Глава 7

Брюс Фэйрфилд.


В жизни не знал такой женщины, как Аньес. Она никогда не задавала вопросов. Моя работа, мои родители, моя первая жена — ничто, казалось, не заботило ее. По утрам в «Пелликано» она уходила из спальни бесшумно и не проявляла нетерпения. Выйду я в полдень или в три часа дня, это ничего не меняло. Иногда к этому времени она уже обедала, в другие дни нет — у нее был такой вид, как будто ей это все равно. Она читала свои книжки и журналы, когда я приходил, она откладывала их в сторону. Ее жизнь, похоже, сводилась к тому, чтобы открывать скобки, а потом их закрывать. Если ты рядом с ней, тем лучше, если нет — тем хуже. Улыбающаяся, приветливая, она все время больше или меньше витала где-то далеко. Уже начиная с нашей первой недели вместе, у меня было такое впечатление, что она пресытилась нашим романом. Но совсем нет. Когда я высказал такое предположение, она засмеялась и чмокнула меня в губы, вот и все. Не будучи женщиной, внушающей доверие, она хорошо умела успокаивать. Сразу же после этого она сводила на нет свою ласковость, выказывая безразличие. На ее сентиментальном пейзаже не было рельефа: ни холмов, ни стен; она не гневалась, не дулась, просто спокойная прерия с несколькими деревьями, за которыми она на некоторое время скрывалась. Она уехала на целый день в музеи Ватикана, не предупредив меня. На следующий день она отправилась кататься верхом на лошади. По возвращении она, воплощение ласки, садилась рядом со мной и рассказывала мне о том, как провела день. Просить меня рассказать о моем дне — никогда. Тем лучше, кстати, — я не хотел слишком быстро говорить ей правду: в ее отсутствие мне не хватало воздуха. За десять дней — если такой была ее цель, она ее достигла — я был влюблен. Аньес была мне нужна, потому что она не нуждалась во мне. У меня никогда не возникало ощущения, что она ждет меня. Мы спали вместе, мы были близки, но свои моменты счастья она вкушала одна. А если она и позволяла вам разделить их с ней, то не во все вас посвящала. Это бросилось мне в глаза в Музее этрусков.

Она поехала туда с Жан-Пьером Ренаром, но музей был закрыт. Через день после этого, когда музей работал, она взяла с собой меня. Никогда бы я сам туда не вошел. В крайнем случае, говорите мне о Лувре или Фонтенбло, но Чивитавеккья[63] и эти игрушки из керамики!.. Не хочу сказать, что я не любил изобразительное искусство. В Нью-Йорке я, случается, покупаю картины или коллекционные фотографии, но больше из расчета, чем по страстному желанию. Не имея в виду как можно лучше вложить свои деньги, я никогда в жизни не стал бы покупать полотна художников. В моей семье родители, дяди, тети, дедушки и бабушки, двоюродные братья и сестры… не помню, чтобы кому-то из них когда-либо пришла в голову такая фантазия. В этом виде искусства ни один мой родственник не испытывал особой потребности. По сути, я не изменился, несмотря на то что у меня есть работы Ирвинга Пенна, Мэплторпа и Брюса Вебера[64], подписанные авторами. Я могу зайти в какую-нибудь галерею в Сохо с задней мыслью оставить там свой чек, но я никогда не пойду один в музей Метрополитен или в музей «Коллекция Фрика». Моя профессия, моя жизнь, мое удовольствие, мое призвание, если хотите, — подбирать аккорды на пианино, ничего другого. Зачем забивать себе мозги формами и цветом, в то время как я мог бы провести вторую половину дня, слушая старинную или иностранную музыку, которая могла бы вдохновить меня на некоторые идеи? Не следует знать слишком много вещей, иначе утратишь свои жизненные порывы. Став кораблем, дерево перестает быть деревом. Со своими джинсами «Дизель» и куртками от Хеди Слимана я могу каждый день носить одежду за две тысячи долларов, но я все равно остаюсь просто рокером. Бродить по этому музею мне нравилось, потому что я был вместе с Аньес, вот и все.

Внешне в здании музея не было ничего эффектного. Здесь находилось раньше консульство Англии при папском государстве. Английская корона денег на ветер не бросала. В Манхэттене богатая семья в 1850 году с презрением отнеслась бы к такому жилищу, но кураторы нью-йоркских музеев загребли бы представленные в нем сокровища. Это было невероятно. Открываешь дверь семейного пансиона — и перед тобой сокровища Приама: боевые каски, серебряные подсвечники в форме пальм, блюда из золота, бронзовые мечи и ножны для них из резного дерева, кожаные фляги, копья, монеты с изображением львов или лица Горгоны, бусы из фаянса… Лежащие на этажерках, сопровождаемые табличками со скудными комментариями на итальянском языке, эти «штуки» ничего не говорили о себе. Если вы не изучали тридцать лет доримские цивилизации, то у вас создавалось впечатление, что вы проходите по складу аксессуаров в Метрополитен-музее. Они сваливали в одну кучу вместе королевскую мебель и посуду местного рыбака. Это быстро стало наводить на меня скуку. Аньес, та открывала дверь музея, как разворачивают подарок. Она оставила меня, чтобы примкнуть к группе, которую водила женщина-экскурсовод. Поскольку я не понимал ни единого слова, я отправился в сад, чтобы выкурить пару сигарет. Зачем все эти мечи и шлемы? Сколько героев погибло ради отчизны, которую забыли! Античность наводила на меня меланхолию. Через двадцать минут вернулась моя персональная дипломированная специалистка по истории: впечатленная, обогатившаяся знаниями, с широко раскрытыми глазами. Было ясно одно: среди этих реликвий не было ни одной римской, все были греческими. Настоящее мошенничество! Она не могла опомниться от этого:

— Римляне украли славу у древних греков. Они просто завоевали целый мир, задуманный другими. В Марселе, в Испании, здесь — повсюду именно греки несли цивилизацию. Другие только присваивали ее плоды. На всех землях, которые завоевали римляне, города, торговля, организация уже процветали до их прихода. Это не греческими философами латиняне так восхищались, а их моряками, торговцами и администраторами, как необтесанная деревенщина обалдевает от достатка соседа-банкира. Кстати, когда Римская империя рухнула, греки все прибрали к рукам. Византия контролировала Средиземноморье дольше, чем Рим. В 600 году вокруг их знаменитого Mare Nostrum[65], Средиземного моря, везде говорили по-гречески…

Пребывая в восторге, Аньес опустошила книжный магазинчик при музее. Стопку выбранных книг и открыток она вручила мне, после чего шлепком по ягодицам направила меня к кассе. Она быстро заставила меня спуститься с небес на землю. Обычно я сам ни за что не плачу. С ней все было наоборот: даже чтобы заказать лимонный сок, она обращалась ко мне. Коко меня бы не узнала. Я сам занялся заказом билетов в Рим, резервированием номера в «Пелликано», сам взял напрокат машину. Это оказалось очень просто: было достаточно лишь набрать номер. Я не мог опомниться: за три дня я обнаружил, что могу самостоятельно существовать, — об этом фирма «Континенталь» заставила меня забыть, и так было на протяжении многих лет. Если в Нью-Йорке у меня тек водопроводный кран, я звонил своему агенту. Мысль позвать водопроводчика вызвала бы у меня панику. Аньес раскрыла мне глаза: моими друзьями могли быть не только те люди, которые на меня работает.

Когда мы вышли из музея, нужно было найти ресторанчик, чтобы пообедать. Это оказалось нелегко. Я заметил одно заведение, очень симпатичное, с террасой прямо на солнце, но, бог знает почему, Аньес ни за что не желала туда идти. В конце концов мы сели в машину и нашли ресторан прямо у воды при въезде в Таркуинию[66]. Официантка посадила нас за стол прямо над Средиземным морем и принесла нам бутылку классического кьянти. Аньес была довольна проведенным днем: ее мозг, сердце и желудок действовали в одном ритме. Она заказала пиццу и две порции тирамису на десерт для себя. От панорамы у нее разыгрался аппетит. Внезапно она изрекла:

— Секс, любовь, работа, культура, прогулки, мечты — все находится в свободной продаже.

Обычно никаких личных признаний не слетало с ее уст. Я заметил Аньес, что злоба, пессимизм, бедность также доступны при самообслуживании. Очень удачная ремарка; вернувшись на землю, мадам показала свое истинное лицо:

— Конечно, лучше не рождаться индийским крестьянином в деревне без электричества, но даже там можно избежать катастрофы. Было бы достаточно, например, не заводить детей. Следовало бы стремиться только к личному счастью.

Я поколебался, прежде чем упомянул ее сына. Аньес никогда о нем не говорила. Она вспомнила о нем лишь однажды, за три дня до того, когда посылала ему открытку, но ее утверждения показались мне настолько упрощенными, что я коснулся этого вопроса. Разговор о Тома был для нее очень приятен.

— Не думай, что я плохая мать, — сказала она. — Я не бросила своего малыша. Три первых года его жизни я была рядом с ним, и я боролась, чтобы он остался у меня после развода. Его отец хотел отнять его под тем предлогом, что это я ушла от него. Я стала жить отдельно, только когда суд решил это дело. Как бы я воспитывала Тома одна? Прошло пятнадцать лет, и у меня все так же нет ни гроша сбережений, а единственное, чем я владею, это двухкомнатная квартира вблизи района Трокадеро. У моей матери Тома живет как паша. Мы часто видимся, он ни в чем не испытывает недостатка, особенно в нежности. Ни один ребенок не требует, чтобы у него были отец, мать, дедушка и бабушка и чтобы каждый его близкий выполнял строго определенную роль. Дети принимают жизнь такой, как она есть. Это от злобы, равнодушия или бедности они страдают, юридический же статус — это выше их понимания. Тома видит своего отца редко, но носит его фамилию, и это совсем его не беспокоит. Когда у меня были любовники, я никогда мужчин от сына не скрывала. Он никогда не испытывал к ним неприязни. Почему было бы лучше, чтобы Тома жил со мной? Я сбивалась бы с ног, а моя мать читала бы мне нотации каждый день. Там он счастлив, я тоже, а его бабушка просто сияет. Ей семьдесят пять лет, а выглядит она на шестьдесят. Она на «ты» с компьютером, использует Интернет по своему усмотрению, она может отрегулировать мои мобильники, она не замечает, как проходят годы. Ей столько лет, сколько ее внуку.

Это было слишком хорошо, чтобы быть правдой, и я сказал об этом Аньес. Она пообещала мне, что как только мы вернемся, она пойдет со мной к сыну. Так она и сделала. И уже через день…

По правде говоря, я охотно остался бы в «Пелликано» еще на неделю. Каждую ночь я проводил четыре-пять часов за пианино, я сочинил две хорошие мелодии, я спал больше и лучше, чем обычно, я привязался к Аньес, у меня было впечатление, что я на подступах к раю. Но… Я обещал присутствовать на празднестве, которое компания «Континенталь» устраивала по случаю выхода в Париже нового альбома Моби[67]. Концерт в «Берси», ужин не знаю где и вечер в клубе «Глоб». Там будут присутствовать Дэвид Боуи, Пэрис Хилтон и еще десяток людей из числа тех, кого Коко считала top of the top[68] нью-йоркского шоу-бизнеса. Уже три месяца она мне пудрила мозги с этим сборищем. Можно подумать, что она организовывала саммит в Кэмп-Дэвиде. Чтобы не рисковать, она послала мне с «Федерал Экспресс» два билета первым классом на рейс Рим — Париж и объявила, что лимузин подъедет за нами в отель за три часа до отправления авиарейса. Пакет ждал нас по возвращении из Чивитавеккьи. Отъезд был назначен через два дня утром. Во второй половине дня я должен был подписывать свои диски в фирме «Вирджин». Мне ничего не оставалось, как подчиниться. Что я и сделал. Причем Аньес не выказала недовольства. Она восприняла эту новость так, как если бы речь шла о прогнозе погоды, о котором можно сожалеть, но оспаривать который невозможно. Умея представить с разных сторон какой-либо момент истории или значение произведения искусства, она нажимала на выключатель, как только речь шла о повседневной жизни. Аньес удовольствовалась тем, что взяла альбом о цивилизации этрусков, который мы купили в музее, и отправилась читать на террасу. Позднее, вернувшись в комнату, она легла ко мне в постель, где я отдыхал после обеда, обняла меня, и мы занялись любовью при закате солнца. Два часа спустя, при свечах, я попросил ее поехать жить со мной в Нью-Йорк. Я ступил на зыбкую почву. В нашей ситуации не стоило ни говорить слишком много, ни обещать слишком многого. Также не следовало вдаваться в подробности. Как ветер валит дуб, так одна простая фраза может разрушить мечту. Так что я говорил тихо, будто выражал мысль, которая только что пришла мне в голову, счастливый после проведенной вместе недели, обеспокоенный перспективой изменить ритм нашей жизни вдвоем.

— Идеальным было бы все продолжить, не задавая вопросов. Я был бы на седьмом небе, если бы ты поехала со мной в Нью-Йорк. Это самый волнующий город в мире. Ты увлечешься им. И я положу его к твоим ногам. Я живу на восемнадцатом этаже. Прямо над парком.

Я не ждал, что она поцелует меня в губы и рассмеется, чтобы показать, что рада. Аньес весела, любопытна и приветлива, но уже тогда я предчувствовал, что она осмотрительна, расчетлива и скрытна. Она никогда не открывала того, что хотела оставить при себе. За обедом, когда я спросил, кто отец Тома, она закрыла эту тему с резкостью хлопающей двери:

— Мой муж. Мне нечего о нем сказать. Для меня это полторы тысячи евро в месяц, которые переводятся моей матери. Это все.

Я не настаивал. И тут тоже нет. Я молча наблюдал за ней. Я надеялся, что она возьмет меня за руку и скажет какую-нибудь красивую фразу. Совсем нет. Вместо того чтобы броситься в воду, чтобы плыть ко мне, она откинулась на спинку кресла, как будто следовало вначале отступить. По прошествии долгих двадцати минут ее первая фраза вернула меня с облаков на землю.

— Ты думаешь, я смогу показывать Манхэттен французским туристам?

Этот ответ в форме делового вопроса отразился в моем мозгу, как эхо от камня, который падает в колодец. Я ожидал уклончивого ответа от насмешливой парижанки, но не этого тона бухгалтера, склонившегося над счетами. Аньес поняла это. Чтобы меня успокоить, она повела рукой в сторону Средиземного моря:

— Ты видишь, Брюс, это море спокойное, синее, окруженное садами и освещенное солнцем. Представь все это пространство, но уже без берегов. Ты уже больше не будешь испытывать радость. Ты падаешь в ад. Просто одиночество среди огромной пустоты. Это немного похоже на то, что ты мне предлагаешь: покинуть парижские берега, где у меня сотни любимых мест, несколько друзей, моя семья, моя квартира и профессия, ради твоей нью-йоркской квартиры, своего рода лодки, где я буду знать только тебя, где у меня не будет никакого собственного дохода, и мне останется только следить, куда ветер дует…

Я, упав с небес, вернулся к грубой реальности. Если бы она нежно, поэтично попросила меня жениться на ней, думаю, молния спереди на штанах просто лопнула бы и я страстно поцеловал бы Аньес в губы. Она поступила совсем не так. Она взвешивала все «за» и «против». А ведь мы еще не были женаты! Мадам учитывала время, нужное на притирку друг к другу. От волнения я допил первую бутылку. И правильно сделал. Когда пьешь, появляется какая-то открытость ума. Вместо того чтобы погрузиться в меланхолию, я признал, что Аньес не так уж и не права. И вдруг я прямо стукнул в дверь ногой:

— О'кей, дорогая, не бойся. Мы же уезжаем не в глубь Дикого Запада. Манхэттен — это тот же Париж. У тебя в два счета появятся там твои любимые места. Даже если ты не выйдешь за меня замуж, «Континенталь» быстро поможет тебе получить грин-карт. И я не буду держать тебя в своей гостиной, как букет цветов. Если хочешь, мы подпишем контракт, я тебя найму как преподавательницу французского языка, и ты будешь получать зарплату. И речи нет о том, чтобы превратить тебя в домохозяйку.

Это было так четко, по-деловому, что мне было стыдно. Аньес — совсем нет. Улыбаясь, она согласилась, что в этом ракурсе мое предложение становится весьма соблазнительным, затем она поцеловала кончики своих пальцев и приложила их к моей руке. Я обожал этот ее жест. Голосом вахине[69] она закончила спор в своей обычной манере, жесткой и бархатной одновременно, мягко, но прямо произнеся то резкое слово, которое я не осмеливался выговорить:

— Спасибо, что ты сам заговорил о деньгах. Любовь и культура — все это очень красиво. Но культура без денег это как седло без лошади.

После чего Аньес одарила меня своей улыбкой Джоконды и выпила немного вина из своего бокала, в то время как я осушал свой. Все вновь становилось просто. Этот короткий страх, по сути, это была жизнь: чтобы появилась радуга, нужно сначала пролиться дождю. Я собирался жить с Аньес. Конечно же я ошибался. У нас еще даже не было нашей первой семейной сцены. Кстати, мне недолго пришлось этого ждать. Ужин с ее сыном не совсем удался.

Никогда не думал, что твердое расписание может быть обязательным для ужина в узком кругу со старой дамой и подростком. Ужасная ошибка! Аньес объявила, что мы идем к ее матери в 20:30, и это означало точно 20:30. Похоже, что в Париже у «приличных» людей принято устраивать ужин в это время — и изменить договоренность нельзя. К несчастью, я подписывал диски в «Вирджин» и вернулся в Бристоль только в 20:15. Аньес уже была раздражена. Пожар, мы опаздываем, нужно немедленно идти. Я должен был переодеться. Само собой разумелось, что для знакомства с ее матерью я надену галстук. А я оставил свои галстуки в «Пелликано». Пришлось звать консьержа и просить его одолжить мне свой галстук. У консьержа был только черный! В моем темно-синем костюме с этим галстуком я выглядел как служитель похоронной конторы. Я думал, что Аньес вцепится в меня ногтями, когда я попросил шофера по дороге на минутку остановиться у магазина цветов. Она недолго сдерживалась. Когда я показал продавщице пальцем на красивый букет гладиолусов, бесспорно большой, но не монументальный, Аньес набросилась на меня:

— Ну, хватит уже! Мы не в Майами, моя мать — не вдова диктатора Сомосы, а ты не рэпер из пригорода. Так что кончай изображать из себя героя фильма «Лицо со шрамом»[70]. Ты приходишь вовремя с красивым букетом из полевых цветов, а не устраиваешь представление янки-деревенщины, который опаздывает на два часа и является с цветочной композицией для банкета владельцев металлургических фирм! Здесь шестнадцатый округ Парижа, а не Маленькая Италия. Толстая итальянская мамочка в фартуке не будет подавать тебе спагетти, глядя собачьими глазами на нового мужчину в клане!

Бедняжка, она была в панике. В конце концов, весь этот выброс адреналина был из-за ерунды: мы позвонили в дверь ее матери вскоре после девяти часов вечера. Старушка даже не заметила нашего опоздания. В любом случае, она решила для себя, раз и навсегда, никогда не замечать ничего неприятного. Ее взбалмошная дочка приводит к ней в дом сумасброда янки? Неважно: разыграем обычную игру, а затем он уедет в свою далекую Америку — и дело с концом. Не стоит пытаться изменить характер Аньес или охладить Солнце — результат очевиден: миссия невыполнима. Она и не пыталась. Поскольку ее дочь об этом попросила, она устроила обычный архаический церемониал придворного обеда, но никогда она не будет делать каких-либо личных замечаний в адрес плебеев, которых принимает у себя. Я мог бы прийти даже в полночь, и мать Аньес сочла бы это вполне нормальным. Если бы я подумал о том, что следует понять этих стерв — французских буржуазок, — до того, как эта вошь Аньес пригвоздила меня к позорному столбу, то квартира ее мамаши мне бы обо всем рассказала. Осмотрительность, молчание, приличия, достаток — это племя закрывалось у себя дома, как закутываются в шаль. На полу был ковер во всю комнату и еще коврики. На стенах, обитых мольтоном[71], — еще драпировки, на каждой двери и на каждом окне — занавеси с позументом. Тут можно перерезать горло своей служанке, и ни один сосед ничего не услышит, столько слоев ткани здесь было. Скрытность любой ценой. При этом выставлены напоказ культура и деньги: все стены были увешаны картинами в рамках. Настоящий музей. Не говорю уже о размерах гостиной в формате «Бристоля». Две застекленные двери выходили на балкон, и оттуда открывался вид на квартиру напротив, точно такую же, в этом же доме. Можно было подумать, что ты на кладбище. Эти люди заняли лучшее место и рассчитывали без шума занимать его до конца своих дней. Американец, сын разносчика и секретарши, я быстро поставил диагноз: я был на их пути как камень. С одним только отличием: камень был величиной с «Ритц» — и такой нюанс отнюдь не мог ускользнуть от проницательности этих людей. Так что мамочка будет любезной. В любом случае, вывести из себя этих живых мертвецов благородного происхождения — это все равно что заставить зебру выйти из ее полосок. Мать Аньес спросила меня, как прошло наше путешествие в Италию, и начала бесконечно перечислять названия очаровательных городов, которые были ей знакомы. Флоренция и Сиена, Равенна и Венеция, Рим и… Микеланджело, Боттичелли и Леонардо да Винчи, и так далее и тому подобное. Ее голос, ее спокойствие, ее постоянно не сходящая с губ улыбка, целые полки ее подушек, ее смягчающие свет абажуры шептали: «Все хорошо. Не будем повышать тон. Дадим Аньес то, что она просит. Через пару часов грелка и бай-бай». При этом у матушки Аньес был шарм, и, глядя на нее, можно было представить, что станет с ее дочерью через двадцать пять лет. Получалась неплохая картина: еще изящная, очень чистая кожа, лицо почти без морщин, седые волосы средней длины. Мать Аньес была одета в обтягивающее, но скромное серое платье, доходившее до шеи и закрывавшее руки. Высокие каблуки, массивный серебряный браслет, бриллиант-солитер в золотой оправе на пальце правой руки — все детали были в наличии. Как в костюмном историческом фильме.

Наконец, появился Тома, неся серебряный поднос с бутылкой «Вдова Клико» и четырьмя бокалами. Быстрые поцелуи в обе щеки, приветствие «бонжур, Аньес», сказанное без нежности, и он повернулся ко мне, сияя.

— Я сын Аньес, — представился юноша. — Не могу поверить, что она нашла вас между доспехами в одном из своих музеев. Я думал, мама говорит только на старофранцузском языке. Она даже не знает, что такое ай-Под.

Сидящая на диванчике-канапе Аньес легонько пнула сына в ягодицу и попросила его лучше не умничать, а открыть шампанское. Тома, парень высокого роста, держался раскованно, на нем были кроссовки, джинсы, белая рубашка; он был мальчик открытый, чувствовавший себя свободно, со светло-русыми волосами, немного нескладный, с изумительными серыми глазами, с постоянной улыбкой на лице, от которой будут с ума сходить девчонки, и с длинной прядью волос, обязательной в фешенебельных кварталах. Если судить по первому впечатлению, то он будет всю жизнь идти по пешеходным дорожкам, никому не докучая и не браня хулиганов, которые переходят улицу на красный свет. Подав бокалы с шампанским, Тома ушел в свою комнату за двумя моими старыми виниловыми альбомами, которые он купил на блошином рынке, специально съездив туда. Он протянул мне ручку «Бик» и пластинки, чтобы я подписал их вместе с моим последним компакт-диском. И тут я проявил бестактность, заметив:

— Очень мило с твоей стороны было разыскать эти мои старые песни. Мне это приятно. Твоя дорогая мамочка не обладает твоим любопытством. Когда я сажусь за пианино, она всегда требует, чтобы я сыграл Листа и Шопена.

С самого начала вечера Аньес не смотрела на меня. Я ее сильно раздражал. У меня было такое впечатление, что я тащу за собой бомбу. В любой момент она могла взорваться у меня перед носом. Это и произошло.

— Ты не более любопытен, — съязвила она. — Ты даже не захотел посмотреть, где я живу. Для тебя спутница — это та, что сопровождает тебя. Вот и все. Не жди, чтобы другие проявляли к тебе интерес, которого не проявляешь к ним ты.

Единственное, что оставалось сделать, это сменить тему разговора. Я повернулся к матери Аньес, которую эта краткая отповедь явно позабавила. Ей было наплевать на меня, и она давно уже отказалась от попыток понять свою дочь.

— Мы не слишком удобны, — сказала пожилая женщина с притворно-сочувственной улыбкой. — Нам следует давать свободу, но не пренебрегать нами; не шпионить за нами, но быть внимательными; нужно быть одновременно мужем и любовником, любить ласки и царапины. Мы как раз на полпути между чокнутыми параноидальными американками и гейшами. Иногда мы очаровательны, иногда отвратительны. Но не пытайтесь нас изменить. Лучше налейте себе шампанского и мне плесните капельку.

Она действовала умело, напряжение спало, только я, вместо того чтобы смолчать, сказал, что Аньес обращается со мной не как с любовником или мужем, а как с нежеланным ребенком, которого держат рядом с собой, не занимаясь им. Едва закончив фразу, я встретил взгляд Тома. Я хотел извиниться, но он рассмеялся:

— Вы увидите, это довольно приятно.

Мальчик будет обращаться ко мне на «вы», наверное, до скончания времен, но, за исключением этого, он был очаровательным. Обслужив нас, Тома извинился: он должен покинуть нас, чтобы следить за плитой. Это он приготовил ужин. Тома обожал готовить, и он увел свою мать за собой на кухню. Это был действительно отличный парень. Его бабушка не собиралась этого отрицать. Она буквально дышала нежностью к внуку.

— Тома никогда не нервничает. — Старая француженка посмотрела на меня: — Знаете почему? Потом что он мудрый. То, что его покинула мать, когда он был совсем маленьким, сделало его неуязвимым. Он постоянно повторяет: нужно принимать людей такими, какие они есть, и никогда не пытаться их изменить. — Она замолчала и после недолгой паузы продолжила: — Мужчины считают женщин книжками-раскрасками, которые они могут окрасить в свои любимые оттенки. Моя дочь никогда не была нежной девочкой, она часто была отсутствующей. Ее муж так и не понял, что на нее нашло. Напрасно арабы говорят, что есть гребенки на каждую бороду, — я не знаю, какое кольцо может быть в один прекрасный день надето на палец Аньес. Не питайте слишком много иллюзий… И налейте мне еще бокальчик.

Она произнесла эти последние слова с нежной улыбкой женщины, которая внимательно наблюдает за миром, но издалека, укрытая в своей обитой тканью коробочке; ее волнение уравновешивалось шампанским. Наши жизни интриговали и развлекали ее. Она не рассчитывала в них вмешиваться, но хотела не выглядеть простофилей. Чтобы поблагодарить мать Аньес за ценный урок, я коснулся своим бокалом ее бокала и сказал:

— Буду бережно хранить ваше мнение где-то в уголке своего сердца. Лучше быть обеспокоенным правдой, чем утешенным ложью.

Аньес объявила, что Тома ждет нас. Когда мы входили в столовую, он как раз заканчивал зажигать свечи. Обитая зеленым и желтым бархатом, комната имела наполеоновский вид — во всяком случае, на взгляд американца. Мы обедали за большим столом из красного дерева, на котором вместо скатерти были постелены отдельные салфетки из красного льна. Как метрдотель трехзвездочного отеля, Тома объявил блюдо, которое нас ожидает: «Слоеный пирог из свеклы с козьим сыром». Красные ломтики свеклы перемежались с белым сыром и напоминали маленькие японские лакированные шкатулки для драгоценностей. Кушанье было изысканно вкусным. Я спросил Тома, не хочет ли он в будущем стать шеф-поваром. Ответ: да, конечно. Аньес задергалась:

— В нашей семье это будет премьера.

Если бы она сказала эти слова с юмором, все бы прошло гладко, но ее тон вызвал раздражение у ее матери. Нельзя было затрагивать мечты Тома. Его бабушка выпустила коготки:

— Благодаря тебе, дорогая, семья привыкла к неожиданным премьерам. И ты привыкнешь к этому. С его талантом и с его результатами экзамена на бакалавра Тома легко поступит в Школу гостиничного бизнеса в Лозанне.

Во-первых, она заткнула рот своей дочери и напомнила, кто по-настоящему занимается Тома. Во-вторых, как истинная представительница доброй старой буржуазии, она осторожно изменяла направление вектора устремлений своего внука, чтобы, не говоря об этом, направить его к клеточке, больше соответствующей шестнадцатому округу Парижа. В Лозанне изучают кулинарное мастерство, чтобы стать директором дворца, а не чтобы обливаться потом у плиты. Я присутствовал при настоящем спектакле. Эти две женщины вырывали друг у друга подростка, который делал вид, что ничего не замечает, и объяснял мне рецепт. Затем к жаркому из барашка он подал соус из гороха нут. Аньес не могла прийти в себя. Ее мать подлила масла в огонь:

— И ты еще не пробовала его соте из артишоков с оливковым маслом.

Она демонстрировала свои преимущества. Каждый из ее явных знаков нежности подчеркивал безразличие Аньес по отношению к Тома. Напряжение возрастало. Только непробиваемая мягкость мальчика мешала Аньес выпустить обычные стрелы. Я чувствовал, что внутри у нее все кипит, но она молчала. Вплоть до той роковой минуты, когда зазвонил мой мобильный телефон. Это была Коко. Машина ждала внизу. Концерт заканчивался. Я должен был ехать в «Глоб», площадь Шатле. Когда я это сказал, мне показалось, что Аньес тут же швырнет мне в лицо свою тарелку. А ее мать попросила меня не переживать по поводу ухода:

— Вы вернулись в Париж специально из-за этого вечера. Не заставляйте их ждать. Ваш Моби здесь всего на одну ночь. А я еще буду здесь десять или двадцать лет. Моя дверь всегда открыта для вас.

Тома не сделал никаких комментариев. Он только спросил меня, не хочу ли я взять с собой немного макарон с зернами какао. Это был его личный рецепт. Я не отказался и поцеловал мальчика. Он не захотел пойти на вечер Моби. Тома не любил праздники, где все присутствующие были ему незнакомы. А его мать объявила, что она еще подумает, присоединится ли она ко мне или нет. Прежде чем закрыть за мной дверь, Аньес сказала ледяным тоном:

— Такая грубость с твоей стороны! У моей матери! Ты мне за это заплатишь!

Загрузка...