районы были объявлены запрещенными для еврейских солдат, но не для солдат других батальонов.
Еврейских солдат так терзала военная полиция, что единственным способом спокойно погулять за пределами лагеря было подмена стрелковых нашивок другими, которые были припасены на эти случаи в карманах. Они обнаружили, что при таком методе военная полиция их не беспокоила ни разу[589].
В конце концов бригадир перестарался. Однажды, в отсутствие Паттерсона, он прибыл верхом в лагерь батальона, и заменяющий командира майор И. Нил вызвал солдат на построение. Генерал, явно пьяный и державшийся нетвердо на ногах, начал инспекцию с кнутом в руке. Выругав нескольких солдат, он неожиданно ткнул в пуговицы рядового и прорычал: "Ваши пуговицы грязны! Грязный евреишка!" — и ударил рядового кнутом. Нил, в ужасе, тут же сказал генералу: "Вам следует извиниться". Генерал отказался, и только после последующего Паттерсона, по-видимому, протрезвев, он согласился и даже принес извинения перед полным строем солдат.
Такое поведение было для ставки командующего чрезмерным, и генерала из Палестины перевели.
Но издевательства над батальоном и его военнослужащими не прекратились. Мозг, обдумывавший планы специального обращения с еврейскими солдатами, не знал покоя.
Вскоре после этого последовал очередной неприкрытый удар. Был получен приказ из ставки командующего отправить солдат 40-го батальона для несения охраны в Египте и на Кипре. Нашлось всего несколько добровольцев, и тогда ставка приказала выделить в Египет 150 человек. На это рядовой Яков Проджанский заявил полковнику Скотту, что не готов служить за пределами Палестины: он вызвался на добровольную службу исключительно в Палестине.
Скотт запросил ставку. Запрос ушел в Лондон. Результат был плохим: такое соглашение с правительством Его Величества подтверждено не было. Это было уклонением. И в 1917 году, в ответ на вопросы в Палате представителей, и в 1918 году в США, в ответах на вопросы добровольцев, а также в беседах Жаботинского с лордом Дерби, было констатировано, что добровольцы действительно будут служить в Палестине, но с оговоркой: "Если только чрезвычайные обстоятельства не потребуют их службы на другой территории". Ставка приказ не отменила. В ответ последовал массовый отказ всего батальона, инициированный Голомбом и Явниэли.
Полковник Скотт спорил и уговаривал солдат, а потом и младших офицеров выставить 150 выбранных. Он объяснял, что отказ приведет к расформированию легиона, это нанесет сильный урон позиции евреев в стране. Но они упорствовали, им грозил массовый арест за бунт. Скотт воззвал к Сионистской комиссии вмешаться, а тем временем бомбардировал ставку хвалебными отчетами о поведении солдат.
Жаботинский с теплом описывает его поведение:
"По букве устава полковнику следовало вызвать военную полицию, арестовать и тех 80 солдат, и их "укрывателей", а в случае отпора (что произошло бы неизбежно) открыть пальбу. Если бы он это сделал, в Палестине разыгралась бы очень серьезная трагедия. Скотт поступил иначе, с изумительным тактом и еще более изумительной смелостью, сам рискуя военным судом, он написал в ставку, что солдаты его считают приказ об отправке в Египет не только незаконным, но видят в нем и попытку поссорить евреев с арабами; те 80 солдат, намеченные к отправке, ни в чем не виноваты, так как остальные (а их больше тысячи) грозят удержать их силой; остается, значит, арестовать весь батальон, а это значило бы отдать под суд всю лучшую молодежь еврейской Палестины. Он даже не побоялся прибавить к этому рапорту совет: "снеситесь с Лондоном, прежде чем принимать крутые меры, и доложите Лондону и мое мнение, а также и следующий отчет: во всем остальном дисциплина в батальоне образцовая, чистота, порядок, служба безупречны". И каждый день, чуть не две недели подряд, он продолжал докладывать: полный порядок во всем — а отпустить товарищей в Египет не хотят. Штаб вынужден был все эти доклады препроводить в военное министерство; оттуда, конечно, получился приказ оставить еврейские батальоны в покое и вообще всю нелепую историю замазать"[590].
Ставке удалось добиться спасительной формулировки после вмешательства доктора Эдера (недавно вернувшегося из Англии), выслушавшего горькую критику солдат по поводу равнодушия Сионистской комиссии к проблемам легиона, и после того, как Скотт дальновидно отправил Голомба и Явниэли с поручением с территории лагеря, и заручился согласием батальона отпустить отквартированных в Египет на заведомо очень короткий срок. Фактически их вернули в Палестину через несколько дней. Но весь эпизод только усугубил чувство преследования и отчуждения.
С каждым событием этой весны Жаботинский все острее осознавал, насколько он был связан в своих действиях, оставаясь частью военной машины. Более того, поскольку анализ политики администрации убеждал его в растущей угрозе и будущему сионизма, и самой безопасности еврейской общины, становилось ясно, что только кампанией в самой Англии — по информированию и друзей в правительстве, и общественного мнения, и прессы о происходящем под военной администрацией — можно надеяться сократить чудовищный разрыв между политикой Бальфура и климатом, созданным в Палестине.
Было ясно, что шансов на перемену методов Вейцмана не было. Попрежнему упрямо цепляющийся за собственные утверждения, что в Палестине не создаются прецеденты, и, как видно, убежденный, что легиону и ишуву ничто серьезно не грозит, он ни в одном своем обращении к британским деятелям в ту весну не предъявил ни одной жалобы о невзгодах общины в целом и легиона в частности.
Почему же тогда сам Жаботинский не отправился в Лондон? У него не было недостатка в контактах в Англии, ни в парламенте, ни в прессе, где у него было много друзей. Правда, общественная кампания по раскрытию поведения администрации поставила бы Вейцмана в неловкое положение, вынудив его объяснить собственное молчание. Но разве сущность дела не выглядела куда более важной?
Дилемма эта решалась сама собой фактом отсутствия у Жаботинского необходимых для информационной кампании денег[591]. Справедливости ради надо добавить, что существовала и личная причина, его сдерживающая. В результате месяцев усилий, в которых ему пришел на помощь в Иностранном отделе Рональд Грэхем, были предприняты необходимые шаги для прибытия Ани и Эри, и, насколько ему было известно, они должны были прибыть теперь со дня на день.
Как он мог позволить себе не находиться в Палестине по ее приезде после их затянувшейся разлуки, испытаний и трудностей, пройденных Аней, и не помочь ей и Эри хотя бы в первый период их акклиматизации?
В любом случае вопрос возвращения в Лондон был снят с повестки дня рядом событий устрашающего значения.
ЖАБОТИНСКИЙ обращал теперь больше непосредственного внимания на руководство палестинской еврейской общины. "Кто, — писал он к исполнительному совету Временного комитета 2 июля, — если не руководство палестинской общины может выражать взгляды общины?"
Будучи не в состоянии присутствовать на собрании исполнительного комитета, чтобы представить свои конкретные предложения, он изложил их в письме. Он проявлял внимание к росту антисемитских инцидентов в легионе, пронизывающего все ранги до самых низов. Ряд неприятных стычек уже имел место между еврейскими и английскими солдатами. Нарастала угроза взрыва.
Сионистская комиссия, ряд членов которой разделяли его мнение, была парализована дисциплиной Сионистской организации. Еврейской общины эти соображения не касались.
У Жаботинского к ним имелось два предложения. Первое, самоочевидное и срочное, касалось необходимости проведения организованных выборов в учредительное собрание. На нем следовало избрать руководство, уполномоченное выступать от имени общины. Вторым предложением было представление меморандума, описывающего поведение администрации в отношении евреев, не в Сионистскую организацию, а непосредственно выборным представителям британского народа.
Это являлось отважным, а в тех обстоятельствах просто революционным предложением. Будь оно проведено в жизнь в тот момент, парламент и британская общественность осознали бы меру отличия британских начинаний в самой Великобритании от их непосредственного исполнения.
Но члены исполнительного комитета, принадлежавшие в основном, к старшему поколению (молодые, более независимо мыслящие, служили в армии), сами нуждались в руководстве. Более того, как раз за две недели до обращения к ним Жаботинского они были осведомлены Израилем Розовым, русским сионистом, только что прибывшим из Лондона, что "особенное внимание на отношение местных властей обращать не следует. Благоприятные перемены придут с выдачей Великобритании официального мандата"[592].
Если бы на этом заседании присутствовал Жаботинский, его подробный отчет о происходящем и ощущение неотложности дела, вполне вероятно, могли бы убедить участников в конце концов действовать по велению сердца. А так — у них не хватило мужества самостоятельно думать и брать на себя ответственность.
Позднее один из видных местных лидеров, Мордехай Бен-Гилель а-Коген, открыто сокрушался, что, даже когда стало очевидно, что британские чиновники стоят за антисионистской кампанией арабов, "каждый из нас смирился с этой ситуацией и влиял на остальных. Нужно признать, что был один человек в Палестине, по имени Жаботинский, отказавшийся смириться с этим положением вещей. Он неустанно объяснял нам и предостерегал, что кончим мы плохо, если смолчим перед лицом даже самого незначительного ущемления прав, если мы покажемся британцам всепрощающими, сговорчивыми. "Права не даются, они берутся". Но наша дипломатия не последовала призывам этого одного человека, а руководство Сионистской комиссии все время призывало: терпение, уступки"[593].
Сам Жаботинский слишком хорошо осознавал их слабость. Письмо исполнительному комитету он закончил так: "Не уверен, что мои слова сыграют какую-либо роль, но я желаю, чтобы было установлено, что я поднял этот вопрос с исполнительным комитетом".
В тот же день или на следующий он предпринял также и судьбоносный шаг. Вновь действуя вразрез со всеми прецедентами и вразрез с армейскими процедурами, он написал письмо непосредственно главнокомандующему, генералу Алленби, и написал как мужчина мужчине.
"Сэр,
я был инициатором и Сионистских корпуса погонщиков мулов, и самих еврейских батальонов. Сегодня я вынужден быть свидетелем того, как мой труд разваливается на куски под непосильным бременем разочарования, отчаяния, нарушенных торжественных обещаний, антисемитизма, пронизывающего всю администрацию и военную сферу, и безнадежности всех усилий и всей преданности.
По общему мнению, вы враг сионизма вообще, и Еврейского легиона в частности. Я все еще тщусь верить, что это неправда, что многое происходит без вашего ведома, что существует недопонимание и что ситуация еще может исправиться.
В надежде на это, с последней попыткой остановить процесс, грозящий навсегда разрушить англо-еврейскую дружбу по всему миру, я умоляю вас принять меня лично и позволить быть откровенным.
Я вверяю это письмо вашему рыцарству"[594].
Прямого ответа не последовало, но реакция была, и не только не рыцарская, но злонамеренная и подлая. Кем бы ни был отдан приказ, выполнял его некий майор Уаллей, еврей, служащий в ставке Алленби.
Жаботинский коротко описывает этот эпизод: "Несправедливо было бы думать, будто недоброжелатели все были только христиане да арабы.
Без услужливого еврея такие вещи не делаются. Еще и ныне шмыгает по гостиным еврейского Лондона один из представителей этой разновидности нашего многоликого племени, который в те дни носил капитанскую форму и состоял при штабе. "Что он там делает?" — спросил я как-то у английского офицера из ставки; тот объяснил: "Рассказывает генералу Алленби анекдоты".
Один из этих "анекдотов" мне потом довелось видеть черным по белому, и сюжетом ему был я сам"[595].
Через неделю после письма Жаботинского к Алленби его пригласили встретиться с Уаллеем в доме друга Жаботинского Иехиэля Вейцмана (брата Хаима), где Уаллей тоже изредка бывал. Вейцман тоже присутствовал при их беседе.
"Ген. Алленби получил ваше письмо. Он ничего не имеет против того, чтобы с вами повидаться; но он поручил мне предварительно выяснить, в чем дело. Можете говорить со мною совершенно откровенно, как свой со своим".
Я и тогда не был о нем большого мнения, особенно после аттестации того английского офицера; но мало ли кого мог Алленби выбрать своим поверенным? Я ему рассказал свои наблюдения над палестинской атмосферой.
Потом, много позже, мне показали его отчет об этой беседе. О моих "наблюдениях" в отчете не было ни слова, зато много обо мне лично, в сочных черных тонах. Одна подробность любопытна: я у него оказался "большевиком" — что называется, честь неожиданная"[596].
Использование слова "большевик" как эпитета имело особое значение в те ранние годы. Угроза "мировой революции", к которой действительно призывал Троцкий, создала атмосферу страха и подозрений по всему демократическому Западу. Коммунистические планы и заговоры, настоящие и вымышленные, восстания в Германии, кратковременное коммунистическое правление Белы Кун в Венгрии, агрессивная пропаганда по всему миру делали страхи не лишенными оснований.
В Англии "красная угроза" воспринималась очень серьезно. Британские и французские силы были посланы в Россию на помощь антибольшевистской контрреволюции.
К несчастью для евреев, они составляли несоразмерно большую часть предводителей революции; имена Троцкий, Каменев, Зиновьев и Каганович были известны по всему миру. Под влиянием антисемитской пропаганды многие стали отождествлять евреев в целом с их сородичами-коммунистами в России.
Даже государственный деятель такого калибра как Бальфур мог сказать Брандайсу (член Верховного суда США. — Прим. переводчика) в беседе в Париже, что слышал, будто сам Ленин был евреем[597]. В качестве легкого способа отразить и очернить противника в те годы ничто не шло в сравнение с представлением его "большевиком". Влияние большевизма на положение евреев хорошо уловил главный раввин Москвы, Яков Мазе. Он сказал Троцкому (настоящая фамилия которого была, как известно, Бронштейн): "Троцкие делают революцию, а Бронштейны за это платят". Заплатило и сионистское движение.
В самой Англии Вейцмана часто расспрашивали, много ли в их рядах большевиков. Еврейские враги сионизма быстро взяли это на вооружение. Ассимилянтская Лига британских евреев в своей кампании по подтачиванию влияния просионистского "Джуиш кроникл" расписывала журнал как "большевистский".
Иронией выглядит заявление большевистских властей, сражавшихся с западной интервенцией, о том, что одной из высадившихся в Архангельске британских частей командует "известный империалистический милитарист лейтенант Владимир Жаботинский[598].
В течение нескольких недель стали ясны последствия отчета Уаллея. В течение этих недель опасения и предостережения Жаботинского достигли предела. Через два дня после письма к Алленби Жаботинский отправил письмо Фриденвальду и Шольду в Сионистскую комиссию:
"Тридцать пять солдат в нашем подразделении в Дир Балле, около Рафы, вчера забастовали, требуя немедленной демобилизации. Им было дано 24 часа, чтобы передумать, но они предложение не приняли; сегодня утром командир отбыл в ставку в Бир-Салеме доложить о бунте. Это очень серьезное обвинение.
Как я понимаю, большинство из бастующих американцы. Они требуют демобилизации и думают, дабы не осложнять своего положения политическими претензиями, жаловаться Военному суду на то, что их слишком долго держат". Но нет ни малейшего сомнения, что настоящая причина — общее разочарование, невыполненные обещания, торжествующий всюду антисемитизм, откровенно презрительно отношение к еврейским полкам, преследование еврейских солдат в Яффо и все то, что вам хорошо известно. Вчера это случилось в Балле, и не уверен, что завтра это не произойдет еще где-нибудь".
Далее он цитировал свое письмо к ним же, написанное два месяца назад, предсказывая как раз такие осложнения.
И он заключил: "Боюсь, ситуация испорчена бесповоротно; решительные меры, разрыв отношений со ставкой и жалобы непосредственно лондонскому правительству — не доктору Вейцману, баюкающему себя теориями, что "прецеденты в Палестине не создаются" — все это могло спасти нас от позора, но слишком поздно, и даже если бы поздно не было, было бы, я знаю, бесполезно призывать к чему-либо такого характера или чего-нибудь ожидать. Я попросту вас информирую о происходящем и оставляю вас с вашей долей ответственности"[599].
И все же на следующий день он возобновил отчаянные призывы к Временному комитету общины через своего друга Бецалеля Яффе, входившего в этот комитет. Сообщая ему подробности кризиса в Дир-Балле, он пишет: "Вы знаете, как горячо я пытался успокоить наших солдат, призывая их к безоговорочной дисциплине, но должен признать, что их бремя стало попросту невыносимым, и я не могу их винить".
Он бросает горький упрек Сионистской комиссии, которая "ничего не сделала, чтобы изменить антисемитское обращение с нашими солдатами — обращение, распространившееся постепенно по всей армии и среди всех чинов, сверху донизу. Она не предприняла ничего, кроме длинных, стерильных бесед с Алленби и Мани, которые оба ненавидят еврейских солдат и с радостью посвидетельствуют при крушении наших батальонов".
Теперь Жаботинский еще меньше надеялся на способность комиссии добиться каких-либо перемен. "Палестинская община может суметь поправить положение, если обратится к британскому правительству непосредственно — прямо, то есть не через Сионистскую комиссию или сионистов в Лондоне".
Он снова подчеркивал глубину своей озабоченности и растущего недоверия к официальным органам. "Я сниму копию с этого письма, — пишет он, — и обнародую его, если станет необходимо возложить ответственность на тех, кто мог помочь и не помог"[600].
Жаботинский неутомимо пытался "успокоить" солдат. Шалом Шварц цитирует Моше Смилянского в 40-м батальоне, рассказывающего, как снова и снова Жаботинский умолял солдат соблюдать дисциплину, несмотря на все их обоснованные жалобы.
И в самом деле, прослышав, что солдаты 40-го готовы объявить "забастовку" из солидарности к товарищам в Дир-Балле, он бросился в лагерь и в горячей речи на идише умолял их не осложнять дело еще больше. Солдаты, по словам Смилянского, тихо разошлись по палаткам.
Взрыв в лагере Дир-Балла стал кульминацией ряда невзгод. Австралийские, индийские и карибские части были расквартированы около еврейских центров, в то время как их, еврейских солдат, держали в пустыне. С ними обращались как с "аборигенами" и даже подвергали финансовой дискриминации: их семьи не получали материального пособия. Они даже не знали об этом, пока не случился эпизод с нуждающейся матерью-вдовой капрала Нимчека из Канады. Военное министерство отдало приказ офицеру по выплате имперских пенсий в Оттаве, что ей не полагается ничего из армейских фондов. Кроме того, их командир подвергал их антисемитским издевательствам[601]. Паттерсон, который, в конце концов, должен был иметь дело со всеми этими неприятностями, считал, что провокации стали по-настоящему непереносимы. "Единственно, что могу сказать, — позднее пишет он, — это то, что, если бы австралийский, английский, ирландский или шотландский полк испытал подобное обращение, ставка командующего дивизией была бы сожжена дотла и генерал посчитал бы свое собственное спасение везением". Он сравнивал это происшествие с бунтами в других частях, прямо не подчинившимися командованию и поджегшими Кантару, — их даже не отдали под суд.
Жаботинский был огорчен и рассержен поведением солдат. Он умолял их сдержаться, сделать все возможное, чтобы легион выжил, но в правоте их дела сомнений не было.
Когда их арестовали, они воспользовались своим правом и просили, чтобы защищал их лейтенант Жаботинский. Отказать им не могли; Жаботинский пошел в бой. Впервые его призвали воспользоваться юридическим образованием на практике. Незамедлительно он добился тактической победы. Знакомясь с составом обвинения, он обнаружил в тексте ошибку. Пришлось суд распустить и назначить новый судейский состав, которому представили новое, более ограниченное обвинение, и более осторожный прокурор мягче изложил факты. Тем не менее из обвиненных пятидесяти человек Жаботинскому удалось добиться оправдания для двадцати.
Второй взрыв произошел почти одновременно — в марголинском тридцать девятом батальоне, расквартированном в Сарафанде. Во время отпуска Марголина молодой, неопытный солдат в транспортной части вернулся с задания, и у одного из мулов под его началом оказалась натертой шея. Его незамедлительно подвергли жестокому наказанию. Раздев до пояса, его привязали к пушке и выставили на летнее солнце. Для его возмущенных соратников из Северной Америки это было последней каплей. Они организовали демонстрацию протеста.
Исполняющий обязанности командира батальона майор Смолли перед полным строем устроил им разнос в площадных выражениях, пересыпанных антисемитскими эпитетами. Кое-кто из солдат ответил бранью, и всех тридцать пять арестовали. Они также подали прошение, чтобы защищал их Жаботинский. Как ни невероятно, повторилась та же история.
Жаботинский обнаружил ошибку в обвинении, прокурор и судьи были заменены, и, хотя никто не оспаривал факты, Жаботинскому удалось добиться оправдания десяти из подсудимых.
Благодаря защите Жаботинского обвинение в обоих случаях было изменено на "неподчинение приказу" вместо "бунта", но сроки приговоренным назначили свирепые — от трех до шести лет, а в одном случае семь.
Жаботинский не отступился. Он написал протест для отправки в Армейский Совет в Лондоне. Протест занял восемь густо напечатанных страниц текста. Это был обжигающий приговор военному режиму. Жаботинский коротко описал свою роль в организации легиона и свои беседы с членами британского военного кабинета и руководством армии. Даже командование Египетского экспедиционного корпуса, писал он, поначалу не посмело отрицать его особого морального права курировать еврейские части; в мае 1918 года он был приглашен на конференцию в генеральной ставке с бригадным генералом Клейтоном, полковником Дидсом и майором, представлявшим генерал-лейтенанта.
"Все мировое еврейство видит во мне человека, ответственного за идею Еврейского легиона за Палестину как части британской армии; его фиаско стало бы смертельной раной моей деятельности как еврейского патриота. Понимая это, самые верхи военного командования в Лондоне всегда видели во мне человека, имеющего право представлять нужды этого подразделения.
Ни разу они не воспользовались тем, что из преданности британскому делу я, русский журналист, освобожденный от военной службы, добровольно вступил в британскую армию в скромнейшем чине. Так поступив, я вверил свое достоинство британскому рыцарству и не был разочарован ни разу, пока не столкнулся с иным отношением, прибыв с моим батальоном сюда".
Он перечислил все выдающиеся заслуги батальона — тяжелые задания, выполненные ими, с одной стороны, и с другой — все случаи непризнания и унижений, которым они подвергались, — тянувшийся месяцами отказ принять палестинских добровольцев, непредоставленные им возможности участвовать в сражениях, перевод из еврейских центров, официальной причиной которого было раздражение арабов при виде еврейских солдат, унижение от использования их "как разгрузчиков клади, в то время, как итальянцы и обитатели Карибских островов защищают еврейских женщин и детей".
Он описал действие на солдат запрета на пребывание в Иерусалиме и Яффе и неизбежного поощрения усердия нееврейской военной полиции.
"Пасхальная неделя в Иерусалиме и Яффе была настоящей охотой на евреев как я могу доказать со свидетелями — офицерами, отвечающими за еврейские отпуска. И эта практика пережила Пасху. Во всех трех батальонах поступили несчетные жалобы на то, что военная полиция в принципе охотится на "стрелков".
У меня хранится длинный, но отнюдь не полный список свидетелей, готовых подтвердить, что части были остановлены военной полицией, в то время как солдат с другими нашивками не беспокоили.
Некоторые наши солдаты послабее надевают другие нашивки, когда идут в отпуск, в результате чего военная полиция их и не замечает.
Даже случается, что военная полиция проверяет только пропуска стрелков, если имеет дело с группой солдат из разных полков — и не беспокоит остальных. Очевидно, что эта практика может только подорвать самоуважение и чувство полкового товарищества в наших солдатах.
Это отношение распространилось по всем отделам. План о госпитале в Иерусалиме, обещанном генерал-лейтенантом в Англии, был задушен генеральной ставкой Египетского экспедиционного корпуса.
Сионистские медсестры были произвольно отпущены через три месяца после несения отличной службы.
Жалобы наших солдат на антисемитизм в военных госпиталях многочисленны и, к несчастью, хорошо обоснованны. И здесь я могу привести список свидетельствующих волонтеров. Тот же антисемитский дух царит в военной железнодорожной службе. "Стрелок", ехавший поездом, был допущен в вагон в военном шлеме; как только он поменял шлем на фуражку с полковой кокардой, его тот же патруль выставил из вагона. И это только один эпизод, а жалоб много.
Сэр, таким образом, создалась атмосфера армейского антисемитизма. Она преследует еврейского солдата, где бы он ни находился: вне своего полка, на улице во время отпусков, в госпитале, если он болен; в поездах во время переездов, в молодежном клубе (христианской организации. — Прим. переводчика), где он пытается отдохнуть, и даже в охранном карауле вне его батальона. Я свидетель, что подобное не происходило в начале нашего пребывания здесь. Нас встретило дружелюбие солдат, а офицеры, за исключением ставки командующего, были внимательны и полны желания помочь.
Что касается корпуса, не столь подверженного влиянию ставки и остававшегося дружески расположенным до конца, я могу назвать хотя бы Анзасскую дивизию, где все, от генерал-майора Чейтора до низов, относились к нам справедливо и с симпатией.
Генеральная ставка же была положительно недружелюбно расположена с самого начала, еще не зная, кто мы такие, а в армии, где все следуют примеру верхов, это вещь опасная! Теперь мы видим результат".
Он настаивал, что приказ отправить еврейских солдат в Египет и на Кипр, подтолкнувший их "на грань настоящего бунта", был нарушением обещания, что "еврейские части будут по мере возможности использоваться в Палестине".
"Можно ли честно утверждать, что не было "реальной возможности" отправить в Египет или на Кипр 140 англичан, скажем, из Сассекского полка и заменить их по необходимости отрядом из 40-го батальона Королевских стрелков?"
Перейдя затем к критике общей политики администрации на оккупированной территории в отношении еврейства и сионизма в Палестине, он продолжил: "Вы можете легко себе представить, сэр, каково влияние вышеизложенного на умы наших солдат. Более трех четвертей из них никогда не бывали в Англии; их знакомство с британцами ограничивается увиденным в армии. Мне с сожалением приходится утверждать, что, по их общему мнению, у англичан нет слова, что каждое обязательство будет нарушено, переврано или попросту отвергнуто.
Это — обидное и ошибочное мнение об англичанах. Это нежелательное восприятие англичан было подкреплено общей политикой администрации по оккупированным территориям в отношении евреев и сионизма в Палестине. Хоть это и не представляет собой исключительно армейский вопрос, политика администрации, строго говоря, не может сильно не влиять на наши батальоны. Три четверти из американских волонтеров пристало сюда с планом обосноваться в Палестине; почти до единого они теперь разочарованно возвращаются в Штаты. Благодаря их тесным контактам с палестинским еврейством они не могли не обнаружить то, что ясно каждому еврею в Палестине, — что, несмотря на так называемую Декларацию Бальфура, Палестина стала ареной неприкрытой конкурентной антисемитской политики. Элементарное равноправие еврейскому населению недоступно. Иерусалим, где евреи по численности далеко превосходя другие общины, отдан в руки воинственно антисемитскому муниципалитету. Военный губернатор, виновный в том, что в любом суде сочтут за подстрекательство к антиеврейским погромам, не только остается безнаказанным несмотря на жалобы Главному офицеру по политике и исполняющему обязанности Главного администратора, но и сохраняет свой пост.
Иврит не допускается в официальные документы, запрещен на железной дороге; в почтовых отделениях, даже в отелях в Иерусалиме. Экономическое развитие еврейской общины искусственно притормаживается; английские власти вмешиваются с запретом каждый раз, когда еврей пытается купить завод (например, завод Вагнера в Яффе) или отель (Хардэг в Яффе или Фаста в Иерусалиме).
Отбор железнодорожных служащих — в руках антисемитски настроенных арабов, и у евреев там практически нет шансов на работу. Были даже предприняты попытки выселить фабрику по производству мыла из ее помещений и организовать там бордель — что не удалось только лишь потому, что владельцем там брат доктора Вейцмана.
Я привожу только несколько фактов, но в случае оспаривания готов предъявить показания под присягой, вполне достаточные для организации парламентского расследования этого беспрецедентного органа антисемитизма, чернящего британское доброе имя и честную репутацию в глазах всего палестинского еврейства.
В этих обстоятельствах отчаиваются даже лучшие среди наших людей. Они не видят смысла продолжать, осознавая, что нарушен великий обет, что вместо еврейского национального очага Палестина стала полем действия для официального антисемитизма. Им отвратительна мысль об участии в том, что они — и не только они — считают фальшивкой. Не все из них способны выразить свои жалобы в полной мере, но за их желанием "выйти из игры" стоит горькое разочарование, одно из жесточайших в еврейской истории".
Он подчеркнул в заключение, что несмотря ни на что, "подавляющее большинство солдат батальона осталось на своих постах и продолжало безупречно нести службу".
"Но все они чувствовали, что бунтовщики пострадали за них, и, возможно, за все еврейство; и моральная ответственность за эти события и за судьбу ста честных еврейских парней лежит исключительно и всецело на тех, кто растоптал их идеалы, унизил их человеческое достоинство, еврейское и солдатское достоинство, и превратил имя Англии в Палестине в синоним невыполненных обязательств.
Обращение с солдатами легиона, пренебрежение военного суда провокациями, ими перенесенными, было не их личным делом. Как раз эти жертвы режима добровольно отправились за границу исключительно из преданности еврейскому национальному делу, и их единственным преступлением было, по существу, нежелание переносить страдания до момента слома".
Казалось бы, можно было ожидать, что уж теперь-то вожди общины, не реагировавшие на его предостережения до кризиса, будут готовы отреагировать с решимостью. "Может быть, — пишет он Нине Берлин 28 августа, — хотя бы это разбудит ишув". В довершение он обратился с воззванием, сдерживая страсть порыва, к исполнительному комитету Временного комитета, и на этот раз — лично, 16 сентября.
Жаботинский раскрыл перед ними глубину многомесячной дискриминации, начиная с запрета еврейским солдатам доступа в Яффу и Иерусалим. Он описал печальный опыт 39-го батальона, где командир майор Смолли произносил антисемитские речи перед офицерами и солдатами, включая утверждение, что погромы, происходившие в это время в Польше, были виной самих евреев.
Председатель суда, как рассказал Жаботинский, сам заявил: "Я признаю, что британский полк в подобных обстоятельствах взбунтовался бы, но военный суд должен судить согласно Королевскому циркуляру". И все же строгость наказания удивила даже обвинителей.
"Судом это не было, — сказал Жаботинский, — это была политика, запланированная против батальонов в частности и евреев в целом. Приговор был у судей в кармане и до начала судебного процесса.
Я сделал все, что мог: я был их защитником, теперь мой долг и право обратиться с петицией к королю, то есть, к британскому правительству. От вас я требую: в этих юношах вы должны видеть своих собственных сыновей.
Такой же шторм мог подняться и в 40-м (палестинском) батальоне, и ваших сыновей приговорили бы так же. Подняться теперь на защиту этих парней, прося помилования, — ваш долг. Здесь нет места экивокам. Вы либо поступите правильно, — заключил он, — либо совсем ничего не предпримите".
Временный комитет постановил принять предложение Жаботинского, но при этом имела место важная по значению перепалка. Температуру обсуждения поднял доктор Эдер, начав атаку на осужденных солдат. Не принимая во внимание детальное описание страданий батальона и даже факты, в стране хорошо известные, он отверг национальные мотивы бунта. Причины были тривиальными, а солдаты сами "антисемиты". Более того, петиция только повредит еврейскому делу.
Так он ясно дал понять своим слушателям, что Сионистская комиссия не готова, невзирая на возможные последствия для общины, предпринять или поддержать какие-либо действия, противоречащие ее собственному смирению, продиктованному из Лондона. Бен-Гурион повел энергичную контратаку, представляя на заседании солдат батальона. "Я принадлежу к партии, не восхищающейся британской администрацией, но с момента моего вступления в батальон я был одним из тех, кто призывал солдат соблюдать дисциплину". (Жаботинский выкрикнул: "Полковник Марголин это подтверждает"). Бен-Гурион затем снова перечислил антисемитские события в 39-м батальоне и гневно потребовал, чтобы Эдер повторил свои обвинения перед судом чести.
Жаботинский тоже не смолчал перед атакой Эдера. Он отвечал спокойно, но резко на то, что характеризовал как темпераментный порыв доктора Эдера. "Доктор Эдер, этот член сионистского руководства, — сказал он, — знает факты. Он живет в стране и сам ощутил горечь нашей ситуации и ущемление нашего народа. И все же он послал письмо к Алленби, нашему главному недругу, где писал: "Благодарю Вас глубоко от имени евреев Палестины".
Жаботинский описал, как провел три месяца в Лоде и узнал сам от молодых людей из батальона, как каждый день "они, и вы, и я были унижены".
Он сделал все, чтобы предотвратить взрыв.
"Если есть здесь кто-либо, заслуживающий быть рассерженным и раздраженным на солдат, так это я; и если есть здесь кто-либо, имеющий право упрекать их, — это я, а не этот джентльмен, доктор Эдер, поскольку это я, а не он должен был расхлебывать эту кашу.
Он рассказал, что Паттерсон и Марголин апеллировали к Алленби дать солдатам приговор условно, но Алленби в это время отбыл в Лондон, и приговор был приведен в исполнение.
Петицию составил подкомитет из четырех человек, в состав которого вошли Жаботинский и Бен-Гурион, но отправку ее отложили до прихода ответа Алленби на прошение полковников.
Ответ Алленби, если и был таковой, по-видимому, оказался отрицательным. Паттерсон уехал в Англию в конце 1919 года и подал протест непосредственно Ллойд Джорджу.
Несмотря на свое возмущение, он призывал премьер-министра рассмотреть вопрос прагматично, подчеркивая, что вряд ли "разумно обижать могущественного союзника, — все арестованные были американцами, — выдавая такой дикий приговор солдатам, прибывшим из-за океана добровольцами оказать помощь в Великой войне"[602]. Солдат освободили вскоре после этого.
ПРОШЕНИЕ Жаботинского о свидании с Алленби было написано без ведома Паттерсона. Первым сигналом, полученным полковником о существовании прошения, стало официальное уведомление, что "главнокомандующий располагает своими собственными, соответственно выбранными, советниками по политическим вопросам и не готов дать аудиенцию лейтенанту 38-го батальона Королевских стрелков для обсуждения подобных вопросов".
Паттерсон был поражен и тотчас понял, что это стало очередным шагом манипуляторов в администрации, надеявшихся убедить "правительство метрополии, озадаченное тысячей осложнений", объявить Декларацию Бальфура невыполнимой. "Интриганам должно быть несколько, по меньшей мере, досадно, — пишет он, — что нашлись люди, открыто сражавшиеся с ними шаг за шагом, пядь за пядью за реализацию идеалов, воплощенных в знаменитой декларации". Затем он случайно увидел копию отчета Уаллея о Жаботинском. Он был потрясен.
"Генеральной ставке наверняка было известно, что обвинения, предъявленные Жаботинскому членом ставки, были полнейшей неправдой. Его знали в Англии как хорошего и доблестного офицера, исполнявшего свой долг, и более того, верно и хорошо, но казалось, они ожидали такого документа и проглотили его с готовностью, без всякого сношения со мной или, насколько мне известно, с кем-либо другим"[603].
Затем наступил заключительный акт этой "возмутительной и неанглийской кампании". 29 августа Паттерсона настиг срочный приказ из ставки отправить Жаботинского в Кантару для немедленной демобилизации. Он протестовал в письменном виде, утверждая, что нуждается в обязанностях, которые выполнял Жаботинский, но единственным ответом стало безапелляционное предписание: "Непосредственный приказ направлен лейтенанту Жаботинскому отправиться в демобилизационный лагерь Кантара немедленно. Если это еще не выполнено, ему надлежит отбыть в Кантару железнодорожным путем сегодня же. Неподчинение этому приказу приведет к дисциплинарным мерам. Об отбытии доложить".
"В результате этого поистине прусского маневра, — продолжает Паттерсон, — Жаботинскому пришлось отбыть в Кантару, где его молниеносно демобилизовали"[604].
Жаботинский тоже был ошеломлен; но он писал Нине Берлин, что несмотря на то что его демобилизация произошла "в оскорбительных условиях, была практически изгнанием", он "не был рассержен, просто устал от всего" и "печален". Но и это он принял без боя. Снова он отправил длинный и подробный протест в Армейский совет и просил, чтобы его представили королю, на что он имел право.
Во-первых, он подчеркивал, что ставка нарушила армейский устав, касающийся демобилизации офицеров, и вызвала исключительное личное затруднение для него и его семьи. И добавил: "Неохотно и с глубоким сожалением я вынужден заявить, что считаю эти действия неблагодарностью. Такого от британских властей я не заслуживал. С первого дня войны я трудился и вел борьбу за британские интересы. Я не английский подданный и не иммигрант. Я никогда до войны не бывал в Королевстве или в Британском доминионе. Я прибыл в Англию в 1915 году будучи русским журналистом, корреспондентом старейшей либеральной газеты России, "Русские ведомости". Как корреспондент я сделал все от меня зависящее, чтобы объяснить русскому читателю цели Великобритании и преодолеть антибританскую пропаганду. В то же время среди еврейства России и нейтральных стран я инициировал просоюзническую и пробританскую пропаганду; многие евреи в тот период были против союзничества Англии с Россией.
Осенью 1915 года я организовал идишский двухнедельник ("Ди Трибюн") в Копенгагене, занявший решительную антигерманскую позицию. Статьи из него регулярно цитировались в американской еврейской прессе и даже проникали в Германию и Австрию. И здесь я вправе утверждать, что был одним из немногих, возможно, одним из двух, считая первым доктора Вейцмана, кто был ответствен за формирование пробританских настроений всего еврейства сегодня. Могу добавить, что провел эту работу без вознаграждения, всецело на средства от моих друзей-сионистов, без какой-либо поддержки из британских источников"[605].
В то время ему не было известно об отчете Уаллея. Если бы это было не так, он раскрыл бы эту интригу и потребовал пересмотра дела. Королевский устав категорически требовал, чтобы офицерам сообщалось о каждом негативном отчете, затрагивающем их репутацию. Невыполнением устава и объясняется, почему ни письмо Жаботинского к Алленби, ни отчет Уаллея не были отправлены в Лондон. Из Армейского совета ответа на апелляцию Жаботинского не последовало. Тем не менее копия была выслана в Иностранный отдел с сопроводительным письмом к Бальфуру. Из внутренних документов Иностранного отдела (ставших доступными исследователям спустя 50 лет) очевидно, что Бальфур письма не видел. Несмотря на титул иностранного секретаря, он провел большую часть года на мирной конференции в Париже и с 1 июля замещал Ллойд Джорджа, возглавив британскую делегацию. Лорд Керзон, ставший его заместителем, и старшие чины Иностранного отдела письмо прочли и запросили Военный отдел об их намерениях. Ответ из армейского совета не зарегистрирован. Керзон, тем не менее, написал Жаботинскому: "Поскольку дело касается, по-видимому, военной дисциплины, что не входит в компетенцию настоящего отдела, ваше письмо передано в военный отдел с просьбой о расследовании дела".
Из заметок на полях Иностранного отдела ясно, что они и в самом деле могли не понять, что в Палестине Генеральная ставка нарушила устав. Если бы им предоставили отчет Уаллея, они, несомненно, затребовали бы конкретные основания для увольнения. Прочтя сопроводительное письмо Жаботинского к Бальфуру, они, конечно, отметили бы, что он прямо обвиняет военные власти в том, что предпринятые против него шаги были местью за его обвинение советников Алленби в развязывании "оргии антисемитизма в Палестине". Но в данных обстоятельствах они могли, хоть и с неохотой, спрятаться за спиной военной администрации, полагая, что формально главнокомандующий правил не нарушал. Как заметил один из них, О. А. Скотт, "с лейтенантом Жаботинским несомненно дурно обошлись, но он навлек это на свою голову самонадеянностью. Военный отдел перестал бы функционировать, если бы каждый офицер диктовал своему начальству, когда и как его могут демобилизовать"[606].
Так постыдно, паутиной обмана военные власти Его Величества положили конец уникальной главе, вписанной Жаботинским в историю.
Спустя несколько недель Жаботинскому пришло дружеское письмо от Леопольда Эмери, служившего в тот период в отделе по колониям: "Мне было поистине печально узнать от вас, что военная администрация в Палестине демобилизовала вас так безотлагательно и бесцеремонно. Не думаю, что можно что-либо предпринять для вашей ремобилизации, но полагаю, что военный отдел по меньшей мере должен продемонстрировать благодарность в той или иной форме за ваши заслуги в создании еврейских частей. Я написал туда, призывая их к этому. Я полагаю, зная вашу преданности делу, что вы должны сконцентрировать все свои усилия на будущем"[607].
Предложение Эмери имело неожиданный результат — Жаботинский был представлен к британскому знаку отличия "Кавалер ордена Британской империи". Он сказал Паттерсону, что не желает его. Узнав об этом, Эмери писал Жаботинскому: "Я хорошо понимаю, что вы ранены бесчувственным обращением, исходившим, как я понимаю, от некоторых представителей военных властей, с которыми вы имели дело. Но в конечном счете я бы предпочел, чтобы вы рассматривали это как преходящее и несущественное огорчение, и не позволили бы скрыть от самого себя, что длящееся отношение британского правительства к вашей службе отражено в отличии, официально рекомендованном Военным отделом и утвержденном Его Королевским Величеством. Тот факт, что лично я, через генерала Макдоноу, который вполне симпатизировал и полностью оценил важность ваших усилий, сыграл небольшую роль в обеспечивании того, чтобы ваш отличный труд был отмечен, побуждает меня еще больше стремиться, чтобы вы не позволили существующему на сегодняшний день раздражению убедить вас отвергнуть награду, которая всегда в будущем будет служить удовлетворением"[608].
Паттерсона он просил его поддержать. Паттерсон, переносивший все вместе с Жаботинским, коротко написал наискосок письма от Эмери: "Мой дорогой Жаботинский, видите, что пишет Эмери. Поступите, как считаете лучше". Неохотно, но тронутый искренней дружбой Эмери, Жаботинский согласился награду принять. Как он признавался в письме Нине Берлин (к тому времени учившейся в Швейцарии), разочарованный, в депрессии, Жаботинский благоразумно не надеялся, что его протест принесет результаты.
Отсутствие ответа из армейского совета на его письмо не вызывало удивления. По велению судьбы он обрел благодатную возможность отвлечься от своих невзгод. За неделю до его письма к Алленби вышел первый номер долгожданной ивритской газеты "Хадашот Гаарец", и уже в этом номере он опубликовал первую из серии регулярных статей. Статьями его роль не ограничивалась. Нет сомнений, что запах газетного шрифта и краски печатного станка действовали на него успокаивающее. У него нашлось время и для оказания каждодневной помощи редактору в плохо оборудованной газетной редакции.
Жаботинский получил и другое утешение. С ним были Эри и Аня. Телеграмма, сообщавшая об их отбытии из Плимута 12 августа, дошла до него только спустя 12 дней. По прибытии в Порт-Саид, он нашел их уже в ожидании в отеле. Они провели счастливый день в городе, а затем поехали морем в Яффо. Не успел он устроить их у своих друзей, в семью Иоффе в Тель-Авиве, как пришлось торопиться в Кантару на защиту "бунтовщиков" 39-го батальона. Тем не менее вернувшись в Тель-Авив, он обнаружил, что добросердечные и понимающие хозяева помогли Ане немного расслабиться, приспособиться к испытанию влажной жарой позднего лета и спокойно перенести дополнительные дни разлуки с вновь обретенным мужем. Ее наверняка позабавила новость, что тель-авивских матрон и их дочерей весьма занимала косметика, которой она пользуется для воссоздания таких цветущих щек и губ. Этот вопрос задавали даже Жаботинскому, который сумел заверить вопрошающих, что цвет лица был вполне естественным. Его очень радовало, с какой легкостью обживался Эри. Он говорил еще плохо, но был весел, жизнерадостен и через считанные дни обзавелся друзьями. В гуще невзгод и потрясений Жаботинский испытывал благодарность за дары, давшие ему возможность перевести дух и планировать будущее еще до октября, когда был положен конец его карьере лейтенанта армии Его Величества.
ПОКА Жаботинский сражался с врагами легиона, в замороженной структуре военной администрации неожиданно произошли перемены. В книге о Еврейском легионе "Слово о полку" Жаботинский пишет, что в Палестине объясняли происшедшие перемены результатом вмешательства судьи Брандайза. Факты и их значение, однако, были сложнее.
Лоис Дембиц Брандайз приехал с визитом в Палестину в июне 1919 года. Известный знаток права и член Верховного Суда США, он пользовался большим авторитетом и за пределами Штатов. Будучи другом президента Вильсона, судья Брандайз способствовал обеспечению американской поддержки Декларации Бальфура. Для Жаботинского естественным было заручиться поддержкой этого человека в войне с администрацией. Но свидание, с точки зрения Жаботинского, кончилось полным провалом. Как рассказывал Жаботинский в тот же день своему близкому другу Марку Шварцу (тоже американцу), Брандайз попросту отказался верить тому четкому анализу ситуации, который дал Жаботинский. Когда Жаботинский заявил, что политика администрации почти наверняка приведет к арабскому насилию (он применил слово "погром"), Брандайз пришел в ужас. Все привыкли к погромам в отсталых странах Восточной Европы, но как можно упоминать это слово рядом с именем Британии? Жаботинский сказал, что евреи — выходцы из России обладают чутьем "охотничьих собак, чующих кровь на расстоянии". "Как можно, — возразил Брандайз, — приводить в пример царскую Россию? Палестина — это не Россия. Я верю в британское правосудие", — заявил он. Жаботинский настаивал: пока не поздно, нужно принимать меры для предотвращения опасности. На что Брандайз холодно отвечал: "Мне ясно только, что мы говорим на разных языках". Уязвленный Жаботинский парировал: "Сэр, вы великий судья, но если вы не в состоянии разглядеть, что делается у вас под носом, ясно, что у вас отсутствует минимум политического соображения"[609].
Однако этим дело не ограничилось. В речи на заседании исполнительного комитета 16 сентября Жаботинский сообщает, что обсуждал с Брандайзом также дело бунтовщиков и что солдаты хотели, чтобы защищал их Брандайз. Как видно, сам Жаботинский передал эту просьбу Брандайзу. И об этом тоже Брандайза, очевидно, проинформировала Сионистская комиссия; его ответ ужаснул Жаботинского. Он сказал, что не испытывает к солдатам "никакого сочувствия", и реакция Жаботинского была столь же гневной, как и реакция на обвинения доктора Эдера.
Эта беседа положила враждебный барьер между ними на долгие годы. Роберт Шольд, давший 30 лет спустя интервью Шехтману, не подтвердил содержания разговора. Но к тому времени трагические события доказали правоту Жаботинского, а Шольд был верным последователем Брандайза.
Несмотря на резкое неприятие прогнозов Жаботинского относительно грядущих опасностей, неизбежно вытекавших из поведения военной администрации (о том же свидетельствовал эмоциональный и печальный отчет Паттерсона), Брандайз высказал Бальфуру в Париже по пути в Америку суровую критику в адрес военной администрации. До отъезда из Палестины у него, тем не менее, состоялись две встречи с генералом Алленби. Алленби отправил отчет в Лондон. В свете последующей беседы Брандайза с Бальфуром, этот отчет — документ исключительной важности и представляет поведение Алленби в ясном свете. По прибытии Брандайза, сообщает Алленби, судью поставили в известность о специфических местных сложностях, преследующих сионистскую программу, о сопротивлении значительного нееврейского большинства и о том, что "местная администрация, будучи исключительно военной, может действовать только строго следуя законам и практике военного времени". Он настаивал, что "скрупулезная непредвзятость характерна для поведения его администрации по отношению ко всем классам" и что политика Декларации Бальфура в отношении солдат не предполагает возможность для него как военного администратора пожаловать сионистам "привилегии и возможности, не предоставляемые другим обитателям оккупированной территории".
После такого введения Брандайз предпринял поездку по стране, после чего встретился с Алленби вторично. Алленби упоминает в отчете: "Брандайз согласен со мной, что в настоящее время возможна только политика терпеливая и умеренная и что необходима осторожность, чтобы избежать возбуждения враждебности и страха нееврейского элемента актами экспроприации и установления еврейского предпочтения. Во время поездки судье Брандайзу были предъявлены рад жалоб на мою администрацию. Утверждалось, что еврейское развитие было несправедливо приторможено вразрез с позицией правительства Его Величества и что это результат антисемитского предубеждения со стороны государственных властей. Я полностью расследовал обвинения в антисемитском предубеждении членов администрации и уверен, что все эти нарекания неправомочны". Алленби не описывает реакцию Брандайза на это утверждение, но отчет завершается утверждением: "Мне ясно, что судья Брандайз придерживался по завершении визита того же мнения"[610].
Возможно, Алленби действительно легко поддавался влиянию со стороны и был склонен к частым переменам своих позиций даже в ущерб своему слову. Об этом свидетельствует, например, его личная неспособность исполнить обещание создать еврейскую бригаду. В беседах с Брандайсом он явно уклонялся от правды. Он, несомненно, не "расследовал подробно" обвинения в антисемитизме. Для подобного расследования потребовался бы прежде всего допрос и даже перекрестный допрос тех, кто предъявлял это обвинение. Ничего подобного не имело места. Обман со стороны Алленби приводит к далеко идущим заключениям.
Во-первых, становится ясно, что Алленби, в противовес распространенному мнению, знал об обвинениях, носивших конкретный характер. Во-вторых, то, что он их не расследовал, неизбежно приводит к заключению, что мысль об антисемитизме в администрации и в армии его не пугала. Это заключение подкрепляется и реакцией на письмо Жаботинского. Письмо было откровенным и убежденным в серьезности обвинений. Алленби же воспользовался своей военной властью, чтобы пренебречь обвинениями и наказать обвиняющего. Не будет несправедливым полагать, что это открытие следует учитывать при рассмотрении личной роли Алленби в печальных событиях во время его пребывания на этом посту.
Что же касается Брандайза, то если его ужаснула сама мысль о возможности погромов при британском правлении, почему же этот блестящий юрист, с одной стороны, легко осудил обвиненных в бунтарстве солдат (в разговоре с Жаботинским), а с другой стороны, во время встречи с Бальфуром обвинил военную администрацию? Утверждение Алленби, что Брандайз согласился с его версией, лишь усиливает недоумение. Возможно ли, что и здесь Алленби не придерживается истины и старается убедить правительство в Лондоне в невиновности своей администрации, прибегая к имени такого известного знатока права как Брандайз, якобы снявшего с нее всякую вину?
Присутствовавший при встрече Брандайза и Бальфура профессор Феликс Франкфуртер рассказал о ней на следующий день Фриденвальду и Шольду (они тоже возвращались в Штаты). "Бальфур очень недоволен положением дел в Палестине, — сообщил он, — особенно узколобым военным режимом, возглавляемым равнодушными, а подчас и предубежденными личностями". По мере того как перед ним раскрывались факты, у него наконец вырвалось: "что я могу поделать с этими чертовыми военными!" Один из них даже потребовал, чтобы декларация была упразднена. Бальфур отвечал, что она будет не только оставаться в силе, но и строго претворяться в жизнь. Когда ему сообщили, что адресованное ему письмо разошлось по всей Палестине, но его ответ нигде не был упомянут или опубликован, он пришел в явное негодование"[611].
Брандайзу не было известно, что незадолго до их встречи Бальфур уже принял меры против Мани и Клейтона. Бальфура явно потрясло откровенное предложение Мани от 2 мая упразднить декларацию и поддержка Мани Клейтоном. В депеше из Парижа лорду Керзону 14 мая он пишет с некоторой дипломатической язвительностью: "Конечно, ничего, подобного заявлению, предложенному в телеграмме от генерала Клейтона, предпринято быть не может, и в этой связи следует напомнить генералу Клейтону, что правительства Франции, США и Италии поддержали политику, очерченную мной в письме к лорду Ротшильду от 2 ноября 1917 года". Затем он приложил список поддержавших декларацию и в том же язвительном тоне добавил конкретное предложение: "Генералу Клейтону, несомненно, представится случай подчеркнуть ответственным инстанциям в Палестине общее единодушие союзников по этому вопросу". В запасе у него имелся еще одни удар по Клейтону и его коллегам. Он предложил Керзону послать в Палестину "комиссара", иначе говоря, "дополнительного советника по сионистским вопросам, в помощь генералу Клейтону, и предпочтительно кого-то из представителей, пребывавших в последние несколько месяцев в Париже и понимающих разнообразие текущих мнений". И он назвал возможного кандидата: полковник Ричард Майнерцхаген, а Майнерцхаген был известен как ярый сторонник сионизма"[612]. Что за этим последовало — не документировано в течение месяца, а 19 июня Керзон передал послание Бальфура Клейтону.
Столкнувшись с ограничительными мерами и распоряжениями Бальфура, Клейтон спешно выехал из Палестины, отправился в Лондон и уже не вернулся. За его смещением (или отставкой) через несколько дней последовало смещение полковника Мани. На место Клейтона был назначен Майнерцхаген. Пост Мани временно занял генерал-майор Ч.Д. Уотсон.
Такой ход событий заставляет задуматься. Почти очевидно, что Клейтон и Мани предприняли дерзкий шаг, призывая к отмене Декларации Бальфура, будучи убежденными в полном контроле над иностранным отделом секретаря отдела Керзона. Бальфур в это время занимался Парижской мирной конференцией. Не менее важно и то, что возражения Керзона против просионистской политики правительства не были секретом с самого начала, еще в Военном кабинете. Клейтон и Мани знали, что официальные лица в Иностранном отделе, имеющие дело с Палестиной, — такие, как Кидстон, — были согласны с Керзоном. Если бы вместо открытой атаки на декларацию они продолжали намекать на ее непрактичность из-за арабской оппозиции, реакция Бальфура вряд ли оказалась бы такой серьезной. Что же касается Керзона, его положение в Иностранном отделе в тот период было непрочным: "половинчатое" положение, как охарактеризовал его он сам, — поскольку за Бальфуром сохранилась вся формальная власть иностранного секретаря. Керзон избегал шагов, могущих вызвать недовольство Бальфура. Напротив, он давал Бальфуру возможность принимать решения, где только было возможно, и где это отвечало желаниям Бальфура. Его развитое чувство порядочности подкреплялось и близкой личной дружбой с Бальфуром[613].
Вейцмана это застало врасплох. Всего несколько недель назад он объяснял Фриденвальду, что "ничего решительного не произойдет" в отношении замены официальных лиц в Палестине, "пока не прояснится политическая ситуация", — то есть опять-таки пока военную администрацию не заменят на гражданский режим[614]. Как следует из его писем, у них с Клейтоном состоялись "три конфиденциальные беседы" по прибытии последнего в Лондон в начале июля, и надо полагать, Клейтон тогда конфиденциально поставил его в известность о своей близкой отставке[615]. Вейцман продолжал упорно относиться к Клейтону как к другу сионизма. Он даже пригласил его на заседание с членами Сионистского комитета по мероприятиям и несколькими ведущими сионистами 9 июля, дабы продемонстрировать свою уверенность в его расположении. И тут-то на заседании Клейтон невозмутимо выдал сионистам свой совет. Он указал им на необходимость заняться работой как можно скорее и не ждать политического урегулирования более двух месяцев, а оказывать давление для предоставления им условий для начала работы. Из речи было упущено, что именно он и его коллеги в ответ на все мольбы, уговоры и призывы сионистов требовали от них невмешательства, дабы не расстраивать статус-кво в ожидании политического урегулирования. Столь же интересно прозвучало и его мнение о силе арабской оппозиции. Месяцами убеждавший Лондон в интенсивности этой оппозиции (инсценированной поначалу самими представителями администрации) и в конечном итоге призвавший по секрету к отказу от Декларации Бальфура из-за этой оппозиции, Клейтон теперь, по словам Вейцмана, "считает, что арабы смирятся с совершившимся фактом и 95 процентов существующей сегодня оппозиции иссякнет. Естественно, горстка экстремистов может продолжить агитацию, но с ней будет легко разделаться"[616], - все это, несомненно, служит комментарием к его способности придерживаться каких бы то ни было принципов.
Но и на этом он не остановился. Всему происшедшему нашлось объяснение. В "частных беседах" Вейцман упомянул хорошо известные неприкрытые случаи дискриминации: перевод 40-го батальона из Хайфы в Рафу, запрет, наложенный администрацией еще в 1918 году на покупку Сионистской комиссией немецкой собственности для продажи или для съема. Клейтон предотвратил критику, прямо признав (опять-таки по словам Вейцмана), "что позиция военной администрации была в высшей степени неудовлетворительна, и многим из администраторов не следовало вообще служить в ней". Он специально назвал нескольких лиц, ответственных за нанесенный вред. Себя Клейтон постарался выгородить: "Многие из принятых администрацией мер проводились без моего ведома"[617]. Он не упомянул, что пытался подавить деятельность Жаботинского в отместку за обвинения, идентичные тем, какие теперь адресовал своим коллегам.
Вейцман жаловался, что евреям отказано в праве пребывать в Наблусе, после того как небезызвестного военного губернатора Хаббарда перевели туда из Яффо. Тут Клейтон не выражал неведения. Напротив, он предпринял поразительную защиту администрации и самого Хаббарда. Согласно его же отчету в Иностранный отдел, он сообщил своим слушателям: "Губернатор Яффо был переведен в Наблус из самых лучших побуждений. Поскольку у него не сложились отношения с еврейским населением, его перевели в город, где евреев не было. Невозможно было предвидеть, что за этим последует"[618].
Излагая беседу с Клейтоном, Вейцман не упоминает о своем нежелании настоять на кардинальных переменах в администрации и пренебрежении предостережениями Жаботинского. В письме к Белле Берлин на следующий день он заявляет: "Я полагаю, что теперь, когда нам удалось с фактами в руках разоблачить поведение администрации, состояние дел в Палестине должно исправиться”[619].
Более того, как раз смещенные Бальфуром члены администрации Клейтон и Мани не были объектами жалоб Вейцмана. Наоборот, он много раз превозносил их перед Бальфуром, и даже теперь, при встрече с Клейтоном, Вейцман воздал хвалу ему и Алленби. Спустя две недели в письме Бальфуру от 23 июля он характеризует предстоящую отставку Мани и Клейтона как "вызывающую сожаление".
Правда, теперь, поскольку Бальфур приоткрыл дверь, Вейцман попытался повлиять на новое назначение. С этой целью он пишет 23 июля. "В интересах будущего Палестины и для продвижения политики, обрисованной правительством Его Величества в вашем сообщении лорду Ротшильду в ноябре 1917 года, желательно, чтобы эти два чрезвычайно важных поста отошли лицам, полностью согласным с этой политикой. Вряд ли необходимо повторять, что в настоящем неустоявшемся положении в стране и при нервозности ее населения любой фальшивый шаг, каким бы он ни был незначительным, может иметь непредсказуемые последствия, и потому-то необходимо, чтобы те, кому вверено управление страной, были исчерпывающе знакомы и в согласии с политикой, принятой правительством Его Величества. Мне стало известно, что Иностранный отдел уже рекомендовал в преемники генералу Клейтону офицера, как мне известно, отличающемуся исчерпывающим пониманием проблем, с которыми ему надлежит иметь дело, и который, по моему убеждению, будет неизменно справедлив ко всем слоям населения и ко всем тем, кто заинтересован в судьбе страны.
Уверяю вас, что он получил полную поддержку Сионистской организации и еврейства Палестины, мне неизвестна ни одна причина, могущая повлиять на завоевание доверия остальных элементов населения. Когда эта и вторая предстоящая вакансия будут заполнены, несомненно, будут предприняты шаги по замене офицеров, часть из которых находится непосредственно под началом уже упомянутых, и которые проявили себя не только несогласными, но и откровенно враждебными к еврейскому населению страны. Их замена в моих глазах почти так же необходима, как и назначение достойных лиц на вышестоящие посты"[620].
Это письмо очень красноречиво. Теперь, в июле 1919 г., Вейцман видит, что к "непредсказуемым последствиям" может привести единственный "ложный шаг". Не он ли настаивал весь год, что независимо от ложных шагов, предпринимаемых военной администрацией, последствий у них не будет, а отпечаток сотрется с приходом гражданской администрации?
Бальфур, как всегда с добрыми намерениями, предвосхитил косвенно высказанную просьбу Вейцмана относительно консультаций о будущих назначениях. 1 августа из Парижа он отправляет Керзону копию письма
Вейцмана. "Я полагаю, — пишет он, — что Ваше Превосходительство и Военный отдел будут стремиться выполнить пожелания доктора Вейцмана по отношению к этим новым назначениям"[621].
Последующие перемены совершились слишком поздно и были недостаточно обширны. Сам Бальфур в беседе на той неделе с Брандайзом вслух размышлял об ошибках в управлении Палестиной[622]. Правда, предстояло смещение и Вивиена Габриэля, хорошо известного антисемита, обладавшего большим влиянием.
Но это было все. Консультаций с Вейцманом не последовало. И что особенно важно, реакция официальных лиц Иностранного отдела на письмо Вейцмана служит ясным свидетельством изменения атмосферы этого отдела с переходом власти от Бальфура к Керзону. Появилась даже завуалированная критика самого Бальфура. Комментируя его просьбу, Арчибальд Кларк-Керр писал: "Не могу не ощутить, что это слишком потворствует евреям, до разрешения палестинского вопроса без надежд на пересмотр, но полагаю, что нам следует подчиниться решению из Парижа. Невыносимо, что доктору Вейцману позволительно критиковать "тип лиц" на службе правительства Его Величества". Что касается Керзона, в его замечании о письме Вейцмана проскользнули зловещие нотки: "Хотел бы я, чтобы письмо было адресовано мне".
Спустя день-два Керзон получил от Бальфура более конкретную просьбу. Отреагировав на критику, высказанную ему Брандайзом, он попытался исправить допущенную ошибку. Керзон отправил телеграмму, выдержанную в недвусмысленных тонах, заместителю Клейтона в Каире, полковнику Френчу: "Политика правительства Его Величества учитывает вручение Великобритании мандата на Палестину. Условия мандата выражают сущность декларации от 2 ноября 1917 года. Американское и французское правительства так же присягают поддерживать образование в Палестине еврейского национального очага. Это следует подчеркивать арабскому лидерству при каждой возможности. Их следует убедить в том, что это дело решенное и продолжать агитацию было бы бесполезно и разрушительно"[623].
Именно об этом умоляли сионисты с того момента в 1918 году, когда обнаружили, что Декларация Бальфура в Палестине опубликована не была. Теперь, так запоздало, одной телеграммой невозможно было серьезно повлиять на ситуацию. Нет свидетельств тому, что ее содержание было распространено внутри самой администрации до прибытия преемника Клейтона, полковника Ричарда Майнерцхагена.
Майнерцхаген был необычной личностью. Ему предстояло сыграть короткую, но важную роль в событиях того года. Он признавался в изначальном антисемитизме, испарившемся после встречи в Египте с Аароном Аронсоном в 1916 году и другими членами семьи Аронсона в Палестине и после его визита в некоторые еврейские поселения Южной Палестины. Положительного отношения к сионизму он не скрывал. Действительно, дабы рассеять все сомнения, он писал Керзону вскоре после прибытия в Каире: "По своему отношению к сионизму я горячий сионист".
Вейцман тоже приложил усилия за кулисами для того, чтобы Майнерцхаген получил назначение. Тот прибыл, уже подробно ознакомившись с характером администрации и твердо намереваясь провести в жизнь перемены. Но он, тем не менее, был единственным новым человеком. Остальные, за исключением полковника Габриэля, оставались на своих местах, как и коростой поросшие прецеденты, установленные за время военной администрации. Через 10 дней после прибытия в Каир на свой пост он записал в дневнике: "Несколько дней назад Конгрив (командующий армией в Египте) получил рекомендацию от своего штаба отказать Вейцману во въезде в Палестину из политических соображений. Я счел это чудовищным. Алленби был в отъезде в Судане. Я возразил Конгриву, использовавшему довод, что не может поступить вразрез с рекомендацией его штаба. Я напомнил ему, что являюсь его политическим советником, но он настаивал на отказе Вейцману. Я отправил телеграмму прямой линией в Иностранный отдел и получил ответ в тот же день, приказывающий Конгриву не препятствовать свободе передвижения Вейцмана. Такова степень юдофобства в ставке командующего в Каире"[624]. Этим же демонстрируется и предел его возможностей влиять на ход событий, что он и сам вскоре обнаружил. Его поражение в полной мере демонстрирует, до какой степени заблуждались сионисты, противясь всем воззваниям и предостережениям Жаботинского.
Возможно, нажим сионистов в Лондоне мог вынудить правительство к переменам в 1918 году, в период, когда все еще шла война и еврейская помощь все еще требовалась для обеспечения американской поддержки выдачи мандата Великобритании. Тем более, что в Иностранном отделе тогда еще действовала первоначальная группа, поддерживавшая сионизм. Подобный Майнерцхагену человек в Палестине летом или даже осенью 1918 года и приказ чиновникам быть лояльными хотя бы политике Бальфура могли бы произвести революцию.
Учитывая предрассудки военной администрации Алленби, это несомненно привело бы к взрыву внутри администрации, но результат мог оказаться очистительным. В конце же 1919 года Майнерцхаген, боец-одиночка, пытался пробить головой стену. Он стремился скорее покончить с первичным взносом британского правительства в кампанию арабских агитаторов — непубликацией Декларации Бальфура. Его намерением было провести в жизнь распоряжение Керзона от 4 августа: уведомить всех и каждого, что декларация представляла собой вопрос решенный. Майнерцхаген во время обсуждения своего назначения сам убеждал Бальфура в этом шаге.
После трехнедельных усилий он осознал, что офицеры военной администрации за предыдущие 18 месяцев исключительно успешно выполнили свою миссию среди арабов. Он писал Керзону:
"Народы Палестины не готовы на сегодняшний день к открытому заявлению, что установление сионизма в Палестине является политикой, которой придерживаются правительство Его Величества, Франция и США. Они, конечно, об этом представления не имеют. Таким образом, является целесообразным в настоящее время не давать ход вашей телеграмме от 4 августа № 245 в общей публикации"[625].
Четыре месяца спустя он предпринял новую попытку, убежденный, как он писал, что, если арабов убедить в намерении правительства провести политику Бальфура в жизнь, их оппозиция будет "подавлена". "Все же, — телеграфировал он Керзону, — по общему мнению палестинской администрации, курс весьма сомнительный"[626].
К тому времени, хоть Майнерцхаген и сумел оказать экономическую помощь сионистам, дух его почти сломился, и он писал в дневнике: "Я не уверен, что мир не останется слишком эгоистичным, чтобы оценить по достоинству цели сионизма. Мир наверняка слишком полон антисемитизма и слишком подозрителен к еврейским мозгам и деньгам. Здесь, среди неевреев, я снова поддерживаю сионизм в полном одиночестве, что не облегчает положения вещей. Только теперь вижу просветление, и только теперь удается расчистить или отмести множество препятствий, возведенных сионизму в Иностранном отделе, Военном отделе, Алленби, Больсом и всякой мелкой сошкой. Усилия против такой оппозиции терзают сердце, и иногда хочется от всего отмахнуться и плыть по течению.
Я свободно выражаю свое мнение всем и каждому и изобретаю непоколебимые, как мне кажется, доводы, но требуется нечто большее, чтобы разделаться с сочетанием упрямых предрассудков и глубоко укоренившегося, но подавленного антисемитского чувства.
Мысль, что я сражаюсь за евреев, против христиан и моих же соотечественников, вызывает протест, но этим-то я и вынужден заниматься здесь вот уже два месяца"[627].
Он и не представлял, какую историческую, но горькую роль ему еще предстояло сыграть.
Отрицательное влияние администрации Алленби на Лондон значительно усугублялось многочисленными переменами в составе британского правительства, имевшими место в течение всего 1919 года. Бальфура, пропадавшего большую часть года в Париже, полностью сменил в октябре Керзон. Грэхем в это же время, в течение этих недель, играл почти призрачную роль в палестинских делах. Осенью исчез и он, получив пост посла в Бельгии. Не стало просионистского "детского сада" Ллойд Джорджа: Сайкс умер, Ормсби-Гор и Эмери вернулись к парламентским обязанностям. Они еще сохраняли влияние, так что ни одним из них не следовало пренебрегать, но политику они больше не определяли.
Вейцман поистине излил душу по этому поводу Бальфуру по его прибытии в Англию в отпуск. Указывая на перемены в персонале, он писал: "В Иностранном отделе нет в настоящее время никого, кто был бы в деталях знаком с нашим делом и занимался бы им в числе своих обязанностей. В результате большая часть наших донесений, предложений и просьб поступает непосредственно к лорду Керзону. Это представляет для нас определенные трудности. Это означает отсрочки, поскольку лорд Керзон имеет дело с многочисленными другими проблемами, требующими его внимания. Это означает невозможность тесных контактов между нами и Иностранным отделом, существовавших, когда в Иностранном отделе всегда был представитель, регулярно занимавшийся Палестиной и сионизмом. Это также означает — и это, возможно, самое главное: нет гарантии, что, когда наши дела приходят на рассмотрение лорду Керзону, они сопровождаются докладами в наших интересах, как это было всегда в прошлом. Хотелось бы, чтобы личное отношение лорда Керзона к сионизму сделало бы такие доклады ненужными, но боюсь, что он чрезвычайно скептичен и критичен по отношению к сионизму.
Как представляется, в целом эффект для нас отрицателен. Вопросы остаются неразрешенными и действия блокируются именно в это время, когда быстрые действия Иностранного отдела в наших интересах представляют чрезвычайную важность"[628].
Он просил Бальфура, чтобы "к палестинским и сионистским делам был приставлен кто-либо, пользующийся авторитетом в Иностранном отделе".
Но Бальфур уже завершал свои дела в качестве официального главы Иностранного отдела. Вряд ли вероятно, что даже если бы он сумел выполнить просьбу Вейцмана, такой фигуре в Иностранном отделе удалось бы противостоять авторитету Керзона и годам прецедентов и предубеждений в палестинской администрации. Сионистское будущее осенью 1919 года представлялось отнюдь не в розовом свете.
В ЭТОТ полный шокирующих событий период Жаботинский, по крайней мере, испытывал удовлетворение дома, видя свою жену в покое, полную ощущения уверенности от дружеского окружения. Мальчик же наслаждался безмерно. Его память об отчаянных играх, в которые он играл с друзьями на улицах маленького Тель-Авива, породила лирические воспоминания спустя много лет: "Не припомню столь необыкновенного лета, столь красочного, столь пропитанного солнцем, как то лето в Тель-Авиве. Спустя много лет я пытался воспроизвести это ощущение, но безуспешно. То лето больше не повторилось". Не убавило радости и то, что осенью семья перебралась в Иерусалим. Напротив, он влюбился в этот город немедленно. Как и многие другие, евреи и христиане, Эри навсегда был охвачен благоговением перед самим видом города; разъезжая в течение многих лет и по Палестине, и за ее пределами он всегда ощущал себя изгнанником вне Иерусалима.
Объяснить это чувство он не мог. Было ли оно самоубеждением? Или результатом "сионистского воспитания"? Он приводит интересный анализ отцовского чувства к Иерусалиму: "Много о Иерусалиме он не написал. Сохранилось там и сям несколько фрагментов и одна маленькая карта, им самим нарисованная и помеченная заметками по обороне города. Да и говорил он о Иерусалиме немного, во всяком случае, со мной. Но я знаю, почему: это было чем-то само собой разумеющимся — наш город, мы останемся в нем навсегда.
Любил ли Иерусалим отец? Любил ли его, как любил Одессу, место своего рождения, о которой часто писал и которую так воспевал? Мне кажется, что в Одессе он на самом деле любил дни своей юности. И может быть, он писал о ней так часто, чтобы подчеркнуть верность городу, а не России. В России он был не гражданином, а подданным. К российскому укладу он испытывал отвращение, несмотря на то что ценил русский язык и культуру. Но он понимал, что его чувства не разделяются другими. Это не было самоочевидным, это требовало объяснения. Здесь же, в Иерусалиме, все казалось ясным и не нуждавшимся в словах"[629].
Жаботинский снял квартиру вместе с Зальцманом на втором этаже трехэтажного дома рядом с центральной почтой. Теперь этот дом отмечен мемориальной доской.
Квартира была довольно большой: шесть комнат, из которых Зальцман занимал две. Но условия жизни оказались трудными. В обедневшем Иерусалиме мало что удавалось купить. За мебелью и домашней утварью Зальцман ездил в Каир. Воды не хватало, электричество отсутствовало, домашняя прислуга считалась редкостью. Анна, страдавшая ревматическими болями после болезни, перенесенной на корабле по дороге в Лондон в 1918 году, была освобождена от многих домашних обязанностей порядком, установленным мужем. Жаботинский назвал этот порядок "кооперативным обществом взаимопомощи". Вспомнив свои дни в качестве рядового Британской армии, он объявил себя специалистом по домашним делам. Подпоясавшись фартуком, он разделывался с бытовыми проблемами быстро. Ему помогали племянник Джонни (сын Тамар, незадолго до того прибывший из России) и Зальцман.
Их донимали комары. Эри вспоминает, как отец учил его пользоваться защитной сеткой, приспосабливая рецепт Марка Твена: "Погаси свет, ложись на кровать, подними осторожно один угол сетки так, чтобы комары могли пробраться. Как только по их гудению ясно, что они попались, быстро выскользни со своей подушкой, завяжи сетку, чтобы комары не выбрались, и мирно и спокойно отправляйся спать под кровать".
Дом Жаботинского быстро стал сионистским общественным центром. С Зигфридом ван Вризлендом (только что назначенным на пост казначея Сионистской комиссии) на верхнем этаже, компанией молодых холостяков, поселившихся внизу, они все были одной большой семьей. Квартира стала местом встреч пестрой череды посетителей. Приходили полковники легиона Паттерсон, Марголин и Фред Самюэль, другие офицеры и солдаты, доктор Эдер, доктора и медсестры американской медчасти "Хадасса", члены редакционной коллегии "Гаарец".
Чай зачастую приходилось подавать посменно из-за нехватки чашек, и почетным гостям приходилось располагаться на полу из-за недостатка стульев. Сборища часто оживлялись Итамаром Бен-Ави, сыном легендарного Элиэзера Бен-Иеуды, возродившего современный иврит. Бен-Ави не упускал случая порассуждать о желательности перевода иврита на латинский алфавит[630].
Кажется, Жаботинский, будучи хозяином, в обсуждение этой непопулярной идеи не вмешивался (хотя сам был горячим ее поклонником). Приходили Элияу Голомб и Дов Гос, представили молодого студента по имени Моше Черток, жившего некоторое время на первом этаже (прозванном "раввакия" — холостяцкая): Черток, энтузиаст языка, приносил свои переводы на иврит современной поэзии и читал переводы Д'Аннунцио и Солари, сделанные Жаботинским.
Частым гостем был Пинхас Рутенберг, который, расставшись с Жаботинским в Италии весной 1915 года, пережил целый ряд драматических событий. Потерпев неудачу при попытке найти в США поддержку идее легиона, он стал министром в правительстве Керенского. Министерская его карьера была быстротечной: Октябрьская революция еще раз вынудила его к бегству. Находясь теперь в Иерусалиме, он создавал планы по электрификации Палестины. Жаботинский помог ему наладить первые контакты с администрацией, чтобы получить необходимые концессии.
Другим постоянным посетителем являлся Трумпельдор, но его пребывание в Иерусалиме оказалось недолгим. Он приехал из России в октябре, охваченный ощущением необходимости и насущности отъезда в Палестину для многих тысяч европейских евреев. Он даже организовал значительное их число в движение "а-Халуц", о котором давно мечтал и которое описал Жаботинскому три года назад в Лондоне. Увы, собранные Трумпельдором потенциальные иммигранты напрасно ждали разрешения на въезд. Военная администрация настаивала — и Сионистская комиссия с этим согласилась — чтобы только люди с реальной перспективой работы допускались в страну. Идеи и планы относительно иммиграции 10.000 человек, которые должны будут служить в милиции, защищающей еврейскую общину, Трумпельдор представил Алленби, но пока что это ни к чему не привело. Когда разразились беспорядки на границе Палестины и Сирии, где арабы атаковали французские армейские части, Трумпельдор отправился в Галилею для организации обороны еврейских деревень. Он думал, на несколько дней. И здесь, по воле судьбы, разыгралась последняя героическая глава его жизни. В доме Жаботинского можно было встретить и членов военной администрации, особенно Рональда Стросса, военного губернатора. Полковник Стросс был одним из самых ненавистных врагов сионизма в военной администрации. Нежная Генриетта Сольд, великая предводительница сионистского движения американских женщин, назвала его "злым гением, ненавидящим евреев"[631]. Уже в июле сам Вейцман в редком проявлении чувств при разговоре с Рональдом Грэхемом "критиковал губернатора Стросса с великой горечью"[632]. Даже снисходительный Бианчини говорил о нем презрительно[633]. Немаловажно, что и Герберт Сэмюэл выделил его как "наносящего ущерб еврейским интересам". Жаботинский несомненно разделял это мнение, хотя и выражал сомнение относительно того, что активная враждебность Сторрса к сионизму являлась продуктом антисемитизма. Как бы то ни было, Сторрс, очевидно, был светским человеком. Он установил дружеские отношения с семьей Жаботинского. Когда позднее заболел Эри, он навестил мальчика и пообещал показать ему по выздоровлении "его страну". Сторрса искренне интересовало развитие современной ивритской культуры. Он часто подолгу беседовал с Ахад ха-'Амом и восхищался поэзией Бялика. В своих мемуарах он писал о Жаботинском, общественную позицию которого яростно порицал и для разрушения сионистских надежд которого прикладывал все силы: "Невозможно представить более галантного офицера, более чарующего и культурного компаньона, чем Владимир Жаботинский"[634].
Сторрсу представился случай убедиться и в поразительном поэтическом размахе Жаботинского. Как видно специально для губернатора
Жаботинский перевел стихотворение Бялика на английский. Сторрс, знакомый с другими переводами этого стихотворения, объявил его лучшим. Он приводит перевод в своей книге вместе с ивритским текстом (латинской прописью) оригинала.
Хакниссини тахат к' нафех
Ве-хайи ли эм ва-ахот
в 'ихи хекех миклат роши
Кан тефиллотай ха'ниддахот.
Би-ш'ат рахамин, бен хошемашот
Шехи ва'агаль лах сод йисурай:
Омрим уеш ба'олам неурим
Хейкан неурай?
Be'од раз эхад лах этвадда:
Нафши нисрефа бе-лахава,
Омрим ахава йеш ба-олам
Ма зот ахава?
Ха'кохавим римму оти
Хайа халом-гам ху авар
Атта эн ли к'лум ба-олам
Ха 'книссини тахат к'нафех
ве хайи ли эм ва-ахот
В'ихи хекех миклат роши
Кан т'филлотай ха-ниддахот[635]
Be my mother, by ту sister,
Screen ту head beneath your wing,
And my prayers, by God answers
To your bosom let me bring.
And at dusk, the hour of mercy,
Stoop, I’ll whisper you the truth:
People talk of youth — what is it?
Where is it — my youth?
For my soul was burned by fire
From within, or far above;
People talk of love — where is
What is it to love?
Stars were bright, but they deceived me;
Gone the dream I dreamed before
Now my life has nothing Nothing more.
Be my mother, be my sister,
Screen my head beneath your wing
And my prayers, by God answers
To your bosom let me bring.
Жаботинский вел очень насыщенный образ жизни. Он занимался. Он предпринимал длительные пешие экскурсии с Зальцманом, изучая сельскую местность, и с Эри — по Старому городу. Он поставил себе задачу расширить свое знание иврита. Чтобы добиться полного владения духом языка, он окунулся и в философские произведения на древнееврейском, и в арамейский язык Талмуда. Его постоянно приглашали читать лекции, и он любил выступать перед молодежными группами с рассказами о легионе и обсуждением поэзии Бялика.
Его огорчало небрежное произношение в иврите. Старик Мордехай Бен-Гилель а-Коэн с восхищением описывает одну из лекций на эту тему. Лекция адресовалась конференции учителей, она называлась "Важность различия между непроизносимой "шва" и подвижной "шва". Вот что пишет М. Бен-Гилель а-Коэн: "Мы все пришли из-за Жаботинского, и я поражался его таланту в течение получаса удержать интерес всех присутствующих к этой весьма специфической теме. Непроизносимая "шва", подумайте! Революционный вопрос!"[636].
Его способность завоевать внимание публики по любому избранному им предмету никогда его не подводила. Газета "Хадашот Гаарец" сообщала о лекции в "Обществе нашего языка", председателем которого был Элиэзер Бен-Иеуда, где Жаботинский обсудил опасности, грозящие ивриту, и выступил с предложениями по борьбе с силами, препятствующими пользованию им в будничных делах. Репортер не смог не отметить: "Красивым произношением и стилем выдающегося оратора он заворожил публику".
Но он не ограничивался проблемами языка. На следующей неделе он выступил по другой проблеме, относительно которой имел определенные и не всегда популярные взгляды. Это была тема "Женщины и государство". Пришло его послушать много народу. Его выступление могло бы называться "Хвала женщине на службе нации". Приводя множество исторических примеров, он тепло говорил о способности женщин участвовать в политической организации.
Когда "Общество" выработало серию лекций о социальных и правовых проблемах, планировавшуюся на пять месяцев между январем и июнем 1920 года, Жаботинский обязался прочитать шесть лекций о правах национальных меньшинств. В марте он прочел первую из них. Остальные смело штормами той весны.
Его феноменальный запас энергии, отмечаемый современниками, проявился в те осень и зиму. Ему наконец удалось начать некоторые из литературных творений, так долго остававшихся на периферии его планов. Вдобавок к переводам из европейской поэзии и переводу на иврит стихотворения Эдгара По "Аннабель Ли", переведенному в "Хадашот Гаарец", он перевел знаменитого "Ворона". Тогда же Жаботинский начал работать над переводом "Ада" Данте и собирать материал к "Самсону".
"Я много работаю, но без каких-либо приоритетов, — писал он Белле. — Иногда мне кажется легче и приятнее писать на иврите, чем на других языках; но в больших количествах это тяжело. Четыре раза в неделю я должен написать редакционную колонку. Поскольку наша редколлегия так мала, я перевожу материал из английских и французских газет".
Его статьи в "Хадашот Гаарец" (переименованной в "Гаарец" в декабре 1919 года)[637] написаны на ясном и простом иврите, и из обсуждения злободневных вопросов начинают вырисовываться суждения о типе грядущего государства.
Постоянная забота об иврите была для Жаботинского не только эстетической или дидактической. Он верил и постоянно утверждал, что язык — один из двух столпов (второй — сельскохозяйственные поселения), на которых основано еврейское возрождение. Его беспокоило то, что он рассматривал как препятствие внедрению языка в каждодневную жизнь общины. Возрождение языка, существующее достижение представляло беспрецедентный, почти чудесный феномен в истории наций, но на той стадии его развитие замедлилось.
Для детей иврит был родным языком, но среди взрослого населения, знавшего иврит, процветало также и вавилонское обилие языков, привезенных из диаспоры. Жаботинский видел, что если в обществе присутствовали вновь прибывшие со слабым ивритом, к ним из вежливости приспосабливались, и беседа переходила на английский, французский или русский. Более того, в этой маленькой общине даже легкая "интервенция" не говорящих на иврите людей — членов Сионистской комиссии, врачей и сестер медицинской организации "Хадасса" в 1918 году имела немедленный англизирующий эффект на язык общества. Жаботинский настаивал на том, что еврейская община должна следовать логическому примеру других наций: ввести понятие национального языка. "Если мы примем тактику вежливости и будем говорить на языке, который "понятен", мы изгоним иврит отовсюду — из наших столовых, гостиных, залов заседаний. Всегда найдется кто-то, кто не понимает. Даже на публичных лекциях нам будут заявлять, что язык не понятен". "Оставьте вежливость на потом, — уговаривал он. — Это неприятно, это затрудняет жизнь новым иммигрантам, но им необходимо понять, что изучение иврита — их прямая обязанность, и настолько же ради себя, насколько ради всей нации. В конце концов, вновь прибывающие не приезжают сюда в поисках жизни, они не найдут здесь ничего готового и для них отработанного — ни дорог, ни удобных домов, ни электрических ламп. То, что они найдут здесь — жара и комары, природные условия, требующие двойных усилий, угрюмые соседи, может быть, и допотопное руководство. Те, кто выдержат этот экзамен, застроят землю; и среди прочих условий, которые нужно снести, язык". Взяв на вооружение популярную поговорку, он заключает: "В конце концов, мы достигли согласия, что тот, кто не отстроит дом, будет жить в палатке; тот, кто не осушит болото, получит малярию; тот, кто не заработает на новую одежду, останется в рваной. Этот принцип распространяется и на язык; и если это означает фанатизм, пусть будет фанатизм"[638].
Снова и снова он возвращается к корню проблем ишува — длящейся неспособности организовать демократические выборы руководства. В течение всего лета он уговаривал и убеждал Временный комитет провести давно обещанные выборы. Робкие члены комитета на выборы соглашались, но отсрочки следовали одна за другой. Существовало для этих отсрочек две причины. Одна — нежелание старой ортодоксальной несионистской общины согласиться с правом голоса у женщин. Жаботинский был возмущен. Сионизм являлся национальным движением, политические механизмы которого управлялись либеральными демократическими принципами; в его статьях на эту тему логика перемежалась со страстью. Он обвинил комитет в "сдаче клерикализму".
Одним из аргументов, использованных ассимиляторами в период борьбы вокруг Декларации Бальфура, был аргумент, что еврейское государство неизбежно создаст клерикальное, нелиберальное общество. Ответ сионистов гласил, что евреи представляют собой нацию, а не просто религиозную общину, и что "с нами как со всяким либеральным народом человек может быть членом нации, даже если у него нет связи с религией. Теперь мы подводим сами себя: мы сдались клерикализму в его самой постыдной форме — клерикализму, сражающемуся с равенством для женщин. Этот принцип был торжественно провозглашен на первом [сионистском] конгрессе в Базеле более двадцати лет назад. Наша организация трудилась и росла, и завоевала еврейские души, и наконец завоевала поддержку нашей идее всего просвещенного мира. Теперь объявляются те, кто заявляет, что сионизм противоречит Торе — и мы уступаем"[639].
Он требовал, чтобы возражениями ортодоксальных групп просто пренебрегли. Немыслимо уговаривать их, если они отказались принять участие в выборах. У них как группы не было особых прав. Напротив, они находились "вне лагеря". Жаботинский пояснял: "Они не спросили население, не принимали участия в возрождении языка, объявили изучение ремесел пренебрежением к изучению Торы, они возражают против всего, чем гордится нация. Можно было предложить, еще до спора о правах женщин, налогообложение, имеющее своим результатом удержание этого непродуктивного элемента от вмешательства в дело национального возрождения. Это несомненно было бы предпринято любой европейской нацией, если бы какая-то группа публично отвергла принцип гражданства. Но если они сами бойкотируют выборы, стоит ли им мешать? Почему мы должны пытаться уговорить или заставить их делать что-либо вразрез с их убеждениями, которые также идут вразрез с интересами возрождения? Здесь нет места сантиментам"[640].
И хотя подчинение требованиям ортодоксов повредило делу сионизма в пропагандистской войне с врагами за границей, не следовало винить ортодоксов. "У них не было, — писал он, — политического образования". Виноваты сионисты. У них-то политическое образование было. Это их давление, давление из Сионистской комиссии, обеспечило Временный комитет второй причиной отложить выборы.
Комиссия предприняла "организацию ишува". Это она должна была теребить, тянуть и толкать к выборам, это она должна была бы стремиться к тому, чтобы ишув мог принимать решения и влиять на ход событий. Вместо этого она настаивала на отсрочке. Жаботинский еще раз напомнил, что в прошлом достижения общины представлялись за границей, и престав-лялись оправданно, как выдающиеся примеры еврейского творческого начала.
Сионистские представители превозносили плодородные поселения, отличную систему образования, вдохновенную организацию учителей, все, созданное в самых трудных условиях при турецком правлении[641]. Теперь же, когда пришло время прислушиваться к голосу ишува о будущем страны, когда обыкновенные жители Палестины, сотворившие чудеса, познавшие на собственном опыте местные условия, должны были бы стать главными советчиками сионистского руководства, их вынудили к молчанию. Их мнениями и взглядами пренебрегали. Рекомендации Национального совета от декабря 1918 года для представления на мирную конференцию, отбросили в сторону.
Затем, когда Временный комитет принял решение установить правовое положение руководства путем демократических выборов, его решение заблокировалось Сионистской комиссией. Неудивительно, что, не имея голоса ни за границей, ни в Палестине, ишув переносил постоянные унижения со стороны британской администрации.
Снова Жаботинский очертил свое видение сионистской политики относительно британцев, развившееся из наблюдений народа Великобритании и собственного трудного, но захватывающего опыта.
"Первопричина ухудшения отношения британцев к нам заложена в тактике [сионистских] лидеров. Но есть и другая причина. В этом мире уважение отпускается только тому, кто защищает свои права, поднимается на их защиту, не уклоняясь, пока окончательно не побеждает. Это дух, усвоенный англичанином с молоком матери. Он живет по этому принципу и не уважает и не понимает того, кто этот урок не усвоил. В перипетиях наших отношений вина не англичанина. Он в целом простая душа, не чувствующая нужды глубоко задумываться над вещами. Он смотрит на заметное и делает выводы. Проглотите эти пилюли? Проглатываете их уже год и больше? Значит, по вкусу. Значит, нравится. Вот и все".
Оплакивать надо не отдельные случаи дискриминации военной администрацией, а "жестокие поражения, нанесенные сионизму ввиду слепоты его руководства и, более того, в результате молчания ишува"[642].
Эти отважные слова без сомнения были представлены Вейцману, когда он приехал в середине октября в Палестину после более чем годового отсутствия. Но с Жаботинским он этого не обсуждал. Они встретились на следующий день после приезда Вейцмана. По рассказу Жаботинского (в письме к Белле), у них состоялась дружеская беседа. "Предлагал мне работать вместе, и пр. Говорили очень мило. Конечно, ничего из этого не выйдет. Расстались с тем, чтобы снова побеседовать на днях. Несомненно, оба про это забудем"[643].
Вейцман сообщил Белле, что Жаботинский "полон горечи, расстроен и изношен, теряет престиж" и что в Палестине ему действительно нечего делать[644].
Ввиду их натянутых отношений чрезвычайно неправдоподобно, чтобы Жаботинский, близкие друзья которого были под впечатлением от его неуемной энергии и заметной жизнедеятельности, выбрал в поверенные Вейцмана и обсуждал с ним горечь, усталость и разочарование.
Они встретились еще в течение визита Вейцмана, но, как писал Жаботинский Белле, не частно и всегда при десятке людей вокруг. "Если он приехал с намерением поладить со мной, то не так за это взялся", — пишет Жаботинский в том же письме к Белле. Он позволяет себе предсказание: "И вообще, между нами стена, вероятно, никогда уже мы не помиримся по-настоящему"[645].
Подход Вейцмана к Жаботинскому во время этого визита иллюстрирует верность ощущения Жаботинского. Они не виделись больше года. Правда, это был год острых разногласий о стратегии перед лицом пренебрежения военной администрации к Декларации Бальфура, откровенного антисемитизма чиновников и отсутствия вмешательства из Лондона. Существовало однако одно важное начинание, в котором они сотрудничали с 1915 года и по которому у них не было разногласий: необходимость существования Еврейского легиона.
Вейцман по-прежнему оказывал давление в Лондоне, чтобы создать план по его обеспечению. Жаботинский подталкивал английских друзей легиона в том же направлении. Но это, по всей видимости, не обсуждалось при встречах.
Был тут и частный аспект, который, надо полагать, тронул Вейцмана: возмутительный конец карьеры Жаботинского в легионе. Вейцман знал о происшедшем. Он знал о клеветническом отчете Уаллея, послужившем предлогом для насильственной демобилизации Жаботинского. Вейцман даже не выразил протест ни Военному отделу, ни Иностранному отделу. Мало того, он (как впоследствие писал Белле Жаботинский) "принял Уаллея как друга и пригласил его на завтрак"[646].
Из замечаний и Вейцмана, и Жаботинского ясно, что Вера Вейцман и Белла хотели, чтобы Вейцман нашел возможность совместной работы с Жаботинским. Видимо, по этой причине следует еще одна короткая встреча, во время которой они разговаривают "очень мало". Вейцман туманно говорит о "совместной работе", и они вновь расстаются.
Вейцман сообщил Белле, что беседа была "неопределенной", и не упомянул о дальнейших планах[647]. Впоследствие в те два месяца, которые он провел в стране, он явно избегал встреч с Жаботинским.
Интригует вопрос, играла ли какую-то роль в отношениях между ними дружба с Беллой Берлин. Временами Вейцман писал ей одно и даже два-три письма в неделю, рассказывая в деталях о своей политической деятельности и возникающих проблемах, перемежая это выражениями глубокой привязанности. В одном из писем он заявляет, что считает ее одной из самых интересных и культурных женщин, которых он когда-либо встречал[648].
Жаботинский тоже придерживался очень высокого мнения о ее уме (и о шарме и привлекательности, как он сообщил госпоже Жаботинской). Его письма к ней и Нине были более редкими, чем письма Вейцмана, его часто бранили за запоздалые ответы. Письма отражали исключительно особые отношения, сложившиеся со времени, когда сестры выхаживали его в 1918 году после ранения. Обычно он писал им раздельно, но иногда просил одну показать письмо другой. Но по меньшей мере одно письмо Белле не предназначалось для Нины. Из него ясно, что Белла была влюблена в него и что время от времени ее тоска прорывалась в письмах. Письмо, в котором Жаботинский сообщает ей о встрече с Вейцманом, начинается нехарактерно сердитым абзацем:
"Милый друг, давно вам не писал — думал совсем перестать писать. Причиной было одно ваше письмо из той категории, которую вы сами называете "глупой". Я не могу и не хочу больше получать такие письма, ни одной строчки. Я бунтовал против них, еще когда вы были здесь. Они ни к чему не ведут и никогда не поведут. Я вам это говорил. Но теперь я не могу примириться с самим фактом их получения. В этом есть что-то и от playing the game. Мой милый друг, это ультиматум. Не сердитесь на меня, но если вы мне пришлете еще раз письмо или строчку, которые я не хочу читать, я оборву переписку. Вы сами должны понять, что так нельзя. То ваше письмо было, конечно, censored EEF[649] в Палестине, и прочел его, несомненно, какой-нибудь отставной легионщик, знающий вас и меня. Я до сих пор злюсь, когда думаю об этом. Будьте хорошей девочкой и не принимайте близко к сердцу"[650].
Вейцман и Жаботинский публично столкнулись лишь однажды в середине декабря на заседании Временного комитета. Здесь Вейцман и Усышкин, ставший председателем Сионистской комиссии, выразили согласие с требованием Жаботинского, чтобы коренным элементом сионистской политики стало продление жизни Еврейского легиона.
Но тут Жаботинский поднял другой вопрос — и пролил яркий свет на пропасть, разделившую его и Вейцмана в предшествующие полтора года. Здесь впервые разыгралось столкновение диаметрально противоположных взглядов и поистине самих характеров. Жаботинский предложил фундаментальную перемену в подходе сионистского руководства к еврейскому народу. Кардинально отличалось его видение существа гигантской задачи, стоявшей перед сионистским движением.
Беспрецедентные в истории бедствия евреев Восточной Европы вдохновляли его речь. Не ослабевая продолжались погромы; там образовалась открытая зона страдания. Жаботинский настаивал, чтобы сионистская программа по возрождению Палестины отражала необходимость спасти еврейство Восточной Европы, а центральный план воссоздания Палестины должен быть задуман и представлен как способ прекратить страдания в Европе.
"Вейцман утверждает, что необходимым условием для вашей работы является финансирование из Америки, но для отправки делегации в Америку этого недостаточно. Мы не единственные, требующие денег, это требование исходит и из Восточной Европы. Мы просим денег для строительства и созидания; с той стороны просят деньги во имя сочувствия, чтобы спасти массы людей от голода и холода. Если бы мы могли объединить эти две цели, если бы мы могли показать, что созидание поможет также и тем, кто взывает к состраданию, мы получили бы наши деньги в Америке. Для того, чтобы сдвинуть с места великую американскую махину, нужен план большого охвата. Мы можем выполнить лишь половину его, может быть, только четвертую часть, но вы завоюете веру народа".
Его призыв не был оригинальным. Он представлял собой проекцию первых принципов, на которых Герцль и Нордау основали движение: еврейское государство как разрешение еврейской проблемы. Тем не менее Усышкин и Вейцман были не согласны. Они воспринимали существующие факты как данность, которую нельзя изменить.
Вейцман заявил: "Мы не можем основывать нашу программу на несчастливых событиях в России. Не существует территориального плана, способного решить вопрос сегодняшнего состояния еврейского народа. Если бы мы могли создать такой план, подкрепленный фактами и убедительный в научном отношении, это могло бы стать основой пропаганды, как то предлагает Жаботинский. Но такой возможности у нас нет. В течение следующих трех лет иммиграция будет ограниченной. Даже если бы нам удалось довести ее до пятидесяти тысяч в год, это явилось бы малой долей тех, кто вынужден покинуть Россию. Я не могу прийти к публике и предложить великий план, если убежден, что не смогу провести его в жизнь. Мы должны честно заявить этим людям: наша программа мала, но мы способны осуществить ее". Он добавил: "Мы должны дать понять народу, что в будущем успех сионизма сделает подобные катастрофы невозможными".
Разница была огромной. В конце концов, денег пока что не имелось ни на какой план — маленький или большой. Их следовало лишь получить от людей, людей должно было убедить, сказав правду. Правда включала откровенное описание общего состояния еврейства, масштабы человеческой нужды, и обещание того, что сионистское движение готов напрячь все силы для облегчения этой нужды. Более того, замысел Жаботинского имел бы больше прав на американскую поддержку, так как перекликался с решением, принятым избранным сионистским руководством, которого добился Брандайз и его семья на встрече в Лондоне в августе.
Было разумно предполагать, что, если сионистское движение представляет, как настаивали американцы, весь народ, оно обязано взять на себя и объявить ответственность за весь народ, подчеркивая нужды восточноевропейских евреев. Следовало преподать урок еврейскому народу, что пока необходимо облегчить сиюминутные физические лишения и что уровень успеха единственно полного разрешения национальной проблемы нельзя определить заранее, ибо это будет зависеть от народного ответа.
Помимо этого необходимость связать сионизм с трагическим положением евреев в Восточной Европе имела для Жаботинского более широкое значение: это было необходимо для выработки политики сионизма по отношению к державам. За три недели до дискуссии он представил свои взгляды в "Хадашот Гаарец". Макс Нордау призвал к полностью открытой иммиграции в Палестину и навлек на себя критику из высших сионистских структур.
Жаботинский дал понять, что считает неограниченную иммиграцию экономически невозможной, но пояснил, что Нордау так же всего лишь подразумевал: не следует доверять ни одной нееврейской организации установление численности иммиграции. Только Сионистская организация имеет право регулировать этот поток. Такой принцип и в самом деле выглядел само собой разумеющимся и общепринятым в движении в 1918 году, но где-то в процессе переговоров в Лондоне оказался вычеркнутым из списка требований руководства. Таким образом, обсуждение возможной иммиграции из Восточной Европы оказалось исключенным.
"То, что сионизм не возник как спасение от погромов, как простое бегство, справедливо", — писал Жаботинский. Сионизм был созидательным движением. Тем не менее следовало приспосабливаться к новым условиям. На данный момент прорвались шлюзы гетто. Миллионы гонимых евреев просились на землю Израиля. Впервые в истории "мольбы замученного еврейского народа достигли ушей цивилизованного мира".
На истинных государственных деятелей ложилось обязательство объединить два феномена: катастрофу в диаспоре и освобождение Родины. Следовало заявить Европе, что не существует решения еврейского вопроса вне Палестины; более того, что она является единственным выходом из сложностей, возникших во внутреннем положении стран Европы от еврейских бедствий; что Европа сама была заинтересована в великом сионистском начинании. Ясно, что это было задачей трудной, но хотя бы поэтому сионизм вправе ожидать поддержку из Европы.
"Нет нации, — заявил Жаботинский, — которая могла бы предсказать результат своих начинаний. Возможно, все проблемы не решатся в одночасье, не на следующий день; может быть, не все, а лишь половина. Но помогите нам сделать это великое усилие, дайте нам свободу действий — и зодческие инструменты".
Такая формулировка требований сионистов и такое видение показало бы народам мира, что сионизм имеет не только величайшее моральное значение, но и политическое применение. Среагировали бы на это по-разному: некоторые европейские лидеры покровительственно: некоторые — скептически, но кое-кто приветствовал бы план, предлагавший решение вопроса. Но шаг не был сделан.
"Чуть ли не на следующий день после публикации Декларации Бальфура мы сами стали кричать на все стороны: "Не воображайте, что сионизм есть решение проблемы еврейских страданий!" Мы сами, и никто другой, первыми ринулись сообщать всем, что мы умеренны и осторожны в наших планах и не намереваемся выдвигать сионизм как выход из гигантской нужды в эмиграции из Восточной Европы. Мы превратили сионизм в фактор морального утешения, духовную забаву, общину, которой надлежит быть примером для евреев всего остального мира".
"Нордау был прав, — заключает Жаботинский. — Если мы допустили, чтобы подобная трактовка укоренилась в народных умах, это определит и требования, предъявленные нами, и права, нам отпущенные". Анализу Жаботинского не последовали. Его предложение принято не было. Подход
Вейцмана продолжал доминировать в подходе к политическим решениям сионистского руководства. В своей речи к Временному комитету Жаботинский поднял еще один вопрос: он призывал к тщательному изучению уроков прошлого. Он серьезно критиковал Вейцмана и его лондонских соратников за их отношение к представителям ишува. Он специально обсудил манеру, в которой рекомендации Национального совета в декабре 1918 года были отклонены. Серьезным просчетом являлось непредъявление требования, чтобы Сионистская организация могла влиять на назначения в будущем правительстве Палестины. Если бы лондонское руководство проявило твердость по данному пункту, требование было бы принято. Вейцман не ответил на вызов. Хотя он и испытывал беспокойство в связи с трудностями сионистского движения, его вновь охватила эйфория от улучшения отношений с администрацией по прибытии Майнерцхагена. Как новый главный офицер по политическим вопросам тот, несмотря на огорчение от всеобщей враждебности к сионизму среди членов администрации, упорно трудился над обеспечением пересмотра отрицательных мер, влиявших на экономические планы. После консультации с Вейцманом он подал Алленби список сионистских просьб. Алленби оказался сговорчивым. Вейцман сумел сообщить в Лондон, что все семь проектов утверждены. Они включали приобретение бывшей немецкой фабрики по производству строительных материалов, земли под строительство цементной фабрики и бывших немецких деревень Сароны и Вильгельмины для расселения семидесяти семей. Алленби согласился также на иммиграцию от 500 до 700 обученных рабочих для этих проектов[651].
Вейцмановская эйфория распространилась и на генерала Больса, неприкрытого врага еврейских батальонов, назначенного теперь главным администратором Палестины.
Паттерсон рассказывает, как услышав о его назначении, он счел своим долгом предупредить Вейцмана "о вреде, причиненном этим назначением". Полковник просил его публично протестовать в интересах не только еврейства, но и Англии. "Хотя я предупредил доктора Вейцмана об опасностях, из этого вытекающих, ему была отвратительна мысль, что британский офицер может быть нелояльным к политике собственного правительства. Добрый доктор не перестрадал с еврейскими батальонами и не осознавал, какая царила обстановка интриг! Протеста не последовало, и результат покажет, что мои страхи слишком хорошо оправданы"[652].
Вейцман отправлял отчеты, лестные для Больса. В них он писал, что генерал не был расположен к сионизму ранее, но теперь, когда сионистская политика была твердо определена (телеграммой Керзона подполковнику Френчу от 4 августа 1919 года), изменился. Он отмечал также, что знает Больса "очень хорошо" и что они всегда "хорошо ладят друг с другом в делах". Более того, Больс проявил себя "готовым принять множество предложений"[653].
Эйфория продолжалась недолго. Спустя считанные недели Вейцман признался, что принятый им подход оказался зыбким, как дом на песке.
Через две недели после возвращения в Лондон он представил отчет
о визите в Палестину расширенному комитету по акциям. Он рассказал, что Больс отдал приказ не впускать его в Палестину. Только прошение об отставке, поданное Майнерцхагеном в знак протеста, "заставило генерала осознать, что это дело весьма сомнительное".
"Я беседовал с рядом людей в Каире, — заявил Вейцман, — и обнаружил такой же недостаток понимания. Я обнаружил, что палестинская администрация имеет такой характер, что может нанести нам большой урон, если ее не исправить".
Он откровенно высказался о провале своей политики: "Было неверным так долго не бороться с этой ситуацией. Создаются прецеденты, могущие причинить вред во взаимоотношениях с англичанами, очень придерживающимися прецедентов".
Теперь, спустя год Вейцман также оценил справедливость рекомендаций палестинского Национального совета, разработанных Жаботинским и Бен-Гурионом в декабре 1918 года.
"Не знаю, — сказал он, — разумно ли теперь требовать еврейского губернатора, но что-нибудь следует ввести в мандат или в наше соглашение с британским правительством, могущее легально придать нам возможность влиять на администрацию. Как бы прекрасно ни был сформулирован мандат, его не будет достаточно, если нас не заверят, что враждебно настроенные к нам чиновники не будут попадать в страну"[654].
ПРИЧИНОЙ ударов, нанесенных сионистскому движению в судьбоносные годы сразу после окончания войны, не всегда оказывались связанными с изменениями в британской политике или слабостью сионистского руководства. Немалую ответственность несет правительство Франции.
В 1919 году между Парижем и Лондоном состоялись продолжительные обсуждения и переговоры о разделе Ближнего Востока. Наличие противоречий между Великобританией и Францией и влияние, оказываемое этими государствами на перспективы еврейского возрождения в Палестине, с самого начала осложнялись косностью французской позиции в отношении к еврейскому народу и Палестине. Франция считала Палестину частью Сирии, относящейся к французской сфере влияния.
Франция видела себя, верную дочь католической церкви, бессменной попечительницей святых мест. Небезотносителен к этой религиозной ортодоксальности был и повсеместно распространенный антисемитизм классического типа. Он не имел официального выражения, но внутренние бумаги в анналах французского иностранного департамента того времени полны откровенными антиеврейскими намеками, перемежающимися с весьма недипломатичными оскорблениями, исходящими от старших чиновников и дипломатов. Это, несомненно, с самого начала окрашивало отношение французов к сионизму. В тот же год, когда Франция публично объявила о своей поддержке Декларации Бальфура (самое дружественное выражение политики по отношению к сионизму за всю историю Кэ д’Орсэ), меморандум для внутренней циркуляции, представленный министру иностранных дел Пишону, выдержан совсем в другом тоне:
"Франция, принявшая известные обязательства по отношению к сионистам и неравнодушная к левой освободительной деятельности, обязана относиться к ним благосклонно, но поскольку сионизм ее не любит и ей не служит, она не станет горевать о его частичном провале"[655].
В том же месяце Пишон инструктирует посла в Лондон Поля Камбона передать англичанам, что союзникам следовало бы избегать "деклараций, поощряющих нереалистичные надежды евреев"[656].
Негативное отношение к сионизму обострялось взглядом на сионизм как на верного английского вассала, противостоящего французским устремлениям на Ближнем Востоке. Естественно, архитекторы французской политики позабыли, что на ранней стадии военных дипломатических усилий (Жаботинского и Вейцмана) предложение о сотрудничестве было категорически отвергнуто самой Францией. Отрицательный ответ Делькассэ Жаботинскому в 1915-м был подтвержден и спустя год, когда британский министр иностранных дел сэр Эдвард Грей предложил объединенный план поддержки еврейских устремлений в Палестине[657].
Последовавшее секретное соглашение Сайкса — Пико не коснулось этого вопроса. После того как союзники увязли в войне и реальные черты приобрела угроза германской победы, политика Франции изменилась и вылилась в просионистское заявление Соколову в июне 1917 г. Этому и последующим шагам в поддержку Декларации Бальфура существовало логичное объяснение, как разъяснял Иностранный отдел французским представителям за границей. Просионистская позиция была необходима для противостояния прогерманским настроениям еврейства в Америке и России. В Петроград были отправлены инструкции всячески поощрять обращение русских сионистских лидеров за поддержкой к союзникам и противодействовать германофильским настроениям. Французскому представителю в Нью-Йорке Андре Тардье правительство предписало вести среди американских сионистов "французскую пропаганду"[658]. Жорж Пико прямо признавался: "Мы стремились подспудно и в интересах данного момента поощрять сионистское движение в их надеждах, что мы будем заинтересованы в завоевании еврейских симпатий в Штатах и в России"[659]. Французские документы, тем не менее, ясно демонстрируют, что еврейский статус в Палестине, определяемый Декларацией Бальфура, представлялся Франции во многом иначе, нежели англичанам. Французское правительство полагало, что соглашение Сайкса — Пико (которое англичане давно уже решили не принимать в расчет) остается в силе. Таким образом, Франция и Англия совместно получат суверенитет в Палестине, в то время как евреям достанется культурная и кое-какая муниципальная автономия. Так, через три месяца после опубликования Декларации Бальфура, Пишон объявил о "полном согласии" между Англией и Францией по "обустройству евреев в Палестине". В телеграмме к Тардье он объяснил: по соглашению между правительствами евреи "приобретут административную автономию в рамках интернационального государства, которому предстоит образоваться в Палестине"[660]. Если, по всей видимости, в этом состояло французское кредо, их ожидало разочарование. Через несколько дней после взятия Алленби Иерусалима Пико прибыл в штаб английского командования в Египте для участия — как он полагал по праву, — в установлении "совместного управления"; Алленби отказался наотрез, заявив, что военные соображения делают подобное управление невозможным[661].
В ответ на протест из Парижа Бальфур вежливо отвечал, что правительство Его Величества твердо намерено придерживаться соглашения, но "пока Иерусалим находится на театре активных военных действий, ясно, что организация объединенной администрации там не представляется возможной”[662]. Объединенная администрация так и не была создана. Французам оставалось скрипеть зубами и жаловаться друг другу. Разочарование усугублялось сознанием, что из-за тяжелых потерь на западе им не удается разделить плоды победы в Палестине.
Когда в октябре 1918 г. англичане с помощью прозрачного трюка водворили в Дамаске принца Фейсала и вынудили Францию согласиться на утрату контроля внутри страны, они напомнили союзникам, что следует отблагодарить арабов за участие в освобождении территории от турецкого ига (плачевно наблюдать, как четыре года спустя президент Франции спрашивал своих советников, чем же конкретно заслужили арабы такую щедрую компенсацию?)[663].
Только спустя много лет стало ясно, что вклад Хашимитов в войну был минимален. Сам Лоренс описывал его как "побочное представление побочного представления". В сущности, все арабское восстание было почти такой же фальшивкой, как взятие Фейсалом Дамаска.
Но когда в декабре 1918 г. Ллойд Джордж и Клемансо заключили соглашение, по которому французы отказались от Палестины (для проведения в жизнь Декларации Бальфура), а Британия заверила Францию, что не хочет Сирию, казалось, для финального распределения левантийских провинций Турецкой империи в ходе мирной конференции все готово.
Однако споры об установлении границ между Палестиной под британским контролем и частью Сирии под контролем французов — по вопросу жизненно важному больше всего для будущего сионизма, — растянулись почти на два года.
Где же, по существу, кончалась Сирия и начиналась Палестина? Французы продолжали цепляться за географическую концепцию, выраженную соглашением Сайкса — Пико. Они считали, что уступили достаточно, согласившись вместо международного мандата на британский. Более того, в разговоре с Клемансо, Ллойд Джордж упомянул в декабре 1918 г. библейское выражение "от Дана до Беэр-Шевы" — и "Дан" показался французам достаточно близким к линии Сайкса — Пико на севере. На самом деле Ллойд Джордж не знал точно, где находился Дан. В сентябре 1919 г., в разгар обсуждений с британским кабинетом в Дуви-Трувийе во Франции (и параллельных переговоров с французами), он все еще просил секретаря позвонить в Лондон, попросить "книгу о Палестине Адама Смита, его атлас (содержащий границы Палестины в различные периоды) и крупномасштабную карту соглашения Сайкса — Пико"[664].
Незадолго до того британский Иностранный отдел оказал давление на французов согласиться с границами, очерченными сионистами. Эти границы включали реку Литани и источники Иордана. Клемансо так рассердился на заявленное требование (и на другие, связанные с контролем над городом Мосул), что объявил свое соглашение с Ллойд Джорджем аннулированным.
Инструктируя делегацию в Дувийе, Бальфур подготовил меморандум, в котором указал на неоправданность "подхода раздраженных подозрений", проявленного Францией. Он заметил, что Клемансо следовало бы вспомнить, как 2 декабря 1918 г. в Лондоне французский премьер спросил тогда Ллойд Джорджа о поправках к соглашению Сайкса — Пико, желательных для Англии, Ллойд Джордж ответил коротко: "Мосул". Клемансо сказал: "Вы получите это. Что еще?" Ллойд Джордж сказал: "Палестина", и Клемансо снова ответил: "Вы получите это". Теперь же, продолжает Бальфур, Клемансо, несомненно, скажет: и каково же было мое удивление, когда я обнаружил, что отданное щедрой рукой служит теперь предлогом просить больше. Палестина не была достаточным домом евреям, не отодвинув свои границы на севере в Сирию"[665].
Основанием для британских требований действительно служили нужды еврейского национального очага, но это не делало их более привлекательными в глазах французов. Представители Франции отказались прислушаться к доводу, что водные запасы севера, в которых Сирия не нуждалась, были чрезвычайно важны для еврейской страны.
Нетерпение, с которым англичане стремились сократить свои военные обязательства в Сирии, вполне соответствовало стремлению Франции принять контроль над страной. Не видя конца дискуссии об окончательном проведении границы, делегации решили отдать этот вопрос на арбитраж американцам. Тем временем была определена "военная" демаркационная линия, к которой британцам следовало стянуть свои силы. Эта линия отражала позицию французов.
Англичане затем решили, что французы предложили вполне достаточно для немедленных чисто стратегических нужд, и дополнительные переговоры в интересах сионистов нечего не дадут. Кроме того, несогласие с французскими требованиями может привести к отказу французов на передачу Фейсалу восточной Сирии.
Соглашение вызвало недоумение сионистского руководства. Полковник Гриббон (эксперт из военного отдела, принимавший участие во всех переговорах) заверил их, что "британское правительство не ослабит свою поддержку северных планов, но в данных обстоятельствах, стремясь к соглашению в целях военной оккупации, они не могли требовать больше, чем Палестину в ее исторических рамках, и не могли обсуждать размеры территории, которую по экономическим, социальным и политическим причинам следовало присоединить к новой Палестине. Ситуация была напряженной, и мы могли утратить больше"[666].
Именно это франко-британское соглашение о "промежуточной линии" для отвода английских войск до 26 ноября 1919 г., получившее благословение мирной конференции, привело три месяца спустя к трагедии в Тель-Хае в Галилее.
Французские запросы не совпадали с французской способностью установить порядок и законность по всей контролируемой территории. Но если бы существовало минимальное доверие между Францией и Великобританией, они несомненно могли бы договориться о поэтапном выводе британских войск. Подозрения Франции, однако же, сделали такое соглашение невозможным.
Эти подозрения были подкреплены нападением банды сирийских арабов и бедуинов, численностью в несколько тысяч человек, на растянутые французские войска по мере отхода англичан. Арабы открыто заявили, что эти атаки являлись частью Фейсаловской кампании по освобождению Сирии от французов. Французы были убеждены, что за нападениями стояла Великобритания, покровитель и защитник Фейсала.
Французские представители в Сирии сообщали, что "очевидной" британской целью являлось установление "великой арабской империи, полностью зависящей или, по крайней мере, стремящейся исключительно к британской поддержке". Они утверждали, что для осуществления такой цели британцы субсидировали Фейсала в размерах до 2 млн франков в месяц. Все лето 1919 г. сирийские агенты сообщали в Париж сведения о размерах британской военной помощи Фейсалу, организовывавшему и увеличивавшему свои силы "чтобы осложнить Франции оккупацию Сирии и приобретение его мандата"[667].
Так называемые "Лоуренсовские замечания", что британской задачей было "выбить французов из Сирии"[668], или фраза члена Военного кабинета лорда Мильнера, о необходимости "выманить у Франции Сирию"[669] не могут не придать вес последовавшему утверждению французского верховного уполномоченного генерала Гуро, что "все трудности Франции в Сирии после отхода британских сил — результат исторически разработанной английской интриги"[670].
Уступая противнику в численности, с патрулями, снова и снова попадающими в засаду, недели напролет французы несли в Северной Галилее непропорционально большие потери.
И все же на фоне катаклизмов тех лет вряд ли кто-нибудь кроме специалистов-историков помнит сегодня эти события.
По контрасту, смерть Иосифа Трумпельдора и его семи товарищей, связанная с теми же эпизодами, внесла в современную еврейскую историю величавую легенду о героизме. Конфликт вокруг драмы в Тель-Хае — конфликт, в котором центральную роль играл Жаботинский, — получил отголосок на годы.
ИСТОРИЯ Тель-Хая плотно окутана мифом. Драматическая повесть о нескольких невинных людях, поставивших национальные интересы над личными. Национальный интерес в их понимании означал держаться до конца и погибнуть в бою — никакой возможности без подкреплений и серьезной помощи. А помощь так и не поступила. Возможно, этих людей давно бы забыли, если бы не два обстоятельства: выдающаяся героическая личность Иосифа Трумпельдора и тот факт, что трагедия послужила прелюдией к последующему конфликту между Жаботинским и руководством рабочего движения.
Никто не желал сохранять нейтралитет в конфликте французских властей с бунтующими бедуинами так страстно, как горстка еврейских поселенцев Галилеи. Двести фермеров "средней руки" в старых устоявшихся деревнях вокруг Метулы на дальнем севере и около полусотни молодых юношей и девушек в кибуцах Кфар Гилади, Хамра и Тель-Хай, преданных этике труда и положениям социализма начала двадцатого века, вдыхали жизнь в еще не гостеприимную почву Северной Палестины, олицетворяя собою сионистские идеалы. В самом начале беспорядков местные арабские лидеры, в том числе офицеры нестойкой дамасской администрации Фейсала, заверили их, что единственная цель — изгнать из района французов. Они неоднократно подчеркивали, что не собираются атаковать евреев — если евреи не будут содействовать французам. Но офицеры не могли гарантировать, что бедуины, традиционные мародеры, раскинувшие по округе шатры и атаковавшие французов, воздержатся от воровских налетов, ничего общего с политикой не имевших.
Действительно, они в тот период постоянно нападали и обстреливали маронитские христианские деревни. Фейсаловские офицеры предложили даже взять на хранение еврейский скот и прочие ценности, пока не утихнут беспорядки. Их предложение не было принято.
Сохранять нейтралитет оказалось непросто. После 21 ноября 1919 г., когда британцы отступили, французам, облеченным властью оккупационной армии, нельзя было отказать в удобных, хоть и примитивных, условиях жизни Метулы и кибуцев. Это прекрасно понимали и бедуины, то и дело являвшиеся в кибуцы в поисках оружия и французских солдат. Несколько раз вооруженные банды нападали на маленькие группы поселенцев и грабили их. Сложилось состояние напряженного ожидания. Даже обработка земель оказалась под угрозой.
Некоторые поселенцы сочли, что альтернативы эвакуации нет, и уехали. Но большинство придерживались мнения, что при наличии необходимой помощи — людьми, оружием, продовольствием, одеждой и одеялами — выстоять было их долгом. Решили, что они покинут места, только если Фейсал изменит политику и пошлет регулярную армию с артиллерией. Поселенцы отправили просьбу о помощи в штаб двух рабочих партий, связаных с кибуцами, и в центральный Комитет обороны Галилеи в Аелет а-Шахар, но подмоги не дождались.
Затем хрупкая безопасность была разрушена. В ночь на 12 декабря 1919 г. погиб новоприбывший член Тель-Хая Шнеер Шапошник — судя по всему, от шальной пули бедуинов, возвращавшихся после налета на христианскую деревню. Пять дней спустя пять членов а-Шомера (давно существующей организации по защите еврейских поселений) отправились возком из Тверии в Тель-Хай. Они наткнулись на бедуинов, открывших по ним огонь и преследовавших их до Тель-Хая, приняв за французских солдат. Здесь они потребовали выдачи прибывших. К счастью, в Тель-Хае нашелся знаток арабского. Ему удалось убедить бедуинов в ошибке.
Но отношения стали напряженными. Большинство женщин и детей из Тель-Хая и Кфар Гилади были отправлены в целях безопасности на юг. Возобновились разговоры об эвакуации. Затем началась сама эвакуация — сначала жители крохотной Хамры отправились в большую общину в Метуле, потом дошла очередь и до самой Метулы. События приняли угрожающий характер с установлением в Метуле французской базы для вылазок против бедуинов. После артиллерийской атаки на лагерь бедуинов 4 января 1920 г. отступающие французские части, состоявшие из колониальных североафриканских частей, попали в засаду и были обращены в бегство. 60 человек погибли, многих взяли в плен. Спасшиеся принесли плохие новости, и население Метулы бежало. Осталась лишь небольшая горстка. Бедуины же тем временем воспользовались случаем и сожгли Хамру.
Теперь остались лишь Кфар Гилади и Тель-Хай. Их эвакуация последовала бы немедленно, если бы не новый фактор. Подкрепления с юга так и не поступили, но зато несколькими днями раньше прибыл Иосиф Трумпельдор. С его приездом настроения изменились. Сила его личности вернула поселенцам уверенность. В середине декабря Трумпельдор планировал отъезд в Турцию, где его ждала группа потенциальных иммигрантов и откуда он намеревался отправиться в Россию для укрепления организации "халуцим" — будущих поселенцев.
В Тель-Авиве он встретил руководителя а-Шомер Израиля Шохата, который попросил его как опытного солдата отправиться в Верхнюю Галилею и организовать работу по обеспечению безопасности. Шохат уверил, что это задержит его всего на несколько дней.
В Тель-Авиве это показалось правдоподобным, но по прибытии Трумпельдора на север в конце декабря обнаружилось, что "обеспечение безопасности" требовало выполнения нескольких условий: подкрепление людьми, оружием, одеялами, одеждой и продовольствием. Что касалось подкрепления, он подсчитал, что дополнительных сто человек были бы необходимым минимумом — пятьдесят в Кфар Гилади и пятьдесят в Тель-Хай. Население Метулы тогда еще не эвакуировалось. Трумпельдор направил прошение немедленно. Он рассчитывал на немедленное выполнение его просьбы, после чего можно будет отбыть в Константинополь. Но ни подмоги, ни ответа не последовало. Снова и снова просьбы о помощи посылались из Тель-Хая и Кфар Гилади. Они становились все отчаяннее. 9 февраля, через 6 недель после первого прошения, Трумпельдор писал в Совет обороны в Аелет а-Шахар:
"Хамра потеряна. Мы чуть было не потеряли Метулу. Страшная опасность грозит Тель-Хаю и Кфар Гилади. Мы умоляли о подмоге для Хамры и Метулы, когда она могла быть полезной, но помощи не получили; никто не понес ответственности за этот недосмотр. Теперь мы требуем еще раз: немедленно направьте подмогу в Тель-Хай и Кфар Гилади. Их положение хуже, чем в Метуле и Хамре, поскольку там не было жертв, а здесь мы уже похоронили двоих. Здесь сорок молодых душ в опасности".
К этому времени они потеряли еще одного. Аарон Шер был застрелен, когда защищался от мародерствующих бедуинов в распаханных полях Тель-Хая.
А подмога так и не подошла.
Нет единого объяснения очевидному параличу в организациях, несших формальную ответственность за положение в общине. Исследование множества доступных документов позволяет заключить, что основной причиной стала неспособность оценить серьезность и срочность опасности. Сионистская комиссия, признанная верховным арбитром и располагавшая финансами, возглавлялась Менахемом Усышкиным — и Усышкин колебался.
Как-то в январе, в ответ на вмешательство руководителя "Поалей Цион" Натана Хофи, Усышкин разрешил проблему одной фразой: "Фейсал и Клемансо ведут переговоры, скоро воцарится покой и порядок и станет возможным снова взяться за работу"[671]. Все еще в конце января Усышкин, посетив Каир для свидания с Гербертом Сэмюэлом, просил его совета. Как видно, описание, данное им Сэмюэлу, настолько не соответствовало реальному положению дел, что Сэмюэл посоветовал поселенцам выполнить просьбу французов[672].
На заседании Временного комитета в конце февраля Усышкин заявил, что когда начался конфликт между французами и арабами, никто не верил, что арабы нападут на евреев; и, добавил он, когда в комиссию поступили просьбы о подкреплении, "мы сказали, что опасаемся, что в ситуации, когда арабы заявляют о войне только с французами, а не с евреями, мы навлечем их негодование отправкой вооруженной молодежи. Затем прибыл Нахмани и после обсуждения согласился, что посылать людей преждевременно"[673]. Нахмани был руководителем организации а-Шомер.
Сами поселенцы ожидали помощи скорее от структур, с которыми были связаны непосредственно. Но и те разделяли опасения Усышкина относительно гнева арабов. Многие были убеждены, что появление в конфликтной зоне официально нейтральных евреев с оружием может спровоцировать атаки бедуинов. Других беспокоило, что опасность распространится и на Нижнюю Галилею, и потому стремились удержать подкрепления в Нижней Галилее на этот случай. Результатом этих разнообразных мнений и действий было то, что большинство добровольцев с юга так и не попали во французскую зону. Одних продержали в ожидании в Аелет а-Шахар; других отправили в остальные районы Нижней Галилеи. Когда Усышкин к концу февраля наконец отправил 60 бывших легионеров (как он сообщил в Лондон), на север прибыло всего тридцать пять. Включая этих вновь прибывших и ручеек приехавших раньше, за вычетом определенного числа эвакуировавшихся ветеранов, общая численность людей в распоряжении Трумпельдора к концу февраля возросла, но все еще не превышала 100 человек, включая группу, вновь посланную им в Метулу. С момента приезда он считал удержание Метулы чрезвычайно важным на случай необходимости отступления из Тель-Хая и Кфар Гилади.
По мере нарастания кризиса раздавались голоса в рабочем движении насчет непереносимой, как им виделось, моральной ситуации. Так, Хаим Стурман, ведущий член а-Шомера, писал Израилю Шахату 25 января, после визита в Верхнюю Галилею: "Я столкнулся со всей тяжестью вопроса, имели ли мы право обещать нашим людям помощь там и таким образом держать их в опасности, в то время как сами мы не уверены, что сумеем оказать эту помощь в нужный момент"[674]. Еще более прямолинеен был Ицхак Табенкин, руководитель "Ахдут Авода". Он писал из Нижней Галилеи, откровенно отчитывая Берла Кацнельсона и остальных коллег: "Положение теперь на севере ужасное. Вы не высылаете ни людей, ни указаний. Что это значит?"[675]. Неделю спустя он требует: "Мы не должны удерживать эти места, если не высылаем им подмогу"[676].
Заключительный акт в Тель-Хае скорей всего произошел из-за недопонимания и, возможно, мог не произойти, если бы была выполнена одна из просьб Трумпельдора. Он специально просил прислать двоих человек, знающих арабский язык и имеющих опыт ведения дел с арабами. Среди поселенцев были два таких человека, но они не всегда находились на месте; они не могли поспевать всюду.
Отношения с арабами продолжали портиться, их требования о праве на обыски становились все настойчивей. После многословных объяснений одного из владеющих арабским подобные стычки обычно разрешались миром. Но в то первое марта случилось так, что ни одного из владеющих арабским поселенцев не было в критический момент. 200 бедуинов — больше обычного — появились в то утро у ограды, требуя впустить их для проведения обыска. Трумпельдор был в это время в Кфар Гилади. Узнав, что по дороге в Тель-Хай замечена большая банда бедуинов, он поспешил назад. Пройдя через толпу бедуинов, он вошел во двор и зашел в здание. Выдал ли разрешение на въезд и обыск он или кто-то другой, так и останется невыясненным. Арабы в сопровождении Трумпельдора прошли наверх, где находились пять поселенцев, из них две женщины. Трумпельдора позвали вниз; через минуту он, в свою очередь, позвал вниз одного из мужчин, Залмана Блеховского; Блеховский, державший ружье, передал его своему компаньону Беньямину Мюнтеру, а Мюнтер отдал свой револьвер Дворе Драхлер. По-видимому, предводитель арабов Камель эль-Хуссейн оскорбился при виде женщины с револьвером в руках и потребовал отдать оружие. Она этого не сделала и, возможно, даже не поняла, что тот сказал. Камель схватил ее за руку и попытался отнять револьвер. Она закричала: "Трумпельдор, они отнимают у меня револьвер!" Трумпельдор тотчас выстрелил в воздух; это был согласованный сигнал открыть огонь. Началась перестрелка. Четверо из пятерых наверху были тут же убиты. Один из поселенцев во дворе был смертельно ранен. Трумпельдор получил три ранения и скончался спустя несколько часов по дороге в Кфар Гилади. Как завещание он оставил слова, услышанные врачом от него, умирающего: "Эйн давар (ничего. — Прим. переводчика). Хорошо умереть за свою страну"[677].
Последующие длящиеся годами споры о Тель-Хае не основывались, как ни странно, на событиях того утра. Они основывались на дебатах, предшествовавших трагедии, — на обмене статьями в прессе и затем на заседании Временного комитета между 23 и 25 февраля: столкновении Жаботинского с Кацнельсоном и его коллегами по рабочему движению.
В статье в "Гаарец" 20 февраля Жаботинский писал, что невозможно ожидать от Трумпельдора и его соратников эффективной обороны поселений. Подкреплений они не получили, и фактически им не может быть выслана адекватная помощь.
В Яффо 14 февраля состоялся общественный митинг памяти Аарона Шера. На нем приняли решение, что "несколько сот рабочих будет отправлено на подкрепление наших позиций в Галилее". Была выражена просьба к руководству выделить на это фонды. Эти меры, писал Жаботинский, недостаточны для обороны или предотвращения разрушения поселений. Если, с другой стороны, от Северной Галилеи требовалась "демонстрация" еврейской готовности не отступать, следует осознать, что демонстрации и жертвенность потеряли вес в мире, только что опомнившемся от ужасов мировой войны. Он призывал отбросить сантименты и подойти к проблеме с практической и политической точки зрения.
Его отношение, основанное на точных фактах, было, очевидно, похожим на отношение большинства людей, непосредственно вовлеченных в эту проблему. Кацнельсон, наиболее громогласный противник отхода, ответил с большой горечью. Его довод был благовидным. "Речь не идет здесь о клочке земли или маленькой еврейской собственности, здесь идет речь об Эрец-Исраэль. Уход и отступление стали бы решающим подтверждением нашей слабости и нашей ненадежности"[678].
При таком разделении состоялось заседание Временного комитета между 23 и 25 февраля. Усышкин, описав предшествующее решение ничего не предпринимать, объяснил, что после смерти Шера "имело место пробуждение".
Но он осознавал препятствия: обеспечить снабжение в этот изолированный уголок Галилеи было очень трудно; даже хлеб доставлялся туда из Нижней Галилеи. Еще одна и более значительная трудность представлялась неразрешимой: возможная провокация арабов. Он сформулировал также и другую сторону проблемы: "Помимо мозгов у нас есть еще и чувства. Они диктуют: это наши места, на нас нападают, арабы уважают только силу, и следует им показать, что нас нельзя бить без отплаты". В течение последовавшей длительной дискуссии Жаботинский выступил всего лишь как гость без права на выражение собственного мнения. Он был краток и подчеркнул: "Я убежден, что все находящиеся во французской зоне должны отступить. Я не хочу обманываться, как некоторые другие здесь. Здесь было заявлено: мы отправимся туда трудиться, но только трудиться — а не оборонять. Табенкин эту иллюзию разбил. Я хочу разбить вторую иллюзию: что вообще труд возможен без сражений. Товарищ Шер был убит, когда он трудился. Когда я писал свою статью, мне сообщили, что численность нужных оборонцев приближается к 200. Я сказал тогда и говорю сейчас: с 200 бойцами мы не будем в состоянии защитить нашу землю. Опасность не в том, что будут убитые; но их разденут и так отправят назад — и это будет смехотворно. Теперь заходит речь о 500, но у арабов много оружия, и 500 человек недостаточно. Даже в регулярной армии 40 процентов солдат заняты транспортом. Нам невозможно просить французов о помощи, — продолжал он, — ни даже для доставки снабжения — иначе они используют это в своих собственных целях".
Он напомнил рабочему руководству, что поселенцы принадлежат к их движению и их указаниям они последуют. "Умоляю вас сказать молодым защитникам, вашим коллегам, горькую правду, и, может быть, так можно будет спасти положение!"[679]. Однако лидеры движения Кацнельсон и Бен-Гурион отвергли эти просьбы.
Закрывая дебаты, Усышкин объявил, что "решил позиции не сдавать". И действительно, двумя днями ранее он телеграфировал в Лондон, прося денег, без которых "позиции в Верхней Галилее придется оставить". Несмотря на это, он сообщил на заседании, что выслал 60 человек, бывших легионеров, и что деньги в их распоряжении есть.
Собрание приняло соответствующую резолюцию: защищать поселения необходимо, увеличив число работников, и что добровольный налог будет введен для всего ишува, в целях подкрепления усилий. Был избран комитет из троих присутствовавших для сотрудничества с Сионистской комиссией "по организации и направлению этих усилий"[680].
В общей сложности в Верхнюю Галилею отправилось шесть человек во главе с доктором Эдером и Элиягу Голомбом. 5 членов этой группы добрались до Аелет а-Шахар. Шестой, Голомб, двигаясь другой дорогой, прибыл в Рош Пину, приведя с собой 20 легионеров с двумя пулеметами.
Помимо этого, Голомб по собственной инициативе планировал "военный совет", на который собирался пригласить Трумпельдора и который должен был спланировать оборону района. Чего Голомб хотел добиться таким военным советом, кроме подтверждения известного заключения о невозможности удерживать позиции без значительных подкреплений, включая отряды, способные обеспечить безопасность путей снабжения, было не ясно. Но по крайней мере Голомб — единственный друг Трумпельдора в руководстве рабочего движения — сам готов был отправиться "на фронт."
Это произошло 4 марта. Голомб и его люди узнали, что Трумпельдор с товарищами погибли за три дня до того. Почти немедленно начал складываться миф. Несомненный героизм поселенцев, удерживавших свои позиции посреди бушующих вокруг штормов, в напрасном ожидании жизненно важного подкрепления, которое их движение необъяснимо не выслало, принял совсем иной характер. В общих чертах происшедшее превратилось в историю о том, как отважные поселенцы, постановив, что не уйдут со своих наконец-то обретенных позиций, сопротивлялись наперекор всему вооруженным атакам бедуинских орд. Пересказанная и приукрашенная, история эта превратилась в рассказ о том, как рабочее движение героически защищало поселения в Верхней Галилее. Бен-Гурион даже писал, что "Хамра была разрушена, несмотря на героическое сопротивление".
И правда, далеко идущие политические заключения приписывались противостоянию поселенцев. Утверждалось, что его результатом стало внесение Верхней Галилеи в британский мандат, и она, таким образом, оказалась сохраненной для еврейского национального очага. Сионистский истеблишмент, а также рабочие руководители об этом, надо признать, подумали. 29 февраля Усышкин, отчитываясь Вейцману и прося о фондах в поддержку поселений, пишет: "Если мы сразимся за каждую пядь земли в Верхней Галилее, мы покажем британскому правительству и французам, что Верхняя Галилея наша и нашей останется. Мы готовы сражаться за нее любой ценой в людях и средствах. Мы, следовательно, приняли решение мест не покидать, что бы ни случилось"[681].
Ничего подобного не происходило. В Тель-Хае не было "последнего противостояния". Немедленно вслед за трагедией поселенцы оставили Тель-Хай и ушли в Кфар Гилади. В последующие несколько дней после длинных страстных дискуссий Кфар Гилади эвакуировали.
Недели напряжения сказались даже на состоянии ветеранов. Что же до посланных Усышкиным новичков, многие из них жаловались: их прислали работать, а не воевать.
Несомненно, критическим фактором в решении отступить была нехватка в снабжении. За исключением убитой овцы, принесенной арабом из дружественной шиитской деревни, единственным съестным припасом в Кфар Гилади 2 марта оставалась кукурузная мука. Все прекрасно понимали, что пути по доставке провизии, которыми владели бедуины, не могли защищаться без крупных подкреплений, но не предвиделось ни снаряжения, ни подкреплений.
В ту же неделю поселенцы оставили Метулу. Кто-то добрался до Сидона, кто-то — до Аелет а-Шахар, на горькое свидание с Голомбом. Ничем не было обосновано и утверждение, что события в Тель-Хае представляли политический успех. Британцы не могли всерьез убеждать французов, что Верхняя Галилея должна быть передана евреям, поскольку те сражаются "не щадя жизни, за каждую пядь земли". Они и не сделали этого. В конце концов, французы знали, что это не соответствовало действительности. Шесть месяцев спустя поселенцы вернулись в свои дома как раз под защитой французов, к тому времени положивших конец режиму Фейсала.
Ни Вейцман, ни кто-либо другой из сионистских представителей даже не намекал на то, чтобы учитывать "противостояние в Тель-Хае" как аргумент перед британцами, французами или американцами в пользу желаемой северной границы.
Миф, поддерживаемый в течение долгих лет, сохранялся исключительно для внутреннего "еврейского" потребления, все больше расходясь с истинной историей. И усугублялось это подразумеваемым руководством в последнем противостоянии лидеров рабочего движения, таким образом к тому же спасших Северную Галилею для еврейского национального очага.
Для полноты картины и по мере заострения политических разногласий между Жаботинским и его друзьями в рабочем движении, его презрительно характеризовали (в согласии со всей этой сказкой) как человека, лишенного осознания "национальной нравственности" в защите поселения[682]; и, что особенно замечательно, его призывы к эвакуации поселенцев — всех до одного членов рабочего движения — послужили обвинением в буржуазной враждебности к рабочему классу в целом.
Фантазии вокруг Тель-Хая поддерживались благодаря отсутствию подробностей о событиях и условиях, предшествовавших трагическому исходу. Немногое известное было обнародовано уже после происшедшего. Радио и телевидения, поставляющих сиюминутные новости, не существовало; в Палестине в 1920 г. не существовало газеты, достаточно сильной для отправки репортера.
Несомненная доблесть и выдержка осажденных юношей и девушек, погибших за свою страну, придало правдивость этой сказке, а Трумпельдор, чья верность долгу особенно четко вырисовывается на фоне безответственного поведения политического аппарата, не нуждается в сказках для поддержания образа великого героя современной еврейской истории[683].
Сам Жаботинский, как видно, узнал о происшедшем на севере с опозданием. Его первая статья о событиях появилась в "Гаарец" 22 января, и в ней он обсуждал происходящее как конфликт между французами и арабами, поистине стычку Европы с Востоком. Озаглавленная "Метула и Дешанель", статья выражала мнение, что Дешанель, сменивший Клемансо на посту премьера Франции и пользовавшийся репутацией сильной личности, установит в Сирии порядок.
Ясно, что Жаботинскому не было известно об участи Трумпельдора и его соратников. Жаботинский не входил в какую-либо политическую организацию и не поддерживал контакта с Усышкиным, которого не переносил с тех пор, как последний позволил себе грубое замечание его матери в 1915-м в Одессе. Не было ему известно и о внутренних разногласиях в рабочем движении.
Только после гибели Аарона Шера, после мемориального митинга 16 февраля он понял, что сложилась угрожающая ситуация. В последующие годы обстоятельства эпизода в Тель-Хае, несомненно, были бы подвергнуты гласному расследованию. И выяснились бы два вопиющих факта. Трумпельдору не дали знать о его возможностях. Никто не объяснил, почему не высылаются подкрепления и оснащение. Никто не уведомил его, что Усышкин счел это "преждевременным" или что в Нижней Галилее решили на всякий случай удерживать волонтеров с Юга. Никто не сообщил ему, что считалось опасным отправку вооруженного подкрепления через деревни, контролируемые бедуинами.
И второе: в то время, как несомненно существуют обстоятельства, при которых героические личности могут принять решение из соображений чести или патриотизма сражаться за позиции до последнего вздоха, совершенно иначе дело обстоит с людьми, находящимися в безопасности, вдали от конфликта, призывающими к подобной жертве. Тем более если они сами же препятствуют доставке необходимых для обороны средств.
Только 13 лет спустя Жаботинский, уязвленный упорной кампанией против него, основанной на мифическом описании эпизода, написал статью, обличавшую соединение риторики с бездействием сионистских деятелей и лидеров рабочего движения. Он снова привел свои доводы в пользу отступления. И резко резюмировал: "Задача по обороне должна изучаться и готовиться с пониманием, обучением и капиталом, а не импровизироваться с голыми руками.
Горстка молодежи была брошена на самих себя, на крохотной ферме, окруженной несколькими тысячами хорошо вооруженных бедуинов. Кто-то наверняка несет ответственность за эту жуткую беззаботность. На ком лежит вина?"[684]
Публично он не пошел дальше, но в частном письме в 1931 г. писал: "Я считаю, что по существу убийцами Трумпельдора и его товарищей были те безответственные лица, которые отвергли мое предложение и ничего не предприняли"[685].
Известие о конце Тель-Хая бомбой разорвалось в еврейской общине. Когда Жаботинский прослышал новость, еще более жестокую, чем даже опасался, он подавил возмущение и гнев. В статье, опубликованной им неделю спустя, он писал о дальновидности мышления Трумпельдора, часто выражавшейся в словах "ничего страшного". "Глубокая идея, всеобъемлющая логика и широко охватывающая философия содержатся в этих двух словах. Они служили празднованием человеческой воли, могущей, если была сильной, преодолеть все препятствия. Все остальное, жертвы, унижения, поражения — ничего страшного!" Он заключает собственным заклинанием: "Пусть роса и дожди омоют вас, горы Верхней Галилеи, Тель-Хай и Кфар Гилади, Хамра и Метула. Ничего страшного: вы были нашими и нашими будете"[686].
В его сердце отзвук редких качеств мыслей и души Трумпельдора нашел выражение мощное и своеобразное. 8 марта он выступил в Иерусалиме, на митинге памяти погибших в Тель-Хае. Толпа из 1500 человек собралась во дворе Бейт а-Ам (общественного центра) — и ни слова из его речи не было напечатано ни в одной из двух ивритских газет. "Доар а-Йом" написала, что было бы ошибкой опубликовать его речь. "Записать на бумаге то, что сказал нам господин Жаботинский, испортило бы глубокое впечатление, которое его слова произвели на весь народ". "Гаарец" описала, как все присутствующие остались стоять в абсолютной тишине долгие минуты после того, как Жаботинский закончил выступление, не веря, что он завершил свою речь[687]. Чаще всего из его реакции на Тель-Хай вспоминают и сегодня простое стихотворение, написанное спустя некоторое время:
Песнь заключенных в Акре
Мини Дан адей Беер-Шева
Мигиляд ла' ям,
Эйн аф Ша' аль адматейну
Ло Купар бе'дам.
Дам иври равуй лассова
Нир вагар вагай
Ах мидор вадор
Ло нишпах тахор
Мидам хорш' ей Тель-Хай
Бейн Аслет У' Метулла
Нистар векевер шомем
Дом шомер гевуль арцену
Гиббор гидем.
Ану шеви — ах либбейну
Элей Тель-Хай ба' цафон
Лану, лану техи' е, лану
Кетер Ха' Хермон.
От Дана до Беер-Шевы,
От Гилада до моря
Нет ни уголка в нашей стране,
Чья цена не была оплачена кровью.
Пропитаны еврейской кровью поля,
Высоты и долины,
Но никогда в веках
Не была пролита кровь
Благороднее земледельцев Тель-Хая.
Между Аелет и Метулой,
Укрытый в одинокой могиле,
Молча однорукий герой
Несет дозор на границе нашей земли.
Мы арестанты — но наши сердца
В Тель-Хае, на севере
Нашей, нашей, ты будешь нашей,
О, корона Хермон.
Тем временем произошли большие катаклизмы. Жаботинский писал это стихотворение в тюремном заключении в Акре.