«А юдольземная Богородицы есть Россия…»

Однажды подписал Ухуельцин указ, чтоб наконец навеки отсоединить эту надоедливую Окраину. Оппозиционер Гапон большинством указ в Полубоярской Думе утвердил, узаконил униатский договор. И возрадовался.

А старик Ухуельцин говорит:

— Радуйся, тать, народишко теперь меня с ухой съест! Поп Гапон долго молчал. А потом признался:

— А я, понимать, думал у тебе фамилиё от другого слова…

Вот так они и жили, душа в душу, народонаселение глядело и просто умилялось.

Старик Ухуельцин был в те времена Генеральным Пре-зидентием страны Россиянии, той самой, которой её заокеанские друзья не разрешали сползать с рельсов реформ и съезжать с пути развивающейся демократии.

История этой страны началась в 1991 году.

Это была самая молодая страна в мире.

Поэтому она у всех всему училась.

Чтобы не изобретать велосипеда.

Даже роман кто-то написал «Россияния молодая». В этом романе генеральный президентий-реформатор был ну чистым Петром Первым.

Народ запоем читал роман и лил слезы, сочувствуя новоявленному петру — один пёр воз в гору, все остальные норовили под гору, понимать, сволочи… особенно дремучее и нецивилизованное народонаселение этой молодой и глупой Россиянии!

А до старика Ухуельцина эта непонятная и странная страна звалась как-то иначе, никто не помнил как, то ли Тюрьма Народов, то ли Поле Чудес, то ли Империя Зла, то ли просто Эта Страна, во всяком случае так говорили про неё и писали в газетах. А в газетах не соврут!

И правил этой Империей Чудес один шустрый и болтливый генеральный интриган. Он всё болтал, интриговал, словоблудил, шустрил, учил всех чему-то, чего ни он сам, ни кто иной понять не мог — и доучился, дошустрился, доинтриговался: разрушил, развалил и разгромил всё, что смог, дотла, до дыр и прорех. Вот страну и переименовали. За это одна очень дружественная держава, помогавшая шустрому и весёлому интригану разрушать нерушимые союзы и стены, назвала его самым лучшим Херром.

Это была огромная честь. Да, и сам Херр-интриган так и сказал на весь свет:

— Это для меня огромная честь, господа!

Но лучший Херр не только выводил свои войска отовсюду и громил всё вокруг. Он ещё и всех вокруг мирил — мирил и мирил целыми днями. Бывало ночи не спит — всех мирит. И до того домирился, что сотни тысяч разных нервных людишек взялись за винтовки, топоры и дубины — и нет, чтоб примирителя палками поколотить — переубивали и перекалечили друг друга — и пошли бесконечные войны, и полилась повсюду кровь…

За это лучшему Херру самые главные миротворцы планеты, посовещавшись с Заокеанией, дали самую главную и самую большую премию мира на свете. От гордости Херр раздул щеки и оттопырил нижнюю губу — и сразу сделался похож на Мусолини, ну, вылитая копия.

Эх, хороша страна Херрмания, но Россия лучше всех! Пардон… Россияния!

А дело было в том, что лучший Херр охерел задолго до получения знатного звания лучшего Херра. Просто этого старались не замечать — охерел, ну и хер с ним! Странная была страна, загадочная.

Однажды старик Ухуельцин пришел к охеревшему Херру и сказал:

— Слушай, ну ты, понимать, совсем охерел! Тот засуетился, заерзал, задёргался и вспотел. Очень он догадливым был.

А старик Ухуельцин добавил со свойственной ему мужицкой простотой:

— Так что, понимать, давай выбирай — или в дурдом или на хер огсюдова!

Короче, вот так охеревшего лауреата и послали на хер с его должности.

Остался он почти без охраны. Человек сто всего приставили стеречь охеревшего миротворца. Любой мог подойти к нему и плюнуть в рожу. Или просто пришибить.

Запросто. Как в Писании: «каждому по делам его…»

А в стране было под миллион отчаянных патриотов, готовых за родину на амбразуры и виселицы — они так и кричали на самых крутых и бесстрашных митингах: «Да мы за Родину нашу нерушимую ни хрена не пожалеем, да мы прям щяс в смертный бой за неё пойдем и все как один помрём! Да мы всех узурпаторов и провокаторов к едрене-фене и к ногтю! Ух, мы их гадов!»

Но ни один из этих патриотов так и не подошел к охеревшему и посланному на хер Херру и не плюнул в его миротворческую рожу. И не пришиб.

И ни один гад не пошёл к едрене-фене.

И ни один державник не помер в смертном бою.

Загадочные жили патриоты в Россиянии!

Некогда им было с херрами херней заниматься, они всё время готовились к выборам. Разрушенная родина могла и обождать, чай, молодая ещё!

А дни катились.

Время шло. И углыбление углыблялось…

Мусолини повесили за ноги. Товарища Наджибуллу (лучшего друга и бывшего товарища Херра) повесили за шею. Иуда повесился сам. Совестливый был еврей. Таких больше не найдёшь. Всякую мелочь предательскую вешали за хер или топили в нужниках.

Охеревший Херр ждал своей очереди. И всё думал: за ноги его повесят, за шею или за самое святое? А вдруг в нужнике утопят?! И начинал тихо ненавидеть весь народишко отсталый, так и не понявший нового мышления и великих замыслов великого реформатора-философа. Думал и ненавидел, в основном, за границей — там было меньше патриотов и больше денег. Там могли дать ещё какую-нибудь премию. И немного пиццы. За рекламу. Иногда и за какую-нибудь важную государственную тайну… правда, с последним было труднее, старик Ухуельцин все их скопом продал.

Убрать президента! Однако… А кто осиротевшей Россиянии отцом будет?

Кто спасёт и укроет от злобных международных террористов и страшного, ужасного писателя Лимонова?!

Народонаселение в душке-президенте души не чаяло!

Ах, как он катился на лыжах со склона, ах! Непоспевавшая охранка тысячами расшибала себе лбы, ломала хребты и конечности… А он всё катился и катился! Вверх-вниз! Вверх-вниз! И слезы умиления и тихой радости катились из глаз восхищенных и радостных россиян…

Вова катит по лыжне! А мы по уши в дерьме! Уря-аа!

А тем временем один прогрессирующе ненормальный, совершенно лишившийся здравого ума писатель, классик и авангардист, идеалист законченный и, по мнению вышеупомянутых патриотов, явный провокатор, всё взывал к охерительно умному народонаселению, выбравшему пепси и тампоны. Население над ним подхихикивало и подхехекивало. И потому смешные и нелепые воззвания этого сумасшедшего назывались так:


Напрасный глас тщетно вопиющего в пустыне.[23]

«Братья и сестры! Любимые и дорогие! Россияне незабвенные! И чего это вы раззявились на заход солнышка, чего бородами дорогу метёте?! Всё одно, хоть искла-няйтесь, изугодничайтесь… а любимыми не станете… Хоть на пузе изъелозътесъ! Не полюбят они вас, умри, не полюбят! Ей, Богу! И херр Питер нам бороды стриг да головы рубил, всё хотел голландцами сделать, всё прорубал окна всякие в европы. И «просветители» велеречивого века Екатеринушки нас всё просвещали, тянули за уши у волътеров учиться, всё пеняли и тем и этим. И «революционные демократы» стыдили кондовостью и сиволапостью, всё причесать норовили не еловой шишкой и не граблями, а гребешком италианским. И разночинцы разные уж клеймили и поносили с пеной у рта — и квасные мы, дескать, и посконные, и мужики у нас по-французски не говорят — это надо ж стыд-то какой, позор! Все нас с вами переделывали на разный лад, стригли, рубили, бомбами в нас бросались… для нашей же пользы. А мы и переделывались, во все глаза в европы глядели — всё углядеть, угадать да угодить хотели. Мол, господа хорошие, вы только намекните, мы вам угодными в миг заделаемся! И делались, и угождали: из посконных в бонтонных, из квасных в шампаньерских, из белых в красных, из коммунистов в монетаристов, из милитаристов в пацифистов, из тоталитаристов в педерастов… И всё не так, всё не этак. Ну, никак им не угодить, хоть ты расшибись в лепешку. И-ех, братья и сестры вы мои россиянские, угодливенькие! И не старайтеся! Никогда не угодите, хоть в коровий блин по мостовой расшибитесь! Не нужны вы западу ни красными, ни белыми, ни голубыми, ни партнерами, ни товарищами, ни братьями, ни холуями. Сгодитесь вы, бедолаги никудышные, на худой, конец, только мёртвыми мертвяками. Землю вашу взяли, газ-нефть забрали, золотишко-алмазы схапали, леса да поля, жен да дочек ещё приберут. А вас в землю, да поглубже, да чтоб тихо, чтоб и духу русского не слыхать — чтоб в навоз, в перегной для будущих всходов!

Для всего света хуже русского никого нету. Уж так повелось. Уж так с молоком ихних матерей впиталось в мозги европейские.

Мало они на нас, сволочей, крестовыми походами и ордами ходили, мало побивали и жгли, мало добра повы-везли! Надо было больше и чаще.

Виноватые мы! Виноватые во всём! Каяться нам перед всем светом надо! На коленях прощение вымаливать!

Не вымолим!

Хороший русский — мертвый русский. Деньги даёшь — ничего, потерпим. На коленях стоишь — ладно, бить не будем, погодим. Слово вякнул — получай по мордам в харю! И не забывай проценты платить! Европа! Цивилизация, едрёна-матрена! Уж как мы её любим, души не чаем! Все за неё сдохнуть готовы! Уж так любим, амс до визга поросячьего?! До безумия!

Вот она — загадочная русская душа!

В неё плюют, а она нараспашку!

Запад наша смерть. Но мы мазохисты. Нам нравится!

Запад — спасение и хозяин для тех, кто нас ограбил, обчистил и продолжает убивать. Уважаемые люди! Мы ихочень уважаем и мы всегда несем им наши деньги. И всегда голосуем за них.

Простота хуже воровства. Только у нас воровать не надо, господа, мы сами все отдадим! Уже отдали… мы простые, куда проще! Берите нас…

Политика реформ — мы так любим её! особенно те тридцать миллионов, которые уже сдохли от этих реформ! и триста миллионов, которые стали нищими и забитыми! Но мы никогда не свернем с пути реформ!

Сдохнем все (кроме олигархов и президентов), но не свернём! Мученическую погибель примем! А не свернём!

И запад поможет нам не свернуть!

Эти миротворцы, блин, только ждут, когда мы начнём сворачивать… У них на каждого из нас по три «томагавка», по нейтронной бомбе и ящику иприта.

Воистину, кого Господь хочет наказать, того лишает разума… А с другой стороны, можно ли полоумных лишить ума?

Cue мраком покрыто и тайною велицей. Аминь!»


Вот такую белиберду и ахинею писал ненормальный писатель. Население просто покатывалось со смеху над ним, просто животы надрывало… Умное население уже давно выбрало тампоны, демократию и жвачку. Оно было нормальным, прогрессивным и смотрело мексиканские сериалы.

А этот ненормальный их не смотрел.

Этим писателем был я.

Каюсь.

Таким уж я уродился — злобным человеконенавистником, махровым шовинистом, красно-коричневым национал-патриотом, тоталитарным империалистом, оголтелым фашистом, пещерным антисемитом-жидоедом (так меня называют одни), и ещё безродным космополитом-провокатором, злейшим русофобом, продажным сиони-стом-жидолюбом, тайным масоном, замаскированным атлантистом, агентом ЦРУ и приспешником глобалистов (так меня называют другие).

А я их всех называю просто обалдуями. Пациентами палаты… Да что там, мы все пациенты этой жизни № 8.

Одна радость, временные.

Мы сидели с Кешей на веранде его ближней дачки в Огареве. Он опохмелялся рассолом. А я клял себя, что опять впустую теряю время. Мне надо было добивать роман про Гута Хлодрика — читатели замучили напрочь, любопытные, всё хотели знать, что с ним случилось на Преисподней, так называлась планета-каторга, куда старого доброго разбойника упекли без суда и следствия. Я и сам хотел дописать этот роман, мне интересней было жить в двадцать пятом веке, чем вариться в этом нынешнем дерьме[24]… На носу была экспедиция на Евфрат, там сворачивали новые раскопки, опять ариев нашли, многим это не нравилось, а мне надо было успеть, пока всё не закатали катками и не зарыли бульдозерами — билет на Дамаск лежал в кармане, надо было перечитать пару работ по третьему тысячелетию до нашей эры в Месопотамии… А я торчал на этой даче! Кеша, гад, прислал за мной людей, мол, срочно! горит! И я поверил.

Простота хуже воровства.

Его немного подстрелили. Охранка. Просто пощупать решил. И напоролся. Две пули в плече, одна щёку обожгла. Палить начали с ходу, не разбираясь, как только свернул на заветную дорожку с шоссе. Ни знаков, ни вывесок, ни предупреждений… просто не суйся! Но взять не успели… Теперь неделю будет пить. И отпиваться.

Кеша действовал как профессионал. А на профи есть профи, это знает любой болван. Профессионала может объехать на кривой только любитель. Гениальный любитель. Кеша хотел въехать в рай на моём горбу. В киллерском деле я был любителем… точнее, вообще никем и ничем. А я не хотел тратить времени на пустое дело.

И ничего в голову мне не лезло.

Мы сидели на веранде, за стёклами была чёрная росси-янская ночь. И какая-то чёрная обезьяна в телеящике обучала детей и юношество как безопасно заниматься гомосексом и лесбиянством. Это было модно. Это было свободой слова и гласностью. Писателей не пускали в телеящик. Пускали только обезьян.

— Ну, и для кого мы работаем? — мрачно спросил забинтованный Кеша. — Для этих подрастающих лидеров?!

Обезьяна имела квартиру в Новом Йорке, получала там зарплату при Альянсе Унифицированных Наций и ещё кое-где. Здесь она была миссионером, светочем демократии. Раз в год ей вручали ордена и медали, а каждые полгода давали госпремии. Сам президентий целовал её чёрную лапку, лично благодарил за огромный вклад в просвещение дремучей и нецивилизованной Россиянии. Патриархий Ридикюль осенял обезьяну размашистым крестным знамением и молился за неё. Он хотя и не являлся в отличие от Римского Папы личным наместником Иеговы на земле, но то же страстно жаждал быть великим прогрессистом и реформатором.

Пока Кеша хмурился и чванился, обезьяна начала проводить у мальчиков и девочек из её юной аудитории опрос, по сколько раз в день они мастурбируют. Тут же завязалась оживлённая дискуссия, как повысить качество и количество оных процессов… А кончила обезьяна тем, что вообще-то всё это надо проходить в школе, в младших классах, и только кондово-пещерные пережитки сов-деповского тоталитаризма не дают развиваться юной россиянской демократии вширь и вглубь. Ликованию аудитории не было предела. Обезьяну засыпали розами, пионами и гладиолусами, а потом понесли на руках из студии… наверное, получать очередную правительственную награду. Мы не досмотрели. Кеша запустил в экран бутылкой из-под шампанского… Экран остался цел. Только канал почему-то переключился. Теперь два огромных бугая-спецназовца, заламывая руки, тащили куда-то тощего мальчишку-солдата, который, чтобы не подохнуть от голода, стащил на базаре в Грозном какую-то кость с прилавка. В следующем кадре откормленный военный прокурор строго вещал, что «по делам мародерства у мирного населения уже возбуждено двадцать тысяч уголовных дел, сорок тысяч солдат-срочников отправлены в тюрьмы и дисбаты, а в качестве компенсации мирным чечено-ичкерцам уже переведено из федерального центра двенадцать миллиардов рублей…»

— Слушай, — спросил меня Кеша. Он был абсолютно трезв. — Ты бы пошёл сейчас служить?

— Нет, — ответил я.

— И я бы не пошёл. Я лучше отпилил бы себе палец пилой… Эти мальчонки просто святые… мученики… ты читал когда-нибудь про первых христиан, которых скармливали львам на потеху публике?

Я кивнул. Я всё читал, я всё знал, даже то, о чём Кеша не имел ни малейшего представления. У нынешних ребятишек, которых уничтожали в свободолюбивой Чечене-гии, судьба была пострашнее… Первые христиане хотя бы знали, за что они гибнут. Эти не знали. Их просто загоняли в кровавую мясорубку, где с обеих сторон были их враги: одни резали им головы, взрывали, расстреливали, другие морили голодом, холодом, гнали на пулемёты и под гранатомёты без права на ответный выстрел, бросали на смерть в горах и пуще смерти травили военными прокурорами… Ребята были святыми. Великомучениками. Но они не знали об этом. Ни одно гомосущество из тех, с которыми сюсюкалась в телеящике чёрная обезьяна, не продержалось бы там, в этой бойне, и получаса… А русские мальчишки держались. И это было всё, что осталось от умершей России…

— Мы не вытянем это дело, — вдруг сказал Кеша.

— Не мы, а ты, — поправил я его.

Я знал историю. И я знал, что наша история кончилась. И началась история чёрных обезьян. И можно перебить хоть всех президентов, премьер-министров, губернаторов и народных избранников по всему белому свету — ничего не изменится. Ни-че-го!

Мы ждали Эры Водолея.

А пришла Эра Чёрных Обезьян.

И наплевать…

Я жил в будущем. И в прошлом. Точно зная, что никакого настоящего нет.

А жизнь-житуха текла себе хмельной рекой.

Как-то на одном из митингов непримиримый оппозиционер Ельцюганов совсем разошёлся — нахмурился, набычился, напыжился до зверовидности необычайной. И как заорёт с трибуны благим матом:

— Долой, понимать, антинародный охуельцинский режим! Доло-о-ой! — и ещё чего-то такого, чего пером не описать. — Долой продажных американских ставленников и марионеток!!!

Народишко так и прыснул от него. Бежать! Бежать, покуда омоновских и натовских витязей не кликнули! Каждый бежал, трясся и думал про себя: ну и матёрый же этот главный оппозиционер, ну и крутой бунтарь за счастие народное — прямо Стенька Разин! чистый Пугачёв Емельян!

И у каждого сердце пело: хрен с ним, с режимом окаянным! главное, чтоб пронесло! Не все ж такие матёрые и бесстрашные как этот заступник наш, дорогой товарищ Ельцюганов.

Во как завернул!

Сам пьяненький старик Ухуельцин[25] рыдал перед телевизором, жевал сопли и рвал рубаху на груди.

— Так их, понимать, марионеток! Совсем уели! Давай, Галоша, дава-а-ай! Обличай сволоче-е-ей! Ставленники проклятущие! Режим ненавистный, понимать! Иго заокеанское! И-ех, Гапоша, жги, не жалей гадов, один раз, понимать, живё-ё-ём!

И уж совсем было бросился к вертушке — в посольст-вие американское звонить и гнать иродов с земли русской, всех до единого и навсегда, понимать. Да так и не позвонил — они ж нехристи, души россиянской понимать не могут, ещё с должности снимут, вернут в завхозы по стройкам — куда ему тогда, кругом же сволочи одни!

— И-ех, Галоша, разбередил ты мене рану старую. А всё одно, люблю стервеца! Кликнул референта-холуя.

— Давай-ка, брат, за пузырём сгоняй да заодно указ заготовь, чтоб Гапона к самому главному ордену за заслуги перед Россиянией!

Помощничек поглядел на старика Ухуельцина внимательно, и тот понял, что опять чего-то не то, понимашь, сморозил. Насупился, накукожился. Переменил волю. Но про пузырь оставил. Волевой был старик, кремень.

Демократы на него намолиться не могли. Батюшка! Как-то раз старик Ухуельцин решил, что с него хватит. Народ, сволочь, всё равно не ценит. Придворные, прихлебатели хреновы, того и гляди сожрут. Детишки родимые ославят на весь мир… Вспомнил он про охеревшего Хер-ра, не знавшего меры. И сказал:

— Дорогие россияне! Потом подумал и добавил:

— Только, понимашь, чтоб дачу, резиденцию, машину, охрану и закон — мол, полная амнистия, всё списать и забыть, понимашь, и чтоб не трогать и даже косо не глядеть! И не только меня, а чтоб всю семью, родню, близких и… А то, понимать, не уйду!

Потом ещё немного подумал и опять добавил:

— И пенсию, и лечение за границей, и орден Гроба Господня, и почетное звание Пожизненного первого Генерального Президентия всея Россиянии!

Потом ещё малость подумал, ухи поел.

Съездил на Святую землю.

Выпил как полагается. Помолился. Про грехи свои страшные начал вспоминать…. ни одного не вспомнил. Безгрешный был, видно. И заключил:

— Я вооще-то, понимать, приехал на святую землю… Вижу, тута у вас, нормально всё, свято… и я, понимать, чувствую себя нормально… значит, я кто есть? — и сам ответил глубокомысленно, аки философ, обращавший Владимира Красное Солнышко: — Значит, я и есть, понимать, святой…

Матёрый был старичище.

Но местные фарисеи, чистоплюи и крючки, его поправили — мол, святым должны иерархи объявить, после смерти, и то ежели с мощами всё обойдётся, не прокиснут и не протухнут.

Старик Ухуельцин окинул мутным взглядом свои обильные «мощи» — нет, помирать он не собирался, куда там, скажут ещё! и мира-то не повидал, всё в хлопотах, а надо в этом, понимать, цивилизованном заграничном миру пожить малость… И поправился:

— Президент я… святой! Вот!

Это было другое дело.

Все дружно захлопали в ладоши. Хоть кем себя обзови, только с глаз долой, надоел уже! А Бирмингер, он же Ридикюль утешил:

— Мы тя ещё канонизируем… Погоди.

Какой-то юродивый, сидевший возле собора Рождества Христова прямо в Бет-Лехеме (по-русски Вифлееме) вякнул по простоте:

— Грех канонизировать царей-иродов! Богородица не велит!

Совсем юродивым был, понимашь.

Только Ридикюль его ногой пнул, клюкой ткнул. Да и анафеме предал. Больше на всём белом свете не было кого анафемам предавать.

«А кто брата тронет, завалю», — сказал брат. И завалил. Дай тебе Господь удачи, Кеша!

Бет-Лехем городишко серый, желтый и пыльный, поселкового типа арабский городок. Храм там такой, что коли заранее не скажут, что храм, пройдешь мимо, да ещё и плюнешь.

Большое видится издалека. Сердцем.

А вблизи большое расплывается. И остается мелочь всякая: мусор повсюду, жара, туристы-уроды бестолковые, всегда в шортах, хоть в храме, хоть в конюшне, всегда с банкой пепси в руке и открытым ртом — Европа! культура! и ещё — поп-полунегр, благословляющий тут же за доллар, суета, истерически набожные итальянцы — о-о, Италия! и снова жара, снова мусор, мусор, мусор, мусор, мусор, мусор… мусор и суета. Торговля.

Иисус изгнал торгующих из Храма, даже с площади возле Храма прогнал. Бичами. Скрутил из сырых вервей и кож такие бичи, чтоб кожа на спине лопалась… И по-свойски, по-христиански, в песи и в хузары, в лапшу и капусту, чтоб впредь неповадно, чтоб на всю жизнь! В его библейские времена орденами не торговали…

Господи, сподобь быть подобием Твоим! аки и созданы мы все подобиями Божиими; дай в руци моя бич! Уж я отведу душу! Не мир, но меч! Как Ты учил…

Ладно, не надо меча.

Дай плеть! И силу! И волю!

Ибо проповедям время вышло, ибо не мечут бисера пред свиньями… торгующими и жующими. А изгоняют их. Как Ты изгнал…

Нет ответа. Нет силы… Нет воли… Тьма. Мрак. И подкладка в промежности демократии.

Я был в Вифлееме трижды… или четырежды.

Тогда там было мирно и тихо, несмотря на суету… и горы мусора, мусора, мусора.

Сейчас там арабы бросаются в евреев камнями. А те (прогресс с ветхозаветных давидовых времен) — пулями, газами, огнемётами, снарядами, ракетами, бомбами и «международным общественным мнением» — в арабов.

Дело семейное. И те и другие семиты. Конечно, обидно, досадно… Но не назовёшь же несчастных семитов-палестинцев антисемитами… эх, вот коли б камнями бросались какие-нибудь русские!

Уж на этих бы фашистов управа быстро нашлась.

На гоев поганых!

Бывал я в этом Бет-Лехеме.

За колючей проволокой. За вышками как в фильмах про немецкие концлагеря. Вся земля обетованная в этой проволоке и вышках — прямо не Ерец Израель, не Филисти-ния родимая, а Дахау с Освенцимом.

Бывал.

Но Моня был раньше. И до сих пор ещё стояла здесь на площади пред Церковью Рождества Христова его унылая скорбная тень. Даже стотонный мерседес старика Уху-ельцина не смог её раздавить… Вот так.

Монин призрак видели не все.

Я видел.

Моня трясся и грозил Храму кулаком.

— И года не пройдёт, аки поглотит тебя земля…

Моня был похож на безумного пророка. То ли на Иере-мию, то ли на Иоанна… нет, нет, он был отнюдь не крестителем. И вопил только потому, что твердо знал, на его святой иудейской земле никаких таких храмов с крестами стоять не должно! Они ему ещё в поганой России-суке надоели. Моня так и говорил всегда, как Синявский, он же Даниэль, или Израэль, или Абрашка Терц, не помню я этого литературно-лагерного януса, но люблю мерзавца за смелость, по-христиански люблю (а как мне ещё любить!) Так и говорил в сердцах, брызжа праведной слюной (не от ума, конечно, какой там ум, а от страстной обиды и любви) — Россия-сука, мол! сука — Россия!

Я знал, что нынче Моня в первопрестольной ходит с крестом на животе и истово клянет всех вокруг нехристями. Но здешняя тень про нынешнего Моню ничего не знала. Призрак пророка был вечен в пространстве и времени. Как вечно изрыгнутое в пространство проклятие.

Одутловатые, томные арабы его не видели. Они видели меня, и в их черных масляных глазах была одна загадка — чего бы слупить с этого иноземца-иноверца, с этого лоха залётного.

А я стоял и проникался. Точнее, пытался проникнуться святостью здешних мест. Не получалось, к сожалению. Вот старик Ухуельцин сходу проникся, понимать, и ос-вятел. А у меня, понимать, не получалось! Видно, не готов ещё был, не созрел. По мне, нехорошему человеку, чтобы пропитаться насквозь духом святым, прежде надо было изгнать отсюда — и подальше! — всех торгующих: арабов, иудеев, эллинов — и всех покупающих козлов — мельтешащую и наглую иноземно-туристическую шоблу.

Привычное махровое человеконенавистничество, отчаянная мизантропия обуяли меня.

Не хотелось любить ближнего своего! Ну его на хер!

Пусть другие любят этих козлов, каинов и авелей!

И опять и снова хотелось, подобно Иисусу, взять в руки кнут с шипами. А лучше гранатомет… нынешние и кнута ни хрена не понимают.

Приехали, понимать, к святыням! А вглядишься в рожи — кто за елеем, кто за долларовым благословением попа-полунегра с опухшей лиловой рожей, кто за орденами, кто за призраками…

Торгующие во Храме!

Да, крутой был мужичок Иисус Христос (не святотатствую, но восхищаюсь земной ипостасью). Правильный! Конкретный! Реальный пацан!

Нет! Тогда и не пахло здесь стариком Ухуельциным, и до упразднения его с должности было далеко… но сердце не проведешь — знало оно, какая непотребность в самом чистом (духовно) и святом (тоже духовно) месте готовится. Наверное, и Монин унылый призрак неким подспудь-ем это знал — евреи, они чуткие! всё наперед знают! недаром их бедный Моисей сорок лет по пустыням водил. Намаялся бедолага. А ведь все в один голос кричат, даже еврей Фрейд, что сам Моисей-то не был иудеем, и был не Мойшей, а Мосхом, и даже языка не знал — при нем брат толмачом состоял, переводил. Вот, хлебнул, несчастный! Вот кому орден Гроба Господня надо бы! Посмертно!

А дали почему-то старику Ухуельцину… Может, за то, что он мог любого в гроб загнать? Даже народ целый, страну целую и даже содружество ещё каких-то там стран?!

Синклиту виднее.

А я так и думаю — дали за то, что Россию распял, народишко в гроб загнал… а сам, аки Лазарь, из гроба выполз. Всех надул, всех вокруг пальца обвёл. Хитрый, блин, ста-ричишко-то паучишко. Хитрей самого Ирода-батюшки.

Господи, прости меня грешного!

Возлюбил я Тебя. Но где же Твой бич?!


Вы слыхали новость, — голос в трубке был знакомым, но у меня уже развивался склероз и я никак не мог вспомнить, кто это говорит, только предстали пред внутренним взором вдруг фуражка с диктаторской тульей и милицейские штаны, — не слыхали?! У вас ещё двух соседей укокошили! Сверху и снизу! Одного зарезали, другого удавкой придушили. Следователь грозится с работы уйти, папок для дел не хватает!

— Ну, и нечего дела заводить, — посоветовал я, — бюрократии и так с лихвой. Зарезали и зарезали. Дело какое!

— Во! и мы так думаем! — мой юный друг-участковый, а это был не кто иной как он, обрадовался. — Чуть не забыл! вам ещё поклон низкий от батюшки, книжку он прочитал — говорит, только после неё по-настоящему в бога-то и уверовал, стал как-то чище и духовней, говорит, надо бы вас клику святых причислить…

Я оборвал юношу, не мешало бы и меру знать:

— Вот сожгут, потом пусть и причисляют… На прошлой неделе я замышлял было Кремль штурмом взять. Доподлинно было известно, что в тот день гарант прятался именно там. Я написал огромный транспарант: «Долой узурпаторов! Всю власть народу!» И пошёл на Красную площадь, точнее, к бывшему музею Ильича-Бланка, где всегда толпились самые матёрые патриоты. Они были просто керосином, бензином, гексо-геном — только спичку поднеси! Они всё время орали, горланили, стучали по булыжнику кулаками и касками, кипели, бурлили и столь пламенно и праведно негодовали, что, казалось, только брось клич — и народный гнев будет и свят и безудержен. Пламенным революционным массам не хватало только вождя. Я возомнил о себе, что на какое-то время мог бы выступить в этой неблагодарной роли и повести народ на штурм демократодержавия, этого самого тираничного изо всех тираний ига. Я даже просчитал варианты: ежели нас наберутся многие тысячи и ярость наша будет священна, то мы сломим любые преграды и препоны, мы просто свергнем это иго и растопчем его; ну, а коли масс не хватит, то надо будет тихо и смиренно подойти к Спасским воротам и попросить, чтоб делегацию ходоков из благодарного населения благодарной Россиянии допустили до лицезрения велико-президентской сиятельной особы для передачи благодарственной Петиции оному… а там… там, в древке моего транспаранта была полуметровая игла с ядом кураре, от которой впадают в столбняк — уж пусть лучше в столбняке полежит, отечеству на радость — а я не промахнусь, не такой уж я вшивый интеллигент… впрочем, об этом я уже намекал выше. Оставалось самое простое — поднять массы.

Масс было человек тридцать. В основном, старушки, которых не добили в 93-м, старики-ветераны, недодав-ленные демократами на 9 мая, несколько сумасшедших и просто кипящая от негодования революционная молодежь. Ещё издали узрев меня с плакатом, они все как-то насторожились, насупились, притихли. Глаза их стали колючими и внимательными. Все знали друг друга, были проверенными боевыми товарищами… и вдруг. Мне не дали сказать и слова.

— Провокатор, — прошипела какая-то бабуся в кумачовой косынке и с комсомольским задором в очах.

— Ясное дело!

— Не наш! — заключил юноша с красным флагом. Они точно знали, кто должен ходить с транспарантами, а кто нет. Они вообще знали всё и всех…

— Товарищи! — обратился я к ним. — Вчера было ещё рано. Но завтра будет поздно! Промедление смерти подобно! Москва за нами… Победа или смерть!

— Чего-о?! — хором удивились революционные массы. Я опомниться не успел, как у меня отобрали плакат, самого скрутили и доставили по назначению — в приемный покой «фээсгэбэ» на Кузнецком мосту.

Там меня вежливо препроводили за решетку. Бдительные революционные массы пошли на выход. Но дежурный остановил их:

— Сотрудник Пассионария!

— Я! — бабуся с задором в очах бодро развернулась.

— А расписаться в сдаче провокатора… опять забыли! К вечеру меня выпустили. Какой-то в штатском, солидный и важный, ознакомился с протоколом, поглядел на меня сквозь решетку и сказал дежурному:

— Да я его романы читал… ну, загнуть умеет! фантазер! такая крутая фантастика, только держись, не оторвёшься, от корки до корки за ночь!

— Это не фантастика — подал я голос из-за решетки. — Фантастику не пишем, увольте!

— Да ладно вам, — примиряюще заулыбался солидный, взял со стола у дежурного какую-то книгу и сунул мне, — подпишите, пожалуйста, на память, будьте любезны!

Это была моя «Бойня». Дежурный читал её тайком, под столом. И наверняка, не помнил фамилии автора.

Хотя на обороте перелета было моё фото. Я подписал. И спросил:

— Протокол тоже на память?

— Протокол вам, Юрий Дмитриевич! Может, этот эпизодик в какой-нибудь романчик вставите, а? Только тогда нас не забудьте, ладно? — он крепко пожал мне руку, выпуская из-под замка.

— А как же игла с ядом кураре? Её куда?! — поинтересовался дежурный, печально глядя вовсе не на иглу, а на книгу, которую у него зажилил шеф. — С иглой как?

— Засунь её себе в жопу, — посоветовал солидный.

— А вам спасибо! Просто огромное спасибо! — он ещё раз пожал мне руку двумя своими крепкими ручищами. — За ваше творчество! Я после ваших книг даже как-то чище делаюсь и духовнее… скоро, видно, в бога уверую…

— Да нет тому меня ничего про бога, — открестился я. Но он замотал головой, явно намекая, что умеет читать между строк.

— И ещё вам спасибо огромное за одно доброе и нужное государственное дело, просто земной поклон!

— Это ещё за что? — не понял. Солидный замялся. Но потом разъяснил:

— Да мы тут один департамент, понимаете, сокращать намеревались… да как-то всё не знали как подойти к делу… В общем, вы нам очень и очень помогли!

Эх, как бы мне самому стать духовней и чище! как бы возлюбить эту жизнь со всеми её козлами и апостолами!

Я опять вернулся домой морально и духовно разбитым. На этот раз прямо из Стокгольма. Ещё три дня назад я бродил по острову Бирка (Бьёрка, от русского «берёза, берёзка»[26]), что в озере Меларен. И душу мне бередили не мои воспоминания. Тысячу лет назад, и раньше, здесь жили предки-пращуры, русы, одни из первых русских, что переселились потом на берега Ладоги и Волхова, а чуть позже по Днепру дошли до Киева и Царьграда. Русское кольцо замкнулось в Новом городе и стольном граде Кия — северные и южные русы сошлись, чтобы узнать друг друга и наконец-то создать Русь-Россию… против науки, против археологии с лингвистикой не попрёшь, чего бы там ни писали прохиндеи от политической истории в своих энциклопедиях и учебниках. Прохиндеи-академики любили ездить в Стокгольм на симпозиумы и конгрессы. И потому они сочиняли в академических трудах про «несмысленых словен» именно то, что им заказывали смышлёные «шведы»… впрочем, плевать на них! Целых три недели, отрешенный от современного сверкающего и заплеванного жвачкой мира, я жил в доброй старой Руси, под небом священной Балтики, где плавали ладьи моих русых предков, безраздельно владевших ещё не нынешней «объединенной Европией», а исконной Европой без границ и без сомнительной валюты «евро»[27]… О, Русь, взмахни крылами!

Возвращаться приходилось в перестроенную Россиянии), населённую народонаселением демократическо-челночной национальности, в основном, полуспившимися древлянами, бойкими хазарами и настырными печенегами, что наконец взяли все грады и монастыри, коии оне осаждали тысячу лет кряду.

Прежде возвращавшийся с чужбины первым делом шёл в церковь, а лучше в монастырь, и ставил свечку во избавление. Ныне же, как писал покойный Василий Мака-рыч, по монастырям сидели черти… да и традиция стала более цивилизованной — откуда ни воротясь, первым делом включать телеящик. Голубую икону в красном углу.

Так я и поступил, чтобы просто узнать последние новости. Ведь за пределами отчизны любезной новостей про неё, кроме злых наветов, не сообщали. Последние годы самые злые наветы шли изнутри… И всё же я нажал кнопку… И из телеящика высунулась злобная голова Мусоро-кинои. Эта голова тут же сообщила последнюю новость:

— …удалось предотвратить! Неудавшийся исполнитель международного терракта был задержан в эпицентре неудавшегося покушения! — голова источала благородное негодование и лютую ненависть, с губ её вместе с брызжущей слюной летели капли смертельного яда. — Машину, в которой ехал всенародноизбранный генеральный президентий, разорвало в клочья! Обломки разметало в радиусе трех километров! Специалисты говорят, что сила взрыва была эквивалентна тремстам тоннам тротила! Это чудо! это просто счастливое предзнаменование, что гарант демократии и реформ не пострадал! Он отделался лишь легким расстройством желудка… и уже приступил к очередным переговорам по передаче очередных островов очередным партнерам…

Я всегда знал, что трясущаяся Мусорокина до зуда в кишечнике ненавидит «эту страну» и все двести миллионов русских фашистов. Мой приятель в Нью-Иорк-сити показывал мне её квартиру, точнее, дом, где эту гарпию приводят в себя, после бомбардировочных рейдов на Россиянииу Он качал головой и цокал языком… и я понимал, что яд гарпий ныне в цене. Но не всякому дано его источать. Я не стал говорить приятелю, что у каждой головы, постоянно торчащей в россиянских телеящиках, есть дома и квартиры в «большом яблоке». Я не хотел его расстраивать. У многих помимо того были ещё виллы в Майями. Что рядом с этими жуткими телеголовами многоголового телевизионного змея жалкие академики и их «стокгольские симпозиумы»! Да, это была власть! Посильнее всяких там стариков Ухуельциных, патриархиев Ридикюлей, попов Гапонов, мальчишей-кибальчишей, «чикагских» бойскаутов и прочих микки-маусов!

Но суть была в том, что говорила эта гарпия.

— …по сообщению из надежных источников сам глава международных террористов Ас-Саляма ибн Ал-Ладин заплатил за голову генерального президентия десять миллиардов евродолларов, часть из которых пошла на погашение процентов по долгам за прошлогоднюю переподготовку ибн Ал-Ладина в спецлагерях ЦРУ… А это вновь напоминает нам о деньгах партии, которые пропали неизвестно где! — глаза у Мусорокиной от гениальной догадки, озарившей её прямо во время эфира, окончательно остекленели и чуть не вывалились. — Золото партии!!! Так вот куда уходит тоталитарный след пресловутой КПСС…

Мегеру понесло по таким кочкам, что мне стало тошно. Я хотел уже закрыть её хищный клюв. Просто вырубив телеящик. Но тут извержение её зудящего кишечника внезапно пресеклось… Гарпия позеленела, уронила из трепетной ноздри черную каплю… И процедила будто в изнеможенном, томном бессилии:

— Как нам только что сообщили, по халатности и разгильдяйству сотрудников органов безопасности, исполнителя терракта отпустили вместе со случайными прохожими свидетелями, которые все заявили, что они несвидетели… — изнеможение гарпии было красноречивее всех слов: ну чего ещё, мол, можно было ожидать в этой стране от этого народонаселения! — Осталась только подпись несвидетеля-террориста в протоколе, составленном на месте преступления генеральным генерал-прокурором…

Протокол появился на экране.

И я узнал Кешину подпись.

"…и ещё фоторобот, составленый по описаниям неизвестной старушки, пытавшейся перейти трассу перед кортежем генерального…"

На экране появилась Кешина физиономия, будто нарисованная художником-халтурщиком с Арбата. Это был он! О-о, хазары и печенеги!

Триста тонн тринитротолуола! А ведь я сто раз твердил ему: только серебряные пули и осиновый кол!

В девятом классе Моня с двумя дружками-однокашниками изнасиловал историчку. Вернее, так говорили — «изнасиловали». Историчка особо и не упиралась. Сама заманила в пустой класс после уроков — на факультативные занятия.

— Дверь на стул закройте, чтоб не мешали!

И уселась на стол, сверкая голыми ляжками.

— Вызывать буду по одному.

Моня поглядел на Гешу и Илюшу, те подмигнули. И Моня вспомнил их рассказы, как они, якобы, в автобусе, по дороге в школу, в привычной толчее чуть ли не каждое утро лапали историчку за все её выпуклости, смачно прощупывая их, а она, якобы, жеманилась, хихикала, похохатывала и томно прикрывала глазки.

Историчке было за сорок. И фигурку она имела весьма аппетитную. Но по стервозности своей не имела ни мужа, ни любовников, как, впрочем, и большинство учительниц их школы. А естество брало своё.

Вот так.

Моня сидел ни жив ни мёртв. И не мог поверить в дикий фарт. Он даже приготовился, что сейчас придётся что-то там лепетать про стачкомы и большевистские «пятёрки». Но случилось иное. Историчка широко и зазывно раздвинула пухлые ноги. И Моня увидел, что трусиков на ней нет.

— Асатрян, — вызвала историчка, — к доске!

Илюша послушно поднялся…

Дальше никакой очереди не получилось. Через три минуты на историчке остались одни туфельки, очки, шелковый платочек на шее и заколочка в волосах. Моня страшно страдал оттого, что у него не шесть пар рук — такой женской плоти и в таком количестве он ещё не видал. Балерины были в сравнении с этим пиршеством любви вегетарианской пресной закуской.

— Мальчики, — томно извивалась в их цепких объятиях историчка, — не все сразу, вы меня с ума сведете…

Впрочем, жарко шептала она недолго. Совсем скоро для её пухленьких губ нашлось занятие более лакомое. Чему она с педагогическим самозабвением и отдалась.

Сладострастная была классная дама.

Моня не помнил, что и как случилось. Они слились в какой-то жаркий, пульсирующий комок, где всем было место, где всё менялось, где хотелось успеть оторваться по полной программе…

Историчка поощряла их томными и возбуждающими вздохами. Всё было ослепительно и безумно, как в постмодернистском балете. Но…

Стул упал с двери, когда Моня кончал прямо во влажные, с размазанной помадой губы. Илюша мерно раскачивался с прижатым к чреслам восхитительно круглым задом. Геша сопел где-то снизу, совершенно очарованный налитыми упругими грудями…

Завуч осторожно прикрыла за собой дверь. Похоже, она решала, что делать: кричать, возмущаться или присоединиться к этому пиру плоти.

Опытная историчка сообразила первой.

— Насилуют… — пролепетала она, судорожно сглатывая монино парное семя, всех этих обреченных на съедение живьем будущих (точнее, небудущих) мальчиков и девочек. О-о, сколько неродившихся душ поглотила эта пылкая людоедица — само воплощение страстной и алчной Астарты. — На-а-а-асилуют, о-о-ооо!

Так и родилась версия о «насилии».

После которой историчку из зависти выжили со школы, а на Моню и его дружков учительницы стали смотреть как-то уж слишком пристально и плотоядно. Их долго журили, корили, но сора из избы выносить не стали.

Моня ходил по школе героем. Девчонки с него глаз не сводили. И каждая до лютой ненависти ненавидела «этих старых кляч училок», отбивающих у них пацанов, каждая во снах и грёзах видела себя на месте этой нахальной старухи-исторички. Как в песне, из которой слов не выкинешь: не любите старых девок, хватит с вас молоденьких!

Моня ещё три месяца с лишним ходил на «факультативные» занятия к изгнанной историчке. Домой. Что они только ни вытворяли. В постели с этой жрицей любви можно было делать всё, что угодно… Но вне постели она превращалась в тирана, в деспота. И Моня всегда старался быстрее сбежать из её дома-ловушки. А она пыталась его удержать. Грозила. Трижды била. Хватала за ноги в прихожей… А потом снова в постели, или возле неё, или в ванной, или на кухонном столе, или прижатая к стене в прихожей шептала на ухо: «ты мой зайчонок-еврейчонок!» И Моня начинал понимать, что это не он её, как стало модным чуть позже говорить, трахает, а что это она выжимает его как лимон, крутит и вертит им на все лады с каким-то изощренным бабьим иезуитством, коварством, хитростями — извращенно и тонко… что он раб её страстей, что он игрушка… У неё были глаза стального цвета и профиль Евы Браун. Моня ощущал, что от неё попахивает холокостом. Зайчонок-еврейчонок! Он начинал понимать, что ни один взрослый мужик при таком тиране и деспоте долго мучиться не стал бы. И всё равно тянулся к этой сладкой и властной бабёнке, годившейся ему в матери.

Он знал, что и Илюша с Гешей захаживали к историчке. Но всегда порознь. Она больше не сводила их вместе. Хотя и мечтала о таком дне.

Но не дождалась его.

Историчка внезапно забеременела. Невесть от кого. И решила рожать… В сорок шесть лет.

Моня с не юношеской трезвостью понял — это шанс.

И всё же разрыв ему дался с трудом.

Много ночей он стонал, кричал и ворочался во сне, принимая подушку то за пышную упругую грудь утраченной пассии, то ещё за черт-те что…

Я знал эту крутобедрую историчку. О-о, это была ещё та хищница, сущая львица… Я еле унёс от неё ноги. Но Моня про хищниц пока ничего не знал, он с поистине иудейской горячностью постигал этот мир, он жаждал всего и сразу. И обижался, когда не получал этого «всего и сразу». У Мони были такие гены. А с генами не поспоришь.

Монин дед ещё перед смертью спятил от этих генов, от избытка чувств и жажды всё вокруг переиначить, перестроить, переколпачить и перелопатить к дьяволу.

Эка невидаль! Таких дедов пруд пруди. Мы вообще живем не в безумном мире, а в мире самых заурядных безумцев и вялотекущих шизофреников.

Скажи мне, молча, «да»… Да? Да! Назову себя р-р-реформатором и перехерачу всех к херам собачьим! надоели суки! По ком плачет старый добрый еврей Жиги-монт Фрейд… По тебе плачет, мон шер ами! Доставай и ты свой «акаэм» с чердака.

Жизнь № 8, милости просим!

Да, наша планета, Земелюшка родимая, принадлежит сумасшедшим обалдуям. Так уж получилось.

У меня просто чердак дымится от всего этого. Две башни на Манхеттэне — как два рога у чёрта!

И сказал Господь, поглядев на дело рук своих — это хо-рошо-о… Нам остается лишь добавить, это очень, блин, хорошо! просто замечательно…

С той поры Моня навсегда распрощался с комплексом неполноценности. И даже завел шашни с мамашей одной девчонки-одноклассницы, влюблённой в него по уши. Кончилось тем, что ему пришлось ублажать и мамашу и дочку… Моню хватило на полгода. Через эти полгода они его укатали до полусмерти.

Вот это был удар! Удар наповал.

И ежели прежде Моня ненавидел эту страну умом, то теперь он возненавидел её всем своим большим и пламенным сердцем.

Ох, уж эти проклятущие русские бабы! Антисемитки поганые! Правда открылась Моне. Они его специально извели, умышленно обессилили… чтобы прервать еврейский род! А скольких таких как он уже сгубили эти суки!

Это был какой-то заговор… И он пал его жертвой. Он, у которого вся настоящая жизнь ещё только там, в обетованной Ерец Исраельской! Ведь обетовано всем евреям! значит, и ему, Моне… сволочи! все антисемиты!

Вначале Моня хотел повеситься.

Потом передумал.

Он будет им мстить!

Да, я родился на Чистых прудах, в самом центре Москвы, в самом центре России. Теперь там стоит нефтяной билдинг. Теперь и там, и здесь ничто не принадлежит русским… и русским татарам не принадлежит, и русской мордве… и даже русским евреям тоже не принадлежит… ну, разве двум-трём… а остальным нет.

У нас украли всё.

Один старый мудрый еврей в Нетании на проспекте Теодора Герцля, что упирается в Средиземное море, сказал мне, плача:

— Они украли у нас всё… Сталина на них нет!

Профиль Иосифа Виссарионыча светился в свете полной иудейской луны с медали «За победу над Германией», что висела на его потрёпанном пиджачке среди других медалей и орденов.

Этот старик тоже был с Чистых прудов.

Они украли у него всё… Кроме права судить их по делам их… Он был везучим стариком. Русские старики уже давно перемёрли от голода и холода, на них как всегда не хватало ни газа, ни нефти.

Чистые пруды… застенчивые ивы…

Стэн знал, что с этими русскими церемониться нечего. Был бы предлог… И тогда, самое лучшее накрыть всех разом… особенно сейчас, покуда они там, уроды, «перенацелили свои ракеты» — то есть вывели из них боевые программы и задачи. Так могли поступить только полные придурки и кретины, это Стэн знал точно. А придурков и жалеть нечего. Придурков надо учить. По полной программме.

Лет тридцать назад один тип из «конторы» в Лэнгли показывал ему секретные тогда планы разгрома этих придурочных русских… Ядерный блицкриг проходил под названием «Дропшот». Президент, Пентагон и прочие шишки, короче, те, кто и есть Соединенные Штаты Америки, не размазывали соплей по подоконникам ООН и прочих богаделен, созданных как прикрытие «конторы». Первым ударом триста атомных бомб должны были разнести в пыль семьдесят крупных городов этой Империи Зла. Одновременно ещё двести тысяч тонн прочих снарядов и бомб за пару часов заливали океанами огня сто других городов… Промаха быть не могло — подавляющую часть населения Союза ждала неминуемая — хе-хе! — кремация… Он вспомнил паршивую девку, скривился. Память проклятая… все дела надо доделывать до конца, так его мать с отцом учили… Русских ему не было жаль, ещё бы жалеть эти исчадия ада… Потом по плану триста пятьдесят дивизий должны были ворваться в Россию со всех сторон при поддержки десяти тысяч боевых самолетов и семьсот пятьдесят кораблей должны были высадить десант — полный захват всей территории — всей! — всеми силами НАТО и Штатов, и главное — физическое истребление противника! затем расчленение Союза на зоны, постоянная дислокация войск…. План был блестящим… для 1950 года. Потом планы планировали покруче… и везде главным было — уничтожить население, пусть не всё — всё никогда не уничтожить, по щелям забьются! — но хотя бы девяносто процентов этих придурков!

Пришли времена и секретные планы перестали быть секретом… их даже публиковали неединожды… народ Штатов читал, смотрел, соглашался — всё верно, русских надо как тараканов!!! Появлялись новые планы — и старые в сравнении с ними были жалким лепетом детенышей-грудничков…

Но Стэн знал. Планировать можно всё что хочешь. А на деле… На паршивую Сербию все страны альянса бросили тысячи самолетов, миллионы тонн взрывчатки, урановые стержни… а толку? Ни хрена не вышло! Если бы русские шестерки не заставили Милошевича подписать мир, от НАТО остались бы одни ошметки — это было ясно всем как день. Русские придурки — а может, просто подлецы, — вонзили такой нож в спину Сербии, что всей мощи НАТО и Штатов не хватило бы на часть рукояти этого ножа. Да, русские умеют вонзать ножи в спину своим друзьям…

Это знают все. Кто с ними станет дружить.

Нет, проще их перебить, всех до единого.

И хватит уже болтовни… Нет страны, нет вопроса. Нет населения, нет проблемы.

Все думали о русских на один манер — и в Пентагоне, и в Кремле. Всем они мешали…

Так думал даже Стэн, у которого был русский дедушка. Так думали и сами русские, у которых русскими были дедушки, мамы и прабабушки… Это была единственная нация в мире, которая ненавидела и презирала саму себя.

А тем временем шла в Россиянии война — не большая, не малая. Так, пустяки. В день всего по сто человек убивало и калечило. Война была нужная, хорошая, справедливая. Только её все не завершали, кучу денег тратили — только чтоб не завершить. А всё потому, что в Россиянии народу слишком много было, особенно русских, развелось, понимать, сволочей! Вот их и сокращали.

Так Заокеания хотела, мировое сообщество, Европа и весь «цивилизованный мир» — а то, понимашь, развелось! Вот им и придумали Чеченегию, которой прежде не было.

И дело пошло на лад. А кто из русских не хотел убиваться на войне, того спаивали насмерть — все запреты и монополии на пойло сняли, все налоги отменили, только чтоб русских проклятых вывести. Да и другим людям дать подзаработать. В основном людям иноземным, с лицами явно кавказской национальности. Впрочем, что на них грешить. И они совесть имели, делились с кем надо. За это эти лица все чиновники-сановники любили. За это, видно, и дали им ярлык великокняжеский — собирать с этих проклятых русских дань, покуда они не передохнут. И все были довольны…

А как же иначе — демократия, милые мои!

Ух ты! ах ты! все мы демокрахты!

В Чеченегии пропал какой-то корреспондент. Какой-то Бубнитский или Пупницкий. Но я знал — никакой он не Пупницкий, а Моня! В первой своей аватаре. Моня-пострел везде поспевал.

А ещё я знал, что Моня нигде не пропадёт. Если надо ещё и ислам примет, и сам с выкупом-калымом возвернется. А потом напишет мемуары про благородных моджахедов и Россию-суку.

А может, и не вернётся. А останется там муфтием или «бригадным генералиссимусом». Его ещё и в новостях покажут: «историческая генеральная встреча — нет, саммит! только саммит! сейчас «встреча» не говорят! — исторический генеральный саммит генерального президентия Россиянии с генеральным генералиссимусом-муфтием Ычкер-чеченежской джамахирии!»

О-о, Моня Гершензон! Мой лучший друг! Лицо интернациональной национальности!

Нельзя ниоткуда уезжать.

Никогда и никуда.

Как только уедешь, что-нибудь да обязательно случится. Или наводнение, или землетрясение. Третьего дня плывешь себе, бывало, из Пирея на Миконос или Наксос паромом-экспрессом. Есть такой «Агапитос-экспресс», в Греции всё есть. А назавтра передают — паром затонул, семьдесят утопленников. Намедни гуляешь по храму царицы Хатшепсут в Долине Мертвых, что, как и положено, на западном берегу Нила,[28] а через неделю, как только уехал — сообщают, два автобуса туристов расстреляли, один изнасиловали и… тоже расстреляли, и ещё трем головы поотрубали, террористы. Стоит покинуть благословенную Русскую Калифорнию, где русское солнце восходит над фортом Росс… и кошмарное цунами Бэби Ку с жутким тайфуном по кличке Крошка Дафни заливает даже рай олигархов Бодегу и, о Боже, и без того закрытая роуд намбар ван закрывается чуть ли не официально… а ураганы и смерчи, сносящие эти томо-сойеровские, наф-нафовские и нуф-нуфовские американские соломенные домишки! Амэурыка, Амэур-рыука-а, тра-та-та-та-та…

А как вам нравится пожар на крыше небоскрёба Сирс-тауэр, где вы пили отвратительный амэурыканский «кап-пучино» вчера вечером… Это страшнее автобусов в Долине Мёртвых. Ибо с небоскрёба один путь — на небо.

А «близнецы» в Нью-Йорке? Два рога дьявола… Ай, шайтан! Вай, шайтан! Было… и нету.

И всё без нас. После отъезда…

Но ведь при нас не насиловали! не стреляли! не тонули! не трясло! не заливало водами! не сносило! не полыхало синим пламенем! не сшибало самолётами местных авиакомпаний!

Это не планета, а дурдом какой-то.

Палата № 8. Милости просим — всех перекосим!

Что, не хотите? А вы уже в ней!

Только прилетели из Штатов. И на тебе, по телевизору

— «конкорд», вылетевший туда же — будто нам на замену — упал, сто девять трупов. Непадающий, блин, «конкорд», содранный с нашего абсолютно непадающего военного бомбардировщика, который уже тридцать лет летает и не падает, а этот взял и упал, и именно на взлете в Америку… Сумасшедшая цивилизация полных кретинов и обалдуев. Интересно, сколько они заплатили, чтобы разбиться на «конкорде»?

А Монин призрак? Вы не слышали… Он до сих пор висит над Манхеттэном. Взобрался на скайдэку, поглядеть с ВТЦ на «блудницу вавилонскую» (так иногда называют «большое яблоко»), а тут летающий борт «Америкэн эйр-лайн» рейс «Бостон — Башня № 2»… и ку-ку. Обломки башен уже вывозят. А Монин призрак не знает, как ему спуститься вниз… и получить назад деньги за обзор.

Жизнь № 8.

Милости просим. Со своей смирительной рубахой. Да-да, у нас заказ по пошиву смирительных рубах опять сорван. В психбольницах снова амнистия. Всех в честь победы демократии и сто семнадцатилетия со дня рождения бабушки мировой революции Клары Цеткин выпускают на волю (оседомленные люди говорят, что для новых придурков места не хватает).

Не имеющих собственных рубах «конкордами» отправляют в Америку с экскурсией на небоскрёбы Всемирного Торгового Центра.

Туда им и дорога.

Амэурыка, амэурыка-а, тра-та-та-та-та-та…[29]

А я стою у Стены Плача в Иерусалиме. И прячу в самую глубокую расщелину-дыру меж огромными библейскими камнями бумажонку со своей страстной молитвой:

«Господи, усмири всех этих идиотов/ Излечи бесноватых! Нет от них нам ни сна, ни продыху! Замордовали Россию-матушку своей демократией! Имя им легион… а нас, русских, скоро по пальцам перечтешь Ты! Вконец извели нас реформаторы-сволочи… Спаси, Христа ради! И дай мир всем — и русским, и иудеям, и чеченегам злобным, и берендеям мирным, и немцам, и ненцам, и туркам, и чуркам, и козлам, и эллинам, и апостолам Твоим и всем, сотворенным Тобою! А кто хочет перестраиваться и обновляться, пусть себя обновляет и перестраивает, а в чужой карман не лезет! Ограбили нас до нитки борцы за права наши! Перессорили всех и стравили миротворцы-гуманисты, кровью залили аж до неба! За что Ты, Господи, наслал на нас саранчу эту смертную! Хуже казней египетских нам наказание демократией проклятущей! Спаси нас. Господи, покуда есть кого спасать…»

Чёрные хасиды в черных шляпах поглядывают на меня с прищуром, мол, а этот странный тип без кипы на затылке, этот гой несчастный что тут делает, не осквернит ли святыню, негодяй? откуда взялся? как прокрался? Их много. Я один. Белая ворона. Но стена общая. И бить не станут… а может, и станут. Не знаю. У них свой бог. У меня свой. Там, на Небесах, разберутся. Ему, Единственному, нашему Русскому Богу, и молюсь я, к Нему взываю. Ибо из Россиянии Он моих призывов и мольб, моих молитв и стенаний не слышит.

А Стену я не оскверню… Ибо нет во мне скверны.

Как Иов молю: «Испытай мя. Господи, — выйду чистым золотом!» И дай этому прокаженному миру излечиться… (испытал… не вышел… каюсь!)

И тихо в Святом граде Ершалаиме, древлерусской Ярусе — тихо и мирно…

Так было, полгода назад. А сейчас смотрю, как на экране толпы палестинцев — в Святом граде Иерусалиме! в самых святых местах! — забрасывают камнями трясущихся иудеев, а солдаты палят в них из автоматов, бросают гранаты… Такого, вроде, никогда не было! В секторе Газа, в других местах, да, были, сам видел… но чтобы здесь! Дикая, кровавая бойня! Десятки убитых, тысячи раненных… В Святом граде уже десять веков, почитай, не было войн,[30] битв, сражений (ха-ха!), здесь все ладили, всегда… И вот смерть, кровь, гарь, пожарища, слезы и снова кровь, кровь, кровь…

Зачем я уехал оттуда?! Зачем… При мне всё было спокойно и мирно!

Я просто мироносец какой-то (только прошу не путать с «женами-мироносицами»)! А впереди Армагеддон…

Господи, что будет с Россией, если я когда-нибудь надолго уеду из неё…

«А что в ней хорошего и доброго сейчас, когда ты здесь!?» — отвечает мне Господь.

Моня покинул Святую землю до этой жуткой бойни. Ему повезло. И ладно, иначе он был бы в самой гуще… Иначе он просто не умел, ведь ему всё равно предстояло пасть «на той единственной гражданской…»

Моня понял, что «на исторической родине» никакой он не еврей, а самый что ни на есть русский, и хоть ты лоб расшиби, никому там ничего не докажешь — из россия-нии, значит, русский — всё! печать! штамп! — русский!

Лбом об стену!

Русский еврей? нет, просто — русский! и всё!

Русский! Хоть тресни! Хоть обрежься до ушей! Хоть пейсы до пят! Хоть вызубри наизусть Тору и весь (о-о-о, Боже праведный!) Талмуд! Хоть что… Русский!

Да, братья и сестры мои… именно там, в святой, запо-веданно-обетованной Ерец-земелюшке Израелевской (которую один мой добрый друг, еврей, называет запросто — Израилевкой), именно там Моня и понял — как херово быть русским!

В ночь школьного выпускного бала Моня с Микой Каменским, тоже знатным внуком знатного деда, в подвале заброшенного дореволюционного доходного дома, что стоял напротив их школы, ублажали дурочку-семиклассницу из соседней школы. Она забрела на их бал и была очарована двумя статными, жгучими и лишь совсем немного прыщавыми юношами. Она сама пошла с ними на край света.

Дурочке хватило трех глотков портвейна из бутылки, чтобы основательно окосеть.

И всё же она не поняла своего счастья. Она вопила и пыталась кусаться. Моня с Микой быстро научили девчонку хорошим манерам, надавав ей оплеух. А чтоб помалкивала, легонький плащик заворотили на голову. Зад у девчонки был тощий, но крепкий. Моня долго не мог возбудиться и злобно щипал семикласницу за её тощий зад, будто она была виновата. Оба точно знали, что дурочка этой ночью будет гордиться до самого замужества, уже назавтра станет задаваться перед подружками, нос задирать и привирать, как её обхаживали, и какими красавцами были парни с которыми она разделила чудную ночь любви — а подружки будут вздыхать и злобно завидовать счастливице, и ждать, когда же их приметят… и затащат в подвал.

Моня с Микой не спешили. Хотя их очень ждали на выпускном балу.

Моня с Микой прощались с молодостью.

Им было светло и грустно.

Оба успели сделать своё дело, когда в подвал забрёл местный участковый. Он было окрысился на парней, но когда узнал, из какой они школы, да из какого дома на набережной, извинился, дал дурочке пинка под зад и припугнул, что коли ещё приставать станет к порядочным людям, доставит в участок. Перепуганная насмерть семиклассница испарилась, будто её и не было.

А Моня пошутил:

— Дурак ты, сержант, мог бы и сам натянуть деваху…

— Третьим был бы, — добавил Мика. Мент обиделся.

— Ну-ну, не балуй! — погрозил он ребятам. И ушёл, грызя семечки.

От греха подальше.

Мент был смышлёный, и имел доходное место. Моня с Микой вернулись на бал. Прощальный вальс! Через три года Мика уехал в Канаду к доблестному папаше-разведчику. И оба остались там, правда, ещё через год Мика прислал письмо из Чикаго. Моню за это письмо в университете по-отечески взгрели… хотя по глазам членов комитета Моня видел, Мике завидуют все — он давно не встречал таких горящих и масляных глаз.

В комитете тоже были сплошь внуки и правнуки самых знатных и невероятно пламенных революционеров, как, впрочем, не менее знатных и просто полыхавших революционным огнём комиссаров. Неуёмная библейская кровь пожизненных демиургов кипела в их жилах. Моня знал, был бы на его месте какой-нибудь русачок-дурачок, запросто вылетел бы из комсомола и из университета. Но русачков в их учебном заведении почти что и не было… что-то Моня таковых не встречал.

Не за них пламенные деды-прадеды мёрли в Гражданскую. Не для них светлую жизнь внукам строили. И всё равно кругом был холокост, преследования, гонения, геноцид и травля — про это Моня знал точно. Его учили жить в осажденной крепости среди людоедов, шовинистов, мракобесов, фашистов и погромщиков.

И потому Моня напевал под нос, истово и обречённо:

Я всё равно паду на той,

на той единственной гражданской,

И комиссары в пыльных шлемах…

Пророкам и комиссарам всегда жилось трудно. Особенно в «этой стране». Таков был их удел.

А ныне Моня занудно и безнадежно доказывал кому-то что-то совершенно тому ненужное:

— Ведь еврей, болван, он же как лягушка в молоке. Молоко — это народ, понял? Застоится и прокиснет на хрен! А еврей дергается, дрыгается, ножками тоненькими сучит, хе-хе! — ножки тоненькие, а жить-то хочется! — сам трепыхается, и молоко сбивает — сметана будет, усёк, олух! Без еврея этого прокиснет молочко, выбросят на помойку, свиньям выльют… Вот так. Шлемозелы хреновы! Ну, бывает — и утонет лягушка, вечная память! — вздохнул Моня. — Туда ему и дорога! Жиду проклятому!

А я не мог понять — какая это ипостась Монина. Русоед-ская ни за чтоб не стала унижаться перед всякими там гоями до разъяснений… Или… Я не додумал…

— А кто сметану жрать станет?! — спросил вдруг бестолковый гой. Ему было плевать на утопшую лягушку. Моня насупился. И изрёк с надрывом:

— Жрут нас, брат, все кому ни попадя! Особенно жиды пархатые и масоны!

Лик его стал каким-то просветленным и праведным, ни дать ни взять — Серафим Саровский в младые годы или сам Святой Николай-угодник с ранними залысинами во лбу. Никола… заступник…

И мне вспомнились почему-то в бредоватом унынии, граничащем с безмятежной тихой радостью, две молоденькие супружеские пары ещё не ведающего печалей возраста, коих довелось повстречать в одном кратком плавании по средиземноморским просторам. Сидели мы с ними за одним столом в ресторане прекрасной «Принцессы Марисы» (той самой, что потом, разумеется, сгорела и затонула[31]) и они всё мололи мне какую-то несусветную чушь про какого-то Санта-Клауса. Чушь была бесконечная и беспроглядная. Как тёмная ночь над пучиной.

— …и пещеру показали, а потом кость какую-то в музее, мы ржали, блин, Санта-Клаус турецкий! Упад! Оборжёшься! Мы оборжались… просто супер-пупер какой-то!

Это была клиника. Палата для тихих идиотов-весельчаков, дебилов-балагуров и писателей-злопыхателей.

— Какой ещё турецкий? — переспросил я, совсем очумев.

— Дак он же в Турции жил! — радостно пояснила молоденькая глазастенькая женушка рассказчика. — Мы просто уржались все… дед-мороз турецкий!

— Кто?!

— Санта-Клаус! Кто же ещё!

— В какой Турции?!

— В турецкой, блин!

Пока я понял, что речь идёт о святом Николае из Мир Ликийских, что эти русские ребята никогда про него не слыхали (про Николу-угодника! про самого почитаемого на Руси святого! чудотворца, который жил в IV веке в Византии, за тысячу лет до турецкого кошмара на славянских землях!), что это экскурсоводы-идиоты рассказали им про своего «санта-клауса» для слабоумных (а ихний «микки-санта» в восприятии олигофренов-западников и есть доступная для их мозгов калька-комикс с нашего настоящего Николая Святителя… увы! увы! увы! блин, просто уржаться можно, супер-пупер какой-то, блин!), что теперь у них в головах мусору больше, чем во всём Бет-Лехеме… пока я понял всё это, прошла вечность.

О-о, жизнь номер восемь — милости просим!

О-о-о, я сам, наивный, — отпечаток динозавра в грунте под хайвэем!

Мезолит с кайнозоем!

Мне надо было просто выйти на палубу, прыгнуть за борт, в ночную безмозглую пучину и утопиться, подобно джек-лондоновскому герою-сочинителю. Правда, тот был не меньшим болваном, чем эти милые и юные мои попутчики, безмятежные пациенты необъятной палаты № 8. Но всё равно! всё равно! утопиться! в пучине! раз и навсегда! для чего я пишу! для чего писали тысячи и тысячи до меня! для чего мучились, страдали, сгорали в огне… Просто супер-пупер какой-то!

Да, Моня Гершензон, еврей-расстрига, был в сравнении с этими весёлыми россиянскими ребятишками самым настоящим Серафимом Саровским, а заодно и Сергием Радонежским. Так и казалось, что сейчас он благословит благим напутствием на битву Куликовскую этого бестолкового гоя, которому интересно одно: кто его жрать будет… только из такого Дмитрий Донской не получится…

Даже Ослябя не выйдет.

Я испытующе поглядел на Моню-Сергия. И понял — если надо, он сам наденет шелом,[32] возьмет меч в руки и поратоборствует за Русь Святую. Пересвет! Илья Муромец, блин! Илья… Илья?! Ну, хватит! А то ещё в такие дебри занесёт, что заместо «барыни» или «камаринского» пустишься в разухабистую плясовую под «семь-сорок»!

Бывал я под Хайфой, в пещере Илии-пророка. Знатная пещера, ёмкая. Одна беда. Местные злые языки утверждали, что и Илюшенька был не совсем великороссом.

Но Моня, блин, богатырь святорусский! Этот постоит за правое дело! За Русь Святую! Да, постоит, покудова гой будет на печи дрыхнуть, мудрствовать про молоко, сметану да завидовать итальянским неграм, румынским папуасам и меланезийским австралоидам.

Ой, ты гой еси!

Воистину, неисповедимы пути Господни…

Иной раз, в бреду или полубреду, а может, и в светлом разуме думаю я — ну, коли уж совсем нет русских да мордвы, веси да чуди с муромой, ну хоть бы какой жид явился, да и спас бы Расею, что ли! не до жиру, быть бы живу! ну, нет своих! ну, приди… хоть какой! ау-у-у!!!

Не откликается никто.

Тихо в пространствах благостных…

Убить президентия! Завалить этого ирода? А убудет ли оттого иродов на Земле?

Кеша позвонил мне и сказал, что на завтра ему назначена аудиенция у самого патриархия Ридикюля. Голос у Кеши был как у молитвенника-постника, проведшего сорок дней на столпе или в пещере.

— А на хрена? — поинтересовался я.

— Благословение буду испрашивать! — истово признался Кеша.

И я понял — он из тех, кто вот прямо сейчас или в монастырь уйдёт на святую жизнь, или деревню спалит с детьми и бабами. Широк русский человек. И на пути у него не стой!

— На что благословение-то? — решил уточнить я. Кеша многозначительно промолчал.

И я похолодел. Палата… палата № 8.

— Ты ещё в газетах распиши… Кеша возрадовался.

— Это идея, — нараспев вытянул он, — тогда уж точняк не поверят, точняк, скажут — дэза, залепуха… А я их прямой наводкой! По написанному… в газетах! Господи, благослови! На Тебя Единого уповаю…

Я ещё раз напомнил Кеше, что мой телефон прослушивается. Но его это сообщение, похоже, не расстроило.

— Да пошли они… — сказал он вдохновенно. А я почти воочию представил себе знакомый памятник на Красной площади: один по-прежнему сидел со щитом и мечом, другой стоял, призывно воздев длань… У обоих было Кешино лицо.

Нет, подумалось, не перевелись у нас ещё минины и пожарские.

Вокруг храма с песнопениями и хоругвями ходили писатели-деревенщики. Лики их были светлы и праведны. На пытавшихся примкнуть к крестному ходу они злобно цыкали — мол, с постной рожей в калашный ряд! Писатели-деревенщики хранили Русь Святую. Прочих они в эту Русь не пущали, почитая масонами, жидовствующими, а еще провокаторами.

Ох ты. Господи! как я любил этих хранителей Руси! Провокаторов было не счесть. Почитай все! И потому когда Моня, размашисто перекрестившись, пошел к хоругвям, дабы пасть пред ними на колена, на него зашикали, зашипели, зацыкали. А один из окружения крестноходских ловцов душ человеческих даже пнул Моню ногой в замшевом ботинке, прямо в живот. Страстотерпец захромал.

Но устранить Моню от святого дела было невозможно. Он с какими-то истовыми молитвами-причитаниями и безумным взором юродивого, не реагируя на тычки и толчки, протиснулся, притиснулся, притулился к знаменам православным — и разом притихший, сгорбившийся и как-то вдруг обретший святость и чистоту небесную, пошел со всеми избранными.

И они смирились.

На всё Божья воля…

Через неделю Моню приняли в союз писателей России. За пламенный стих, коий он прочел после крестного хода прямо у храма:

Когда Святая Русь во мраке тьмы и смрада Восстанет, гроздья бесов усмиря, Мы скажем, братья, нам наград не надо! Мы громко грянем русское — уря-яааа!

А ещё через неделю Моня усёк — русских среди «русских писателей», почитай, и не было — сплошь мордва да татары, башкиры да калмыки, да пара якутов с пермяком и тремя печенегами. Но это его не особо расстроило. Теперь Моня знал точно — среди всех этих патриотов и славянофилов самый что ни на есть русский — это он сам, Моня Гершензон.

И ещё он познал одну самую тайную тайну, сокровенное для немногих посвященных, то, чего не знал вообще никто — русских в Россиянии вообще не было.

Кеша разыскал меня в Париже. Он нагло ввалился в мой номер на третьем этаже старинной гостиницы «Сент Джеймс ет Олбани», что уже двести или триста лет стоит на небезызвестной бальзаковской улице де Риволи. Ввалился, когда я собирал вещи, чтобы, наконец, ехать в фатерлянд на книжную ярмарку во Франкфурте, где одно издательство прямо-таки требовало с ножом у горла, чтобы я продал ему права на публикацию «Звездной Мести», но чтоб главного героя назвал не Иваном, а Джоном или Айзеком. Ничего продавать этим басурманам я не собирался. Но на ярмарку, в сверкающий издательский и писательский мир, меня тянуло, как мотылька в огонь свечи.

Кеша ввалился в мой барочный (не путать с барачным) номер и сразу, от дверей просипел:

— Я завалил этого пидора!

— Какого? — не понял я. Мы даже не поздоровались.

— Горбатого…

Я невольно опустился в роскошное и не менее барочное кресло. Уставился на Кешу.

— А тебе разве его заказывали?! — спросил я голосом умирающего. Но сердце билось в груди радостно, словно выиграло в лотерею пылесос.

— Какая на хер разница, — отмахнулся Кеша, — президен-тий, он и есть президентий. Я завалил его под Мюнхеном, на собственной хазе, он там с одной певичкой мылился…

— И её тоже?! — расстроился я.

— Нет, её только трахнул, стерву. Да на понт взял. А Горбатого завалил. Этот пидор ползал у меня в ногах, рыдал, сучёнок, всё консенсуса просил… Допросился!

— А охрана?

— Одного убрали, трое свалили, но они без бугра ноль — будут язык в жопе держать. Остальные его за триста баксов сдали…

Я вздохнул тяжко и встал. Пнул ногой барочный столик, оказавшийся на пути. Вынул из бара бутылку виски, откупорил и сунул её Кеше. Тот судорожно дёрнул кадыком, глотая шотландскую гадость, потом ещё и ещё. Бутылка наполовину опустела.

— А ко мне зачем? Хочешь, чтоб и меня замели?! Кеша обиделся.

— Не заметут, — подумал и добавил, — сейчас не заметают. — И допив остатки, бросил бутылку на барочную кровать, ту самую, в которой меня согревала восемнадцатилетняя блондиночка, клявшаяся, что её родной прапрадед русский казак, зачавший её прабабушку в 1814 году на Елисейских полях, прямо в седле своей резвой лошадки.

Я смотрел на Кешу. Он на меня. Кеша был доволен. Я не очень чтобы радовался, сердце уже успокоилось…

— Слушай, — сказал я неожиданно для самого себя, — ну почему ты не сделал этого в восьмидесятых?!

Кеша опешил. И глубоко, мрачно задумался.

Да, Горбатого пидора надо было убрать лет пятнадцать назад, а то и двадцать… Но винить в этом Кешу, единственного, кто догадался хоть сейчас исправить ошибку, было бы нечестно.

До Восточного вокзала мы добирались вместе. Нас вёз напыщенный и глуповатый пакистанец, пытавшийся что-то говорить на русском. Когда-то он учился в университете Патриса Лумумбы. Но вынес из него, видно, не очень много… особенно нравилось бывшему московскому студенту слово «перестройка», и он повторял его к месту и не к месту. Замолк он только, когда Кеша сказал мне, не понижая голоса: «Слушай, я щас и этого пидора завалю!»

На Восточном мы сели в разные поезда.

Когда длинный черный мерседес с сотней машин охраны подрулил к Красному крыльцу, старик Ухуельцин прослезился.

— Ты его, понимашь, — прогундобил он в ноздрю с чувством, — береги ету, блин, понимать, Расею!

Калугин кивнул, склонил голову на бочок, выкатил глаза.

«Патриот!», «государственник!», «державник!» — прокатилось по боярской толпе. Каждый старался говорить громче, чтобы услышали именно его. И оттого никто не расслышал последнего слова старика Ухуельцина.

А тот пробурчал:

— А воще-то, хер с ней, Вова, и так не пропадёт. Ты, понимашь, меня береги! Ето сичас главное! А то и тебя, понимать, закажут…

И укатил.

Да простят меня братья-антисемиты и сестры-жидоедки, но еврей, он ведь тоже, наверное, кому-то для чего-то нужен. Я долго думал. Долго без трепета сердечного любил евреев, как и положено каждому честному русскому человеку… И вдруг надумал страшное, несусветное, идущее вопреки всему здравому смыслу — нужен! на то и щука в пруду, чтобы карась не дремал!

Но карась дремлет.

Его жрут с потрохами. А он спит себе.

Уже щука его изнемогла жрать, зубы изъела, сама ока-расилась… А он дрыхнет!

Да-а, милые братья и сестры мои, зага-адочна русская душа! Какие тут на хрен жиды-семиты с их мудрёными протоколами сионскими! Какие там масоны-вредители…

Ни что её не берёт!

Иногда преемника старика Ухуельцина называли так — Вольдемар Перепутин. Был он человеком осторожным, стоял себе на перепутье и никуда не сходил с него. И это была позиция.

Сам старик Ухуельцин, по-державински, почти что «и в гроб сходя, благословил» Перепутина:

— Ты, Вова, береги, понимашь, Россиянии)… — сказал зловеще, со знанием дела, утробно гмыкнул, хрякнул, оглянулся на дубину-охранника и завершил со своим, понимать, ухуельцинским юморком, — а то мы из неё ещё не всю кровь высосали! — и прослезился, и загугукал филином. Так, что охранник чувств лишился.

И укатил в резиденцию.

А преемник остался.

С тех пор Генеральный Президентий Вольдемар Перепутин как зеницу ока берег Россиянии).

В первой своей жизни Перепутин был прапорщиком госбезопасности. И потому беречь и спасать государство было для него делом привычным, профессией. Кто-то лечил людей, кто-то их профессионально убивал, кто-то запускал спутники (в прошлое время, при старике Уху-ельцине спутники перестали запускать, не на что было охранять старика от всякой, понимать, сволочи, и кормить «семью», какие там, понимать, спутники!), кто-то мастерил надгробия… а Вольдемар Перепутин берёг Россиянии). Есть такая профессия — Россиянии) беречь.

На Перепутина давили и справа, и слева, и с запада, и с востока, и изнутри, и снаружи. Все его любили, уважали и даже побаивались за особое прошлое. Но он стоял на своей позиции и всем был свой. Он тоже любил всех. Проблема была только, понимашь, с самой Россиянией, которую надо было беречь, и которую не любил никто, даже патриоты-коммунарии во главе с попом Гапоном. Вся загвоздка была именно в Россиянии. Перепутину было бы проще без неё. Нет Россиянии, нет вопроса. Ноу проблэм, как говорили те, кто любил Перепутина извне. Но изнутри требовали Россиянию пока сохранить. Изнутри Перепутина тоже любили. И он не мог сразу отказать любящим. Тем более, что и саму Россиянию и то, что было в ней, уже давно поделили. Перепутин делёж шальной добычи признал окончательным и обсуждениям не подлежащим. Самому ему ничего не досталось, кроме кресла Генерального Президентия, головной боли, права собирать дань и отдавать её западным кредиторам.

Перепутин держал ярлык. Ханский ярлык!

Казалось бы, живи и радуйся!

Но Перепутина вечно бросало к тому камню-валуну у перепутья дорог. На камне сидел взъерошенный ворон. За камнем была мгла. А на камне коряво значилось:

Направо пойдешь — костей не соберёшь! Налево пойдешь — головы не снесёшь! Прямо пойдёшь — сразу помрёшь!

Перепутин нависал над валуном каменным витязем, пучил глаза. И грустил. Назад пути вообще не было. Те, кому Перепутин сдавал россиянскую дань, так и сказали: «альтернативы реформам нет!», что в переводе на русский означало: «назад шагнёшь — под гаагский трибунал попадёшь!»

Витязь Перепутин не хотел под трибунал. У этого трибунала был только один приговор. И особая статья для бывших прапорщиков.

Он знал твердо, друзья с запада русских шуток не понимают. Да и какие ещё шутки! К тому же русские!

Да и какие они, на хер, друзья!

Всю жизнь он мечтал быть немцем. Проживать где-нибудь в Баварии или, на худой конец, в Саксонии, иметь скобяную лавочку или маленькую сосисочную… и никаких россияний. Но судьба распорядилась иначе.

Россияния была сизифовым камнем Перепутина. В Россиянии большинство люда хотело быть немцами, итальянцами или неграми. Но никто в Россиянии не хотел учить ни немецкого языка, ни итальянского, ни даже негритянского.[33]

И потому назло ей, этой проклятущей Россиянии, Перепутин с женой и детьми разговаривал по-немецки. Хоть ненадолго, хоть дома, в кругу семьи, но… о-о, мой милый Августин, Августин, Августин…

Перепутин просто изнемогал от вечной необходимости беречь Россиянию. И потому он мечтал вступить в НАТО. Пусть само НАТО эту, понимать, Россиянию и бережет! Когда его спрашивали: «А не собирается ли Россияния вступить в альянс?», он отвечал прямо: «А почему бы и нет!». Но тут же добавлял, чтобы не обдурили: «Но только на равных правах! никак иначе! на неравных мы не согласные!» Ему кивали, мол, конечно, на равных — когда придёт пора бомбить Россиянию, ваши ВВС будут её утюжить наравне с нашими, никакого ущемления, ведь мы же, понимать, равноправные партнеры!

Перепутин про себя думал — уж скорей бы разбомбили, Наин Русланд, ноу проблэм! Он во всём подражал великому реформатору херру Питеру, они даже были земляками, оба из Санкт-Ленинграда, как и другие великие реформаторы — Тсубайтц и Сообщак. Херр Питер мечтал лучше быть плотником в Амстердаме, чем царем в Москве. Перепутин тоже мечтал лучше иметь пивную в Мюнхене, чем головную боль в Россиянии.

Но вечное возвращение на перепутье, к страшному и зловещему валуну в страшных ночных кошмарах заставляло его просыпаться во мраке и кричать:

— Нихт капитулирэн! Нихт капитулирэн!

Чёрная тень державного старика Ухуельцина являлась к Перепутину призраком отца Гамлета и мешала видеть немецкие сны.

Для того, чтобы Россияния была ближе к любимому фатерлянду. Перепутин решил снять с боевого дежурства все ракеты и продать все авианосцы в Китай и в Индию. Ни одному из реформаторов они прибыли не приносили. И значит, толку от них для дела мировой демократии не было. А заодно и утопить космическую станцию «Мир». Живет ведь Бавария или Саксония без всяких станций!

«Береги Россиянию, Вова!» — постоянно пеплом Клаасса стучало в сердце Перепутину.

И он берёг.

В качестве «очередной мирной инициативы» витязь Перепутин пригласил своих друзей из НАТО на военные «ядерные объекты» Россиянии. Для контроля и управления оными.

И «друзья» пришли.

И с ними пришёл Стен. Его послали, хотя он долго упирался.

И дело пошло к развязке.

Иначе наш роман был бы бесконечным.

Ох, уж эта жизнь под номером восемь!

Семипутину его партнеры часто предлагали отдать все ракеты им, чтобы добить наконец усатого Хусейна. Но Семипутин был прозорливый.

— У нас сейчас приоритет внутреннего врага приоритетней приоритета внешнего, — парировал он. Это в генеральной концепции написано. А так как у нас внешних врагов кроме партнеров нет, то чем мы, по-вашему, будем внутренних подавлять, бомбить и усмирять?

Довод был убедительный.

Внутренний враг в России был пострашнее какого-то там, понимать, Хусейна бен Ал-Ладина и прочих карабасов-барабасов с атомной бомбой. Партнеры смекнули — может, в этом и есть сермяжная правда решения русского вопроса… И оставили Калугину три сотни ядерных ракет для приоритета над внутренним, русским врагом.

А сам Капутин, на всякий случай позвонил мудрому старику Ухуельцину, посоветоваться насчет внутренних.

Старик ответил прямо, по-стариковски, по-ухуельцински:

— Эту сволочь, понимать, никакими бомбами не прошибешь!

После этого Семипутин совсем загрустил.

Он понял, что никогда не иметь ему колбасной лавочки в Бад Хомбурге. Все мечты детства шли прахом… Оставалось одно, самое худшее, самое страшное — влачить жалкую долю президентия в этой чужой и непонятной Россиянии.

Генеральные президентии сменялись. А заказ оставался. И никто его не снимал. И аванса, как назло, назад не просили. О, чёрный человек! о, чёрный человек! о, Кеша!

Он долго и мучительно размышлял. А как иначе, на карте были его честь и совесть. Дилемма была похлеще гамлетовской. Куда там этому старику Шекспиру.

И он решил.

Надо убирать всех.

В жизни № 8 каждый делает своё дело: патриархии врачуют души банкиров, олигархов и президентиев; олигархи берегут как зеницу ока бывшую народную собственность; банкиры строят замки в долинах Луары и Темзы; президентии собирают дань в Орду и сокращают вооружения; всякие попы гапоны стращают и пугают народ; мони гершензоны этот народ мутят; киллеры принимают заказы и ищут причины, чтобы не выполнить их; народ безмолвствует; а кое-какие злобные мизантропы пишут человеконенавистнические пасквили на очень добрый и хороший род людской, на прекрасную, просто ослепительную в своем блеске демократию, на миротворцев, прогрессоров, цивилизаторов, деятелей культуры и прочих ангелов-гуманоидов, которые изо дня в день осчастливливают благодарное человечество… Это я пишу эти злобные пасквили. Потому что однажды я решил:

— Назову себя зеркалом. И отражу этот мир.

Люди, не стреляйте в пианистов — они играют, как умеют. И не плюйте в зеркала, в них вы сами.

Я думаю, моя работа не хуже, чем собирать дань для тех, кто живёт на другой стороне этой «круглой» планеты и почему-то до сих пор не падает с неё — хотя нам было бы гораздо легче, если бы они от нас когда-нибудь отпали. И не хуже, чем елейными псалмами врачевать души равноудаленных олигархов, строящих замки и новые империи без нас… Я не завидую попам гапонам и президен-тиям, банкирам и народу… Я завидую киллерам.

Особенно Кеше.

Потому что он получил хороший заказ.

За такой и перед Богом не стыдно.

Назову себя зеркалом.

И пусть это зеркало разобьют когда-нибудь вдребезги — всё равно, в каждом осколке останется отраженный мир.

Я понимаю вас, не очень-то приятно, заглянув в зеркало увидеть в нём зверя, или змею, или рыбу, или пустое место…

Но погодите, не бейте отражение… замрите, вглядитесь в себя, улыбнитесь и разгладьте складки, спрячьте клыки, уберите жало… и вы увидите себя, да-да, почти таким, каким всегда и представляли… не плюйте в отражение, это вы сами, ещё немного расслабьтесь, совсем чуть-чуть… и вы проявитесь из звериного оскала, вы всплывете из пустоты… И вы поймёте — зеркало не ваш враг. Оно просто видит вас такими, какие вы есть… Зеркало не уметь лгать… даже из любви к вам, даже из сострадания.

Я недолго буду вашим зеркалом.

У меня есть и другие дела.

Я недолго буду зеркалом этого странного и бестолкового мира. Но ваши отражения останутся в нём навсегда.

Моя мать, царствие ей небесное, была помудрее всяких там выдуманных мудролюбов, разных Сократов и плато-нов, и даже невыдуманных, вроде нынешнего философа Удугина-Евразийского. В мои минуты слабости и отчаяния она говорила мне: «ну что же поделаешь…», и ещё говорила: «терпеть, надо терпеть…», и ещё: «русские предатели…». В этой триаде была вся соль всей земной философии. На этих трёх китах стояла Россия, а потом и Россияния — на русском предательстве, на терпении и на невозможности что-то изменить. Вот так.

Ну что же поделаешь…

А я назову себя Кешей. И скажу, что заказы надо выполнять. Особенно, когда это заказ вашей совести…

Убрать президента. Потому что президенты отвечают за всё. А если не хочешь отвечать, не клянись на Конституции или Библии… не прикладывай руку к сердцу… ^

А тем временем на библейских землях вместе с русскими переселенцами появились тут и там кошмарные антисемитские таблички: «Бей жидов!» и какие-то свастики на стенах. Ей-богу! Не вру! Россиянские евреи, то есть исконно русские люди, вдруг просекли, что в сравнении с местными носатыми и смуглявыми аборигенами они, ни дать ни взять, чистые арийцы… В Тель-Авиве был открыт филиал баркашовского «Русского единства», а в Иерусалиме Союз русского народа… Это всё были Мони-ны проделки. Черносотенец хренов!

Я всегда говорил, что «русский» это не национальность, а клеймо Господне! Все люди как люди, а эти или в монастырь уйдут, или деревню спалят. Широки!

И что это я всё про евреев? Куда ни пойдёшь, в какую степь ни занесёт, а всё на них, родимых, выходишь!

Видно, и впрямь есть он, есть этот пресловутый и «надуманный» еврейский вопрос. Двести лет вместе!

Какие-то кретины нам всё талдычат, мол, все нации равны, мол, у преступности нет национальности… и прочий бред… Но мы то знаем, что русская пьяная преступность это одно, чеченская кровная месть иное, а еврейское практическое хитроумие, извините за зоологический антисемитизм, совсем третье… Да и немцы-германцы не совсем равны папуасам, и «древние греки» не одинаковы с полудревними ямало-малайцами…

Равен то, оказывается, только каждый один человек с другим одним человеком… и то равен не кошельком, пузом, национальностью и женой, а только лишь… перед законом, то есть юридически…

Евреи равней всех перед законом.

Ибо они раньше всех догадались заиметь свой Закон (во всяком случае так считается! мы не будем рассматривать всякие нелепые теории, по которым древнее русов никого нет, тем более их автор какой-то там Юрий Петухов, а даже не Альберт Эйнштейн и не Моня Гершезон!)

Итак, есть калмыки. Есть калмыцкий вопрос.

Есть русские. Есть… впрочем, русских можно не считать. Их вообще стараются не замечать — в западных учебниках истории про русских вы найдёте только две строки: «Шведы основали Новгород, Киев и династию Рюриковичей, которую по их имени назвали Русью». Вот так, милые мои. Так что, нет русских, нет вопроса.

А евреи есть. И вопрос остается.

Некогда я тоже страшно возмутился, прочитав воспоминания графа Витте. Как-то раз он обсуждал «еврейский вопрос» с императором Александром III, и тот сказал, что, мол, проще всего было бы разрешить данную проблему, утопив всех евреев в Черном море… но так как сделать это весьма и весьма непросто… вопрос, любезные господа-товарищи, остается.

Вопрос! От возмущения я чуть не подскочил до потолка. Утопить! В Черном море! Чудовищно! Преступно! В нашем Черном море?! А экология?! А как там наши детишки купаться станут?! А кто после этого вообще в воду полезет?! А кто рыбу есть станет?! Нет, уж коли топить — так пусть их в ихнем Красном море и топят, том самом, что расступилось, когда они проворно бежали от фараонов египетских!

Позже мне и Красного моря стал жалко… как-никак, а впадает оно в наш почти что Индийский океан, где мы рано или поздно будем поить своих коней и мыть сапоги… нет уж, пускай для этой цели какое-нибудь Карибское море подберут. Мексиканский залив или, скажем, американское озеро Мичиган!

После того, как я побывал в Чикаго, вдосталь находился по Мичиган-авеню и нагляделся на одноименное озеро, мне и Мичиган стало жалко, тем более, что озеро это вовсе и не американское, а индейское, а американцы его просто приватизировали, облапошив простодушных детей природы. Жалко было и Онтарио, и Ледовитый океан. И я пришел к выводу не спешить с потоплением избранного племени… Всё равно не получится. Это они нас топили в Черном (Русском) Понте Эвксинском, да ещё как топили в «гражданскую» — баржами!

Отчего же у них всё получается?!

А у нас, простофиль, ну ничегошеньки! Я четырежды был в Израиле. И говорил там то же самое. И мне рукоплескали.

У меня есть воля.

Как и у Моисея.

Я бы тоже смог сорок дней сидеть на горе, а потом водить избранников Божьих по разным пустыням лет сорок.

Но я не знаю, привел бы я их потом в «землю обетованную», где жили-поживали мои родичи, русские простофили… Привел бы я их в Россию? или в Россиянии)?!

Привел… не привел… а куда, спрашивается, подевались десять колен избранных?

Гог и Магог… Князь Рош… где ты?

Аки Моисей стоял я пред Неопалимой купиной, вокруг которой выстроили монастырь Святой Екатерины, прямо посреди грустного Синая, и думал, лезть мне или не лезть на эту гору. Дело было в декабре. И когда я всё-таки залез на крутую Джебель-Муса, там лежал тонкий ледок. И было тихо.

В такой тишине надо было слышать Бога.

О, Моисей-Мосх, русский поводырь избранного племени… Ведь мог он их всех сдать фараонам или перетопить в этом самом Красном море, в котором наш утлый кораблик-шаланда чуть не перевернуло, а меня — старого морского волка — на этих гребнях всё же вывернуло наизнанку. Мог! Но не сдал. И не потопил.

А ведь не глупее нас был.

И вот когда я сидел один-одинешенек на горе Моисея посреди сказочно пустынного Синая, я и подумал — значит, они для чего-то были нужны русским, стало быть, наш Моисеюшка-то знал, что творил (хотя так и не удосужился за сорок с лишним лет иврита выучить!)

Волки злые и коварные вырезают из стада больных и хилых — санитары, блин. Нашему стаду, расползшемуся по белу свету, древнему, как сама мать-сыра-Земля, нужны были санитары… как жизнь. И коли их в природе не было, надо был их вывести — откуда угодно, хоть из пробирки, хоть из пустыни. Вот Моисей и вывел. Этих самых злых и коварных… санитаров-вредителей. Назову себя Моисем. И уведу евреев обратно в пустыню.

Загрузка...