1920. ЗАЩИТНИК ИЕРУСАЛИМА ЗАКЛЮЧЕННЫЙ АКРЫ

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВТОРАЯ

15 НОЯБРЯ 1921 года в Лондоне состоялся ланч, устроенный арабско-палестинской делегацией для продвижения кампании по пропаганде против сионизма и Декларации Бальфура. Там присутствовало немало британских офицеров, недавно еще служивших в Палестине и считавших себя вправе теперь демонстрировать ненависть к сионизму публично. Вместе с прославившимся своим антисемитизмом полковником Вивианом Габриэлем были трое, сыгравшие роль в насилии весной 1920 года и его последствиях. Один из них — генерал Палин, в прошлом G.O.C. General Commanding Officer?возглавлявший операции британских частей в Палестине и бывший председателем комиссии по расследованию погрома в Иерусалиме. Вторым был лорд Раглан, который, будучи еще до получения титула майором Фицроем Ричардом Сомерсетом, служил офицером по политической линии на севере страны. В начала 1920 года он предложил бедуинским племенам по обе стороны Иордана план совместных атак на еврейские поселения в Нижней Галилее и Иорданской долине. Для поощрения, дополнительно к перспективам грабежа, он уверил их в том, что такие атаки вызовут британское сочувствие и что насильственные действия против сионизма убедят правительство отвергнуть Декларацию Бальфура[688] (одновременно Сомерсет, чью корреспонденцию перехватили французы, занимался активной антифранцузской пропагандой среди арабов по другую сторону Иордана)[689].

Начальник Сомерсета полковник Мейнерцхаген не знал о его деятельности, но она подозрительно походила на деятельность гораздо более могущественного лица — полковника Гарри Берти Уотерс-Тэйлора, тогда возглавлявшего ставку главного администратора генерала Больса. Уотерс-Тэйлор, принявший участие в антисионистском ланче, был годом раньше центральным британским действующим лицом кампании по разрушению сионизма с помощью арабского насилия.

На следующее утро после этого события полковник Майнерцхаген, сам пребывавший в то время в Лондоне, писал в своем дневнике: "Я вынужден поверить, что арабские идеи и арабское давление не являются больше побудительной силой для чинимых сионизму препятствий. Препятствия чинятся теперь под предводительством британских официальных лиц. Арабская делегация использует мнения горстки бывших официальных лиц Палестины в Лондоне"[690].

Фактически Уотерс-Тэйлор проталкивал идею "Объединенной Сирии", то есть, передачи Палестины в правление Фейсала. Его интриги с Фейсалом привлекли внимание Иностранного отдела, получившего донесение о беседе, в которой Уотерс-Тэйлор дал понять Фейсалу, что британское правление в Палестине продлится не дольше, чем французское в Сирии[691]. Керзон был разгневан, и Уотерс-Тэйлора соответственно приструнили. Тем не менее Керзону, возможно, не было известно о более прямых и эффективных антиеврейских действиях Уотерс-Тэйлора внутри самой Палестины. С высоты своего поста в администрации он откровенно подстрекал арабских предводителей к насильственным действиям.

Детали и сам факт его роли стали публично известны лишь спустя почти четыре десятилетия, после опубликования дневников Майнерцхагена. Если бы не инициатива Майнерцхагена, они не стали бы известны вообще.

До иерусалимского погрома, отмечает Майнерцхаген в дневнике, он сделал некоторые ошеломляющие открытия. Принимая дела при получении поста главного офицера по политике в сентябре 1919 года, он обнаружил, что не существовало механизма, по которому он мог бы быть информирован о происходящем за кулисами: он организовал собственную "маленькую разведывательную службу" и вскоре был снабжен массой информации.

Хотя с самого начала ему было известно, что администрация заражена враждебностью к сионизму и юдофобией, его поразил тот факт, что офицеры были "активно вовлечены и планируют действия против собственного правительства". Он узнал, что Уотерс-Тэйлор находился в контакте не только с Фейсалом в Дамаске, но и с одним из ведущих арабских поджигателей в Палестине, Хадж Амином эль-Хуссейни; и Фейсал доволен заверениями, что арабы Палестины "будут приветствовать федерацию с Сирией под его короной и организовали группу под названием Палестинский легион с намерением освободить Палестину от англичан и еврейской гегемонии"[692].

Уотерс-Тэйлор был не одинок. Сторрс также часто контактировал с Хадж Амином и другими арабскими деятелями[693].

Ирония заключалась в том, что их поведение вполне соответствовало французской кампании среди арабского населения. Привнося ноту фарса в нарастающую трагедию, лорд Керзон именно в это время резко отчитывает французское правительство: "До меня дошла точная информация, что в Палестине проводится активная пропаганда против дела сионизма и в пользу объединения Сирии и она значительно поощряется французами; французский представитель в Иерусалиме проявляет к этому более чем пассивную симпатию"[694]. Спустя одиннадцать дней французскому департаменту иностранных дел стало известно, к их несомненному увеселению, что в Каире Алленби излил французскому дипломату поток суровой критики сионизма[695].

Майнерцхаген доложил о своих открытиях и Алленби, и Больсу, но предпринято ничего не было. Наоборот: "Алленби был поражен, но принял мое сообщение как относящееся ко всей его военной администрации и посчитал, что принятие мер против Сторрса и Уотерс-Тэйлора может причинить больше урона, чем пользы. Я был не согласен, но вынужден был подчиниться"[696]. И все же он нарушил иерархию и через их головы отправил эту информацию "частным секретным" письмом Керзону незадолго до начала бесчинств в Иерусалиме. Вскоре после разгула он отправил Керзону конкретные подробности роли Уотерс-Тэйлора в подготовке арабского нападения:

Уотерс-Тэйлор виделся с Хадж Амином в среду перед христианской Пасхой, и сообщил ему, что Пасха — величайшая предоставленная возможность продемонстрировать миру, что палестинские арабы не согласятся с еврейским приоритетом в Палестине; что сионизм не пользуется популярностью не только среди палестинской администрации, но и в Уайт-холле, и что если на Пасху в Иерусалиме произойдут беспорядки в достаточной мере сильные, то генерал Больс и генерал Алленби поддержат отказ от еврейского очага. Уотерс-Тэйлор пояснил, что свободу можно завоевать лишь насилием[697].

Нападения на евреев произошли спустя четыре дня. Как и в большинстве случаев предшествующего смутьянства, сигнал поступил из Сирии. Фейсал, субсидируемый англичанами и с их согласия, довел до апогея многомесячную политическую кампанию на Втором сирийском национальном конгрессе. 27 февраля конгресс провозгласил, что Палестина — неотъемлемая часть Сирии, и призвал к борьбе против еврейской иммиграции. В Палестине на следующий день произошли массовые демонстрации против сионизма. Они не начались спонтанно: их планировали заранее, скорее всего координируя с Сирией, — и организаторы получили разрешение от администрации.

Сионистская комиссия и еврейская община протестовали, но их протесты были отклонены. Мало того, их официально предупредили в письменном виде не использовать никакие сионистские символы, дабы не раздражать арабов, как-то: вывешивание сионистского флага или пение "а-Тиквы".

В Иерусалиме в демонстрациях участвовало не много народу. Привлекало внимание отсутствие арабов из деревень.

Как давно обнаружили сионисты, деревенские арабы никогда не проявляли какой-либо заинтересованности в кампании против сионизма. Многочисленные еврейские контакты с ними прояснили, что они были готовы сотрудничать с сионистами, которые, по их убеждению, могли помочь им исправить экономическое положение. Вейцман в особенности подчеркивал это британским государственным деятелям.

Но 600 городских арабов, принявшие участие в демонстрации, были вдохновлены не только отсутствием каких-либо действий со стороны еврейской общины, — что было принято за признак слабости, — но и появлением во главе процессии мэра Иерусалима Мусы Казима Паши эль-Хуссейни, назначенного и оплачиваемого англичанами.

На демонстрации в тот день в Яффо представители администрации, включая и военного губернатора, появились официально. Там они выслушали христианского священнослужителя, определившего евреев как "врагов Креста и Полумесяца"; другой выступавший призвал к "единению для победы над евреями". Военный губернатор отреагировал тепло: он заверил присутствующих, что внимательно прислушивался к выступлениям и представит письменную докладную записку о них в соответствующие вышестоящие инстанции[698].

На руку арабским агитаторам оказалось и полученное на той же неделе сообщение из Тель-Хая. Расписанное и преувеличенное как великая победа арабов в стычке, принявшей размах битвы "не на жизнь, а на смерть", это сообщение вызвало большое возбуждение и торжество в арабской общине. Затем последовала еще более волнующая новость от 7 марта: Сирийский национальный конгресс короновал Фейсала королем над "единой Сирией". Арабские агитаторы немедленно воспользовались обоими благосклонными к ним обстоятельствами. Они обратились к английской администрации с просьбой о разрешении на вторую демонстрацию. Снова Сионистская комиссия и Временный комитет общины потребовали запретить все демонстрации в этот напряженный период.

Главнокомандующий Алленби отказал. Более того, еврейские органы снова получили предупреждения от администрации, чтобы еврейская община воздержалась от действий, могущих вызвать враждебные чувства среди арабов, как-то: "подъем сионистского флага, пение а-Тиквы, и т. д."

Вторая серия демонстраций произошла 8 марта. Как результат оценки сигнала о симпатиях англичан, они были теперь более обширными. И лозунги, выкрикиваемые на них, были более направленными: "Да здравствует король Фейсал!", "Долой евреев", "Долой англичан", "Смерть евреям", "Фаластын — наша страна, а евреи — наши собаки". И снова мэр участвовал и произнес резкую речь против сионизма.

Новым штрихом был эскорт конной полиции из английских и арабских полицейских — под предводительством полковника Сторрса.

Только после этой демонстрации вышел указ, запрещающий все публичные шествия. Официальное заявление гласило, что имевшие место выступления ясно продемонстрировали волю "народа". Подстрекательство к насилию в арабской прессе, теперь в большем объеме и интенсивности, пропускалось цензурой в печать[699].

Видимое проявление арабской силы и решимости vis-a-vis полного бездействия со стороны евреев немедленно вызвало попытку Алленби воспользоваться политическим преимуществом и объявить, что он шокирован информацией от Майнерцхагена о кампании его подчиненных по подстрекательству арабов.

При этом он, разумеется, полностью отдавал себе отчет о степени их ответственности за сложившуюся в Палестине ситуацию. Тем не менее генерал телеграфировал Керзону в тот же день, призывая к полной сдаче арабам.

Он предлагал передачу Палестины Фейсалу как части арабского государства, включающего также Сирию и Месопотамию[700].

Потрепанная еврейская община, недооценивавшая активный заговор, сотканный начальством в администрации, была в отчаянии от уже видимых ее признаков. Жаботинский, потрясенный, но не удивленный, — в конце концов, точно так же шла подготовка к погрому, наблюдавшаяся им в России, — тем не менее нашел некоторое утешение. Палестинская администрация, говорил он, не является британским правительством и не представляет английский народ. Причиненное ею зло может быть обращено вспять. Пока же нельзя падать духом.

Всего через несколько часов после арабской демонстрации произнес Жаботинский свою завораживающую речь в память погибших в Тель-Хае, ночью 8 марта; некоторые его слова сохранились. Это были слова утешения.

Элиас Гильнер записал их и опубликовал почти полвека спустя. Он писал: "Одна фраза возвращалась, как припев: Аль тагзиму — не преувеличивайте свои потери, не преувеличивайте свою слабость, не преувеличивайте силу или влияние своих врагов"[701].

Жаботинский развил эту тему в статье в тот же месяц — но прибавил предупреждение: "снова и снова — не преувеличивайте! Каждому еврею следует заучить это наизусть.

Не думайте, что Яффская дорога — центр мира и что крики, услышанные вами там, представляют собой политический фактор. Не рассматривайте английский народ как обманщика; он не обманщик. Не думайте, что английский народ ослабел. Он не ослаблен. Не считайте бандита в Тель-Хае и тех, кто секретно направлял его, силой. Силы у них нет. Декларация Бальфура не в опасности. Справедливо, что существует попытка создать в Палестине прецеденты, которые обратят Декларацию Бальфура и понятие национальный очаг в пустой звук.

Но опасность заключается в том, что эта попытка будет успешной — если мы продолжим хранить молчание.

Наше молчание до сих пор было полным провалом. В Англии существует здоровое и глубокое общественное мнение, и оно на нашей стороне; но суд общественного мнения не вмешивается в спор, если истец не защищает свою позицию.

Предприняв это, мы победим; не предприняв — потеряем все"[702].

В письме Вейцману в Лондон он излагает конкретные предложения. Его взволнованное состояние заметно по многочисленным нехарактерным для него стертым поправкам. Его тон безапелляционен. Он призвал к "легионерской" политике. Центральную проблему, пишет он, можно разрешить только воссозданием легиона (существующий легион уменьшился в численности до 400 человек).

Политика администрации была сформулирована главнокомандующим армией в Египте генералом Конгривом. Жаботинский процитировал Вейцману телеграмму, высланную Конгривом, копию которой он видел:

"Поскольку батальон не разрешено использовать за пределами Палестины и нельзя использовать внутри Палестины, утрата государственных средств может быть оправдана только в условиях неотложных политических соображений.

Не стану обсуждать вопрос, сам ли Алленби или его ставка стремятся уничтожить сионизм, но их действия нацелены на то, чтобы этой цели добиться. Их задача — разделаться со всем "слишком еврейским" — на том основании, что необходимо успокоить гнев арабов.

Теперь черед Еврейского легиона; дело дойдет до еврейской иммиграции; и они доберутся до Декларации Бальфура".

Жаботинский не знал, что в июне 1919 года "они" — конкретно, Мани и Клейтон — уже "добрались" до стадии упразднения Декларации Бальфура, и что всего за четыре дня до его письма Вейцману Алленби отправил такое предложение Керзону.

"Я думаю, — пишет Жаботинский, — что эта политика была зачата здесь, а не в Лондоне (хоть он теперь ею заражен).

Я верю, что британское общественное мнение в основном, сочувствует нам; но при этом нам следует вызвать гласное столкновение политики Алленби с этим общественным мнением — и сделать это до того, как он станет распускать поклеп, что сионизм служит причиной всех осложнений для Великобритании на Ближнем Востоке".

Он умоляет Вейцмана "как человек, знающий цену вашей работе": "Погром может разразиться сейчас в любой момент! Телеграфируйте мне, чтобы я знал, как действовать, и, во имя всего святого, не пишите мне общими местами. Либо легионерская политика; либо обращение к миру с разоблачением происходящего здесь обмана.

Под легионерской политикой подразумеваю:

Признание Еврейского легиона частью Палестинского гарнизона и его использование во всех формах обороны

Вербовку в Палестине и ввоз молодежи из-за границы для этого.

Существующие препятствия целиком связаны с Алленби и его кликой. Нам предстоит либо переубедить их, либо порвать с ними отношения.

Простите за все, что может быть в письме для вас обидным. Вполне вероятно, что мы ведем переписку накануне катастрофы!"[703]

Взгляд Вейцмана на события был идентичным. По дороге в Палестину он заехал на Кипр и там узнал все новости. Услышанное ошеломило его: Тель-Хай, демонстрации в Иерусалиме, "администрация, испуганная и пресмыкающаяся перед арабами, желание распустить Еврейский легион". Он побеседовал с Алленби, Конгривом и прочими и на месте пришел к заключению, что вся администрация "должна быть заменена". Иначе, писал он, "мы потеряем все"[704]. Через несколько дней в подробном отчете из Иерусалима Сионистскому исполнительному комитету в Лондоне он подробно изложил свое убеждение, к которому его вынудили, что "абсолютное большинство офицеров в администрации состоит из открытых и секретных оппонентов и врагов".

Он сообщал о самом недавнем примере британской ответственности за складывающееся положение: "Ввиду возможных взрывов насилия против нас военные власти нашли нужным принять меры, но приказ, отданный военным, по моему мнению, почти прямо провоцирует ничего не предпринимать в случае насилия. Приказ, отданный командирам, гласит: "Поскольку правительство вынуждено следовать политике, непопулярной среди большинства населения, возможны стычки между евреями и местными арабами. С сожалением замечу, что этот текст до боли напоминает приказы, отданные в похожих обстоятельствах русскими генералами-погромщиками".

Он обвинил Алленби и его подчиненных в соучастии в решениях Сирийского конгресса. Они "совершенно забыли о сионизме и продали нас Фейсалу без малейших угрызений совести"[705].

Впервые он пошел на конфронтацию с верхушкой администрации. Он писал Вере: "Англичане ведут себя по отношению к нам возмутительно, и все обещания, которые нам дают дома, звучат горькой иронией здесь. По мере того как отношение англичан к нам ухудшается, возрастают дерзость и нахальство арабов, которые очень уж подняли голову, и безусловно англичане их на это подстрекают! Ознакомившись с ходом дел, я имел два разговора с Алленби, один с Больсом (он еще приличен!), один с Уотерс-Тейлором и им ультимативно заявил, что я считаю их поведение нечестным, что они губят наше дело и жестоко вредят себе, что фактически все поведение есть публичная ложь и что когда все это будет разоблачено, то поднимется протест во всем мире. Я им заявил, что не намерен больше вступать с ними ни в какие сношения, пока мне не будут [заявлены] доказательства их желания проводить сионистскую политику, а первым таким доказательством я считаю открытие дверей Палестины! Я потребовал суда над зачинщиками демонстраций". Но каков бы ни был результат его разоблачений, он посчитал, тем не менее, что "с другой стороны, этот кризис очень полезен в том отношении, что теперь у нас все начистую и сладкими словами больше нас не заманят!"[706].

Это было не вполне точно. Алленби, Больс, Уотерс-Тэйлор и теперь г-жа Вейцман были единственными, кто знал о его разносе. В английских документах нет никаких следов того, что Алленби когда-либо уведомлял правительство в Лондоне об угрозе Вейцмана вывести их на чистую воду и порвать отношения, — и сам Вейцман этого не сделал.

К тому времени Вейцман находился в Иерусалиме уже неделю и, безусловно, был проинформирован коллегами в Сионистской комиссии о том, что им было известно: что Уотерс-Тэйлор "регулярно сносился с Фейсалом через посылаемых Фейсалом из Дамаска агентов и что полковник Уотерс-Тэйлор поощряет Фейсала противостоять английскому правительству согласно его принципам". Двое членов комиссии передали эту информацию Майнерцхагену (таким образом всего лишь умножая информацию, имевшуюся у него из его источников).

Майнерцхаген доложил обо всем Керзону и добавил: "Теперь читаю в частном письме полковника Истона к полковнику Нортону моего отдела следующую фразу: "в особенности поскольку Уотерс-Тэйлор продолжает посылать Фейсалу приветственные воодушевляющие депеши"[707].

Коллегам Вейцмана также представилась возможность сообщить ему и еще одну новость — что они и главы общины приняли решение о подготовке к самообороне и что формируется группа под названием Хагана ("хагана" — иврит. "защита". — Прим. переводчика), поскольку им стала наконец ясно ошибочность надежды, что британское правление делает арабские атаки на евреев невозможными. Уже какое-то время, особенно в рабочем движении, шли разговоры о необходимости такой организации, но воплощение нашлось только после того, как на обширном митинге молодежной организации Маккаби в конце января Жаботинский прозрачно намекнул на необходимость предпринять для этого активные шаги. Его идея о самообороне была до сих пор еще воплощена в неотступной идее о расширении легиона. Но только после арабской демонстрации 8 марта на заседании ряда иерусалимских активистов было принято предложение Рутенберга о создании организации самообороны. Из принципа и соображений удобства организация не должна быть секретной. Возглавить ее должен Жаботинский (присутствующий на заседании). Когда будет набрано достаточное число, следует обратиться к администрации с прошением об официальном признании и снабжении оружием[708].

Проконсультировался с Жаботинским Рутенберг заранее или нет, его замысел несомненно поддерживал возражение Жаботинского против предложенного некоторыми представителями рабочего движения секретного характера такой организации.

В глазах Жаботинского, наверняка помнившего, как его собственная сионистская деятельность начиналась семнадцать лет назад с подпольной организации самообороны в России, было неприемлемо, что в своем национальном очаге евреи будут вынуждены вести себя, как когда-то в галуте.

Оборона должна быть вверена официальной еврейской военной единице — легиону. Если же нужда в самообороне стала неотложной, он хотел надеяться, что новая организация в конечном счете преобразится в расширенный или обновленный легион.

Что касается его роли, он, возможно, колебался взять на себя руководство, хотя предложение Рутенберга было выдвинуто от имени Сионистской комиссии.

Только после давления, оказанного Вейцманом и Усышкиным, он согласился[709].

В письме спустя 9 лет Жаботинский вспоминает: "Сионистская комиссия, в то время состоявшая из Вейцмана (он был здесь) и Усышкина, прямо и настойчиво просила меня организовать Хагану. Я сделал это по их просьбе, на их средства и используя их офисы как штаб-квартиру"[710].

Жаботинский взялся за дело безотлагательно. Рутенберг, в то время погруженный в свои планы по электрификации страны, отправился в Галилею. По возвращении спустя несколько дней он узнал, что Жаботинский уже мобилизовал около 300 — 400 добровольцев.

"Я обратился к начальнику штаба, полковнику Уотерс-Тэйлору, — рассказывал он, — и объяснил свое понимание ситуации в Иерусалиме. Я сообщил ему о мобилизации и просил от администрации оружия".

Не моргнув глазом Уотерс-Тэйлор ответил, что это "вопрос, который может разрешить только главный администратор, генерал Больс". Через несколько дней генерал Больс должным образом известил доктора Эдера, что не находит возможным "вооружать еврейскую молодежь Иерусалима".

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

СИЛЫ, бывшие в распоряжении Жаботинского, насчитывали 600 человек и представляли все слои молодых людей Иерусалима. Среди них были чиновники, рабочие, юристы, врачи, учителя и предприниматели. Большинство состояли в организации "Маккаби", но кое-где попадались и демобилизованные легионеры. Сохранилось лишь несколько клочков бумаги из всех документов зарождавшейся Хаганы. Существует страница, объясняющая структуру организации, и диаграмма города, поделенная на четыре зоны. В каждой находилось 34 сторожевых поста.

В качестве штаба Сионистская комиссия выделила Жаботинскому две комнаты в своем помещении на Яффской дороге, напротив муниципального сада — там, где сегодня находится главная почта.

Самым интересным документом представляется один, озаглавленный "Вооружение". Он содержит вписанные карандашом 6 имен и около каждого число ружей. Два револьвера обозначены как "без патронов". Как выяснилось, вся организация была в состоянии обеспечить наличие от 20 до 30 ружей и револьверов, некоторые из них были приобретены у армянина — торговца у Яффских ворот. Основным вооружением Хаганы была дубинка.

В Иерусалиме почти не было частных телефонов, поэтому связь осуществлялась молодыми ребятами в возрасте от 10 до 14 лет с помощью сигнальных флажков. Они оказались, пишет Гильнер, возглавлявший одну из оборонных зон, "смелыми, надежными и невероятно полезными. Располагаясь на крышах самых высоких домов, где находились оборонные пункты, они могли передавать сообщение из одного конца города в другой в считанные минуты"[711].

Курс подготовки, организованный Жаботинским, ограничивался из-за нехватки оружия, но за месяц регулярных учений под руководством Гильнера, других легионеров и самого Жаботинского молодые люди научились полагаться на самих себя. Они узнали, "как противостоять врагу и как наступать перед лицом бедуинских кинжалов и палок, основного оружием арабов"[712]. Так же полезен был технический совет, данный Жаботинским молодым новобранцам: "Не поддавайтесь на провокации. Если подошел араб и кипит от ругательств, не отвечайте. Если он нанесет удар, верните два"[713].

Бросается в глаза, что записанное распределение сил включает только Новый город. Планов для Старого города не было. Годами позже политические враги Жаботинского обвинили его в том, что он пожертвовал евреями Старого города[714]. В действительности же Старый город, с его значительным еврейским населением, Жаботинским планировался как пятая зона самообороны. Но когда Хагана отправила представителей расставлять в Старом городе посты, их не пустили в еврейские дома и дворы. Большинство евреев здесь составляли давно устоявшуюся общину, в основном ортодоксальную, оппозиционную к сионизму и воплощавшемуся им свободному образу жизни.

Отказ имел и практическое объяснение. Оно цитируется в мемуарах одного из членов самообороны, написанных несколько лет спустя (он сам был жителем Старого города): "Они (арабы) не настроены враждебно к давним жителям Старого города, особенно находившимся под арабским влиянием, а только против сионистов, большинство которых жили в новых районах вне Старого города". Взаимоотношения между евреями Старого города и арабами были превосходными. Они жили тесно, делили радости и невзгоды друг с другом, посылали друг другу подарки по праздникам. У них были деловые контакты, и год за годом арабские выражения укоренялись в ашкеназийском идише и сефардском ладино[715]. Жаботинский абсолютно не согласился с этими доводами. Когда начнется разгул, утверждал он, чернь отбросит все стеснение и будет командовать событиями. Прежде всего толпа набросится на незащищенные, слабые районы. Погромщики не станут тратить время на выяснение взглядов каждого еврея. Мудрецы-ортодоксы не уступали. Посланцам Жаботинского пришлось уйти ни с чем.

Тем не менее Жаботинский выставил посты у Дамасских и Яффских ворот; он снова с Рутенбергом посетил Сторрса, повторил требование легально признать организацию и ссудить хотя бы тридцать ружей. Оба требования были отклонены — и Сторрс их заверил, что в обоих частях города будет достаточно войск для поддержания закона и порядка. "Не побьется, — сказал он, — ни одного оконного стекла". С той же просьбой обратился от имени Сионистской комиссии Эдер. Ему также отказали и тоже пообещали сохранение порядка.

Учения добровольцев шли открыто, иногда в школе Лемель, иногда на окраинах Иерусалима.

Жаботинского вдохновлял дух молодых людей. Он как-то спросил посетителя из Румынии, главного раввина Джажена, видел ли тот уже иерусалимский рассвет. "Нет", — ответил ребе. "Если так, я буду счастлив вам его показать", — сказал Жаботинский.

Они встретились в пять часов на следующее утро в центре города. Пройдя какое-то расстояние по каменистой дороге, дошли до открытого поля — на нем проходили учения добровольцы.

День был пасмурным, и солнце еще не взошло, но Жаботинский сказал раввину: "Я обещал вам рассвет. Взгляните — он перед вами".

27 марта Жаботинский собрал все силы у Лемельской школы и провел их маршем через город до горы Хар а-Цофим. Там они занялись тем, что наблюдавшие в бинокли англичане назвали маневрами. Полковник Сторрс позднее сказал члену Сионистской комиссии доктору Дэвиду де Сола Пул, что видел "армию Жаботинского".

Публичным парадом Жаботинский преследовал три цели. Он хотел дать понять общине, что администрации прекрасно известно о существовании Хаганы. Он хотел вдохнуть уверенность в еврейскую общину, видевшую в тот период исключительно демонстрации арабской силы и влияния на улицах. Вид сотен молодых людей, их собственных сынов и братьев, марширующих по-солдатски с высоко поднятой головой и не оглядываясь по сторонам, значительно способствовал этому. Не меньше учитывался и эффект воздействия на арабское население: ничто, кроме публичной демонстрации силы — даже если при этом не было видно оружия, — не могло убедить их, что евреи не собирались ждать, пока их раздавят. Кто мог быть уверен, в конце концов, что за шестьюстами не скрываются еще сотни?

Евреи знали так же хорошо, как и Уотерс-Тэйлор, что арабский праздник Неби Мусса, совпав в этот год с еврейской и христианской Пасхами, предоставил Хадж Амину и его сообщникам прекрасную возможность организовать беспорядки. Хагана была начеку уже в пятницу 2 апреля, в первый день праздника. Толпы арабов пришли, как обычно, в город на традиционную процессию — к месту по дороге в Иерихон, где, по поверью арабов, захоронен Моисей. В тот день, однако, их сопровождал английский военный оркестр и, что еще более важно, почтили присутствием Алленби и Больс. Обошлось без инцидентов.

Следующий день, суббота и первый день еврейской Пасхи, считавшийся критическим, тоже прошел спокойно. То ли случайно, то ли по расчету англичан, Алленби и Больс опять присутствовали, на этот раз посетив арабскую службу в мечети Эль-Акса на Храмовой горе. Снова обстоятельства не позволяли беспорядки.

Демонстративный жест симпатии Алленби — еще более выразительный из-за такого же демонстративного непризнания того, что эта суббота была еще и первым днем большого еврейского праздника Пасхи, — взбудоражил и вызвал большой энтузиазм в собравшейся арабской аудитории. Поведение руководства как бы придало весомость выкрикам арабских погромщиков и демонстрантов на следующий день: "Бей евреев, правительство на нашей стороне".

Субботнее спокойствие усыпило Жаботинского и руководство самообороны. На воскресное утро специальные наряды выданы не были. Вот тогда-то и прибыли к Яффским воротам 500 арабов из Хеврона. Их встретили члены иерусалимских арабских клубов во главе с Хадж Амином, группы из Наблуса и крестьяне из соседних с Иерусалимом деревень. Празднующие по обычаю размахивали палками, мечами и кинжалами, флагами и лозунгами в честь короля Фейсала. С балкона муниципалитета к собравшимся обратился Ареф эль-Ареф, издатель газеты "Южная Сирия", месяцами ведущий пропаганду против евреев. Теперь он объявил, что только силой можно избавиться от сионистов. Мэр, Мусса Казим-паша, призвал толпу быть готовой пролить кровь за Палестину. В заключение, шейх Хеврона, глава процессии, закричал: "Смерть евреям!"

По этому сигналу толпа с криками "Будем пить еврейскую кровь", "Не бойтесь, правительство на нашей стороне" вперемешку с "Да здравствует король Фейсал" — напала на евреев-прохожих на нижнем конце Яффской дороги, избивая, забрасывая камнями и нанося удары кинжалами. Последовали разгром и грабеж еврейских магазинов.

Ни войск, ни английской и еврейской полиции на месте не оказалось. Единственными охранниками порядка была горстка арабских полицейских, спокойно наблюдавших за происходящим, а то и поощрявших нападавших. Одинокий английский офицер и несколько безоружных английских матросов, по-видимому, на побывке, попытались сдержать чернь, но были вынуждены отступить.

После этого отступления перестроившаяся толпа прорвалась через Яффские ворота в Старый город и развязала более организованное нашествие. Палками, камнями и кинжалами они атаковали каждого замеченного еврея, мужчин, женщин, старых и молодых, ворвались в еврейские дома и магазины, разрушая мебель и товары, забирая одежду и ценности. Остановить их было некому. Всей еврейской полиции, обычно охранявшей Старый город, накануне приказали его покинуть и уйти на охрану правительственных зданий в Новом городе. Что касается арабской полиции, она попросту присоединилась к погромщикам или поощряла их. Английские части не появлялись. За стенами были несколько солдат из индийских частей, но они не вступились. Вскоре стало ясно, что жертвы и разорение имеют место почти целиком в смешанных кварталах — там, где евреи и арабы жили в дружественной близости и где от помощи Хаганы отказались. Именно там "дружественные арабские соседи" вместе с первоприбывшими из Наблуса ранним утром ворвались в еврейские дома. Что же до собственно Еврейского квартала, то некоторые молодые люди в последний момент организовались на защиту. К счастью, они получили подкрепление. Несколько солдат-сефардов из легиона прибыли домой на Пасху и проводили время в кафе в Еврейском квартале. Когда арабы начали захват Старого города, легионеры бросились в свои дома неподалеку, вооружились и при приближении черни открыли стрельбу в воздух с крыш. Толпа повернула вспять.

Застигнутая врасплох Хагана быстро оправилась. По первому же известию о нападении на евреев у Яффских ворот командующие группами вызвали своих людей и ринулись туда. Вскоре к Яффским воротам быстрым маршем прибыли несколько сот защитников; одну группу отправили к Дамасским воротам.

Погромщики к тому времени действовали уже в самом Старом городе. Ворота с обеих сторон были блокированы индийскими солдатами, вооруженными пулеметами. Членам "Хаганы" пройти туда не дали.

У ворот делать было нечего. Часть людей кинулась к резиденции генерала Сторрса (который, как известно, заверил и Жаботинского, и Рутенберга, и Эдера, что беспорядков не будет, закон и спокойствие будут поддержаны и "ни одно окно не будет разбито"), требовать отвода солдат. Сторрса, было сказано им, "нет дома". Пытаясь найти Уотерс-Тэйлора, они с растущим недоумением узнали, что его тоже "нет дома". Его даже не было в Иерусалиме. Он предпочел в тот день отдыхать в Иерихоне.

Людям, численность которых достигла 600, был отдан приказ занять посты в Новом городе. Жаботинский, силы которого были блокированы у ворот, удостоверившись, что посты в Новом городе защищены, отправился с Рутенбергом в больницу Ротшильда, куда прибывали из Старого города десятки раненых в каретах "скорой помощи" от "Хадассы". Выйдя из больницы с доктором Рубиновым, возглавлявшим медицинское отделение "Хадассы", они столкнулись на улице с полковником Сторрсом и капитаном Хоузом, начальником полиции. "Мы предложили ему, — докладывал Рутенберг позже комиссии по расследованию, — ввиду происходящего воспользоваться нашей помощью. Сторрс отвечал, что очень занят и пригласил нас зайти повидать его через час. Тем временем, предложил он, нам можно было бы пройтись по Иерусалиму успокоить народ".

Но вслед за этим выяснилось, что интересовало Сторрса больше всего, были ли Жаботинский и Рутенберг вооружены. Оба имели револьверы и признали это. Последовала длительная дискуссия о револьверах. Сторрс требовал, чтоб они их сдали, а Хауз угрожал, что в противном случае он их арестует. Наконец Жаботинский, которого все еще считали английским офицером, сдал свой револьвер. Рутенберг сдал свой тоже, но подчеркнул, что делает это лишь на время беседы в доме Сторрса.

Разворачивался, независимо от всякой политики, самый странный сценарий. Сторрс, под правлением которого орды арабов в тот момент били и убивали, обирали беззащитных евреев и насиловали их женщин всего в нескольких ярдах от них, пока его солдаты активно препятствовали подкреплению и оказанию им помощи, стоял на улице, читая лекцию Рутенбергу, который по его словам, "препятствовал снижению напряженности" наличием у него в кармане револьвера.

Они подошли к дому Сторрса. Там, как показал позднее Рутенберг, Сторрс начал разговор с того, что заявил: "Мне известно, что вы доставили в Иерусалим несколько дней назад оружие".

Жаботинский: "Это так".

Сторрс: "Мой долг вас арестовать".

Рутенберг: "Мы в вашем распоряжении".

Сторрс спросил, где найти их людей и оружие.

"Мы задали ему вопрос, — продолжает Рутенберг, — собирается ли правительство использовать людей для защиты еврейской общины. Если да, то мы скажем ему, где находятся люди и оружие, и подчинимся приказам; но власти должны нас вооружить, потому что в нашем распоряжении оружия мало. Если администрация не даст нам оружия, у нас нет в данных обстоятельствах морального права информировать власти о местонахождении людей и оружия". По словам Сторрса, только генерал Больс может

решить этот вопрос. Он попросил Жаботинского и Рутенберга вернуться в 4 часа дня.

Остаток дня прошел спокойно: английские войска появились и в Новом, и в Старом городе. Но Жаботинский не стал повторять воскресную ошибку и ослаблять готовность к обороне. Более того, поскольку власти позволяли въезд в Старый город хадассовским машинам "скорой помощи", бойцы Хаганы, соответствующе облаченные в белое, въехали в Старый город с ними. Им удалось организовать оборону не только в Еврейском квартале, но и кое-где для жителей смешанных районов.

Было провезено несколько ружей, и в Еврейском квартале организовались группы ортодоксальных молодых людей и было установлено расписание дежурств.

Сторрс установил комендантский час с 6 вечера до 6 утра. Ночь прошла тихо. Но на следующий день у военного губернатора были иные планы. В 4 часа, за два часа до комендантского часа, он созвал совещание в губернаторском отделе со старшими офицерами — "обсудить положение и разработать планы на ночь". Присутствовали, помимо помощника Сторрса полковника Брамли, начальник полиции Ноуз и комендант иерусалимского гарнизона полковник Бедде с командирами подразделений.

Согласно показаниям одного из них, подполковника Г.М. Берроуза, состоялось длинное подробное обсуждение, а затем Сторрс выступил с ошеломляющим предложением: части, введенные им в город только после многих часов разгула, следует вновь вывести рано утром. Причина: "Их присутствие может испугать арабских крестьян, прибывающих с товарами для торговли"[716].

Впоследствии комиссия по расследованию утверждала, что "перед совещанием и полковник Сторрс, и полковник Бедде были осведомлены о том, что в городе ожидаются новые беспорядки на следующий день"[717]. Как бы то ни было, как подчеркивал позднее подполковник Берроуз, "даже если все идет по плану в первый день после того, как военным отдан приказ о восстановлении в городе порядка, их не следует выводить еще несколько дней, вплоть до недели". Бедде выразил несогласие со Сторрсом, но "уступил настойчиво выраженному пожеланию военного губернатора, чтобы все войска были выведены рано для обеспечения нормальных условий торговли".

Сторрс, отмечает комиссия по расследованию, утверждает, что приказал отвести только посты у въездов. Брамли подтверждает это, но Бедде и присутствовавшие офицеры настаивали, что был отдан приказ о выводе всех частей, и резко протестовали против версии Сторрса.

Сторрс, чья версия выглядела чрезвычайно неубедительной в любом случае, допустил к тому же серьезную фактическую ошибку. Поздно ночью в воскресенье он встретил доктора де Сола Пул и притворился, что только тогда принял решение отозвать военные посты, поскольку все было тихо (как показал де Сола Пул комиссии по расследованию).

Впоследствии комиссия отнеслась к версии Сторрса с нескрываемым недоверием.

Когда Сторрс сразу после совещания принял Жаботинского и Рутенберга (которых он, естественно, заставил ждать), Брамли сообщил им о мерах, принятых к восстановлению порядка. Им уже было известно, что в город введены войска. Тем не менее они снова предъявили требование, чтобы арабскую полицию разоружили и передали оружие еврейской молодежи. Тогда Брамли высказал предложение сформировать еврейскую бригаду невооруженной специальной полиции. Сторрс идею отверг. Рутенберг внес предложение о введении военного положения. По заявлению Сторрса, такое решение находится в ведении Больса[718].

Сторрс намеренно не упомянул о распоряжении отозвать войска и вновь оставить евреев Старого города беззащитными.

Утром в понедельник арабская атака возобновилась. Ей предшествовала новая процессия, на этот раз внутри Старого города. Большинство участников составляли хевронские погромщики, арестованные арабской полицией накануне, продержанные в участках ночь и отпущенные утром. Арабская полиция сопровождала процессию к Храмовой горе, а затем предоставила ее самой себе.

Разбившись на группы, погромщики попытались атаковать Еврейский квартал, но были отражены молодыми людьми с крыш. Из-за нехватки оружия, оборонцы взяли на вооружение камни и палки. Заготовленные ведра с кипящей водой и кипящее масло оказались ненужными. В смешанных районах, тем не менее, погромщики вновь сумели проникнуть в еврейские дома и атаковать обитателей, разрушая и грабя. Кое-где их отражали отдельные защитники. Один из них, Мордехай Малка, не бывший членом Хаганы, взял ружье и, раненный в ногу, заставил чернь отступить. Он был арестован англичанами. Перед евреями Нового города ворота оставались закрытыми.

Поздним утром вернулись индийские части. Пока их патрули под охраной арабской полиции действовали исключительно на центральных улицах, в закоулках продолжалась бойня.

Параллельно с переговорами Жаботинского со Сторрсом, в воскресенье Усышкин от имени Сионистской комиссии и Давид Елин, председатель Временного комитета общины, потребовали от генерала Больса объявить военное положение, разоружить арабскую полицию, запретить процессии и демонстрации, уволить мэра Иерусалима, назначить комиссию по расследованию. На комиссии должна быть представлена еврейская община. Кроме того, они высказали необходимость выплаты компенсаций за нанесенный ущерб и допустить Хагану в Старый город. Они ушли с пустыми руками. По вопросу об обороне Больс не моргнув глазом заявил, что в его распоряжении находится достаточно войск и в помощи евреев он не нуждается. Утром в понедельник Больсу представили новый меморандум от Сионистской комиссии и Временного комитета. Он был выдержан в более решительных тонах и предупреждал, что если в течение двух часов погромы не будут прекращены и безопасность людей и имущества восстановлены, еврейская община "поднимется вся как один на свою защиту и защиту своих братьев, пытаемых и убиваемых на их глазах".

Возможно, эта угроза привела к введению в тот день военного положения. Вся полиция, еврейская наравне с арабской, была разоружена, вход и выход из Старого города был запрещен.

Военное положение не положило конец атакам. Арабские полицейские, хоть и разоруженные, продолжали служить проводниками индийских частей и фактически удержали их от задних улиц и переулков, где продолжались резня и насилие.

Предложение полковника Брамли Жаботинскому и Рутенбергу в офисе Сторрса в воскресенье осуществилось на третий день погромов. Поздней ночью во вторник Жаботинского известили, что решено сформировать специальную полицию из 200 евреев. Им следует прибыть на Русское подворье (полицейский отдел в Иерусалиме. — Прим. переводчика) в 8 часов утра для церемонии посвящения. Это была, учитывая сжатость сроков, серьезная задача, но в назначенный час Жаботинский и Рутенберг прибыли в указанное место со 100 членами Хаганы. Английский офицер, полковник Попам, записал их данные и принял присягу у пятидесяти с чем-то, когда появился нарочный с приказом задержать церемонию.

Сионистская комиссия тоже получила письмо с уведомлением, что поскольку численность войск была достаточной, решение пересмотрено. Подобная часть сформирована не будет.

В тот же день Жаботинский был арестован[719].

В понедельник Главным штабом британской армии был выпущен приказ иерусалимским частям "арестовать всех иудеев". Грузовик легионеров отправился с оружием в Иерусалим с базы в Сарафанде без приказа. Последовали обыски по всему городу. Некоторые легионеры были пойманы, обезоружены и взяты под стражу.

Помещение Сионистской комиссии и квартира Вейцмана также подверглись обыскам. Позже в тот же день четверо британских офицеров произвели обыск в штабе центральной зоны Хаганы — в здании музея искусств Бецалель. Не нашли ни оружия, ни легионеров, в то время как единственный находившийся в здании легионер прятался в женском туалете. Но когда позднее на свой обычный обход прибыл Жаботинский, Гинзбург[720] предложил ввиду враждебных намерений англичан перевести пост на небольшое расстояние, в Раввакию — квартиру холостяков на первом этаже здания, где жили Жаботинские. Жаботинский согласился. На следующее утро карета хадасской "скорой помощи" помогла группе перебраться.

Это оказалось роковым шагом. Вечером в среду большая группа англичан под предводительством районного начальника военной полиции Янсена прибыла в Раввакию и провела три часа, обыскивая здание. Было обнаружено оружие: 3 ружья, 2 револьвера и 250 боевых патронов. Из 24 мужчин в здании было арестовано 19, а пятерых оставили присматривать за женщинами[721].

Один из офицеров провел 19 арестованных по ночным улицам в полицейский участок в Старом городе, с пристроенной к нему тюрьмой. Там они и уснули, впервые за три ночи, на каменном полу, под капли дождя, стекающие внутрь через незастекленное окно их камеры. На следующий день Жаботинский узнал об их аресте — как видно, после приостановления процедуры принятия присяги. Взяв с собой доктора Мордехая Элиаша, молодого юриста, сотрудничавшего с Сионистской комиссией, он отправился в участок опротестовать аресты. Хагана, заявил он властям в тюрьме, не была нелегальной организацией. Администрация знала о ее существовании и фактически санкционировала ее. Арестованные не совершили никакого преступления, им не было предъявлено обвинение в нарушении закона, за исключением того, что в доме, где они находились, найдено оружие. Он потребовал их немедленного освобождения. Если же администрация считает их виновными, он, как их руководитель, виновен тоже и подлежит аресту. Офицеры признали логику его аргументов и взяли его под арест. Его привели к изумленным девятнадцати соратникам. Там он предупредил их: если спросят, кто вы, отвечайте прямо — члены Хаганы. Если спросят, кто вас организовал, отвечайте: лейтенант Жаботинский. Все, что вы делали, было сделано с ведома и согласия военного губернатора полковника Сторрса.

Вскоре Жаботинского и остальных вызвали явиться к военному магистрату в здании, капитану-австралийцу. Поскольку не все арестованные владели английским, был вызван переводить чиновник-араб; но Жаботинский отказался отвечать на вопросы без еврейского переводчика. Остальные последовали его примеру. Магистрат сдался. Через 2–3 часа прибыл сержант из Еврейского легиона заменить переводчика-араба.

У чиновников была своя логика. Поскольку Жаботинского не было в здании, где было найдено оружие, его освободили. Что касается остальных, было сказано: если один из них возьмет на себя вину за оружие, остальных освободят. Гинзбург тогда предложил взять вину на себя, но его товарищи заявили, что виноваты одинаково.

Их вернули в камеру. Жаботинского освободили, но не надолго. Как видно, он отправился домой отдохнуть, в чем очень нуждался. Тем временем капитан Янсен прибыл в помещение Сионистской комиссии и там заявил, что в Раввакии ему было сказано, что три ружья и два револьвера принадлежат Сионистской комиссии. Так ли это?

Здесь стоит замедлить повествование. Наступил критический момент, имевший далеко идущие последствия.

В сложившейся ситуации, такой мрачной и уродливой, надлежало дать ответ непреклонно правдивый: оружие действительно принадлежало Сионистской комиссии. Этот хорошо известный властям факт не содержал ничего запретного.

Комиссия, посланная британским правительством, была возмущена поведением администрации так же, как и еврейская община, так же, как возмутился бы народ Великобритании, если бы ему стала известна правда. Речь шла о чиновниках, допустивших возмутительные события и демонстративно не предпринявших шагов по предотвращению их или подавлению. Они оставили евреев Старого города без защиты и помешали защите извне.

Оружие принадлежало комиссии.

Доктор Вейцман и его коллеги сожалели только, что администрация помешала его применению.

При такой позиции администрация не осмелилась бы арестовать Вейцмана — это можно утверждать с уверенностью. Его личное вмешательство, скорее всего, вызвало бы смятение заговорщиков. Несомненно, конфликт между Вейцманом и британскими властями немедленно привел бы к всеобщему негодованию в Великобритании и мог спровоцировать расследование поведения властей на протяжении предшествующих полутора лет.

Вейцман и его коллеги дали иной ответ.

Как показывал на суде над Жаботинским Янсен, ему было "дано понять лицами, контактировавшими с комиссией, что оружие принадлежало Хагане под командованием Жаботинского". Для Сторрса и его коллег это означало одно: Вейцман снова отмежевывался от Жаботинского. После того как Янсен отбыл с этим ответом, Жаботинского вызвали в здание комиссии и там, по его словам, заявили: "Ответственность несу только я; что я и сделал, с известными вам результатами"[722].

Результат не заставил себя ждать: Янсен возвратился в комиссию и сказал Жаботинскому:

— Я пришел выяснить, кто является командующим группами обороны в Иерусалиме.

— Я, — отвечал Жаботинский.

— У меня есть ордер на ваш арест.

Жаботинский спокойно ответил:

— Мне необходимо позаботиться о неотложных личных делах дома. Могу ли я явиться в ваш участок сегодня в два?

— Вы даете мне в этом слово чести?

— Да.

Перед Жаботинским стояла мучительная задача. Его старушка-мать и сестра наконец прибыли с охваченной погромом Украины, всего за три недели до описываемых событий и после двухлетнего напряженного ожидания. Несмотря на всю радость воссоединения, его мучила мысль об обстоятельствах, в которые их забросила судьба: от одних погромов в другие. Его собственная поминутная занятость в те дни — организация Хаганы и ежедневная работа в газете — оставляла для них мало времени. И теперь ему предстояло обрушить на мать неожиданное и необъяснимое: бремя его ареста.

Он решил ей не говорить. Анна и его сестра позаботятся о том, чтобы никто другой не принес ей эти известия. После ожидаемого им короткого отсутствия ему будет несложно посмеяться над своим арестом как странным инцидентом в мире, перевернутом вверх тормашками. Теперь же он сказал дома, что должен ненадолго уехать в Яффо. Анна собрала небольшой чемодан, и Жаботинский пунктуально прибыл в участок на встречу с капитаном Янсеном.

Его немедленно перевезли в тюрьму и поместили в отдельную от девятнадцати камеру. Тем не менее еду принесли кошерную из близлежащего отеля "Амдурски", и через их официанта Жаботинский передал инструкцию своим товарищам: если будут спрашивать, признать, что они члены Хаганы, но в подробности не вдаваться.

Известия об арестах разнеслись по Иерусалиму на следующий день и практически парализовали общину, но 380 членов Хаганы подписали декларацию, требуя освобождения соратников или ареста всех остальных.

Пятница была последним днем Пасхи, днем-праздником, но не было в синагогах веселья. Собравшихся, однако, ожидал сюрприз. В главной синагоге главный раввин Палестины Авраам Ицхак а-Коэн Кук выступил с заявлением: "Пока наши сыны, защитники женщин и детей, находятся под арестом, под арестом все мы". Он взял ручку и, нарушив строгий библейский запрет, поставил свою подпись под декларацией солидарности с арестованными, протестующей против их ареста и требующей освобождения. Он призвал последовать его примеру. Примеру последовали другие раввины и 25.000 членов других синагог. Британцы петицией пренебрегли.

Майнерцхаген сообщал Керзону: "Через два дня после погромов Уотерс-Тэйлор вызвал мэра Иерусалима, Мусу Казим-пашу, и заявил: "Я предоставил тебе прекрасную возможность; пять часов в Иерусалиме не было военной охраны; я надеялся, что ты воспользуешься этой возможностью, но ты проиграл"[723].

Он добавляет, что этой информацией снабдили два разных источника.

Точку зрения Уотерс-Тэйлора арабская знать не разделяла. Согласно его донесениям, преобладающим тоном на совещаниях знати, включая Арефа эль Арефа, одного из главных агитаторов, была удовлетворенность жертвами и уроном, нанесенными евреям, и признательность за помощь британским властям.

Тем не менее свой арсенал администрация еще не исчерпала. По завершении физического погрома она приступила к политической фазе, следуя классической формуле: обвинить жертвы и лишить их голоса. Вся ивритская пресса подверглась жестокой цензуре. Арабские газеты продолжали печатать поджигательные статьи. Телеграммы с сообщениями о происходящем не выпускались из страны или искажались перед отправкой.

Две телеграммы Вейцмана Ллойд Джорджу были принесены в Бейрут и отправлены оттуда. К распространению разрешались только официальные сообщения от администрации.

Версия эта, подхваченная за границей агентством Рейтер, заключалась в том, что "сцепились" арабы и евреи, и что администрация восстановила порядок.

Арабские сообщения, опубликованные в Египте, утверждали, что стычки были вызваны провокациями молодых евреев по отношению к арабам, праздновавшим день Неби Мусса, и что еврейские легионеры атаковали мирных арабских жителей.

И французы не замедлили воспользоваться выдавшейся возможностью. Генерал Гуро доложил в Париж арабскую версию: вооруженные евреи напали на безоружных арабов, которых разоружили англичане[724].

Просмотрев после погромов египетскую и европейскую прессу, Вейцман в письме Вере восклицает: "Газетам не верь. Они врут"[725].

Генералу Больсу преподнесли длинную докладную от арабов. Ее основные пункты заключались в том, что арабов разоружили, в то время как евреям разрешили воспользоваться оружием, что евреи напали на мирную праздничную процессию и вырубили большое число христианских и мусульманских мужчин, женщин и детей.

Они признали, что было ранено 258 евреев, но утверждали, что раны они нанесли себе сами. И выдвинули требование, помимо прочего, чтобы Еврейский легион был распущен и чтобы Сионистская комиссия, "центр революционных движений в стране", была выслана из Палестины.

Взяв на вооружение эти требования и подкрепив их обвинением "еврейских частей" в атаке дома главного иерусалимского муфти, генерал Больс отправил Алленби докладную, рекомендуя "расформирование Комиссии и роспуск Еврейского батальона". Алленби ответил, что эти предложения рассматриваться не могут. Но все же переслал их в Военный отдел.

Те же требования передал генерал Конгрив, правда, несколько изменив: он писал лишь об ограничении деятельности комиссии. И к тем, и к другим в Иностранном отделе отнеслись презрительно, поскольку тотчас узнали, что генерал Больс попросту дает ход арабской пропаганде. Один старший чин заметил: "Похоже, пора генерала Больса убрать"[726].

Лондону не пришлось долго оставаться в неведении. Сообщения Майнерцхагена Керзону в преддверии погрома подготовили его и его сотрудников к безобразным подробностям поведения и политики администрации. 14 апреля Майнерцхаген отослал подкрепляющий материал, ставший, по записям одного из старших чинов, "очень серьезным обвинительным документом против военной администрации в Палестине".

Заявив, что "офицеры в составе администрации все почти без исключения антисионистски настроены", он, как мог, обосновывал свои обвинения: "В то время как ни один из членов настоящей администрации не возражал активно против позиции правительства Его Величества в отношении к сионизму, общее антисионистское расположение в администрации отразилось, по моему убеждению, на арабах в Палестине, и привело к уверенности, что администрация поддерживает их. Подспудное, возможно, подсознательное влияние, таким образом, на общественную атмосферу в Палестине имело деморализующий и опасный эффект. Среди сионистов оно культивировало всеобщее недоверие к британской администрации и чувство раздражения от неприятного вывода, что Лондон разделяет ее позицию: царит всеобщая уверенность в том, что наша администрация в Палестине проводит попытки доказать британскому правительству безнадежность и грядущий провал сионизма. Среди антисионистов это вызвало осознание силы и вдохновило оппозицию, которая в противном случае могла быть смягчена". Он описывает иерусалимские события и продолжает: "Эти события в Иерусалиме представляют собой в миниатюре точное воспроизведение погрома. В контексте Иерусалима и британской администрации это безобразное слово. Я был свидетелем погрома в Одессе, и сходятся все основные признаки. Осознание всеми участниками, что атмосфера нагнетается, ощущение натянутой струны надвигающихся беспорядков предшествовали всем резням; евреи были в тревоге и предупредили власти; арабы тверды в решении чинить беспорядки и окрылены убежденностью, что правительство на их стороне. Присутствовали все необходимые черты погрома".

И результат этих событий, писал он, был характерным: Больс взял на вооружение требование ведущих антисионистов-мусульман.

И Майнерцхаген заключает: "Я высказался свободно и, признаться, не без предубеждения, но верю, что Ваше Сиятельство простит свободно выраженную критику, исходящую от того, кто один среди офицеров-христиан экспедиционных сил верит в сионистскую политику правительства Его Величества"[727]. Легко представить растерянность еврейской общины, гнев и ощущение подлого предательства. Евреи не обманывались. Они хорошо понимали, на ком лежала ответственность. Атака арабов не была непредвиденной. Но поведение англичан превзошло все проявления враждебности, до сих пор ожидаемые. Большинство в конце концов отказывалось почти до последнего верить предостережениям Жаботинского, который единственный — по горькому признанию Мордехая Бен-Гилеля а-Коэна — предвидел, что произойдет.

Оба еженедельника рабочих партий не сдерживали своего негодования. "Кровь останется Каиновой печатью на лбу государственных чиновников, — писал 12 апреля "а-Поэль а-Цаир", — которые могли предотвратить, но не предотвратили, могли защитить и не стали, и не позволили евреям защитить самих себя. Это были не волнения, не случайный взрыв черни, но подготовленное нападение, продолжение действий римских консулов в Иудее, желающих превратить Иерусалим в Элию Капитолину; политическая интрига, организованная талантливыми умами, начавшаяся антисионистскими демонстрациями с разрешения правительства и заключившаяся избиением иерусалимских евреев".

Поначалу общину охватили мрачные предчувствия, но через несколько дней к ним примешалась новая эйфория, выразившаяся в многочисленных проявлениях любви к Жаботинскому. Его фотографии распространились по всему городу и появились в магазинах (где и были конфискованы в большом количестве британской полицией).

Не только сама личность Жаботинского произвела эффект на общественность. Он стал символом противостояния, рельефно выраженным в одиночном заключении. Евреи видели в нем вдохновителя самообороны, обеспечившей порядок в Новом городе, даже если им и помешали войти в Старый. В какой-то мере это помогало притушить горечь от погрома. Даже отказ администрации в разрешении на публичные похороны шести убитых евреев не погасил неожиданного чувства внутренней силы.

На заседании исполкома Временного комитета через неделю после погрома выступавшие как один употребляли выражение "хитромемут руах" (подъем духа), описывая настроение общественности.

Один из членов комитета накануне навестил Старый город и обнаружил, что никогда прежде не сталкивался с подобной приподнятостью. Приподнятость, однако, искала выхода в действии. Нарастало движение за демонстрацию по стране. На объединенном заседании Сионистской комиссии и Временного комитета было решено немедленно организовать долго откладываемые выборы в национальную ассамблею, которые послужили бы выражением, по заявлению одного из участников, неразрушимой связи между еврейским народом и землей Израиля[728].

Немедленная реакция сионистов на погром выразилась в двух практически одинаковых телеграммах Вейцмана Ллойд Джорджу. Они были отправлены через три дня после ареста Жаботинского. Текст более развернутой из них:

"В результате давно дозволенной ядовитой агитации и поджигательных выступлений в шовинистической прессе и политики администрации, способствующей антисионистскому движению, 4 апреля в Иерусалиме были развязаны насильственные антиеврейские беспорядки, продолжавшиеся три дня. Шесть погибших, женщины поруганы, 200 ранены, синагоги и священные свитки подверглись надругательствам и сожжены, имущество разрушено, в основном в пределах Старого города. Полиция приняла участие в бесчинствах.

Еврейское общественное мнение единодушно считает, что взрыв мог быть предотвращен, или, по крайней мере, беспорядки могли быть предотвращены или, в любом случае, подавлены немедленно после начала.

Требую комиссию по расследованию для установления ответственности. Это беспрецедентное преступление в истории Иерусалима.

Потребуются многие столетия, чтобы восстановилось доверие населения к британскому правительству.

Необходимо, чтобы вы убедили администрацию в огромной важности и необходимости мер по предупреждению дальнейших беспорядков"[729].

При внимательном прочтении возникает странное опущение. Обвиняя администрацию в попустительстве и отсутствии предупредительных мер, Вейцман не упоминает об активном участии администрации в нападении. Ему могло быть неизвестно о прямом подстрекательстве Уотерс-Тэйлора и Сторрса, но общеизвестный отвод войск до и во время погрома, последовавшие затем обыски в еврейских домах и учреждениях, — включая и его собственный, членов комиссии и больницу "Хадасса", — и тем более, арест руководителя и нескольких членов организации самообороны, неопровержимо свидетельствовали против администрации. Более того, в момент отправки телеграммы в городе уже все стихло, но заключительный погромный акт — наказание жертв — еще был свежей раной общины. Всего за 24 часа до отправки телеграммы в синагогах Иерусалима переживалась серьезность заключения Жаботинского и его товарищей.

В тот же день Вейцман отправил свою телеграмму Американской сионистской организации; описание погрома в ней было идентичным, за исключением двух дополнений: "Хадасса", — пишет он, — работала отлично, спасая, заботясь о раненых"; и "самооборона не была допущена в Город". И снова никакого упоминания о завершающем оскорблении — аресте оборонцев[730].

Ничто в источниках не позволяет предположить, что за два дня между арестом Жаботинского и отъездом Вейцмана в Каир, Вейцман предпринял что-либо для протеста против их ареста или потребовал освободить заключенных. Конечно, обсуждать это с Больсом или Сторрсом было бы бессмысленно.

То же, как казалось, относилось и к Алленби, с которым у Вейцмана состоялась резкая беседа меньше, чем за три недели до всех событий. Тем не менее он принял решение повидать Алленби. Эта встреча несла высокий потенциальный накал — встреча между главой виновной администрации и вождем ее жертв, шестеро из которых погибли, многие были поруганы, более 250 ранено и 21 арестован за попытку защитить общину.

Происшедшее при этой встрече Вейцман, по-видимому, не счел достаточно важным, чтобы представить официальный отчет или упомянуть в письме жене. Алленби же сообщает в Лондон: "Утром у меня состоялась беседа с Вейцманом. Он был в большом нервном напряжении, на грани слез, обвиняя палестинскую администрацию в антисионизме и называя недавние бунты погромом"[731]. Требование освободить арестованных упомянуто не было.

В свете этих фактов утверждение Вейцмана в письме Вере из Италии десять дней спустя, что "конечно, я сделал все возможное, чтоб освободить Жаботинского, но ты же знаешь, как медленно работает весь аппарат"[732], представляется весьма странным.

Некоторые из арабских агитаторов, арестованных после погрома, были размещены в Государственном доме, не бывшем тюрьмой, и вскоре освобождены без следствия. Жаботинский, как и остальные девятнадцать, просидел в тюрьме 12 дней после ареста. Его тщательно отделили от девятнадцати; даже время для ежедневной гимнастики не совпадало.

Жена, сестра и мать навестили его. Он был против визита матери, не желая огорчать ее и неприступным видом тюрьмы, и многочисленными ступенями, ведущими к его камере. Но ее это не испугало. С ним виделся также его друг доктор Шломо Перельман, редактор газеты "Гаарец", позднее описавший Жаботинского как "лишенного эмоций". Однако, сказал он, Жаботинский не унывает, полон жизни и смеха от души[733].

Он предстал перед судом после полудня 12 апреля.

Когда, два месяца спустя, каирская фирма Девоншира, Гольдинга и Александра подала на пересмотр дела его и его товарищей, они отметили ошеломляющую поспешность в арестах, судах и вынесении приговоров, которые они характеризовали как беспрецедентные в истории английского законодательства.

Поистине весь ход процессов станет уникальным в истории демократических государств, управляемых законодательным кодексом. Официальный протокол остается недоступным.

Но молодой юрист доктор Мордехай Эльяш вел протокол из зала заседания.

По прибытии Жаботинского в суд в три часа дня, ему предъявили пять страниц обвинений. Первым было владение огнестрельным оружием -3 ружьями, 250 патронами и двумя револьверами, "найденными в определенном доме".

Параграф в) на первой странице обвинял его во владении револьвером — тем самым, который он отдал Сторрсу в первый день беспорядков.

В отношении ружей и револьверов ему предъявили обвинение во владении "государственной собственностью". До сих пор обвинения были, по крайней мере, объяснимы. Далее же они несомненно перешли в область фантастики. Следовало, что:

3. В нарушение статей 45 и 56 Оттоманского уголовного кодекса, он вооружил граждан Оттоманского района друг против друга со злостным намерением спровоцировать насилие, грабеж, разорение страны, взаимные убийства и т. п., и беспорядки произошли как результат сего;

4. В нарушение 58 статьи Оттоманского уголовного кодекса он вступил в заговор с более чем двумя людьми с предосудительным замыслом и злостным намерением совершить преступления, упомянутые в обвинении

5. В нарушение статьи 58 Оттоманского уголовного кодекса он, будучи информирован о ношении разрушительных предметов в Иерусалиме, то есть, трех ружей и двух револьверов, не проинформировал непосредственно или косвенно власти, злонамеренно и без убедительного объяснения.

Ознакомясь с этой странной галиматьей, Жаботинский обратился с просьбой об отсрочке на день для подготовки защиты, консультации с адвокатом и опроса свидетелей.

Было отказано во всем. Судопроизводство началось на следующее утро, и Жаботинскому пришлось вести свою собственную защиту. В конце концов, он получил в России диплом юриста, и таким образом, и с помощью Эльяша, повел дело профессионально. Немедленно поднял вопрос, касавшийся двух элементарных правил военной процедуры. Согласно правилам, его звание почетного лейтенанта должно быть упомянуто в обвинении, но не упоминалось; ему должно было быть предоставлено право отвести кандидатуру кого-то из судей, что тоже не было соблюдено. Это имело значение в особенности потому, что у него были возражения против одного из них, члена администрации по оккупированным вражеским территориям, которая имела заинтересованность в его деле.

Ему отказали по обеим статьям.

Когда он заявил, что всякий обвиняемый вправе знать, по каким правилам его судят, судьи заявили, что этот процесс не подлежит никаким процедурным правилам. Тогда Эльяш процитировал приказ администрации по оккупированным территориям, что военные судьи должны следовать правилам военного трибунала. Судьи согласились внести опущенные факты в протокол, но продолжали отказывать Жаботинскому в правах.

Жаботинский утверждал, что невиновен и что магистрат уже оправдал его по первому и второму обвинениям, относящимся к оружию, найденному в Равакии. После длительной дискуссии судьи согласились признать это оправдание.

Капитан Янсен был первым свидетелем обвинения. Он рассказал об обысках и аресте Жаботинского после его признания, что он возглавлял организацию по самообороне. Председатель суда капитан Кермок этим не довольствовался. Он спросил Янсена, считает ли он, что оружие в руках самообороны могло "помешать военным и усугубить беспорядки". Янсен ответил: "Конечно". Но после многочисленных вопросов Жаботинского он все же признал, что в районе, где было обнаружено оружие, беспорядков не было, а в районе, где происходили беспорядки, в Старом городе, отсутствовало оружие.

Главным свидетелем обвинения стал Сторрс. Он должен был обосновать обвинение, что причиной беспорядков послужили действия Жаботинского, что группа самообороны была сформирована конспиративно и что Жаботинским двигала "злонамеренность", упомянутая в обвинительном заключении. То ли оттого, что ему изменили решимость и изобретательность лицом к лицу с Жаботинским, то ли потому, что была ясна предопределенность решения суда, впечатления в качестве свидетеля обвинения он никакого не произвел. Он попытался доказать, что не был осведомлен о формировании самообороны. Относительно их оружия он "не помнил точно", что сказал ему Жаботинский, но вынужден был признать, что Жаботинский предложил ему использовать сформированную группу. Он признал также "открытость", с которой Жаботинский обсуждал с ним ситуацию, и тот факт, что "существовали свидетели, когда обвиняемый заговорил о своих "ребятах" и высказал свое предложение". Более того, он "никогда не думал о заговорах". Он подтвердил, что знал и от Жаботинского, и от доктора Эдера, что предложение Жаботинского вооружать иерусалимскую молодежь было выдвинуто с ведома Сионистской комиссии; и что он, Сторрс, "возможно заметил, полушутя, доктору де Сола Полю, что на днях встретился с "армией Жаботинского".

Таким образом, поскольку оружие — три ружья, 250 патронов и 2 револьвера — пущено в ход не было, вряд ли оно послужило причиной беспорядков; и поскольку Жаботинский проделал всю работу в открытую и даже обсуждал ее со Сторрсом, провалилось обвинение в заговоре.

Оставалось обвинение в "злонамеренности". Жаботинский процитировал обвинительный документ и спросил Сторрса, считает ли тот его способным на приписанные ему намерения (вызвать "насилие, грабежи, разорение страны и взаимные убийства"). Сторрс немедленно отмел эти обвинения. Нет, он знаком с обвиняемым полтора года и "не считает его лично способным специально стремиться к злостным целям, описанным в обвинении".

Но он, тем не менее, "считал его способным предпринять действия, могущие к этому привести"; и в подтверждение этого мнения процитировал слова Жаботинского, когда тот просил вооружить евреев, чтобы "в случае, если в этой стране будут убивать евреев, у них была возможность рассчитаться с нападающими".

Жаботинский призвал его признать разницу между "злонамеренностью" и решимостью "не допустить безответной бойни евреев". Сторрс ничего на это не ответил, но повторил, что не станет приписывать Жаботинскому "злонамеренность".

На вопросы Жаботинского он признал, что после введения военного положения дал Жаботинскому возможность въезжать и выезжать из города свободно, поскольку полагался на его способности и намерение успокоить население. Он также "поддержал заявление обвиняемого, что тот специально тренировал своих людей не поддаваться на провокации. Он знал, что обвиняемый учил их выслушивать оскорбления, не отвечая, и избегать стычек насколько это возможно". И тем не менее он продолжал отрицать, что знал о существовании дружины самообороны — чему немедленно вслед за этим противоречили показания его собственного начальника полиции, капитана Хауза. Несмотря на давление суда, Хауз настаивал, что во время встречи Сторрса с Жаботинским, на которой он присутствовал, "еврейская дружина самообороны обсуждалась как нечто уже существующее" и ему самому "было о ней известно по долгу службы". Более того, "ему было известно, что целью самообороны была защита евреев от нападения арабов" Об их методах он был осведомлен только, что "они проводили учения".

Так закончилась обвинительная часть.

Теперь Жаботинскому разрешалось вызвать свидетелей.

Первый из них, доктор Рубинов, подтвердил свидетельство Хауза, что Жаботинский и Рутенберг сказали Сторрсу в его присутствии, что просят вооружить дружину самообороны. Он рассказал, что в ходе этой беседы просил обеспечить охрану больницы, поскольку арабы атаковали ее во время демонстраций. Хауз отвечал, что ему не хватает полицейских даже в мирные дни, не говоря уж о таком случае. Рубинов добавил, что ему снова и снова заявляли в тот день, что нехватка людей не позволяет обеспечить охрану для медсестер и других учреждений.

Он рассказал суду о деятельности Жаботинского во время войны по мобилизации общественного мнения в пользу выдачи мандата и изменения еврейского общественного мнения в России в пользу союзников. Он считал, что Жаботинский — "один из величайших мужей, данных нам как поэт и писатель и человек, готовый рисковать жизнью за дело, в которое верит".

Главным свидетелем защиты стал полковник Уотерс-Тэйлор. Вызванный свидетелем Жаботинского, он помог разгромить последние крохи правдоподобия в показаниях Сторрса. Он показал, что был осведомлен за три недели о формировании дружины самообороны Рутенбергом, по просьбе Жаботинского.

Как и Сторрс, он категорически утверждал, что не верит, что Жаботинский "мог создать организацию с намерением привести к насилию, разбою и пр., как утверждает обвинительный акт". Он добавил, что, по логике вещей, "если бы он видел в обвиняемом человека, способного на это, он бы давно арестовал его". Он также отметил военные заслуги Жаботинского и добавил, что посетил несколько его лекций.

В этот момент Жаботинский предъявил два документа и просил Уотерс-Тэйлора подтвердить, что это были конфиденциальные телеграммы, отправленные администрацией в Генеральный штаб армии. В них содержалась официальная версия погрома.

Уотерс-Тэйлор был ошеломлен. Телеграммы могли быть отправлены, заявил он, только им самим или Больсом. Судьи заметно растерялись, но разрешили дилемму, отказавшись принять телеграммы в качестве доказательств и призвав Уотерс-Тэйлора не разглашать их содержания. Их содержание было предъявлено в тот же день в Лондоне кабинет-министром Бонаром Лоу обеспокоенной Палате представителей:

"Антиеврейские беспорядки были спровоцированы, по-видимому, при трансформации чисто религиозной процессии в носящую политический характер благодаря подстрекательским речам. Полицию стало необходимо подкрепить военной помощью. Полицейские, по-видимому, приняли сторону своих единоверцев и в конце концов были разоружены"[734].

Судьи, настойчиво отрицавшие существование этих телеграмм, теперь стали прилагать значительные усилия и время, оказывая давление на Жаботинского, чтобы тот рассказал, каким образом телеграммы попали в его распоряжение. Капитан Кермак заметил, что "человек, способный использовать как свидетельство в суде украденные документы, способен еще на очень многое".

Жаботинский хладнокровно заметил, что у суда нет доказательств, что документы выкрадены или что ему было известно, что они засекречены. По правде, сказал он, он получил их от господина Эльяша.

Наступила очередь Жаботинского произнести защитительную речь. Трудности это не представляло. В спешке, с которой его отдали под суд, администрация не успела сфабриковать даже фасад фальшивых доказательств, необходимых при подобных псевдорасследовательских конспирациях. Не было батареи лжесвидетелей, готовых показать, что слышали или видели, как Жаботинский готовил чудовищные преступления, занесенные с такой легкостью в предъявленные обвинения. Какой бы вред ни нанесли Жаботинскому показания Сторрса, они были обезврежены свидетельством и Хауза, и Уотерс-Тэйлора, не говоря уже о разрушительном эффекте телеграмм.

Жаботинский с легкостью опроверг все пункты обвинения. Одно из них, пятое, не фигурировало в процессе, и он продемонстрировал, что даже его текст оказался фальшивкой.

Как утверждалось в обвинении, пятый пункт статьи 58 относится конкретно к "динамиту или бомбам, или разрушительному оружию родственного свойства в какой бы то ни было форме, способному одновременно убивать или ранить большое число людей или разрушить и уничтожить здания, убежища, корабли, средства транспорта или общественные магистрали". Каждый, кому станет известно о "ношении или применении подобных разрушительных материалов, обязуется впредь сообщать об этом властям лично или опосредованно". Такая статья, немногословно подчеркнул Жаботинский, вряд ли относится к "трем ружьям и двум револьверам, обнаруженным в известном доме, недонесение о которых было введено обвинителями в состав преступления, предъявленного Жаботинскому. Таким образом, из всех предъявленных ему обвинений оставалось только одно — обвинение, что 4 апреля в распоряжении Жаботинского находился револьвер, который он сдал Сторрсу.

У обвинителя нашелся, однако, на все ответ. Он согласился с тем, что обвинения по третьему и четвертому пунктам, предъявленные Жаботинскому, не имеют доказательств, но доказательства, заявил он, не требуются ввиду того, что обвиняемый собирал оружие. Он заявил: "Оружие — три ружья и 2 револьвера — были доставлены в известный дом. В каком еще свидетельстве можно нуждаться?"

Теперь обвинитель отказался от идеи, что беспорядки в Иерусалиме были спровоцированы деятельностью Жаботинского (главный пункт обвинения), но "известие о том, что он вооружает евреев, может возбудить, например, арабов Беэр-Шевы и вызвать беспорядки там".

Что касается пятого пункта, он туманно заявил, что, хотя было найдено всего лишь три ружья и два револьвера, Жаботинский "мог также приобрести" динамит, бомбы и артиллерию.

И как заключительный штрих к своему действию он выразил сожаление, что ему выпал долг "быть обвинителем Жаботинского, с его позицией и репутацией, в преступлениях столь тяжелых".

Отчет Эльяша завершается следующим: "Суд осведомил подсудимого, что его доставят по месту заключения, но капитан Кермак внес коррективу и попросил подождать за дверью — чтобы не демонстрировать, что суд уже принял решение признать его виновным".

Его отвезли в тюрьму, продержали еще 5 дней. 9 апреля 1920 года он был перевезен в Центральную тюрьму в Русском подворье, Московию, и ему зачитали приговор. Он был признан виновным по пунктам 1, 3, 4 и осужден на 15 лет принудительных работ, с условием, что по отбытии срока его депортируют из Палестины.

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ТЕМ же вечером по городу из уст в уста распространилась весть о приговоре, вынесенном Жаботинскому, Малке (также осужденному на 15 лет принудительных работ за владение ружьем и обвиненного в нанесении ранения нападавшему арабу) и девятнадцати остальным, осуждённым на три года каторжных работ.

На следующий день газета "Гаарец" вышла с одностраничным "экстренным приложением". После приговоров и имен заключенных говорилось: "Сегодня, во вторник, еврейская жизнь в Иерусалиме замерла с раннего утра, в городе и всех пригородах, в знак национального траура и протеста закрыты все лавки и склады, все без исключения учреждения, мастерские, все школы и иешивы. Ни одного еврейского разносчика нет на улице. Приостановлена торговля, а также все занятия; нет выпуска ивритских газет. Все это происходит без всякого принуждения. Иерусалимское еврейство переживает свое унижение, все, что выпало в эти дни вынести ему и еврейству всего мира; его объединяет осознание катастрофы и выбор метода изъявления протеста.

Это протест молчанием, без голоса, без шума. Каждый из нас уединился в своих стенах, переживая свое горе, подавляя свой гнев. Велика эта боль и неописуемо унижение".

В другой статье газета лаконично сообщала: "Вчера также вынесен приговор насильнику двух еврейских женщин, 21 года и 15 лет: пятнадцать лет принудительных работ. Из всех насильников судили только двоих". Еврейский общинный совет выступил с заявлением, что эти двое не были арестованы полицией. Их задержали работники "Хадассы" на третий день погрома.

Еженедельник "а-Поэль а-Цаир" емко выразил самую суть невыразимых чувств общины. Автор, переживший Кишиневский погром 1903 года, писал: "Жизнь в Иерусалиме невыносима для наделенных душой и чувством — это тяжелее, чем после погрома в Кишиневе. Там состоялся суд — и там под суд не отдали тех, кто пожелал защитить себя и своих жен и детей"[735].

Элияс Гильнер так описывает в своих мемуарах прибытие в тюрьму: "Нас зарегистрировали и перевели в большую, темную комнату. Нас остригли до кожи черепа; бороды, однако, оставили нетронутыми. Нас обмыли водой, всего лишь оставившей нас с ощущением, что мы грязнее, чем были. Затем нам выдали своего рода униформу, сочетание заношенных и залатанных рубах без пуговиц и штанов, когда-то бывших голубого или серого цвета.

Представить себе, сколько носились эти "одеяния" до нас, было невозможно. Нам также выдали грубые деревянные сандалии. И это было все — ни нательного белья, ни носков. Все наше личное имущество — полотенца, расчески, зубные щетки, мыло, носовые платки и даже туалетная бумага — было отобрано. Нас лишили и материала для чтения; в наших камерах не разрешалось даже Библии"[736].

Через какое-то время Жаботинского перевели в камеру девятнадцати. Можно к вам присоединиться, почтенные заключенные? — спросил он с улыбкой, когда за ним захлопнулась железная дверь. — Каков ваш приговор?

— Три года принудительных работ.

Он разразился смехом:

— По сравнению с моим ваше наказание детское. Мне выдали 15 лет принудительных работ и по прошествии их — высылка из страны. Это-то я называю вещью серьезной. Но уверяю вас, ни вы, ни я не пробудем здесь и пятнадцати месяцев"[737].

Как прошла следующая неделя, описано во фрагменте, оставленном Жаботинским.

"8 вечер нашего пребывания в Московии: чувствовалось, что сникаем духом, но и поднять его не оставалось чем. Всю неделю мы старались превратить нашу камеру в клуб: мы читали лекции, рассказывали истории — позднее, в Акре, вспоминая эти семь дней, мы называли их Гептамерон. Тюремный цирюльник обрил наши головы, а мы смеялись; они обменяли нашу одежду на облачения, достойные этого учреждения, а мы смеялись; мы отказались от еды, просили мясного супа и не получили его, и всю неделю ели лишь арабский хлеб, окуная его в какую-то нашинкованную траву, названия которой я не знал, — но мы смеялись.

Как-то явился британский офицер и отобрал все наше движимое имущество: свечи, расчески и книги; мы смеялись.

После захода солнца мы задремывали в полумраке, каждый на своей тонкой подстилке, расстеленной на каменном полу. Каждую ежедневную каплю яда мы глотали смеясь. Но капли в нас накапливались и медленно отравляли дух. В тот восьмой вечер мы уже молчали, и, несомненно, каждый из двадцати (поскольку Малка, герой Старого города, был переведен из нашей камеры на второй день и нас осталось 20) думал то же самое: 'Что ждет дальше?"

Неожиданно явился посетитель. Громкий голос произнес имя Жаботинского. Это был полковник Сторрс, попросивший его собрать вещи и следовать за ним.

Вам нет нужды собирать все самому. Кто-нибудь из полицейских их возьмет.

— Собирать-то нечего, — сказал я. Железная решетка открылась; я сказал товарищам, что постараюсь дать им знать, что произошло или происходит. Я вышел и дверь захлопнулась за моей спиной. Я увидел за Сторрсом начальника иерусалимской полиции. Он удостоил меня военным салютом, как в минувшие дни, и я тоже, по привычке и рассеянности, поднес руку к моему необритому виску. Британский тюремный офицер меня, конечно, не приветствовал. Он отвел глаза.

Мы передвигались церемонно. Впереди шел, как поводырь, тюремный офицер, Сторрс и я за ним, а начальник полиции позади. Они привели меня в комнату, в два раза большую, чем та, которую я оставил. В ней стояла железная кровать с матрасом, и на столе горела масляная лампа.

Сторрс показал мне комнату жестом отшлифованной вежливости, как владелец замка, приглашающий гостя в гостиную, и сказал:

— Это для вас одного. Вы сказали, что у вас нет вещей? Мы их сейчас же доставим. Я сам их принесу; не хочу, чтобы к вам домой явился полицейский и напугал дам. Здесь нет мебели: господин X. (начальник полиции), пожалуйста, доставьте немедленно два стула и стойку для мытья, и таз и обеденный стол несколько лучше, чем этот. Немедленно! Я отправляюсь к вам домой. Au revoir, до скорого свидания, сэр!

Он отбыл, за ним проследовали офицеры и полиция, и они даже не заперли за мной дверь.

Я подозвал одного из полицейских-арабов, меланхоличного юношу, в обязанности которого входило доставлять нам хлеб и траву, и сказал ему на базарном английском, доступном ему, передать Джонатану Блументалю (нашему "официальному переводчику"), что меня повысили, но что я не забуду страдающих Израиля.

Через полчаса послышался скрип ворот у главного входа, голоса, и снова шаги; шаги полицейского, тащившего какую-то ношу, шаги Сторрса, славящие его сапожника, и еще какие-то шаги, которые я не сумел распознать попросту из-за полного изумления: перестук высоких женских каблуков. Женщина? Здесь, ночью? Кто-то постучал. Голос Сторрса спросил:

— Можно зайти?

— Заходите.

Он открыл дверь, но не вошел: стоя на пороге, он поднял руку в салюте, сказал:

— Прошу, мадам, — и я увидел свою жену.

— Боюсь, что это в нарушение правил, — пояснил Сторрс, — но, чтобы обставить комнату, требуется женская рука.

Нагруженный полицейский переступил порог: два чемодана, зеркало! Не припомню, что еще. Вошли еще двое полицейских в сопровождении начальника полиции, внеся мебель, кто-то еще внес поднос и на подносе — полные тарелки и бутылка вина из Ришон ле-Циона.

— Все в порядке? — спросил Сторрс. — Прекрасно. Тогда я оставляю мадам здесь. У меня дела в городе. Я вернусь через час и отвезу ее домой.

— Генерал, — спросил я, — а как же с моими товарищами?

— Не беспокойтесь, сэр. Я сделаю и для них все, что смогу.

Он вышел, за ним проследовала полиция, они закрыли за собой дверь и заперли замок. Из-за двери я услышал, как Сторрс приказал не беспокоить господина и госпожу Жаботинских, пока он не воротится.

Моя жена расхохоталась:

— Он сделает все возможное! От него-то это не зависит. Из Лондона прибыл приказ обращаться с вами как с политическими заключенными. Он все же мил. Он сам паковал почти что все и еще напомнил не забыть книги и бумагу, и набрать в ручку чернила, и сам предложил мне придти сюда. Утром вас всех доставят в Каир. Вам там приготовлена квартира (он так и сказал "квартира") в бараках Каср-эль-Нила.

После того как ее отвез домой Сторрс, постучался начальник полиции, вошел, отдал военный салют и сказал:

— Прошу прощения, сэр, я не стану вас больше беспокоить, но долг есть долг.

Он подошел к чемоданам, открыл их и, быстро и бегло обыскав, сказал:

— Хорошо. Прошу прощения, — отдал военный салют и вышел. Я пожал плечами. Английский чиновник — существо странное. Неделю назад мы прибыли сюда, все двадцать один, с чемоданами и пакетами, могущими содержать и динамит, — и они забыли обыскать наши вещи. Теперь губернатор Иерусалима собственноручно принес мне два чемодана, упакованные под его наблюдением, — и его подчиненный обыскивает их, чтобы удостовериться, что в них не спрятан револьвер. Нужно прожить среди англичан семь лет без перерыва, как пришлось мне, чтобы узнать ту муть, из которой, как растение из болота, медленно, без всякого руководящего принципа или спланированного расписания, прорастает их порядок — иногда с опозданием.

На следующее утро я побрился: наслаждение после прошедшей недели. Я надел гражданскую одежду; государственное имущество, облачавшее меня вчера, я забросил под кровать. Я стащил только один предмет: мой "номер", голубой металлический диск с номером 127, нанесенным на нем белыми арабскими цифрами.

В коридоре я обнаружил моих товарищей: они тоже были выбриты и одеты в одежды свободы. Малку возвратили к нам; к нашей группе присоединили двух арабов, изнасиловавших женщин в Старом городе; и когда мы вышли военным строем Хаганы по четыре, с Элиягу Гинзбургом, отсчитывавшим на иврите "левой, правой, левой", — они потянулись с нами, хоть и позади.

Было раннее утро, большинство жителей не знало, что мы выйдем в этот час; но на железнодорожной станции собралась густая толпа, напутствовавшая нас громкими приветствиями. На меня набросился майор Смолли, бывший заместителем Марголина в 39-м батальоне:

— Мы выделили отдельное купе для вас и вашей жены, — сказал он, — Я проведу вас попрощаться с вашей мамой — надеюсь, ненадолго!

Пожалуй, не припомню другого такого комфортабельного и приятного путешествия. Полдничали мы в вагоне-ресторане со Смолли и капитаном Д., одним из офицеров британского полка, теперь охраняющего Иерусалим. Охранниками они были не очень надежными, как мы убедились во время разгула, но капитан был пристойным парнем, полным "уважения"; Смолли тоже вел себя как знакомый, проводящий час отдыха в нашей компании. Моя жена дважды навестила моих товарищей, вернулась и сказала:

— Они едят и поют, шлют тебе привет.

В Артюфе (Хар-Туве) и Сореке (станциях) нас приветствовали еврейские группы; в Лоде собралась толпа, встретившая нас размахивая шапками и платками.

— Сюда пришла четверть Тель-Авива, — сказал один из моих друзей без преувеличения: население Тель-Авива не было очень большим.

По приближении к Лоду я размышлял, не помешает ли военная полиция прибыть сюда остатку 40-го батальона, расквартированного поблизости в Сарафанде; но все они были там, во главе с их командующим, полковником Марголиным.

К вечеру мы прибыли в Кантару. Моя жена проследовала в Каир, в компании Смолли. Капитан Д. доставил нас, опять же церемониальным маршем, в наше место ночлега — и опять с приставленными к нам насильниками.

Я сразу же узнал дорогу, по которой мы маршировали. Как часто, всего полгода назад, я ездил по ней в обоих направлениях, когда "бунтовщики" из легиона были в военной тюрьме и я защищал их перед судом из трех судей.

Мы прибыли в тюрьму. Я узнал дежурного сержанта, а он меня. Капитан Д. прошептал что-то ему на ухо, затем подошел попрощаться и добавил тихо:

— Я сказал ему проявить к вам особое внимание.

Пока я говорил, что в этом нет нужды, он пожал мою руку и торопливо ушел. Боюсь, что сержант его не понял. Хоть он и обращался ко мне по правилам военного почтения, стоя навытяжку с руками по швам, поскольку помнил давешние лейтенантские нашивки, "особое внимание" он принял за особо суровые условия. С величайшей вежливостью он провел меня в самую узкую и темную камеру в здании, не обставленную и без окон, с одним только смотровым в двери. Он провел меня туда, огляделся, чтоб удостовериться, что никто не слышит, и тихо сказал:

— Вот что получают за борьбу за родину — я ирландец, сэр.

Он отсалютовал, запер дверь двумя оборотами ключа и вышел.

Опустилась ночь; ни проблеска, я один; могу дотронуться до стены слева и справа, не передвигаясь; подстилка на цементном полу без подушки и одеяла; и суток еще не прошло, как я спал на такой в Московии. Я пощупал подбородок: неужели действительно брился? И в самом ли деле провел день на обитом панбархатом сиденье в вагоне-ресторане, ел мясо с грибами серебряной вилкой с фарфоровой тарелки?…

Из внутреннего двора доносились голоса моих товарищей. Они были заняты беседой. В конце концов, сержанту, так уважающему борцов за свободу, не было велено оказать им "особое внимание". Больше часа они веселились во дворе и в темноте выкрикивали мне приветствия. Потом они разошлись по своим нарам, и наступила ночная тишина и покой. Сержант подошел к моей двери и спросил через окошечко:

— Желаете погулять, сэр?

Я вышел и прошелся с ним кругом по террасе; и он поведал мне, что оказал и двум арабским насильникам "особое внимание". Правда, без приказа свыше: он взял их за уши, столкнул головами и запер в раздельных камерах. Где — не сказал. В конце нашей прогулки он остановился, огляделся по сторонам и прошептал мне на ухо:

— Сэр, здесь снаружи, у колючей проволоки, стоит группа ребят, хотят перекинуться с вами парой слов. Хотите к ним подойти? Только, пожалуйста, беседуйте тихо.

Я подошел один к забору. Сержант остался на террасе. В темноте я увидел темные тени, четыре-пять, сидевших на земле. Когда я подошел, они поднялись на ноги, и я спросил на иврите:

— Кто?

Они были из "бунтовщиков", которых мне не удалось спасти от приговора военного суда. Их отправили в тюрьму в Египте, одного на год, других на четыре и семь лет, но теперь все получили помилование. Большинство уехало в Америку, некоторые вернулись в Палестину.

Они узнали, что я в Кантаре, там же, где навещал их дважды в день во время суда, и теперь по секрету пришли сказать мне — сказать — и не могли найти слов"[738].

Объяснения, почему было решено отправить Жаботинского и его товарищей в Египет, получено никогда не было. В палестинских тюрьмах, в конце концов, хватало места.

В еврейской общине считалось, что их переведут из Египта дальше, в Судан (управляемый тоже британцами), и там, вдали от всякой еврейской общины и независимого внимания общественности, в абсолютной власти их имперских и арабских тюремщиков, их подвергнут обычным условиям "принудительного труда", которому подвергали "туземное" население. Даже четыре-пять лет было бы достаточно, чтобы преподать урок этому дерзкому еврею, осмелившемуся дать отпор имперским хозяевам, и молодым людям, оказавшимся достаточно глупыми, чтоб его поддержать. Никакого объяснения о неожиданном новом решении не посылать их в Египет и вернуть в Палестину они не получили. Но причина прояснилась скоро: приговоры были торопливо "пересмотрены".

Наутро после ночевки в Кантаре Жаботинского и двадцать его попутчиков отвезли на железнодорожную станцию — на поезд в северном направлении. Он снова получил купе в первом классе, теперь уже без сопровождения британских военных. Новость о пересмотре уже облетела страну; на платформе в Лоде их снова поджидала толпа. Кордон полицейских и солдат не дал никому подойти ближе. В Хайфе перрон был пуст, но на улице людская масса приветствовала, пела и кричала "Да здравствует Жаботинский", "Да здравствует Хагана" — и двинулась к ним, но солдатский кордон сдержал напор. Толпа замаршировала вслед уводимым пленникам, распевая песню "Техезакна":

Пусть ваши руки будут сильны, братья,

Любящие пыль родины, где бы ни были.

Не падайте духом, идите, плечом к плечу,

Радостно и с торжеством, на помощь своему народу

В этом сопровождении они прибыли в хайфскую тюрьму, где провели ночь перед отправкой в Акрскую крепость.

Жаботинского поместили в отдельную камеру, и вскоре его навестила делегация ведущих членов хайфской общины: Зелиг Вайкман (шурин Вейцмана), Натан Кайзерман, управляющий Англо-Палестинским банком, и Барух Бина, представлявший Сионистскую комиссию.

Они пришли с новостями: приговоры изменены. 15 лет Жаботинскому — на один год, и три года девятнадцати — на шесть месяцев.

Когда иностранный отдел в Лондоне получил сообщение об этом из Каира, один из высших чинов заметил:

"Это чрезвычайное понижение и, если сообщение правдиво, создается впечатление, что суд, вынесший первоначальный приговор, был необоснованно расположен против евреев"[739].

Снижение сроков заключения по приказам главнокомандующего египетским экспедиционным корпусом произошло не случайно.

Репортаж о свирепых приговорах, появившийся в лондонских газетах 20 апреля, потряс всех. Один из уважаемых государственных деятелей сказал Паттерсону: "Военное начальство в Палестине, должно быть, с ума посходило". Над головами правительства стала собираться гроза. Лондонская пресса, а следом и провинциальные газеты сообщали новости с неприкрытой симпатией к Жаботинскому. Все они напомнили своим читателям о его роли в организации легиона и мобилизации поддержки Антанты еврейством России и Америки. Они добавляли, что его влияние на мировое еврейство сохранилось и приговор ужаснет евреев[740]. Читателям сообщали, что в Жаботинском евреи видят своего Гарибальди.

По поводу процесса появились статьи в редакционных колонках ведущих газет. Из них явствовало, что официальная версия прессу отнюдь не убедила, так что газеты не выбирали выражений.

Особенно язвительной была "Таймс". Приговор явно послужил мстительным наказанием, писала она. Жаботинский, который "пользуется хорошей и уважительной известностью в этой стране, позволил себе журналистские атаки на британскую администрацию в Палестине — преступление, показавшееся объектам его критики достойным длительного срока заключения”[741].

"Джуиш кроникл" тоже не скупилась на испепеляющие эпитеты: "Господин Жаботинский стал жертвой отвратительного примера свирепого озлобления, равный которому никогда еще не пятнал страницы военной истории"[742].

Члены парламента тоже прореагировали возмущенно. Не успела новость появиться в печати, как правительству стало известно о массе запросов, ожидавшихся на повестке дня в Палате представителей. Вежливые формулировки парламентского наведения справок едва скрывали закипавшую ярость. Нигде не фигурировал и намек на доверие к палестинской администрации. Правительство само, изумленное и поставленное известиями в неловкое положение, не стало дожидаться назревавшей атаки в Палате представителей. Было решено вмешаться немедленно, и на заседании 26 апреля было принято постановление:

"До сведения правительства дошли запросы, поднятые в парламенте по поводу решения наказать господина Жаботинского и других за их участие в недавних беспорядках в Иерусалиме. Господин Жаботинский был приговорен к пятнадцати годам принудительных работ, а другие — к трем годам заключения за владение оружием и за принятие мер по созданию еврейской организации самообороны, что будоражило город. Лорд Алленби приговор поддержал и подтвердил. Кабинету напомнили, что господин Жаботинский был ревностным сторонником нашей страны в течение всей войны и его высоко ценили в военном министерстве и министерстве по колониям.

Кабинет постановил: просить Военного секретаря:

а) довести до сведения лорда Алленби, что приговор господину Жаботинскому кажется кабинету на основании представленных фактов чрезмерным, и просить лорда Алленби лично рассмотреть обстоятельства дела полностью.

б) заявить в Палату представителей, что правительство Его Величества связывалось с лордом Алленби по данному вопросу и проинформирует Палату о результатах при первой же представленной возможности[743].

При сравнении дат выясняется, что Алленби получил эту депешу как раз во время путешествия Жаботинского и его товарищей в Кантару. Приговоры смягчили через два дня.

Военный министр Черчилль, устав сопротивляться граду запросов, мог бы подчеркнуть, что сроки снижены для успокоения критиков. Но он даже и не пытался — быстрая и разительная перемена только делала поведение администрации еще более подозрительным.

В Палате представителей атаку возглавляли с самого начала те, кто был связан с Жаботинским во время его борьбы за легион — например, подполковник Эштон Паунол, который, будучи командиром 20-го Лондонского полка, сделал возможным для сержанта Жаботинского вести его политическую кампанию, лорд Роберт Сесиль, неутомимо оказывавший в Иностранном отделе содействие легиону и вообще делу сионизма. Так же неутомимо он снова и снова атаковал парламент.

Наименее сдержанным был полковник Джозайя Уэджвуд. Не получив ответа на первые запросы, он напрямик спросил 28 апреля: "Лежит ли на британских офицерах ответственность за погром?"

Хотя Черчилль настаивал, что до сих пор ждет исчерпывающую информацию, он отверг обвинение Уэджвуда. "Предположение, что британские власти состояли в заговоре о беспорядках, превратившихся в погром евреев, — сказал он, — могу утверждать, не имеет оснований"[744]. На этой стадии Черчилля нельзя обвинять в том, что его ответы на запросы, продолжавшиеся безостановочно больше двух недель, являли собой лучшие традиции уклончивости. Неделями напролет палестинская администрация попросту не выдавала информацию Лондону. 14 мая, через двадцать четыре дня после окончания суда в Иерусалиме, директор военной разведки в военном министерстве генерал Твейтс все еще извиняется перед главой Иностранного отдела лордом Хардингом за невозможность предоставить в его распоряжение отчет о судебном расследовании: на повторные просьбы в Каир об отчете ответа не последовало. В архивах не содержится документация о том, когда, наконец, он был получен; но, учитывая его смехотворное содержание, Черчилль явно не смог бы воспользоваться им для цитирования. К тому же разоблачающее обвинение Майнерцхагена в Лондоне уже получили. Керзон и его главный советник Хардинг не сомневались в его справедливости. Керзон решительно отмел требование Алленби об отзыве Майнерцхагена в наказание за критику администрации. Во внутренней корреспонденции Иностранного отдела Керзон выражает безграничное доверие Майнерцхагену; Хардинг прямолинейно пишет: "То, что военный офицер критикует военную администрацию, вызывает неприязнь Алленби, но, насколько можно судить, и по всем доступным слухам, критика вполне заслужена"[745].

Черчиллю, таким образом, мало что оставалось сказать, не осуждая публично палестинскую администрацию — кроме того, что он ждет информацию. Даже по поводу физических условий заключения Жаботинского, — прошло два месяца, прежде, чем Черчилль смог заверить генерала Кольвина, сделавшего четкие запросы, что условия содержания Жаботинского в Акре относительно комфортабельны.

В резолюции от 26 апреля отсутствовала важная составляющая. Упомянуто лишь давление из парламента. Ни слова не сказано о давлении сионистских деятелей. Погром, суд, жестокий приговор снова предоставили возможность для полного разоблачения антисионистского режима предшествующих двух лет.

В январе Вейцман признал, что большой ошибкой было не противиться поведению администрации, как только стали ясны ее враждебные намерения весной 1918 года. Теперь же администрация перегнула палку и вынесла суть вопроса на публичное рассмотрение. Как же случилось, что в протоколе заседания кабинета не упоминаются громогласные требования сионистов назначить правительственную комиссию по расследованию (а не комиссию самой виновной администрации) и компенсировать арест и приговор Жаботинского его немедленным освобождением? Причину молчания кабинета долго искать не приходится: сионисты такого требования не предъявили. В Палестине Временный комитет еврейской общины действительно предложил проект решительно сформулированного требования об этом. Но они снова позабыли часто повторенный совет Жаботинского — адресовать протесты и воззвания не к палестинской администрации или сионистскому руководству, а прямо к английскому правительству. Они отправили свои требования генералу Больсу, который даже не подтвердил их получения. Комитет, не получив поощрения и поддержки от сионистского руководства, воздержался от дальнейших действий.

Что же касается сионистского руководства в Лондоне, оно подало 16 апреля меморандум, протестующий против политики администрации на протяжении недель до начала и во время беспорядков. Меморандум содержал просьбу о присутствии в комиссии по расследованию представителя еврейства и независимого представителя из Англии[746].

Восемь дней спустя старший чиновник в Иностранном отделе Г. У. Янг доложил, что доктор Радклиф Соломон, подготовленный сионистским отделом, нанес ему визит и выразил пожелание о "независимом" расследовании всей деятельности администрации в Палестине. Янг ответил: "насколько мне известно, вопрос о таком расследовании не стоит"[747]. Сионистская организация не обратилась с этой просьбой в письменном виде".

Во внутренней переписке по этому вопросу Янг выражает поддержку идее расследования; спустя три дня, под впечатлением реакции Парламента на приговор Жаботинскому, он направил совет своему начальнику, Хардингу: "Ничто, кроме расследования деятельности всей администрации или немедленного установления гражданской администрации, не подавит критику"[748].

Янгу следовало лишь заключить, что сионисты, так сильно разгневанные, окажут непрекращающееся давление на учреждения такого расследования. Но оно не было оказано.

Правительство разрешило Алленби захватить инициативу. Требованиями членов парламента и призывами прессы пренебрегли. Сионисты после первой просьбы к вопросу не вернулись.

Назначенный комитет описывался полковником Уеджвудом как "члены того же профсоюза, что и те, кто под расследованием"[749]. В нее вошли, за одним лишь исключением, все те же, кто принадлежал к военной касте в Египте, как и главные фигуры в администрации. Председательствовал генерал С. И. Полин, бывший достаточно ярым антисемитом, чтобы, в свою очередь, участвовать на следующий год в прославленном антисионистском ланче в Лондоне.

Единственное гражданское исключение составлял член Британского общества в Египте, возглавляемого генералом Алленби: он был судьей в апелляционном суде "для местного населения", и его Алленби ввел в комиссию "консультантом по всем вопросам свидетельства и права"[750].

Заседания были закрытыми, но доктор Эдер, вызванный как свидетель, сумел собрать информацию об их ходе и убедиться в их предвзятости. Уже 14 мая он пишет гневный отчет, адресуя его Вейцману. Перечислив конкретные примеры успехов комиссии в откапывании антисионистских свидетелей, он подводит итог: "Из хода допросов свидетелей можно заключить, что администрация будет признана невиновной; что военные власти выполнили свой долг благородно, в трудных обстоятельствах; полковник Сторрс и один-два младших британских офицера, возможно, отчасти будут виниться; вина падет на арабскую полицию и, возможно, на коменданта-араба; будет установлено, что Сионистская комиссия и сионисты достаточно сделали, чтобы арабов спровоцировать"[751].

Что еще требовалось для того, чтобы коллеги Эдера поняли: комиссия по расследованию, вместо того, чтобы раскрыть всю правду об администрации и таким образом оградить от прецедентов, созданных ею, превращается в еще одно орудие для подрыва сионизма? Но даже и теперь, когда можно было воспользоваться благоприятной атмосферой в парламенте и прессе и, более того, сомнениями в самом правительстве, когда можно было мобилизовать еврейское общественное мнение, и в Англии, и в Америке, они оставались в полном бездействии. Ни единого публичного заявления не было сделано Сионистской организацией для разоблачения характера комиссии.

Последняя возможность представилась спустя недели. Ормсби-Гор, оставаясь до конца скептически настроенным, спросил в Парламенте: 'Что это, военный суд по расследованию или гражданская комиссия?"

Черчилль дал поразительный ответ: "Как судебная комиссия, она содержит военный элемент, но теперь, как я понимаю, во главе ее стоит гражданское лицо и отчитывается она перед Иностранным отделом"[752].

Эта явная демонстрация того, что правительство старается скрыть истинный состав комиссии, предоставила ниспосланную провидением возможность раскрыть намеренно созданную заинтересованность комиссии, которая неизбежно грозила нанести урон делу сионизма. Этой возможностью не воспользовались. Наоборот, единственная реакция сионистского руководства на заявление Черчилля могла послужить только подкреплением авторитета комиссии.

Леонард Стайн, политический секретарь Сионистской организации, написал Ормбси-Гору дружеское письмо, не в духе жалоб, как он заявил, а "в интересах фактов как таковых". Он писал: "Хотя по всем проявлениям, насколько известно, нет оснований сомневаться в честности комиссии, желательно, чтобы общественность знала, что она представляет собой военный суд, а не беспристрастную инстанцию"[753].

Конечно, существовало множество оснований сомневаться в честности комиссии, и некоторые из них назвал доктор Эдер. Что касается просвещения общественности — ни Сионистская организация, ни лично господин Стайн не выступили публично на эту тему. Господин Янг пишет в своем отчете о разговоре с доктором Соломоном, что тот "выразил серьезную обеспокоенность суровостью пятнадцатилетнего приговора Жаботинскому, о котором он высказался как о Гарибальди еврейского движения". Требований он не предъявлял; он просил только об информации: "Он был чрезвычайно заинтересован в вопросе, входят ли приговоры военного суда в компетенцию комиссии по расследованию". В письме от 16 апреля, через девять дней после ареста Жаботинского, Сионистская организация упоминает, что евреям было "запрещено формировать" организацию самообороны, описывает обыск в квартире Вейцмана как "скандал" и требует извинения; она протестует против согласия Больса с требованиями арабов. Она даже не упоминает арест Жаботинского, не то что опротестовывает его, не говоря уже о требовании освободить.

В отдельном документе, названном "Дело господина Жаботинского", Сионистская организация приготовила меморандум, суммировавший события в Иерусалиме для правительства. Он начинается с антиеврейских демонстраций 21 февраля и 8 марта и описывает, как "4 марта, ожидая больших неприятностей, Жаботинский начал организацию еврейской самообороны". Затем описывается погром и арест Жаботинского: "Жаботинский был в помещении Сионистской комиссии, когда туда прибыл офицер допросить ее членов по вопросу об организации самообороны. Господин Жаботинский немедленно признал, что является ее организатором. Ему было заявлено, что он должен считать себя под арестом"[754].

Нигде не было и намека на то, что отряд самообороны не являлся личной "армией Жаботинского" и что арест Жаботинского подрывал право еврейской общины на самозащиту. Не содержалось и требования его освободить.

Реакция еврейских общин была единогласной. Состоялись митинги протеста во многих европейских столицах. На конференции Английской сионистской федерации в Лондоне повсюду висели призывы: "Свободу Жаботинскому"; была принята резолюция, предложенная Вейцманом, почтительно призывавшая британское правительство немедленно освободить Жаботинского и его коллег[755].

В Соединенных Штатах, в "Новой Палестине", был опубликован понимающий комментарий:

"Лондонские газеты пишут о Жаботинском как о еврейском Гарибальди. Он заслуживает эту честь и с честью будет ее нести. Последствия своих действий он переносит без жалоб, без нытья, с удовлетворением, что был движим желанием служить, спасти! Мы надеемся, что вмешательство еврейства будет достойным его собственного достоинства. Никто не отреагирует с раздражением больше Жаботинского на ноющую мольбу, чтобы его простили, потому что он "это сделал непреднамеренно" и что его из жалости следует спасти от тягот заключения. Его следует освободить, потому что он был прав"[756]. Реакция американцев была такой сильной, что британский посол, сэр Окланд Геддес, счел необходимым телеграфировать в Иностранный отдел (прежде, чем узнал, что срок уменьшили): сообщение о том, что Жаботинский, "которого здесь считают национальным героем", отпущен на свободу или срок ему снижен до одного года, будет иметь здесь "отличный эффект"[757].

На следующей неделе чрезвычайный съезд Американской сионистской организации в Нью-Йорке единогласно "провозгласил себя сторонником дела еврейской самообороны в Палестине, воплощенного в лейтенанте Владимире Жаботинском". Съезд "приветствует доблестные усилия лейтенанта Жаботинского и с нетерпением ждет его полнейшего оправдания и скорого возобновления активного участия в обновлении Палестины"[758].

Особенно достойной внимания была реакция Вейцмана. Из Палестины, после визита в Каир, он отправился в Сан-Ремо, в Италию. Там 25 апреля Союзный совет утвердил предоставление Великобритании мандата на Палестину и включение Декларации Бальфура в проект мирного соглашения с Турцией. Разительным контрастом являлось то, что декларация была опасно унижена в самой Палестине. Заключение членов еврейской самообороны в Палестине казалось издевкой над резолюциями в Сан-Ремо.

События в Палестине в тот апрель поразительно соответствовали сетованию самого Вейцмана, записавшего всего за несколько дней до погрома:

"Поведение англичан по отношению к нам шокирует, и все обещания, данные нам ими у себя дома, здесь звучат горькой иронией"[759].

Теперь же, в интервью в Сан-Ремо, осуждая палестинскую администрацию как антисионистскую, он утешился тем, что "британское правительство согласилось сформировать администрацию в Палестине, которая будет вести дела в духе Декларации Бальфура и на которую можно будет положиться".

Он действительно подверг резкой критике приговор Жаботинскому — но при этом подчеркнул тонко и безошибочно, что Жаботинский, сам по себе достойный всяческого восхищения, несет полную ответственность за отряд по самообороне. Он охарактеризовал его покровительственно, как "этот молодой человек", который "многое сделал во время войны для дела Британии, как своим пером, влиявшим на позицию мирового еврейства в интересах Антанты, так и своей организацией еврейских батальонов и службой в их рядах офицером в Палестине".

И он признал обоснованность вынесения администрацией приговора Жаботинскому пятнадцать лет.

"Формально, — писал Вейцман, — он, без сомнения, виновен”[760].

Резким контрастом к поверхностному, вредному суждению Вейцмана было заключение ведущего юриста британской армии. Генеральный судейский адвокат, изучив официальный протокол судейского дела спустя семь месяцев, поддержал требование Жаботинского об аннулировании приговора. Он представил военному министерству свое мнение о судебном процессе с четкой правовой аргументацией.

Из него очевидно, что он сожалел о невозможности аннулирования также и обвинения, что во владении Жаботинского был тот самый знаменитый револьвер.

Он пишет: "Положение за номером 57, согласно которому сформулировано обвинение, не предъявлено как доказательство и не подсоединено к делу. В свидетельстве обвинения признается, что револьвер был сдан до объявления военного положения". К сожалению, Жаботинский признал, что знал и до объявления военного положения, что не должен носить оружие.

Тем не менее главной мишенью генерального адвоката стали обвинения 3 и 4, сформулированные по Оттоманскому уголовному кодексу:

"Ничто в ходе расследования не демонстрирует, каким образом сформулировано обвинение военного суда в нарушении Оттоманского уголовного кодекса, и не представлено свидетельство ни одного правового эксперта, что собой представляет закон Оттоманского уголовного кодекса. Более того, статьи обвинения сформулированы взаимоисключающе и очень туманным и неопределенным языком, но постольку предоставленные мне материалы позволяют вынести мнение, — по моему мнению, приобретение оружия в целях защиты от имеющего место или ожидаемого нападения не подлежит статьям Оттоманского уголовного кодекса, по которым вынесено обвинение, и соответственно для приговора нет достаточных оснований. Ничто в свидетельстве обвинения не противоречит утверждению защиты, что оружия было приобретено исключительно в целях защиты"[761].

Тем не менее Жаботинскому предстоял длительный и трудный путь, прежде чем генеральный судейский адвокат вынес свое заключение.

Для вейцмановского "заключения" о Жаботинском не было оснований, конечно, даже и по формальным, "техническим" критериям. Он не был знаком с протоколами судебного заседания, ни с обвинениями, ни с защитой. Его покровительственный тон создавал впечатление о "молодом человеке", то есть, человеке, еще несколько незрелом, готовом в патриотическом и гражданском рвении нарушить закон — без полномочий от каких бы то ни было еврейских органов.

Безответственное суждение Вейцмана явно не убедило газету "Манчестер Гардиан", чья редакционная статья была опубликована спустя неделю. К тому времени сроки уже уменьшили. Охарактеризовав Жаботинского как "доблестного бойца, известного в этом качестве евреям всего мира, всегда готового отдать жизнь за свое дело, этакого еврейского Гарибальди", статья продолжала: "Огромное расхождение в двух приговорах само по себе создает тяжелое впечатление о военном суде, вынесшем первый. Но и так дело не разрешено. Даже если Жаботинский и был вооружен, организовал отряд самообороны и даже его использовал (что, тем не менее, он отрицает), наличествует prima facie доказательства, что у него на то были все основания из-за полной неспособности военных властей исполнять свои обязанности. Антиеврейский бунт, организованный местными арабами, в котором приняла, как говорят, участие арабская полиция, продолжался три дня; более 200 евреев были убиты и ранены; еврейские женщины поруганы (между прочим, вопиюще, что эти негодяи получили тот же срок, что и господин Жаботинский), дома и лавки евреев разгромлены и совершено прочее насилие. И все это время власти, предупрежденные заранее, что поднимается брожение, не сумели обеспечить необходимую безопасность еврейского населения. Так ли уж удивительно, что они попытались защитить себя сами? Так ли ужасно, в этих условиях, что кто-то из них попытался вооружиться? Было бы удивительно, если бы оно было пущено в ход для самозащиты? Требуется гораздо больше сведений, чтобы полностью судить об этом деле.

Но, безусловно, кажется, что отдать под суд военные власти, ответственные за события в Иерусалиме, стоит по меньшей мере не меньше, чем господина Жаботинского. И может быть, они вполне удовлетворительно обменяются местами"[762].

В день, когда этот комментарий был опубликован, стали известны дополнительные меры, принятые администрацией после погрома. Помимо двух насильников, обвинение в подстрекательстве предъявили 6 арабам. Троих оправдали, одного приговорили к 2 годам заключения и штрафу в 120 лир. Остальные двое — известные верховоды, Хадж Амин, в заговоре с которым был Уотерс-Тэйлор, и Ареф эль-Ареф — были отпущены под залог.

Они немедленно бежали за Иордан.

В еврейской общине беспокойство не улеглось, поскольку в ней прекрасно осознавали: заточение Жаботинского и его соратников было атакой на фундаментальные права общины, а в контексте Декларации Бальфура поистине на еврейский народ в целом. Чувства общественности нашли отражение в решении группы учеников тель-авивской гимназии "Герцлия" организовать марш на тюрьму в Акре. Их инициатива была запрещена директором школы, после чего они начали забастовку. Забастовка продлилась несколько дней, — пока директор не убедил их, что марш не окажет никакого влияния на ход событий[763].

Один из руководителей "а-Поэль а-Цаир", Иосиф Агаронович, предложил тель-авивскому муниципалитету переименовать улицу Алленби в улицу Жаботинского. Муниципалитет отказался. Агаронович с группой молодежи в одну ночь заменили все уличные таблички. На следующий день работники муниципалитета восстановили прежние таблички. Ночью их снова подменили.

История продолжалась несколько дней. Циркулировала байка, что полковник Сторрс, отправившись как-то вечером к приятелю, проживавшему по улице Алленби, провел в дороге полчаса, пока шофер безуспешно искал адрес. В конце концов он выяснил, что улица, описанная ему прохожими как улица Жаботинского, была на самом деле той, которую он искал[764].

Впечатляюще проанализировал национальные последствия происшедшего "а-Поэль а-Цаир", орган партии, наименее расположенной к легиону:

"Мишенью для стрел интриги стали не Жаботинский-человек, но Жаботинский-символ, Жаботинский, бывший голосом и эмблемой наших надежд, наших желаний и наших требований. Жаботинский — новый еврей, не сгибаемый "реальностью", не идущий на компромиссы и не прячущийся за спины облеченных мимолетной властью. Он не мирится с невоспитанностью и ущемлением своих прав "политическим мышлением" — это теперь общая программа-минимум для нас всех, всех наших партий, всех, всех наших умственных течений, необходимая основа и условие всей работы по созиданию и возрождению.

Жаботинский — обладатель ясного зрения и ясного ума, не захваченный ни слепым и укачивающим энтузиазмом сторонников дипломатии за границей, ни бесплодным и лишенным воображения скептицизмом провинциальных педантов дома.

Он предупреждал против обоих: "Не надо преувеличивать!"

Кто-то из нас, обратясь к Лондону, не видел Иерусалима; кто-то — обратясь к Иерусалиму, не видел Лондона. Первых пьянили и ослепляли каждая дипломатическая "победа", каждое обещание и красивая фраза; вторых же повергали в пучины отчаяния и безнадежности каждое препятствие и камень преткновения. Жаботинский ни с теми, ни с другими. Ему видны препоны, но видится и путь вперед. Это и есть гарантия успеха в наших начинаниях"[765].

Это чувство отождествления с Жаботинским как воплощением духа и судьбы общины ярко выразилось и в газете соперничавшей рабочей группы "Ахдут а-Авода":

"Ишув осмелился требовать правосудия. Мщение — вместо правосудия — пало на Жаботинского, на Хагану, на весь ишув, осмелившийся не согнуть спину перед его убийцами и мучителями".

Журнал опубликовал призыв исполнительного комитета "Ахдут а-Авода" к избирателям на близящихся выборах в Национальную ассамблею:

"Провинность" Жаботинского — наша общая провинность. Пусть каждый избиратель поставит во главе своего списка кандидатов в выборную Ассамблею имя Зеева Жаботинского"[766].

Напряжение и протесты не утихали, рана не затягивалась.

Следующий шаг предпринял раввинат. 26 апреля он объявил днем поста и траура и прекращения всей трудовой активности.

Странная трещина расползлась по общине в этот день. Все до последнего отозвались на призыв раввинов. Повсюду прекратились все работы и занятия, в синагогах читали особые молитвы. Потом, после полудня Сионистская комиссия выступила с призывом, распространенным в Иерусалиме лично Усышкиным, сменить траур празднованиями: Союзный совет в Сан-Ремо постановил вручить мандат на Палестину Великобритании. В Яффо и Тель-Авиве призывом комиссии пренебрегли. Там забастовка продолжалась, и лидеры всех политических партий, как и раввины, выступили с речами. В Иерусалиме и поселениях, однако, община подчинилась: и разыгрался странный спектакль перехода по мановению ока траура в празднество.

Более того, в сообщении из Иерусалима, полном удовлетворенности и поздравлений от обещаний в Сан-Ремо, не содержалось ни слова о горькой реальности в Палестине.

Когда в Акре стало известно об этой метаморфозе, заключенных охватили отчаяние и гнев. Жаботинский не меньше Вейцмана понимал значимость постановления в Сан-Ремо с его подтверждением международного признания прав еврейской нации на Палестину и ознаменованием начала серьезного труда по преобразованию. И все же — как бы ни было сладко это обещание — как мог народ праздновать безоглядно, когда левая рука Великобритании превращала в грубую профанацию то, что подписывала правая рука в Сан-Ремо?

Жаботинский не сомневался, что нормальная реакция ишува должна, наряду с выражением удовлетворения постановлением в Сан-Ремо, дать ясно понять, что евреи Палестины не могут ликовать, пока позор и вероломство, связанные с Акрой, продолжаются.

Еще больше омрачала настроение пленников дошедшая до них информация, что руководство выступило с призывами "успокоить" население и воздержаться от проявлений гнева на администрацию.

Ощущение, что община прекращает борьбу, углубило гнев и разочарование арестантов. 6 мая они обратились с письмом, подписанным всеми, к общинным организациям и политическим партиям.

В письме выражена опечаленность арестантов поведением общины после известий из Сан-Ремо и прекращением всех мер протеста, поскольку это было приказано Сионистской комиссией.

Более того, даже снижение их сроков и улучшение их бытовых условий, включая разрешение на получение продуктов и других подарков, были использованы как предлог для "усыпления общественности". Их личная судьба была частным делом, писали они, но "лишение свободы членов Хаганы символизирует зло, нанесенное всему народу.

Поэтому мы считали, что борющиеся группы сплотятся вокруг этого символа, что от Земли Израиля до Нью-Йорка поднимется великая атака на лжецов и подстрекателей, ответственных за беспорядки, превратившие Иерусалим в Кишинев и насмеявшихся над Декларацией Бальфура"[767].

Если же община была не готова продолжать борьбу, пленники просили только их не беспокоить. Они не желали и не нуждались в подарках и попечительстве. "Мы проводили ночи на земле, мы ели тюремную корку, и мы готовы нести нашу ношу до конца. Мы найдем иные методы, если за нас не поведут борьбу".

Письмо заканчивалось призывом, чтобы выборная Ассамблея, которой предстояло созвать первое заседание, протестовала против британских правителей, "организовавших погром, лгавших на родине так же, как и нам". Наконец, они настаивали, чтобы протесты направлялись от палестинской общественности не в Сионистскую организацию, а непосредственно британскому правительству, а также другим правительствам и газетам Европы и Америки. "Помните наше предсказание, — добавляли они, — не отправленные напрямую, они не дойдут. Те, кто хочет нас усыпить, не станут тормошителями"[768].

Может быть, встревоженный этим письмом, Эдер телеграфировал Вейцману, прося, чтобы "им сообщали, были ли и какие митинги протеста по делу Жаботинского; какие были приняты меры", — но ответа не последовало.

Тогда он навестил Акру и, как он сообщил Вейцману, "долго беседовал с Жаботинским", которого не видел со дня погрома. Он, естественно, не мог удовлетворительно объяснить поведение сионистского руководства с того дня, когда они поручили Жаботинскому создать организацию национальной самообороны. И все же он поразился гневу Жаботинского. В своем отчете Вейцману он четко описывает отношение Жаботинского:

"Жаботинский особенно негодует, что в телеграммах и речах о Сан-Ремо ничего не было сказано о погроме и тех, кто находится в заключении.

Это относится и к телеграммам, посланным отсюда, и поступившим из Лондона, и прочих. Пока эти двадцать один в заключении, погром продолжается, и администрация торжествует!

Государственные деятели использовали бы погром и заточение участников самообороны, чтобы избавиться от администрации.

Ишув подчинился Сионистской комиссии и Сионистской организации в своей тактике. Английское правительство устраивает, что здесь тихо. Мандат в Сан-Ремо, в конце концов, всего лишь обещание, и уж наверное наш опыт в прошедшие несколько лет должен был бы научить, чего эти обещания стоят".

В продолжении отчета атака на администрацию самого Эдера не уступает в ярости и даже придает еще большую убедительность взгляду Жаботинского:

"Теперь администрация безоглядна и ни перед чем не остановится. Они хотят оставить опасное наследие Герберту Сэмюэлу. Они хотят сделать его положение как можно более сложным. Они хотят, чтобы он явился тогда, когда они подготовят наибольшие неприятности".

Это серьезное обвинение с мрачным предсказанием на будущее неожиданно поддержало именно беспокойные предупреждения, выносимые Жаботинским в течение почти двух лет — что действия военной администрации не только не забудутся с водворением гражданского режима, а, напротив, представят собой прецеденты и возведутся в его структуру.

Более того, анализ Эдера подчеркнул логику критики Жаботинским пассивности, царящей в сионистском руководстве. Эдер, тем не менее, никаких выводов не сделал и не обещал изменений в политике Вейцмана.

Но его следует рассматривать в его истинном свете. Он представлял собой человека, разрываемого на части стремлением к лояльности. Когда — как он обнародовал позже — он выступал свидетелем в комиссии по расследованию действий администрации за закрытыми дверями, он, не колеблясь, подтверждал, что Жаботинский возглавил Хагану от имени Сионистской комиссии.

Однако из верности Вейцману он продолжал придерживаться официальной линии, что дело Жаботинского не касается Сионистской комиссии, а его заключение не отражается в политических соображениях. Его затруднения, тем не менее, не оправдывают его реакцию на критику Жаботинского, обоснованную, как видно, личным раздражением. В тексте того же отчета Вейцману он пишет, что Жаботинский "опасен. Он находится в патологическом состоянии, и я поистине опасаюсь за его умственное состояние. Он чрезвычайно возбужден и доводит себя до постоянно нарастающего возбуждения"[769].

Это было особенно безответственным заявлением, учитывая, что Эдер был одним из первых психиатров.

Ничто, содержащееся даже в его собственном донесении, не носило характера более, чем нормальной реакции на события и поведение окружающих. Но его замечание, тем не менее, зажило собственной жизнью. Оно, как видно, стало в кругу Вейцмана предметом сплетен.

Сам Вейцман пишет Белле Берлин:

"Я убежден, что Жаботинский ненормален. Я глубоко это сожалею, но видит Бог, я сделал все возможное чтобы сохранить с ним добрые отношения и возвратить его к созидательной деятельности; что-то его гложет постоянно и он становится невозможным. Между прочим, я убежден, что если это продолжится, от него отвернутся все его товарищи"[770].

Несмотря на теплые отношения Вейцмана с Беллой, он по-видимому счел излишним признаться ей в том, что Жаботинский сидел в тюрьме за выполнение национальной миссии, возложенной на него самим Вейцманом и его коллегами. Более того, ему было прекрасно известно из событий в Палестине, что смехотворно полагать, будто кто-нибудь отвернется от Жаботинского.

В Сионистской организации обвинение Эдера было в скором времени опровергнуто официально. Секретарь организации Сэмюэл Ланцман, отправленный срочно в Палестину, долго беседовал с Жаботинским 22 июля и впоследствии доложил:

"Я нашел его в состоянии величайшего раздражения на Сионистскую комиссию, которая, по его словам, обошлась с ним чрезвычайно дурно. Его просили организовать Еврейскую самооборону, и он считал, что подача в отставку членов комиссии в знак протеста против его несправедливого приговора, было их безоговорочным долгом. Он говорит с особенной горечью о М. Усышкине и, в меньшей степени, о докторе Вейцмане, чья умеренная и многотерпеливая политика в период военной администрации представляет, в глазах Жаботинского, огромную политическую ошибку.

Все его сотоварищи-арестанты, за одним исключением (И.Н. Эпштейн) разделяют его мнение. Из разговоров в Иерусалиме у меня сложилось впечатление, что состояние психики Жаботинского граничит с мегаломанией. Нахожу это весьма преувеличенным. Учитывая нелегкие обстоятельства и его убеждение, что его заключение необоснованно, его умственное состояние совершенно нормально"[771].

Тем не менее сплетники не сдерживались даже в беседах с друзьями-англичанами. Слухи дошли до полковника Уиндама Дидса, проявившего симпатию и сочувствие еврейскому делу во время его службы в Палестине и бывшего с Жаботинским на дружеской ноге. Судя по корреспонденции Вейцмана, он, находясь теперь в Лондоне, поддерживал регулярный контакт с Вейцманом.

"Информацию" о Жаботинском он передал в Иностранный отдел. И таким образом, получив известие, что генерал Алленби отказал в апелляции приговора Жаботинскому, старший чиновник, сэр Джон Тилли, записывает теперь уже приукрашенную версию: "Полковник Дидс утверждает, что Жаботинский настоящий безумец и должен находиться под медицинским наблюдением. Выпущенный на свободу в Палестине, он наверняка причинит беспокойство".

К чести Иностранного отдела, его начальник лорд Хардинг, развенчал эту историю. Он прямо записал: "Этим заявлениям я мало верю". И все же Тилли пишет Сэмюэлу, бывшему уже в пути в Палестину, предостерегая его о Жаботинском: "Дидс придерживается мнения, что Жаботинского ни в коем случае нельзя освобождать и что он не отвечает за свои действия". Однако он добавляет: "Мы за точность этого мнения не отвечаем". Хардинг позволил отправить это письмо с таким добавлением, проинструктировав Тилли не рассылать копии[772].

Спустя сорок пять лет после рассекречивания этих документов все трое оставшихся в живых товарищей Жаботинского по заключению, которым была предоставлена возможность прокомментировать, презрительно отмели мнение Эдера. Они разошлись во мнении только о мотивах Эдера. Арье Алкалай посчитал, что Эдер намеренно заискивал перед недругами Жаботинского. Элиягу Хагилади видел в Эдере человека, неспособного понять гнев пророка[773]. Элиас Гильнер представил вдумчивый и аналитический ответ: "В течение трех с лишним месяцев (апрель, май и июнь 1920 г.) в Московии и форте Акра у меня была возможность наблюдать, слышать и беседовать с Зеевом Жаботинским в разное время дня и ночи; позволю себе категорически заявить, что ни в одном случае он не был "чрезвычайно возбужден" и не доводил себя до "постоянно нарастающего возбуждения". Короче, не было ни одного случая, чтобы он проявил признаки, подходящие под описание "патологическое состояние". Наоборот, принимая во внимание характер событий, в которых он участвовал, и причиненные ему унижения и разочарования, он вел себя с необычайным спокойствием и самодисциплиной и самоконтролем, руководя заключенными, части которых требовалась отеческая опека. Чтобы рассеять случавшееся плохое настроение некоторых из заключенных, Жаботинский был способен на шутку и рассказы. На более высоком уровне он проявлял необычайные аналитические способности, рассматривая текущие события, и — ретроспективно — политическую зоркость. Его самообладание и ясное мышление видно и по тому, как, несмотря на неблагоприятную атмосферу и обстановку в форте, Жаботинский был способен сосредоточиться и сконцентрироваться на творческой работе, а именно — переводить произведения Данте Алигьери с итальянского на иврит. Если в этой ситуации и присутствовал патологический элемент, это было прислужническое и ненормальное отношение Эдера и его коллег в сионистском исполнительном комитете к преступным действиям палестинской администрации — подстрекательству к погрому и аресту бойцов самообороны.

Замалчивание информации о преступных действиях антисионистской клики предвосхищало тупую и катастрофическую сионистскую политику и вызывало негодование Жаботинского. Это-то негодование и было воспринято близоруким Эдером как "патологическое"[774].

С точки зрения физической положение заключенных было сносным. Гильнер живо описал их жилищные условия:

"Вход был через большую комнату охранников с окнами во двор форта. Зарешеченная дверь между ней и нашим отсеком позволяла охранникам нас видеть; все они были британскими солдатами под командой офицера. Нашей центральной комнатой был большой, темный и сырой зал с высоким кафедральным потолком и неровным коричневым полом из камня. Мебель состояла из длинного деревянного стола, длинных скамеек и маленькой керосиновой лампы. На стене висел список правил и распоряжений. Одно из этих правил требовало от наших охранников по отношению к нам вежливости, но, в случае беспорядков, стрелять по нашим "конечностям". Шесть бездверных проемов открывались в шесть комнат, в пяти из которых были зарешеченные проемы окон, без рам. Шестая комната, как и центральный зал, была без окна. Высоко над нами виднелись остатки совиных гнезд и гнезд летучих мышей; не было недостатка и в насекомых и ползучей твари. Но по сравнению с московским подземельем форт был "дворцом".

Три комнаты выходили на Средиземное море. Самая маленькая из них была отдана Жаботинскому. Две комнаты чуть большего размера использовались как кухня и ванная. Некоторое время двух держали в центральном зале.

Зелиг Вайкман организовал маленький комитет по заботе о нуждах пленников. Они получали еду три раза в день; у них были полотенца, тазы для мытья, мыло, тарелки, стаканы, посудные полотенца и несколько больших чанов с водой. "Затем мы распределили обязанности. Жаботинский был главным; я — его заместителем. Каждый из нас, без исключения, по очереди обслуживал столы, мыл посуду и пол. Эту работу каждый день выполняли двое; было предложено добровольное напарничество. Жаботинский и я составили знатную пару посудомоек. Мы не разбили ни одной тарелки"[775].

Госпожа Жаботинская получила разрешение на получасовые визиты к мужу два раза в неделю. Но вскоре она переехала из Иерусалима в Хайфу, поселилась в отеле "Герцлия" и приезжала в Акру каждый день, а иногда и дважды в день. Так ей удавалось уделить материнское внимание самым молодым из заключенных, и ее можно было, как правило, застать с иголкой в руках, зашивающей где рубашку, где свитер одного из ребят или выполняющей мелкие покупки по просьбе одного из них.

Эри вначале представлял затруднение. Точнее, его тетка Тамар, — которую он описывает как семейного педагога, — опасаясь, что заключение отца его расстроит, убедила его мать не извещать его, а сказать, что отец уехал в Тель-Авив. Эри вспоминает, что его даже забрали из школы и отправили жить с друзьями, семьей Этингер. Он утверждает, что и здесь, несмотря на то что героизм Хаганы был популярной темой для детей, от него скрывали, что возглавлял организацию его отец. Лишь однажды мать увела его в сторону и сказала, что должна рассказать о чем-то очень серьезном. Тогда Эри узнал чудесную, жуткую правду.

Она затем взяла его в Хайфу, и впоследствии он навещал отца каждый день. Тот, волнуясь о перерыве в образовании Эри, взялся с ним заниматься и давал ему урок ежедневно. Он не придерживался школьной программы, и Эри помнит только, что познакомился с историей Древнего Рима и что отец безуспешно пытался научить его писать стихи[776].

У Жаботинского вскоре появился и другой ученик. Один из самых молодых заключенных, Мататьягу Хейз, был еще школьником, и его отец, торговец в Иерусалиме, посетовал Жаботинскому на перерыв в его занятиях. Когда он упомянул, что больше всего нужны занятия по английскому, Жаботинский стал давать ему регулярные уроки, с результатами, по свидетельству отца, весьма удовлетворительными[777].

Жаботинский был очень занят. Он организовал "комитет по культуре" и сам проводил беседы на разные темы: Герцль, идеи Ахад ха-’Ама (которые он характеризовал как сионизм "разбавленного молока"), безвыходное положение в Ирландии, проблемы негров в США, место Горького и Чехова в русской литературе. Он анализировал текущие события, особенно ситуацию в сионизме и недостатки Вейцмана и Усышкина.

Каждый день заключенные посвящали пару часов гимнастике и развлечению: ходьбе, физическим упражнениям, футболу и, по вечерам, пению на иврите, идиш, русском и английском. Да и посетителей хватало. Они приезжали из самых отдаленных уголков, и его это не особенно радовало. Он жаловался своему племяннику Джонни: "Навещать меня стало модой в палестинском обществе"[778]. Все свободное время Жаботинский работал в своей маленькой комнате. Помимо собственной "Песни пленников Акры", он сосредоточился на переводах. Он начал работать над "Рубайатом Омара Хайяма" (с английского варианта Фицджеральда), он перевел ряд рассказов Конан Дойла о Шерлоке Холмсе — искренне стараясь предоставить ивритской молодежи приключенческие истории, наполненные действием и основанные на логическом мышлении. И что важнее всего, он продолжал работу над переводом "Ада" Данте — откуда он опубликовал несколько строф в газете "Гаарец" за неделю до погрома. Жаботинский возвращался к Данте несколько раз и позднее. Он находил эту работу трудной задачей, однажды даже выразил сомнение, сумеет ли закончить перевод, хотя для него это было "удовольствие в жизни". "Открою тебе шепотом, — пишет он Зальцману, — я провел два месяца, составляя список слов для размера; трудился с величайшим упорством и думал, что удастся это легко, но не вышло. Может, когда-нибудь даст Бог извлечь из этой работы удовольствие и закончить ее"[779].

Он завершил примерно треть, опубликованную по частям в ивритском литературном журнале "а-Ткуфа" в начале 20-х годов; дополнительная работа обнаружилась после его смерти, записанная его рукой.

Итамар Бен-Ави, сын и последователь Элиезера Бен-Иехуды, описал иврит перевода как "один из самых утонченных, который мне когда-либо посчастливилось читать"; его считают одним из величайших достижений современного иврита[780].

Это были драгоценные, счастливые дни в Акре.

Арье Алкалай в своих мемуарах передает ощущение заключенных, что работа уносила Жаботинского от испытаний и забот его жизни.

Тем не менее Эфраим Рувени, ставший впоследствии видным ботаником, вспоминал позднее, что, когда в тюрьме он упомянул о желании заниматься, Жаботинский отреагировал, предложив ему свою комнату, когда бы тот ни пожелал[781].

То, что Жаботинский написал второе письмо к еврейской общине от собственного имени, чтобы "объяснить мою позицию, являющуюся также позицией большинства моих товарищей в Акре", без сомнения, объясняется разговором с Эдером и тем, что через восемь недель заключения ничего не было предпринято сионистским руководством для призыва администрации к ответственности или для организации серьезного движения за освобождение. В письме он снова подчеркивает, что заключение было бы сносным, если бы имела место борьба общественности против политики администрации. Ничто так не унижает пленников, как сознание, что люди забыли уроки предшествующих двух лет.

"Конечно, новости из Сан-Ремо прибыли как раз в день поста, но каждый нормальный еврей знает, что делать, когда во время траура приходят добрые вести. Он отсрочит празднование на неделю, на два дня, на день после похорон. И тогда еще, отвечая на поздравления, он упомянет свою потерю и скажет: спасибо, я рад, но моя радость смешана с печалью.

Что же касается вождя народа, ему следует сказать англичанам: "Спасибо (за получение мандата), но хочу надеяться, что вы теперь продемонстрируете свои добрые намерения, наказав убийц и освободив моих защитников".

Этого сделано не было. Этого не сделала Сионистская комиссия, каждый из членов которой знает, почему собрались в ту ночь в Раввакии молодые люди (и дети), сидящие теперь со мной в тюрьме, кто их собрал, кто обещал поддержать их и защитить. Сионистская комиссия знает!

И теперь, когда голос общины подавлен и, как результат этого, прекратились протесты за границей, и благодаря этому молчанию Сторрс и Бедди остались на своих местах, как остался и я, и Мордехай Малка, — даже теперь Сионистская комиссия не видит, какой единственный шаг ей следует предпринять перед лицом этого морального позора!

Вейцман и Сионистская комиссия убедили вас не продолжать борьбу и успокоить народ. Большая глупость. Подчинившись этим указаниям, вы допустили политический промах первой величины. Два года горьких, страшных уроков, полученных вами, оказались напрасными.

Вы ничему не научились и ничего не забыли.

Вейцман — гениальный дипломат, но никогда не понимал положение в этой стране, решающее значение этих лет погрома, продолжавшегося, пока нас не сочли "позволительной мишенью". Он увидел в прошлую Пасху своими глазами, к чему приводит эта тактика, но даже и после катастрофы ничему не научился и ничего не забыл.

Что будут здесь делать Герберт Сэмюэл и его помощники, если оборона останется в тех же руках, которые мы наблюдали в действии?..

У Вейцмана, возможно, есть одно оправдание — он не знаком со страной и навещает ее лишь изредка. Но Сионистская комиссия видит ситуацию, а также знает цену обещаниям, декларациям, соглашениям; соглашениям, не подкрепленным ни одной настоящей гарантией.

Ей известно, и какой великой опасности мы подверглись благодаря тактике молчания, отсутствию протестов и жалоб из Палестины; и все же она превратила день поста в день танцев, остановила митинги протеста и разослала радостные телеграммы по всему миру, даже не упомянув о великом трауре в стране.

Общественность также не понимает, что, если мы требуем отставки согрешившего инородца-губернатора, мы должны сначала убрать наших вождей, совершивших самый злостный из всех грехов: покинувших своих раненых защитников, чтобы потанцевать для их убийц.

И где молодое поколение? Где партии, молящиеся два раза в день за борьбу и восстание? Не понимаю их и не понимаю никого из вас. Я только сожалею, что из-за этого непонимания я завел в тюрьму хороших молодых людей, в меня поверивших"[782].

Копии письма разошлись по общине. Опьянение от Сан-Ремо было подавлено серией арабских нападений на население в Нижней Галилее и в Верхней Иорданской долине, которые, как сильно подозревалось, провоцировались британскими агентами.

Эдер, не колеблясь, винил администрацию и лично офицера разведки майора Сомерсета, который "делал все что мог, чтобы испортить отношения между арабами и евреями"[783]. Одно из самых тяжелых нападений — в Самахе, было совершено как раз в самое время постановления в Сан-Ремо. Более того, признаков перемен в поведении администрации по отношению к общине не было. Действительно, 14 мая она нанесла один из самых сокрушительных ударов. Накануне запоздалого открытия выборной ассамблеи, из которой, как надеялись, могло сформироваться сильное руководство, администрация запретила проведение.

Рабочие партии разослали 100 копий в свои отделения. Сущность их реакции отражена в статье в "Кинтрес".

"Мы признаемся в грехе, совершенном еврейской общиной в Палестине, занимавшейся два года мелочами, зависевшей от чудес, не организовавшейся для серьезной работы, не понявшей ценность батальонов и не попытавшейся остаться в легионе до подписания мира. Мы сознаемся в грехе, совершенном батальонами из-за отсутствия предвидения, непонимания собственной ценности, и нас покинувшими.

Человека, предвидевшего и предостерегавшего нас, что можно ожидать и что произойдет, они называли блефующим — и если бы только он оказался не прав"[784].

В те же дни имело место значительное изъявление неподчинения -200 членами легиона. Когда в еврейских деревнях на Севере прошла волна арабских нападений, на помощь отправились группы легионеров под руководством некадровых офицеров.

Их командир, полковник Марголин, как и они, был не готов сохранять пассивность снова, пока атаковали евреев. Он дал увольнительные всем солдатам, желающим помочь. Когда ему выговорило начальство, он настоял на своем: бойцы, добровольцами ушедшие защищать свою страну, заявил он, не могут остаться в стороне, в своих бараках, пока правительство ничего не предпринимает против атак. По стране разошлись слухи, что легионеры собираются атаковать Акрскую крепость, чтобы освободить Жаботинского и его товарищей.

Слухи имели основания, но Жаботинский запретил. Гильнер так описывает обстоятельства. Однажды вечером подавальщик, собиравший тарелки после еды, пришел с новым помощником. Под потрепанной одеждой Гильнер узнал Элиягу Голомба, который приложил палец к губам, зашел на кухню и попросил повидать Жаботинского. Гильнер отправился за Жаботинским, занятым Данте, и оставил его на кухне с Голомбом.

Когда Голомб ушел, Жаботинский сказал Гильнеру: "Легионеры планируют атаку на форт Акра, чтобы освободить нас силой. Голомб считает, что это выведет мир из бездействия. Как ты считаешь?" — "Я против". — "Правильно. Я уже отверг эту идею"[785].

Община продолжала кипеть; неизбежно их гнев направлялся на бездействие сионистского руководства. Сионистская комиссия уже не в состоянии была отмахиваться от широчайшей, практически единогласной поддержки Жаботинского и движения за освобождение заключенных.

Эдер еще раз навестил Жаботинского и на этот раз доложил комиссии и Вейцману конкретные требования Жаботинского. Он хотел повсеместную кампанию не просто по освобождению пленников, но и за отставку британских чиновников, ответственных за погром. Что касается самой комиссии, он настаивал, чтобы она по меньшей мере представила британскому правительству требование об их немедленном освобождении. Жаботинский заявил, что пленники готовы к голодной забастовке "и к более отчаянным мерам".

В комиссии состоялось два заседания.

На первом, 4 июня, требования Жаботинского были приняты большинством из двух (Эдер и доктор Артур Руппин) против одного (Усышкина). На втором заседании, 9 июня, была составлена телеграмма для подачи через Сионистский отдел в Лондоне Ллойд Джорджу:

"Жаботинский и двадцать соратников уже семь недель в тюрьме за попытку спасти жизнь и честь еврейских мужчин, женщин и детей. Они были приговорены за действия, которые были не только одобрены нами, но и нашли бы поддержку не только каждого еврея, но и каждого достойного человека. Мы со всей искренностью взываем к вам изменить эту величайшую несправедливость и приказать немедленно освободить этих людей, приговоренных столь несправедливо"[786].

Вокруг телеграммы состоялось поразительное обсуждение. Текст Эдера включал фразу "приговоренных за действия, которые были не только утверждены нами". Большинство возражало против слова "утверждены", считая, что это повредит комиссии. Эдер заметил, что в конце концов действия Жаботинского были утверждены и что он сам информировал об этом комиссию по расследованию. Однако Усышкин и другие (Руппин и, в этот раз, Бецалель Яффе) настаивали, и Эдеру пришлось смириться[787].

Одновременно каирские юристы Девокшайр, Голдинг и Александер подали апелляцию от имени Жаботинского к главе юридической службы оккупационных войск. Апелляция была отвергнута, несмотря на многочисленные, по их сообщению, важные нарушения в ведении дела.

Угроза голодной забастовки заключенных была реальной. Их нетерпение росло день ото дня; тем не менее, когда Гильнер выдвинул идею о ней, она не была немедленно принята.

Жаботинский выразил свое несогласие, как видно, аргументируя, что в мире, видевшим ужасы войны, голодная забастовка не будет иметь эффекта, — но большинство было против него. 4 июня было отправлено письмо, извещающее еврейские органы, что забастовка начнется 10 июня.

Новость облетела страну и привела к потоку телеграмм, писем и визитеров со всех концов с просьбами воздержаться. Прибыли делегаты из общинного совета и даже из "Ахдут а-Авода"; но пленники стояли на своем. Тогда вмешался верховный раввин Кук.

Его величайший моральный авторитет — даже нерелигиозные и антирелигиозные социалисты относились к нему с почтением — чрезвычайно возрос в связи с его потрясающим призывом нарушить празднование Пасхи из-за ареста Жаботинского. Теперь же он послал теплое, полное эмоций обращение, которому пленники противостоять не могли. К облегчению общинного совета, Сионистской комиссии и наверняка британского правительства, они отказались от голодовки.

Все заключенные были в добром здравии; британское правительство испытывало чрезвычайное неудобство и явно было вынуждено защищаться от резкой критики в парламенте и прессе.

Казалось, чувства общины и муки заключенных и их реакция не находили отклика в душе Вейцмана. Он продолжал демонстрировать сарказм и гнев; ишув, по его представлению, был не в состоянии понять, насколько низки их заботы на шкале приоритетов. Чего, возможно, не осознавали палестинцы, включая Эдера, — это радикального расхождения Вейцмана с настроениями и мнениями общины. Первым тому сигналом являлось его заявление в "Манчестер Гардиан", что Жаботинский был "формально виновен". Еще более красноречивой стала его корреспонденция уже от 2 мая. Старый английский друг леди Эмма Каролина Шустер поздравила его с постановлением в Сан-Ремо и выразила беспокойство о Жаботинском[788]. В ответ Вейцман упоминает о "великом испытании погромом", но добавляет: "Однако все это уже, возможно, забыто?!" — и никак не отвечает на ее вопрос о Жаботинском[789].

1 июня Вейцман отправляет генералу Макдоноу, генерал-адъютанту армии, копию протокола судебного процесса, составленного Элиашем и который, как он невыразительно добавляет: "Вы можете найти достойным интереса"[790]. И снова ни слова о безобразии суда или о том, что было несправедливо карать Жаботинского за попытку защитить свой народ, не говоря уже и о намеке на требование пересмотра.

Действительно, вплоть до того момента, спустя шесть недель после приговора, в переписке Вейцмана и в документах Сионистской организации нет ничего конкретного для освобождения арестантов.

Он же еще через неделю пишет Эдеру: "Мы сделали все, что могли, для освобождения Жаботинского". Характер действий описан в следующем параграфе письма:

"Я виделся с господином Уинстоном Черчиллем. Он обещал предложить лорду Алленби отпустить Жаботинского и коллег под залог. Господин Черчилль телеграфировал об этом лорду Алленби, и тот, как видно, предложение отверг. Официальные лица здесь справедливо утверждают, что им сейчас затруднительно оказывать давление на лорда Алленби и провоцировать его на подачу в отставку; они должны выждать неделю-другую прежде чем принимать дальнейшие меры. Генерал-адъютант разделяет это мнение, а он, как вам известно, дружественно расположен; так же считает Филипп Керр и друзья в Иностранном отделе. Все они говорят, тем не менее, что как бы ни был смягчен приговор, он не может оказаться меньше, чем два-три месяца, и с их позиций неясно, к чему вся эта суета, поскольку очевидно, что даже в худшем случае Жаботинского освободят как только в Палестину прибудет Сэмюэл, что должно произойти 1 июня. Им потому и не понятно, почему нужно на сегодняшний день оказывать давление на Алленби, провоцировать дискуссию, могущую только повредить, и повредить значительно, нам всем, когда дело может разрешиться мирно в течение последующих трех недель"[791].

И снова ясно вырисовывается формулировка вопроса в представлении Вейцмана: принятие в принципе идеи, что дело заслуживало наказания, хотя приговор излишне суров; таким образом, судебный процесс оправдан. Следовательно, вопрос о расследовании действий самой администрации (как того требовал Жаботинский, еврейская община и влиятельные голоса в Великобритании) попросту не рассматривался. Он полагал, что Жаботинский и его товарищи по заключению могут и должны отнестись с благоразумием к нескольким дополнительным неделям в тюремных условиях. Он не учел также, что это обеспечивало им навсегда тюремное прошлое.

Вслед за тем, 16 июня, он поднимает этот вопрос в письме к Сэмюэлу, только что посвященному в рыцарство (представленному к рыцарскому званию) по случаю его назначения губернатором Палестины.

"Заключение господина Жаботинского по-прежнему служит источником брожения среди евреев Палестины и оказывает значительное влияние на состояние их духа. Более того, приговор и сам по себе заслуживает пересмотра. Помимо того, что ход процесса вызывает серьезнейшие возражения процедурного порядка, но и приговор, даже в смягченной форме, превосходил, по утверждениям, серьезность того, в чем провинился господин Жаботинский". И он добавляет:

"По вполне понятным причинам я не призываю в настоящий момент к дальнейшим попыткам обеспечить освобождение господина Жаботинского. Но, смею утверждать, его дело должно быть пересмотрено по соображениям и правосудия, и политики, немедленно по установлению гражданской администрации"[792].

В последующие двое суток, тем не менее, по-видимому, произошло что-то, побудившее его к большему ощущению неотложности и к более широкому восприятию дела. Он затронул его вновь при личном свидании с Сэмюэлом, а затем в новом письме. В нем он впервые призывает к "немедленному освобождению" Жаботинского, добавляя, что такова "воля народных масс".

Его доводы, однако же, снова отражают его понимание проблемы. Он подчеркивает, "как трудно объяснить мировому общественному мнению причину его продолжающегося заключения".

Более того, его следует освободить по политическим соображениям, "независимо от существа дела", поскольку "было бы великим несчастьем и с британской, и с еврейской точки зрения, если убеждение, что он задерживается исключительно по политическим соображениям, укоренится в умах значительной части нашего народа"[793].

Вейцману было хорошо известно о широко распространенных требованиях палестинской общины разоблачить администрацию. В письме к рабочим вождям Кацнельсону и Бен-Гуриону он горько упрекает общину и Жаботинского, ставящих под угрозу всю судьбу сионистского дела своими "истерическими" требованиями.

Рационализируя свое отношение, он пишет: "В чем смысл этой пустой борьбы с администрацией, которую смещают, которая уже мертва?"[794].

Ему следовало бы поразмыслить над шекспировским проницательным суждением: причиненное человеком зло его переживает.

Собственное признание от прошлого января о вреде прецедентов он, как видно, стер из своей памяти. Он закрывал глаза на беспроигрышную возможность уничтожить этот вред в момент, когда администрация превзошла саму себя в антисемитизме. Вместо этого он возложил все свое доверие на Герберта Сэмюэла, которому предстояло, по убеждению Вейцмана, открыть новую и чистую страницу в истории сионизма; и тогда зло и грехи прошлого станут всего лишь памятью.

Загрузка...