Глава XXXVII У Петровского домика

Летал тополевый пух. Застревая в траве, он делал ее седой и скапливался на окрайках луж.

Стучали каблучками учрежденческие барышни. С парусиновыми портфелями под мышкой, в сандалиях на босу ногу и толстовках служащие текли под вывески «Губсовпроф», «Губоно», «Губсовнархоз». По улице Лассаля громыхали ломовые дроги: колыхалась искусственная пальма — заводится, знать, еще одно учреждение, пальма предназначена для приемной начальника или заведующего.

В воротах какого-то склада груды книг, реквизированных у буржуев.

Парни, засучив рукава, копаются, сидя на корточках.

— Пушкин. Собрание сочинений. Беру!

— А нам? Без Пушкина останемся?

— Не сифонь, поделим. Ванюхе первый том, поскольку учительская библиотека. Нам второй…

— Почему тебе второй? Выходит, нам третий?

— Потому что мы деповцы!

Лето в Вологде. 1920 год. Город обретает мирный облик: не топают лаптями, обучаясь строю, новобранцы, редко-редко проскачет порученец-вестовой к губвоенкомату.

Я другим помню этот город, и ноги сами несут на вокзал.

Забиты пути эшелонами. От Архангельска двигаются воинские части на последние фронты Республики Советов, в Крым и на Украину. Из теплушек высовываются наружу конские морды, вьется сизый дым махорки.

Шумно, людно на перроне. Я люблю потолкаться среди шинелей, стоптанных башмаков с серыми обмотками. Мне по душе составы, платформы с пушками в чехлах, с полевыми кухнями, задравшими оглобли в небо, теплушки, ласковые, добрые конские морды в дверях и паровозный чад — дым дальних и опасных странствий. С пузатыми чайниками по перрону пробирался красноармеец. Окликнул мимоходом, не глядя:



— Барышня, где бы кипятком раздобыться?

— Фе-едя? — протянула я.

Матерчатая буденовка-шишак ухарски сдвинута на ухо, у пыльных ботинок обиты носки, подошва поотстала, скалится гвоздиками. За версту видно — фронтовик. К потрескавшейся губе прилипла цигарка-самокрутка.

На мгновенье красноармеец опешил. Да как крикнет:

— Федосья? Здорово, Федосья!

Бросился ко мне и смутился, скользнули пальцы к вороту застегнуть пуговицы. Он одернул гимнастерку, поправил шлем. Смущался более и более. За помятый матерчатый шлем, за ботинки, просившие каши.

— Застряли вот, паровоза не добьешься. Вологда… Чего уж! Началась Вологда — прощай порядок. До вечера с места не тронемся.

Парасковья-пятница, да пусть он, твой состав, Феденька, сутки, неделю целую простоит в Вологде, где кончается порядок на железной дороге!

Все же я покраснела. К лицу ли такие мысли коммунарке? К лицу ли сознательному члену РКСМ этот вызывающий шик: из-под косынки нарочно, обдуманно выпушена кудерка, полусапожки жмут, но ведь ношу, потому что считаю — красивые, а они придают буржуйский вид, и вот боец-фронтовик обращается «барышня»!

— Я сейчас… я мигом, — сказал Федя.

Прямо через пути он побежал к теплушкам с пустыми чайниками. Он даже взбрыкнул, перескакивая через рельсы.

* * *

Кустился над обрывом боярышник. Буксир тянул баржу с дровами, во Фрязинове пели петухи, и через реку и над городом — городом белых церквей и паровозных гудков — несло пух тополей.

Чудо же — пушинка и в ней семечко. Кроха крохой семечко, но из него появятся огромные тополя. Только бы семя было всхожее, доброй была земля.

Пахло от боярышника у Петровского домика медом, по выбитой тропке скакал воробей, заносчиво задирал нос, и мы ему не мешали; скачи себе на здоровье, какой с тебя спрос.

Я высмеяла бы Федю: зачем тебе красные галифе? По суконной гимнастерке цепочка — зачем, если часов в помине нет? Но это он для меня. Вот в чем дело. Только в этом.

— Наше подворье, значит, сгорело?

— Сгорело, Федя.

Мне нравилось называть его по имени.

— Снарядам каманы, Федя, счет не вели, куда попадя били.

— Т-так. Стало быть, и кола нет, не к чему привиться…

Скакал по тропке воробей. Тополевый пух плыл, через реку перекликались петухи. И звал, и гудел где-то паровоз требовательно и гулко.

— Хорошо в Вологде поют петухи.

— Замечательно, Федя.

Иногда не важно то, о чем говорят. Иногда важнее то, о чем молчат.

Мы оба прошли через такие испытания, которые могут и смять, согнуть, могут и распрямить — и это уже навсегда, на всю жизнь.

А как зовут поезда — в прокуренные теплушки, на дороги дальних и опасных странствий…

А боярышник — ветви-то у него с шипами, — точь-в-точь колючая проволока!

Федя встал. Потупясь, переминался с ноги на ногу.

— Поди, в Раменье яровые уж посеяны, картошку садят…

Он неловко взял мою руку в свою:

— Я пойду?

— Иди…

Иди, Федя. Я буду тебя ждать. Ты приходи. Слышишь? Буду ждать. Всегда. Любого. Ты слышишь? Рук не будет… ног не будет… Возвращайся!

* * *

С тополей облетела листва, была в Вологде осень. К дверям булочных загибались хвосты очередей, в столовках подавали суп из воблы — «кари глазки», но война была далеко.

Настала зима, снег опушил колючие прутья боярышника над обрывом, у домика, в котором при наездах в Вологду живал Петр I.

Я не забывала сюда наведываться. Делилась с воробьями мякинной корочкой и ждала. «Одолень-трава, идем, едем мы из полей в края незнакомые… Одолень-трава, одолей ему, одолей горы высокие, долы низкие, озера синие, берега крутые, пеньки и колоды!»

С Ольгой Сергеевной связь прервалась в мае 19-го года. Вскоре после провала архангельского подполья (расстрелом подпольщиков на Мхах командовал Чаплин, в то время военный комендант города). Дядя Леша вызывался идти за линию фронта. В штабе не отпустили. Отправился Серега Белоглазов. Добрался он благополучно. Может быть, об Оле что-нибудь в Архангельске успел разведать? Ловок был, бедовый… Был! Выдавал он себя в тот раз за солдата. И не свернул с тротуара перед каманами. Ошибка? Та роковая оплошность, которая всегда грозит разведчику? Или — просто гордость Серегу взяла? Не сошел он с тротуара, и все. Русский и не дает дороги?! С кулаками набросились каманы. Расшвырял их Серега. Да на беду близко оказался офицерский патруль. Гранатой их Серега — их и себя…

От дяди Леши после ликвидации Северного фронта письмо было из-под Варшавы, из Первой Конной.

Больше нет ни строки.

Война…

Я работала в железнодорожных мастерских, по вечерам корпела над книгами (должен был открыться рабфак), и под окошком гулял знакомый петух. Чудо что за петушок — в жилете атласном, с короной набекрень! Гулял себе под яблонями в тихом дворике, и того с него было довольно, и дела ему никакого не было до меня, что я ищу синюю чашку. Знаете, с золотым ободочком? Чтобы долг вернуть в Кузнечиху, в домик с деревянной сараюшкой. И еще я ищу следы семьи Овдокши, мой долг сказать: «Ваш Евдоким Николаевич погиб как депутат»…

Раздумаюсь, бывало, заботы обступят: сколько на мне долгов! Жизни хватит ли со всеми-то рассчитаться?

Я навещала нашу скамью над обрывом. Перед работой и после работы. Воробьи признавали меня, наверное, привыкли.

Ни разу я не напомнила, что жду и где жду, а раз весной пришла в заветное местечко и вижу: протоптана в талом снегу дорожка, истыкан снег до земли костылем.

Поднялся со скамейки нашей, опираясь на костыль, дорогой мой солдат в серой шинели, в ботинках с обмотками, с тощим вещмешком за спиной, и я сказала ему:

— Здравствуй!

Просто-просто я сказала:

— Здравствуй, пошли домой, Федя.

Загрузка...