Амбулолюдия. Черный человек, народные террористы и Охота на президентов

Кеша приехал ко мне на огромном лимузине — раньше я такие видел только у президентия Россиянии и в Нью-Йорк-сити у толстых чёрных афроамериканских негров-мафиози. У негров лимузин был белый, у президентия чёрный, а у Кеши — перламутровый с прозеленью. Кеша был круче. Приехал он с двумя мордоворотами-охранниками. Но я этих быков в дом не пустил, не хрена тут свои порядки наводить.

Они поглядели на Кешу — мол, мочить его (меня) или в багажник и на правёж.

Кеша послал обоих вниз и одновременно на хер.

И сразу утратил весь лоск.

— Всё, мне кранты, — сказал он.

А я вспомнил, как в юности мы угоняли с ним машины — задрипанные «москвичи» и «победы», чтобы просто покататься, а потом бросить. Один раз даже угнали какой-то паршивенький грузовик с фанерной дверью. Он стоял почему-то во дворе. Вечером. В темноте. Раньше такого не бывало. Грузовик сам напросился. Когда мы допили последнюю бутыль «солнцедара», уже преследуемые милицейским «уралом» с коляской, грузовик пришлось бросить. Кеша первым выскочил из кабины — это было где-то на Кабельной улице — и прохрипел, задыхаясь: «Всё, мне кранты!» Он сломал ногу. В голеностопном суставе. Легавые тогда чуть не сцапали нас. Я еле успел дотащить Кешу до забора. Мы перевалились за него и притихли в кустах. Мы висели на волоске. Но тогда у Кеши не было столь обреченного лица.

— Застрелись, — посоветовал я.

Он усмехнулся. Отпил водки прямо из бутылки, из горлышка. Поглядел на меня умудрённо, будто был втрое старше, будто это он, а не я писал философские романы и исторические трактаты.

— Ты же знаешь, чем я занимаюсь.

— Знаю, — ответил я. — Ты мне мешаешь добить статью в субботний номер!

Ну, конечно же я лукавил. Мне самому порой очень хотелось заниматься тем же, мочить всякую сволочь, только не по заказу, не через себя, а как вольному художнику, по собственному выбору, уж я бы отвел душу.

— Они заказали старика Охуельцина! — прямо сказал Кеша. — Очень серьёзные люди заказали! Или он, говорят, или ты… понял?

— Какие люди? Говори точно…

Кеша скривился. Побледнел. Водка из бутылки полилась на мой ковёр… Он стал похож на обречённого, на смертника под топором палача. Или на гения, выпившего стакан яда.

Лик его стал одухотворенным и печальным.

— Он был один… Вчера после полночи, карета чёрная… нет, тачка, мерседес… была гроза, — Кешин голос дрожал, — и этот человек, весь в чёрном… он мне не назвался! я даже и лица не разобрал! это конец! я знаю это кто! — он схватился обеими руками за голову, сжал виски. — О, чёрный человек! о, чёрный человек…

Допился, подумал я про себя. Но я тоже кое-что знал, а именно, что расспрашивать у психов про их призраков никак нельзя, иначе призраки начинают материализовы-ваться. Лучше другое…

— Старика Охуельцина?! — уточнил я.

Это было невозможно. Охуельцин устраивал всех. Олигархов и патриархов, бомжей и ди-джеев, демократов и пидормотов, коммунистов и глобалистов, братву и прокуроров, либералов и бабуинов, банкиров и челноков, абсолютно всех… может быть, кроме патриотов. Но патриотов у нас в Россиянии не было, чай не Израиль! И даже не Палестина.

— Так прямо и заказали… самого президентия?

— Имен-фамилий он не называл, — пояснил Кеша, и совсем сумрачно добавил: — сказал лишь, генерального убрать! Всучил аванс… и тут же в ночь уехал! как провалился! и гроза прошла!

— Уехал в ночь он! А заказ оставил?! — переспросил я.

— Оставил! И пути обратно нет!

Кеша сел на ковёр и зарыдал. Я впервые видел его рыдающим. Да, пути назад у него не было, как и у меня, как и у Заокеании после 11 сентября, когда мир изменился[7] и поделился на «до» и «после». Мы все менялись. Неизменным оставался один Заказчик.

И это было круто.

Кто сказал, что мы живём в обществе потребления? Мы живём в Обществе Истребления.

Милицейский юноша ещё раз пришел ко мне, но уже без фуражки. Долго и скромно тёрся в прихожей. Потом сказал со смущением:

— Вы уж простите… я и не знал, что вы знаменитый писатель…

— Да ладно, — ответил я, — знаменитым вон госпремии дают, а меня и в телеящик не пускают…

Оказывается, у него дома были мои книги, и он принес одну подписать. Я подписал. А заодно подарил и совсем новую, про Америку… Юноша, как и все россиянские юноши, думал, что настоящее счастье там, в Заокеании. Он не знал, что счастья в жизни вообще нет.

Потом мы долго сидели и пили водку. Точнее, пил один он, а я просто косел вместе с ним от избытка чувств и вспоминал пьяного Вознесенского, который говорил мне что-то про вертикальные поколения, в которых нет возраста, а есть единение душ. Юноша так же, как и я, ненавидел всю эту хренократию. А когда я заметил к слову, что одну из очень — очень! — больших шишек уже заказали, он взвился под потолок.

— Да я б этих гадов собственными руками вешал на фонарях! Жаль фонарей не хватит…

Неделю назад то же самое мне говорил таксист, что подвозил меня в аэропорт с консилиума по архаической этнологии. Слово в слово!

Потом мы пошли вниз. И долго били морды охранникам из «фирмы». Те визжали, рыдали, распускали сопли, грозились заявить в милицию и подать в суд. В ответ мой пунктуальный и законоисполнительный милицейский друг вытащил из широких милицейских штанов лист бумаги и ручку.

— Свидетели! — грозно объявил он многочисленным зевакам, что радостно смаковали побоище. — Кто будет свидетелем! Подпишите протокол!

Старушки, пенсионеры, мамаши с колясками и бомжи с алкашами начали деловито расходиться.

— Мы не свидетели, — сказали они хором.

Я несвидетель. Я просто зернышко в этом огромном мешке, что называется жизнью. Кто несёт этот грязный и драный мешок? Куда? И зачем?! Кеша говорил. Создатель… Я не уверен в этом.

Зерна сыпятся во все прорехи… Но мешок не пустеет. На мешке печатью чёрная восьмёрка… («большая», хе-хе!). Когда мешок качает из стороны в сторону, она превращается в знак бесконечности, в эдакую тоскливую и занудную ленту Мёбиуса… В прореху я вижу рог дьявола. Диа-Вола — бога Ваала, Бела, Велеса и Волоса. Это он князь мира сего. Он незрим, как гравитация.

Он правит жизнью.

А Бог просто отдыхает.

Он уже сделал своё дело.

Зёрна летят в прорехи… в пустоту, где нет никакого рая и никакого ада, нет гурий и эдемов, серафимов и кущ… где нет ничего, даже пустоты.

Увы…

Нынче не то, что при проклятом тоталитаризме, когда была тишь да гладь, пустые лагеря и Божья благодать. Нынче мочат на каждом шагу: в основном у подъездов, в подъездах и в сортирах. По десятку на день. А то и по три. Демократия! Не захочешь, а кого-нибудь пришьёшь… Кого-нибудь? А почему кого-нибудь? Может, перед тем, как пришить, немного мозгами пораскинуть… Ай, да чёрный человек! ай, да сукин сын!

Ведь в России нашей непутевой пока до виновника всех бед доберутся, перемочат половину неповинного народонаселения… да и то не доберутся. Это только во-ланды всякие встречные-поперечные, с которыми не надо заговаривать, наперёд знают, кому какой кирпич на голову спихнуть… А мы всё больше в соседе главного вражи-ну видим. Калечим ближнего своего почем зря, чтоб дальние боялись. А дальние не боятся, а смеются… над убогими дураками.

Вот и Кеша опять звонил, каялся:

— Стыдно, сам себя уважать перестаю, Юра! — плакался он мне. — По мелочевке работаю… на неделе двух губернаторов списал да банкира, блин! меня уже тошнит от этих банкиров! Не хотел… противно руки марать, да пацаны уговорили, у них семьи, тяжело без работы…

— А губернаторов за что? — спросил я, хотя мне было плевать и на одних мародёров, и на других.

— Одного рыбная шобла слила, другого таможенники. Оба, сучары, не по чину долю с хабара драли…

— Так ты б заодно и шоблы-ёблы эти слил, остохренели они всем, не меньше отцов народа! — я знал, что говорил, я знал, что когда какого-нибудь «народноизбранного» бугра сливают, веселится и ликует всё народонаселение — праздник! бальзам на душу!

— Слил, — грустно признался Кеша, — только опять на сходняке будут пинать, мол, заказчиков скоро не останется… не принято у нас, Юра, кур резать, что золотые яйца несут. Я б и о пузанов руки не поганил, да бабульки с дедульками письма шлют: один, сучонок, всех поморозил на севере, другой азерам храм под казино сдал… пришлось наказать. Они ж иначе не понимают. Слыхал, небось, намедни у чеченов бизнес-центр спалили? Моё дело. Сейчас людишек всё международными террористами пугают, чтоб вконец охмурить, забить и обобрать. А я, Юра, народный террорист… Я за народ…

Кеша говорил правду: со всей Россиянии писали ему горестные послания-жалобы, больше, чем в Кремль и прокурорам, добрая весть шла о Кеше по стране великой, никому кроме него не нужной.

Глазунов писал его портрет, а Клыков лепил статую.

— Богоугодное дело делаешь, — сказал я, — это тебе зачтётся. А про главное, небось, забыл?

Кеша засопел в трубку.

Я его хорошо понимал. Так бывает. Когда поднавалит-ся нечто огромное, тяжкое и давящее, так хочется расслоиться по частям, на мелкое и суетное.

— Схемы строю, — наконец ответил он.

Но меня, старого ловца душ человеческих, не так просто было провести. В жизни всегда планы лопались, конструкции рушились и дело делать приходилось вне схем.

— Кеша, готовиться и прожекты лепить можно всю жизнь, — начал я зачитывать ему моральный кодекс строителя хрустальных замков и городов солнца, — а проще, как говаривал один знатный покойничек из парижского Пантеона, ввязаться в драку, а там поглядеть, кому рога вперёд сшибут… Кстати, как твои видения?

— Каждую ночь приходит… — признался Кеша.

— Пьёшь?

— На хлеб мажу!

— И что говорит?

— Помалкивает. Стоит в углу… и помалкивает. А у меня душа рыдает и трещит по швам… весь в слезах просыпаюсь. Из Швейцарии самого дорогого психотерапевта присылали… восемь сеансов!

— Ну и что?

— Нашим оказался. Петров, Моисей Соломоныч…

— Да, я не про него! Что нашёл? Диагноз какой?! Кеша засопел. Обычно он сопел и кряхтел, когда не мог

решиться, говорить или нет. Торопить его не стоило. И я молчал, уже догадываясь, что он скажет.

— Толковый мужик. Долго по душам беседовали, — начал Кеша издалека. И вдруг выдал как на духу: — А после восьмого сеанса положил руку мне на плечо, гад, в глаза поглядел, печально и мудро, будто из плена вавилонского, и сказал: «Кеша, этот заказ надо выполнять. Надо!»

Я замер на своём конце провода. Будто предо мною встала вдруг тень черного человека и пахнуло ночью.

— Я ему, мол, Абраам Моисеич, а клятва Гиппократа? Вы же доктор?! — бубнил Кеша. — А он мне: «Послушайте старого еврея, молодой человек. Вам дали хороший заказ, чего вы пыль подымаете, делайте таки ваше дело…» Я чуть со стула не упал. Профессор! Светило!!

Надо было успокоить друга.

— Кеша, любой фельдшер, ежели визави,[8] скажет тебе то же самое. Кончай комплексовать! Займись делом.

— А чёрный? — спросил он с ужасом.

— А что, чёрный, он тебя трогает, что ли?

— Нет…

— Ну и ты его не трогай! Делай своё дело… и не ной!

— Сговорились! — прохрипел он. И повесил трубку.

Были понятные времена, боевики-бомбисты окаянные немилосердно мочили исполнительную власть: царей, министров, генерал-губернаторов, городовых и городничих… Были да сплыли. Накатило непонятное третье тысячелетие, откуда ни возьмись объявились ужасные международные террористы и начали со страшной силой захватывать в заложники и мочить простых, никчёмных людишек, тысячами и миллионами — с таким рвением, будто всё на свете зависело именно от этих никчёмных человечков, толпящихся толпами… И стали мудрые власти на них всё списывать. И стали ими народ до посинения пугать и стращать. Будто других проблем больше и не было… И все верили и очень сочувствовали отважным и бескорыстным властям, которые день и ночь не спали, а всё спасали мировую демократию от коварных и злобных международных террористов да всё строили себе новые укреплённые резиденции за многометровыми стенами, чтобы оттуда успешно и непримиримо бороться с международным терроризмом… Народ рыдал от умиления. И ставил свечки во здравие заботливых правителей-державников. Денно и нощно молил за них Бога…

Но Бог-то не фраер.

Иногда надо спускаться с небес. Увы.

Вчера утром, возвращаясь из ночного клуба, в который меня затащил один мой читатель (хозяин этого притона), я вышел из машины пораньше, отпустил водителя… и с километр брёл по родным улицам до дома. Брёл в самом мрачном расположении духа. Брёл мимо бесконечных деревянных ящиков, с которых азеророссияне кавказской национальности продавали всё: от шнурков и ананасов до бюстгальтеров и героина. Кучки ментов, как цепные псы, готовые вцепиться в любого прохожего-перехожего, охраняли мордатых золотозубых хозяев… за что те им бросали время от времени кости и объедки со своего стола.

На остановке под лавочкой лежала пьяная русская бабёнка лет тридцати, опухшая и слюнявая. Раньше, при старой власти, да и при беспокойном старике Охуельцине бабы не валялись под лавками. Они стали валяться при реформаторе Перепутине…

Я нагнулся, вгляделся в лицо бабёнке, надеясь узнать в нём жену или одну из дочек нашего великого реформатора… Нет, те были где-то в другом месте… Такова суть реформ: ведь даже если все русские бабёнки будут валяться пьяными по дорогам, перепутинские всегда будут в другом месте… где? не знаю… может, в своих замках на Рей-не… а может, в Грановитой палате или на показе мод в Париже… или на ранчо в Техасе… только не под лавкой.

Почему?

Потому!

Потому что реформаторы не ставят свои опыты на себе, на своих супружницах и дочурках. Подопытного материала и без них хватает. Оле-оле-алилуйя-а!

Я раньше читал, что вурдалаков отстреливают серебряными пулями. Однако! Всю жизнь едят с серебра… мало! не наедаются! и мочить их надо серебром! в серебряных туалетах! на золотых унитазах!

Кеша так и не попал в ту ночь на скайдеку Сирс-тауэра. Хотя в занюханный чикагский аэропорт мы прилетели вместе.

Жирный боров на контроле долго вертел его паспорт. Бледнел, зеленел, трясся. Потом вызвал двоих не менее жирных мордоворотов на подмогу. Ткнул в Кешу пальцем-сарделькой. И сказал:

— Это не Булигин! Это Япончик!

— Япончик сидит в тюрьме, — поправил его один из мордоворотов и злобно уставился на Кешу.

— Значит, сбежал!

Меня всегда поражали чудовищная тучность этих за-океанцев и ещё более чудовищная тупость. Не все штатники были полуторацентнеровыми бегемотами. Но все были невероятно безмозглыми болванами. За исключением русских эмигрантов и россиянских евреев, которые здесь кичились, что они-то и есть настоящие русские (и это сущая правда! даю голову на отсечение!)

Япончик, этот благородный разбойник, русский Робин Гуд, сидел в задрипанной американской тюрьме, только потому что был аристократом духа и праведником. Шустрые прохвосты-«перестройщики» обобрали вчистую пол-Россиянии и умотали в Штаты. Япончик на свой страх и риск, как Дон-Кихот Ламанчский, поехал за ними, чтобы вернуть уворованное и просто восстановить справедливость. Справедливость восстанавливают праведники. Япончик, как и Кеша, был праведником. Почти святым. Он жил по Божьим заповедям, и потому был в законе. Но администрация и судьи Заокеании предпочитали дружить не со святыми авторитетами и благородными аристократами духа, а со всякой шпаной, с фраерней залётной, которая прибывала из разграбленной Россиянии с пароходами и самолётами баксов. И Япончика посадили.

Вся Россия вздрогнула от ужаса, покрылась смертным потом. Беспощадная расправа друзей-заокеанцев над её национальным героем стала последним гвоздём в крышку угрюмого русского гроба. На следующее утро Россия проснулась Россиянией.

И на то же утро Иннокентий Булыгин поклялся, что рано или поздно он вытащит Япончика из амэурыканских застенков! Даже если для этого придётся перебить половину Заокеании!

— Сукой буду! — заверил меня Кеша.

И я знал наперёд: не будет он никакой «сукой». Потому что он уже есть… кто? честь и совесть умершей России. Вот так! Россия умерла, сгинула! Но её честь и совесть остались: одна половина там, в Штатах, с Япончиком в камере, а другая здесь, в Россиянии, в Кешином чистом и большом сердце…

Но что могли знать про его сердце чикагские боровы!

Кеша вырвал свой паспорт из грязных лап, плюнул в жирную рожу и неспешно, с величавостью и достоинством пошёл назад, к самолёту. По дороге он как бы невзначай сшиб с ног семерых амбалов, что пытались его задержать, вытер подошвы о последнего и царской поступью взошёл по трапу на «территорию независимой Рос-сиянской Федерации».

Я просидел в зале ожидания, пока самолёт не улетел. Потом помахал вслед уносящемуся в поднебесье Кеше. Освобождение русского святого, в натуре, откладывалось… Я не был знаком с Япончиком. Лишь раз как-то мы сидели в одном застолье. Случайно, я вообще не любитель застолий, и затащил меня на него Кешин и мой друг-фээсбэшник, полковник, который люто, до скрежета зубовного невидел все эти «реформы», придуманные для лохов… Я сидел мрачный и понурый. Сволочи-критики изводили меня за очередной роман и почти все издатели глядели на меня волками за то, что я, по их мнению, как-то не так любил демократию и демократов, Я получал в день по пятьсот добрых писем от читателей, и не мог на них ответить — пресса обрубила последнюю связь с народом, потому что я не визжал от восторга по части «свободы слова» и «гласности», которые достались кучке ублюдков. Но не это убивало меня… Болела мать. Ещё тогда. И я не знал, как ей помочь… Бессилие! Япончик читал Есенина, вдохновенно, со слезой… Ты жива ещё, моя старушка? жив и я, привет тебе, привет… Он читал сердцем. И я слушал сердцем. Так умеют слушать друг друга только русские. И такими бессильными могут быть только русские. Когда щемящая тоска убивает последние силы, и опускаются руки, и наворачиваются слезы, и раскрывается бездна, в которой рано или поздно канет всё — во многая мудрости многие печали — и видится грядущее, и нет в нём света… но есть слово… ибо Вначале было Слово… и слово было Бог… и в конце будет слово… И молиться не учи, не надо, к старому возврата больше нет — почему? почему?! — ты одна мне помощь и отрада, ты одна мне несказанный свет… Это было незадолго до его отъезда. Мы не были знакомы, и так и не познакомились тогда… Но мы оба боролись с ветряными мельницами.

Я вернусь, когда распустит ветви

По-весеннему наш старый сад…

Он вернётся, я верил в это. Только сада больше нет, его вырубили на дрова, продали и пропили… Вишнёвый сад… всё в прошлом, теперь там куча грязных ларьков, чужая речь и бомж дядя Ваня, в струпьях, безумный, патлатый и бородатый лежит в замерзающей луже мочи и всё плачет по трём сестрам, которых продали в турецкие бордели. Россия умерла. Да здравствует Россияния! Через полчаса после отлёта Кеши я был под Сирс-тауэром, под этой уродливо-кособокой громадиной с двумя рогами-антеннами дьявола на макушке. И мне вдруг расхотелось подниматься наверх, пить паршивый американский кофий на «небесной площадке» самого высокого в мире небоскрёба. Нельзя дважды ступить в одну воду. И я медленно побрёл по набережной, по центральному району с дурацким названием Лупа, в сторону «сталинских» высоток. Я брёл, распугивая алчных и наглых чаек… и думал всё о том же. Надо было просто оставить голову с её мозгами, с её памятью в Россиянии, как это делают миллионы таких же как я бродяг… но у меня это никогда не получалось. И только встречные афроамери-канские негры, такие же жирные, как и евроамериканские гринго, напоминали мне, что я бреду не вдоль Яузы… Мне хотелось основательно встряхнуться, забыть обо всём и улететь в одуряющую нирвану, просто чтобы не наложить на себя руки. И потому я оставил позади милые сердцу высотки тридцатых. И как зомби, ускоряя шаг и цепенея на ходу, двинул к чёрной полицейской вышке Хэнкок-центра, к этому кошмарному небоскрёбу, выстроенному в стиле барачно-лагерного ампира… Оттуда через всю Лупу неслись тяжелые и ритмичные удары беспощадных барабанов… а значит, вакханалия начиналась, без меня, но я должен был успеть… Клин выбивается клином. А зло вышибается злом… я это давно понял… не молитвами и постом, не причастиями и смирением… нет! когда зло, вливаемое в тебя миром, начинает переполнять душу и разъедать её, надо просто броситься в океан зла, с головой, опрокинуться в него… и этот чёрный океан вытянет, высосет из тебя ту твою каплю, что кажется тебе вселенной… Под Хэнкоком уже бесновалось сотни четыре страждущих очищения — извивались, орали, прыгали, вопили… их вопли тонули в рёве и гуле тяжелого и разухабистого рока, наглого, напористого, завораживающего душу, без российской зауми, доводящего до осатанения или столбняка — гипнотическая черная месса! Какая-то рок-банда в черных шляпах жарила вживую так, что содрогался тюремно-лагерный небоскрёб, трясся весь мир и сонмы демонов пили из душ людских чёрный сатанинский коктейль. Я рванул ворот на рубахе, мотнул головой, закрыл глаза… и ощутил, как ненависть ко всему миру исходит из меня. Господи, утоли моя печали! Ну, почему мне не остаться здесь навсегда?! Раз и навсегда! На хер мне сдалась эта Россияния, где вечно одни вечные проблемы и ничего кроме проблем!!! Здесь нет проблем! Здесь только музыка… Нет, это не музыка… это за пределом всех музык… это за пределом жизни! даже той, что под вечным номером восемь!

Я люблю эту бешенную музыку хард-рока и хэви-металла, безумно люблю! не меньше, чем Моцарта и гениальнейшего Петра Ильича… и пусть её зовут сатанинской, дьявольской, она вселяет в меня силы, когда нет больше сил жить! она заряжает мою изнемогающую душу… и я ещё как-то держусь! иначе… иначе бы я давно лёг лицом к стенке, как Гоголь, скрючился… и так же бы умер через неделю или две, опустошённый и одновременно пресыщенный всей этой мерзостью омерзительного бытия, в котором нет ни любви, ни правды, ни смысла… ни живых душ. Но в котором пока ещё есть музыка.

Боже, как я её люблю! Вдохни в меня жизнь. Музыка!

Я забыл сказать Кеше перед его отлётом, что серебра на всех упырей не хватит. И осиновых кольев тоже… Всегда мы забываем о главном.

А пуля дура, что медная, что свинцовая…

Но я дозвонился до Кеши по мобильнику. И сказал:

— Слушай, а может, не забирать так круто? Может, для начала пару министров? или этот санаторий для сенаторов… кому он на хрен нужен?! Нельзя же так вот сразу взять и подорвать… все устои?!

— Это идея, — согласился Кеша, — согласен! Именно подорвать! Для начала я бы подорвал Думу!

Такое предложение меня расстроило. Треть Полубоярской Думы была моими друзьями, а ещё две трети читателями… В Думе было много патриотов-думоседов. А Кеше только подбрось идею. Нет уж!

— Ты мне прекрати растекаться мыслью по древу, — осёк я его, — не наш с тобой уровень этих избранничков крошить! кто их породил, те пускай и мочат! Ладно, я с тобой ещё свяжусь…

Я не был матросом. И у меня были вопросы.

Матрац на флагштоке. Вялотекущий матрац… И опять эта Заокеания… Петля времени. Или Мёбиуса. Или просто восьмёрка петлей на шее… Урок географии. Или истории для олухов, которые всё равно останутся олухами… Скажи своё самое заветное слово. Пепси! Уря-аа! Супер-пупер! Короче, когда русские фрегаты и корветы не пропустили флот её гроссбританского величества на «чаепитие» в собственную колонию и заокеанская колониальная шантропа получила независимость,[9] она тут же собрала сходняк. И стала решать, чего над собой повесить заместо гроссбританского великодержавного и косого креста? Сидели три дня и три ночи. И, конечно, ни хрена не придумали. Нечем было. И тут глядят — по Гудзону (Бостону, Миссисиппи) плывет мимо что-то полосатое. (Это был драный матрац, что матросы с русского фрегата за ненадобностью бросили за борт. У матросов не было вопросов… на хер им драный матрац!)

Заокеанская и отныне независимая шантропень кинулась вылавливать нежданный-негаданный дар судьбы. И выловила. Ободрала материю. А покуда обдирала, край полосатой матрацной тряпицы заплевала жвачками жёваными — получилось красиво и по-заокеански, будто звёздочки в поле. Самый умный комитетчик вытащил из обмоток уворованный с фрегата карандаш, помусолил его во рту да и обвёл звёздочки квадратиком. Теперь всё было как в цивилизованных странах. Оставалось только достать шест и гимн сочинить…

И стала Заокеания под жвачно-полосатым матрацем самой старейшей на земле демократией. И возлюбили её все демократы. Особенно россиянские. Те, которые через триста лет народились по недосмотру матросов. Что ни день россиянские демократы ходили кланяться матрацным полосам и звёздам. И возносить им молитвы и песнопения. И до того умолились и упеснопелись, что прежний свой флаг объявили тоталитарным, красно-коричневым, имперским, махрово-антисемитским, русскофаши-стским, шовинистским и скинхедским… и принялись его топтать ногами и рвать зубами, за то, что под этим нецивилизованным флагом русские нецивилизованные варвары-империалисты из злобно-тоталитарной нецивилизованной России[10] победили очень плохого, но цивилизованного Гитлера, на которого хотел напасть злобный то-талитарист и кровавый маньяк Сталин… но не успел.

Добрые цивилизованные демократы знали, что под матрацным флагом всегда нападают на тех, на кого и следует напасть. И они всегда были с нападающими. И даже мели бородами дорогу впереди тех. Потому что у них был этот самый демократический жвачно-полосатый кумир.

Ихний бог Иегова все время говорил им одно и то же:

«Ну, не создавайте себе, суки, кумиров! Ну, не создавайте!!!» А они создавали. Потому что демократия!

Потому что из необъятного полосатого матраца, реющего надо всем прогрессивным и цивилизованным миром, сыпалась на них манна небесная: и жвачка, и пепси, и памперсы с подкладками и визами, и холдинги с фьючерсами и прочими дивидентами… как говорилось в Писании: богу богово, а демократу демократово…

Даже генеральный внук гениального повара-деда по утрам перед посещением домашней синагоги всегда успевал забежать в матрасно-полосатую кумирню старейшей демократии и постоять на коленях часик-другой под заветным покровом.

А что делать? Ведь Земля считалась круглой. Не каждый матрац доплывет до середины Земли! На другом её круглом боку, за круглым океаном жил ещё один наш герой-бедолага, круглый сирота…

Впрочем, мой знакомый заокеанский астронавт говорил, что это не Земля круглая, что это яйцеголовые умники из НАСА ставят такие линзы в иллюминаторы, что сковорода покажется пивной бочкой… Я ему верил.

Стэн тоже знал этого астронавта. Наяву.

А ночью ему снилась проклятая девка. Она бежала и горела. Эдакий бегущий факел. Напалмовый факел. Он не пристрелил её тогда, патроны кончились. А вставлять новую обойму не хотелось. Вот она и не отпускала его…

Стэн сидел, спустив ноги с кровати на мягкий пол с подогревом. Сжимал седые виски. Мелочь. Одной пули не хватило. Всего одной. И на всю жизнь маята.

Тихо, тихо лети…

Нет, надо всегда делать дело до конца. Всегда!

Даже если бы во всей этой поганой вселенной не нашлось бы ни одного патрона для этой бегущей стервы, надо было догнать её и размозжить ей башку прикладом.

Стэн был добрым и очень сентиментальным.

Это выручало его. И это подводило.

Он знал, что у шустрых ребят из ЦРУ и ФБР, из Белого дома и Пентагона на него такие досье, что можно прямиком тащить на электрический стул.

Запросто! здесь не сраная Европа!

Но они не тащили. Они держали его на крючке. И всё время награждали. И включали во всякие комиссии… Из Ирака он вернулся еле живым. Отпивался три месяца. А потом его сунули в Боснию… Он уже давно не бегал с пулеметами и прочей мишурой. Он писал отчёты и «принимал меры». Он был проводником демократии.

И от этого можно было свихнуться.

Крючок крепко сидел под его рёбрами.

Вокруг было полным полно молодых. Но они терзали его, старика. Он был надёжным, очень надёжным… потому что ему некуда было деваться.

Ему доверяли.

И от этого доверия можно было повеситься. Ах, как полыхал тот бегущий факел! Огонь… Огонь очищает всё! Стэн это знал, как «дважды два».

Но он не хотел ехать в россиянию.

Он нутром чуял, что эта жалкая, поверженная, вбитая в каменный век страна, в которой ему поручено «осуществлять контроль за выполнением соглашений о полном её ядерном разоружении», совсем не Ирак, и не совсем Босния с Сербией… Родной дед Стэна сбежал из России восемьдесят лет назад — его, израненного, измученного боями и лишениями, просто выдавили оттуда, сбросили в Черное море какие-то чужие люди, которых дед называл комиссарами и краснопузой сволочью… Стэн старался не влезать в прошлое.

Ему хватало настоящего.

А у Мони дед был пламенным революционером. Между революциями он сидел — то в тюрьме, то в психушке. Даже кудлатенькая бабушка Софа удивлялась:

— Вейз мир,[11] реббе Мойша таки был тихий, благостный, мыши дохли. И в кого только этот шлемазел[12] пошёл…

Прадеда Моня не помнил, слыхал только, что старик был то ли раввином в Жмеринке, то ли скокарем в гомельской гопе Вени Пархатого. Бабусю вообще было трудно понять, она то вздыхала о «душке Лео», глядя на фотокарточку Бронштейна, то материла «проклятых троцкистов», которых дед, якобы, стрелял, стрелял да так и не дострелял.

Моня не знал, когда и где дед «не дострелял проклятых троцкистов», слыхал только, что прямо перед войной, после очередной отсидки в дурдоме его поставили начальником Дальлага. А на время войны самого посадили в Дальлаг. После срока в лагере деда наградили по-крупному, с офигительным пенсионом и вернули огромную дачу под Москвой. И одновременно посадили в психушку папаню.

Папаня что-то там писал, был членом всех союзов, ставил фильмы, выступал с трибун с пламенными обращениями к молодым строителям коммунизма и всё время переправлял на запад какие-то рукописи — целые чемоданы рукописей. Но его не публиковали на западе. И папаня люто ненавидел Пастернака, который послал один единственный роман и сразу опубликовался. Само слово «пастернак» было в его устах ругательством. Когда он хотел достать Моню, он так и цедил:

— Ну, чего раззявился, как пастернак хренов! Или:

— Ну, ты и пастернак, братец! Совсем охерел! Моня был дитём, про поэтов и писателей не слыхал, он так и думал, что «пастернак» это, наверное, «говно», а может, «тварь поганая», или просто «сука», или «жопа» — так ругали друг дружку отец с матерью. Мать возила на дачу балерин и на отца внимания не обращала. Дикие драки и ссоры с руганью случались редко, когда папане удавалось прижать где-нибудь в углу одну из маманиных балерин. Тогда разверзались небеса — и сам ад нисходил на землю. Моня тут же бежал в садовую беседку и тихо рыдал в ней, проклиная Россию-суку. Про то, что Россия — сука, он тоже знал от папани и пламенного дедушки. От них же слыхал ещё, что в этой проклятой стране им жизни всё равно не будет!

Пришло время и Моня сам стал зажимать мамашиных балерин. Ему это сходило с рук. И тогда он понял — он особенный, не такой как все, иной… он избранный! — и это как-то трогательно возбуждало. О, моменю![13]

Ему было лет тринадцать или четырнадцать, когда это случилось. После очередной родительской драки он сидел в садовой беседке и как мог сам себя удовлетворял, шумно дыша и рыдая. Его научили этому нехитрому делу в школе.

Школа была обычной школой — для детишек и внучков пламенных революционеров и несгибаемых борцов. Три внука самых несгибаемых на перемене закрылись в классе и принялись за привычную процедуру в тайной надежде, что настанет час, когда их увидят девочки, спрятавшиеся из любопытства под партой, и тогда… Но под партой в этот день прятался Моня. Его вытащили, избили не слишком сильно, но обидно, и подключили к групповому процессу. Самоудовлетворялись они самозабвенно, даже и не подозревая, что грёзы их претворялись в жизнь, правда, не до конца, но всё же — девчонки из класса и впрямь, подглядывали за ними, только не из-под парт, а с безопасного расстояния, из-за стены, через верхнее оконце, взобравшись в соседней классной комнате на стулья. Девчонки ссорились из-за очереди, кому подглядывать, пихались, царапались. Они ещё были совсем дурочками, они выбирали женихов не по несгибаемым папам и дедушкам, а по размерам несгибаемых…

Тогда Моня не знал, что за ними подглядывают. А сейчас, в беседке, вдруг сразу почувствовал — кто-то за кустами ерзал, сопел и хихикал. Моня в миг оцепенел и перестал рыдать. Он понял, что влип. Оставалось лишь утопиться в местном заболоченном пруду, где они с дедом стреляли из старенького нагана лягушек… или доказать, что он мужчина. После мучительных терзаний Моня созрел и выбрал последнее. И с кулаками ринулся в кусты. Но драться не пришлось. В кустах были готовы к приёму. До этого он и не подозревал, что у балерин такие тёплые и мокрые губы.

Впрочем, со временем он узнал, что все эти девицы и не были никакими такими балеринами, что они были просто сучками, околачивавшимися возле Большого, а иногда и Малого. Это только моменю из любви ко всему романтическому и неземному звала их балеринами. Мать Монина была большой театралкой. Она даже писала какие-то статьи и рецензии про балет. И вращалась в кругах. Самому Моне тогда казалось, что «вращаться в кругах» это что-то.

Короче Моня был нормальным пареньком из нормальной семьи. Он жил в доме на набережной.

А я родился на Чистых прудах. В обычном «доходном» доме, где вдоль длинного коридора было сто дверей, а сам коридор упирался в дверь уборной. Никого из-за этих дверей ни разу не посадили в психушку. Вот так. Одним всё, другим ничего.

Этот дом снесли в конце восьмидесятых.

Сейчас там крутой билдинг. И там торгуют русской нефтью, которая русским не принадлежит. Это называется интернационализмом и толерантностью.

Чистые пруды… застенчивые ивы…

Смерть под ивами. Придёт ли в голову хоть одному нормальному человеку застрелить гнусного мерзавца под ивами… или берёзками? Нет. Только не это! Моё воображение понесло меня: среди цветущих акаций — это уже лучше! под пальмами — неплохо! меж колючих кактусов — тоже недурно! среди актиний и полипов — хорошо! в крапиве, силосной яме, в гниющей капусте — очень недурственно! в пустыне… на свалке… в помойке — прекрасно! просто прекрасно! При встрече надо будет обязательно сказать Кеше. Впрочем, у него и у самого отменный вкус.

Я редко смотрю в телеящик. Мне просто надоели эти лживые и гнусавые головы, что торчат в нём. Я раньше всегда думал, где это набрали столько шепеляво-гугнивых уродов, не умеющих связать пяти слов по-русски и патологически ненавидящих наше коренное чухонско-мордовское население? А потом перестал про них думать. Какое мне дело до этой шпаны и шантрапы… пусть они сами о себе думают и сами на себя смотрят.

Я смотрю только новости. И всегда не с начала. Так получается. Смотрю. И расстраиваюсь… Нынче хороших новостей нет. Одна хренотень про олигархов, президентов, депутатов, бандитов и демократов. Про их дрязги и их сношения во всех позах. Все они из одной кодлы. Все они говно. Все они и есть Россияния. Шепелявые головы, трепеща зобами, поют в наши развесистые уши соломоновы песни песней про них. И мы млеем. Эти уроды из своей голубой помойки поливают нас помоями. Им нравится поливать нас помоями. А нам нравится принимать помойный душ… а как же! Четвёртая власть! Была… ныне это Первая власть… и последняя… все прочие лишь куклы из тэвээшного сериала «Куклы». Увы…

И реклама пива!

Сколько тысяч младенцев надо споить пивом, чтобы дочки президента могли учиться в Оксфорде и иметь замки в Баварии?

Президентий, ку-ку!

Отец ты наш родной! Гарант разлюбезный!

Я превозмог, пересилил себя, щёлкнул пультиком. И очередная гнусавая голова вылезла из телеящика:

— Ис достовевных истосников нам ставо исвестно, что исвестны московски автоитет ис постфээсбэсной лефолтовской гвуппиловки Иннокентий Бувыгин, больсы исвестны под кличкой Кеса Мочила, по заказу очень влия-тельнава пломышленно-финансовава холдинга готовит покушение на… плезидента… извините… мне подсказывают… ну, конесна… не на всенаоднава гаанта… а на плезидента интелькансалтинга Хрюкойл… или нет, пвастите, Сюбтрюбойл интээнэшнл… точнее мы сообсим вам в нашим следующим выпуске… а в этом мы в очеидной рас напоминаем плавительству и силовым миистевствам, что угвоза фашистского пеевоота как никогда сильна и беспомощность властей в больбе с вуским, пардон, лусским совинизмом ставит под неминуемую угвозу демокватические ценности… госдепаатамент США уже выступил с заявлением… а наше плавительство снова не пиимает…

Наше правительство не принимало никаких мер, чтобы найти одного нормального Левитана (мир праху его!) или, хотя бы, отозвать с пенсии Игоря Кириллова с Леонтьевой… А может, я сам был старорежимным ретроградом, ни хрена не врубавшимся в новую систему. Злопыхатель хренов! Там на Кешу полканов спустили, а мне чей-то бла-аодный пла-анонс не н-авится!

Я щёлкнул повторно. И изгнал гнусавку из своей квартиры. По всем канонам теперь её (квартиру) надо было бы окропить святой водой. Но бесовщина была кругом, не только в телеящике. Тут и простой воды не хватит!

А вот Кеша явно прокололся. Его взяли под колпак. Тэвээшные ищейки были страшней эмвэдэшно-фээсгэбэшных, на них работали все спецслужбы мира от ЦРУ до Мосада и перепутинской спецохранки. Они защищали демократию. Демократия защищала их, мегатонным катком давя ликующее народонаселение.

Народонаселение пило пиво. И смотрело футбол. Народонаселению всё было по херу.


Это народный роман, и потому, прошу прощения, иногда я буду применять в нём самые мягкие народные выражения. Просто для того, чтобы критики, судьи и народные заседатели с присяжными не сказали, что этот злопыхатель и человеконенавистник (я) опять напрочь оторвался от масс и страшно далёк от народа.

В романах не называют правителей говном.

А в народе называют.

Вот она где, кладезь-то! мудрости! народной!

В одном коротком слове.

Я всё время размышляю, ну зачем писать длинные романы, когда можно написать одно слово…

В начале было Слово. И Слово это было — Бог.

И в конце было слово. И слово это было…


Время от времени «большая восьмёрка» собиралась на сходняк, именуемый для конспирации саммитом. И начинала делить хабар. Россияния по счёту была восьмой в «восьмёрке», а по сути шестой, «шестёркой», и потому хабар для дележа драли с неё. Это было весьма почётно и цивилизованно. «Восьмёрка» была в законе. Россияния постоянно твердила о ниспосланной на неё благодати. Извечное противоречие между Законом и благодатью, деловито отмеченное ещё митрополитом Иларионом в XI веке от Рождества Христова, приводило к тому, что ежегодно с «шестёрки» драли всё больше хабара. Россиянцы дико радовались этому укреплению международных связей и взаимовыгодному партнёрству. Россиянцы были самыми образованными лохами в мире, и самыми читающими — они читали все газеты и верили всему написанному в этих рупорах гласности и свободы слова.

В восьмом классе Моня, проникшись ни с тогони с сего ко мне доверием, шепнул как-то на перемене в ухо:

— Тут все лох ин коп!

— Переведи, — попросил я, по малолетству ещёне знавший ни идиша, ни немецкого.

— С дыркой в голове! — перевёл он важно. Поглядел сверху вниз, хотя был ниже, и добавил со вздохом разочарования: — Гой блейбт гой![14]

Наверное, он был прав. Хотя кто-то там и поговаривал, что, мол, «нет ни эллинов, ни иудеев». Но законодательно это прописано нигде не было. И потому не исполнялось.

А вообще, законов в мире было много. Но только один из них был законом по-совести. Воров в законе и прочих аристократов духа оставалось всё меньше. Им на смену приходили сявки. К исходу тысячелетия все ждали явления Антихриста и Конца Света. А явилась шпана. И сказала:

— Ша!

И ещё сказала:

— А кто под демократию не ляжет, в натуре, и приватизацию похерит, зуб даём, конкретно, всех в сортирах замочим, всем пасти порвём! Базар закончен!

Все хором заорали: «Уря-ааа!!!»

Все поняли, что к власти пришли державники и государственники, укрепляющие вертикаль. В тёртых умах вертикаль уже мерещилась огромной виселицей, на которой вертикально висели все инакомыслящие диссиденты, сомневающиеся в прогрессивном лозунге: «Вся власть олигархам!»

«Ваш номер восемь, на… попросим!»

— Тебе помочь? — спросил я из вежливости у Кеши. Дело было серьёзное и неподъёмное для одного. Я знал точно, что ни один из Кешиных братков не пойдёт на него ни за какие башли.

— Управлюсь, — ответил он. Выпил ещё стакан водки. Он всегда пил или из горлышка или из граненого стакана, даже когда вокруг стоял самый изысканный хрусталь. Кеша был большим оригиналом. С его доходами и с его авторитетом можно было выделываться как угодно. Выпил, поглядел на меня… видно, что-то ему не понравилось в моём интеллигентском облике, скривился. — У тебя рука дрогнет… ловец душ человеческих, ты мой. — Не дрогнет…

Я знал точно, не дрогнет. Пока Кеша служил морпехом и рвал на груди тельняшки, я тоже времени даром не терял. Мы брали с собой три-четыре ствола, наволочку патронов и уходили в лес. Это было сто лет назад. Но это было. Во всех ротах старшинами старшинили сверхсрочники. А у нас — свой брат, сержант, нашего призыва. Лямку он тянул на совесть. Но дурил с нами заодно.

Мы сидели на лесной поляне под высокими и прямыми, какими-то нерусскими дубами, пили одеколон «Шипр» или паршивое мадьярское вино, кислятину и дрянь несусветную, реже водку. Потом стреляли друг в друга. Потом снова пили… И у нас не дрожали руки. Надо было просто нацелиться точнёхонько в лоб тому, кто сидел напротив, в трёх метрах… а потом нажать спуск. Патроны были обычные, боевые, других у нас и не было. Пили мы вчетвером. Стреляли по очереди… пока не косели совсем. Когда косели и дурели, начинали палить направо и налево, по белкам… которые ещё час назад учесали от нас во всю прыть к австрийской границе. Но это потом… А пока надо было не дёрнуться, не скривиться, не пригнуться, не показать, что ты чмо гражданское.

— А-а-а-а-а… — вопили с боков друзья-расстрелыцики с такими добавками, что хотелось их самих пристрелить. — А-а-аааа!!!

Пуля свистела у виска, сшибала ветки. И наступала твоя очередь. Старшина стрелял из своего «Макарова», Валерка и Вовка, в основном, из «калашей», а я чаще из «стеч-кина». Я любил этот пистолет-громилу с его автоматными патронами, с кобурой-прикладом, он напоминал мне маузер легендарных времён. Я привык к нему, когда был помощником гранатомётчика… и полюбил. «Макаров» был слишком лёгкий, вот там рука могла дрогнуть, а «стечкин» был надёжен как Сбербанк в советское время. Я наводил ствол прямо в лоб старшине или Валерке, кто сидел напротив, выделывался минуты три под ехидные вопли, поводя стволом с одного глаза на другой, потом на нос… а потом нажимал пальцем спуск… и чуть-чуть, еле-еле, ну просто на каплю капельную уводил ствол вправо, всегда вправо и немного вверх, вместе с нажатием… пуля послушно скользила над виском или возле уха и потом куролесила в чаще, ломая с треском ветки, или просто растворяясь в тишине.

А мы смеялись и наливали по-новой.

То ли нам жизнь была не дорога, то ли просто дуболо-мами были… Один раз только Валерка прострелил старшине пилотку из «Макарова». Он так и ходил до дембеля в дырявой… пижон.

Потом, как обычно, прибегал какой-нибудь перепуганный молодой из караулки, лепетал чего-то про ротного, про то, что там все на дыбах, думают, чуть ли не война! чуть ли не инцидент международный! Молодого ставили к дереву и расстреливали из четырёх стволов для острастки… любя, конечно, невсерьёз, просто чтоб служба мёдом не казалась и чтоб привычка была. Потом наказывали передать, что, мол, старшина пристреливает новый автомат… и давали пинка. За полтора последних месяца расстреляли ящик патронов из ружпарка.

Это было благородно.

Нынче старшины и прапоры в доле с генералами и мичманами крадут складами, тысячами стволов, миллионами снарядов и миллиардами патронов, отоваривают чеченегов и банды, а потом — маленький пожар, фейерверк по телевизору… и на новый склад с повышением.

Тогда было не так. Тогда всё было благородно, честь по чести. Наш срочный старшина признался, что просто расстрелял ящик по пьянке, сам, один… его поняли и простили. Это было по-нашему, по-русски. Ведь он мог его продать мадьярам, местным, запросто, те, как цыгане, паслись у частей, особенно у секретных, и скупали всё. Мадьяр мы не уважали, они были жлобами и придурками. Они были туземцами-дикарями и портили своим диким видом прекрасные мадьярские пейзажи. Это знал каждый воин-интернационалист из нашего батальона. Мы выменивали у туземцев вино… на лезвия для бритья, батарейки, приемники, часы и даже обычные иглы, которыми подшивали воротнички к гимнастёркам.

Но оружием мы не торговали. Мы любили Родину. Наш геройский батальон охранял какие-то ракеты, что были в холмах, четыре периметра, вышки, посты, собаки… а потом запретная полоса. Все давали подписку о неразглашении и все знали, что ракеты ядерные, что в случае заварухи, они с ходу уйдут по назначению… и нам останется только пойти на прорыв и геройски погибнуть.

Ротный Дюванов так и кричал нам, пуча глаза:

— Прорвать оборону, вклиниться железным клином и собственными костьми мост промостить для наступающих за нами… геройски! по-русски! Ясно, бойцы, мать вашу!

— Так точно! — орали мы.

И нам… мне, я отвечаю за себя, было абсолютно ясно, что именно так и только так всё и будет — ударить… вклиниться… прорвать… пробить… разметать… разгромить… опрокинуть и геройски погибнуть! Ведь мы стояли на самой границе с врагом. И мы уже раз восемь отрабатывали этот последний, смертный бросок на запад.

Один батальон… иголка… пять танков и тридцать бэтэ-эров… триста стволов… и триста парней, готовых умереть в последнем яростном броске.

Эти штопаные гондоны вывели наши войска из Европы. Они не знали, что с такими парнями там можно было стоять до скончания света… ведь это была наша земля, взятая по всем законам, «на штык», ещё в сорок пятом.

Нет… знали… просто им хорошо заплатили. И теперь вражеская сволочь стоит под Питером, в ста вёрстах, на российской земле. А кто считает эту сволочь партнёрами, просто придурок, которому заорали мозги… или гад. Гады гадят у нас. И отрываются на запад. На западе им гадить не дают. Да они и сами с мозгами.

— У меня не дрогнет рука, — повторил я.

— Чего? — не понял Кеша. Он был уже пьян. Или думал о чём-то своём.

Русские всегда о чём-то думают. Русские все философы. А философов в переломные, блин, моменты начинают донимать вечные вопросы.

Вот евреев в пятом годе (и раньше, и позже), когда они пачками стреляли губернаторов, министров, генералов, взрывали князей и царей, вечные вопросы не донимали. Они бомбили! громили! палили! травили! направо и налево! И вся прогрессивная общественность всего прогрессивного мира рукоплескала им! А больше всех русские, русская интеллигенция (та самая, что «говно», по матёрому Ильичу). Русские просто носили прогрессистов на руках, нарадоваться на них не могли…

Доносились! Избаловали да повывели своих доморощенных борцов за счастье народное. Остались одни «международные»…

А тем до русского мужика дела нету. Хоть под корень его реформами, чеченегами и «зюйд-вестами»!

Где вы, бомбисты? ау-у-уууу?!

Бомбистов нет. А бомбы падают. Свистит коса смертная. И от посвиста её каждый день русских на пять тысяч душ убывает. И не только русских…

Каждый день! на пять тысяч!

Кому они нужны, эти русские.

Тихо, тихо лети, пуля моя в ночи…

Зачем я пишу этот роман? Зачем я вообще пишу! После бессмертной «Звездной Мести», которую прочитали миллионы, после нетленной «Звездной Мести», которую поняли от силы пять-шесть человек, ничего и никогда уже не надо было писать! Как Шолохову после «Тихого Дона». Но он ведь писал…

И я вот пишу…

Так бывает. Гагарин после своего бессмертного восхождения всё равно рвался ввысь, к звездам, хотя знал — ничем не перешибить того, первого и единственного взлёта.

Гагарина направили прямо в вечность.

С писателями тоже не особо церемонятся.

И все равно — с нами Бог.

Не с ними. А с нами!

И потому я пишу про эту жизнь № 8.

Почему — номер восемь?

Потому что это моё дело вешать вывески. Не президентское, не прокурорское, и даже не конституционного суда и олигархов (три толстяка, блин!) А моё. Мне Господь Бог дал право судить и рядить, карать и миловать. Ибо писатель, ибо зеркало эпохи.

Как я кого назову, тем он и будет.

И коли скажу, что обожаемый всем прогрессивным человечеством старик Ухуельцин — это гриб-мухомор, дорвавшийся до власти, так оно и останется в веках, ни кресты с аксельбантами, ни миллиарды восторженных спермоизлияний в газетёнках, ни триллионы сооргазмов в голубом телеящике, ни сорок тысяч орденов Гроба Господня не помогут — гриб смердящий! мухомор! шестерочка! тот самый смердяков из Федора Михалыча! то самое быдло-обрыдло, что из грязи в князи… потому всё у него так и вышло-пошло! холуй-лакей и на царёвом троне холуй! холуй — он и есть холуй! Холопьев-холуев порют на конюшне! шпунтируют! и снова порют! на конюшнях! в лакейских! а не в изысканных народных романах…

Всё! Вот такой я человеконенавистник! Кому не нравится, не в зеркало плюйте, а в собственные рожи, уважаемые господа. Вот так. И помните. Господь дает слово тому, кто говорит Его устами. «Мир ненавидит меня, потому что Я свидетельствую, что дела его злы…»

Сколько нас, изрекающих Слово… Ах, Федор Михалыч, мой брат и предтеча… Есть ещё несколько, не обольщайтесь, не все вымерли, не все спились, не все продались. Впрочем…

Клин блином вышибают, такого.

Господи, храни старого Курта! Джозефа не уберег (эй вы, бичующие меня за шовинизм и антисемитизм, где вы?!), так хоть этого убереги! Саша Градский, спой им про старый и пыльный чердак.

Впрочем, пускай каждый двуногий хомо сапиенс сам свой «чердак» чистит.

А у меня от этой жизни № 8 собственный чердак начинает дымиться. У меня от неё просто чердак дымится! — привет Джозеф!

Назову себя Моней Гершензоном и напишу новый роман. Потом. Если за этот не повесят и не упекут в каторгу. Как Лимонова. «Поэты ходят пятками по лезвию ножа…» И режут в кровь свои босые души.

На западе нет поэтов, не осталось. Запад сдох. И потому я не пишу про запад. Ну его на хрен!

Писать имеет смысл только для поэтов, для наших, русских поэтов (а все русские в душе поэты, хотя ни один ни за что и никогда в слух не признается в этом, я знаю: русские — поэты от Бога). Непоэты не смогут прочитать эту мою зарифмованную тайным кодом Поэму, эту Песнь песней. Поэты-ы, ау-у!

Впрочем, всё нормально. Не падать. Мы идем верным курсом, господа-товарищи. В жизни № 8 все курсы правильные. Даже когда вас посылают на…, вам указывают единственно верный курс.

И не обижайтесь. Нас всех послали. И мы идём.

Где моя старая добрая «финка», что отец привёз с войны?! Впрочем, поганить честное боевое оружие о всякую мразь… А серебряные пули поганить?! А осиновые колья?! Думаете, осиновому колу приятно, когда его втыкают в гнилое сердце упыря?!

Иуда сам повесился на осине. Я его крепко уважаю за это. И крепко жму руку всем иудеям!

Но эти сволочи сами не повесятся!

Даже если на каждом осиновом суку повесить петлю и табличку «добро пожаловать!»

Иногда мне кажется, что Кеша это вовсе не Кеша, а сам новоявленный Христос с бичом. Он опять пришёл к нам, чтобы опять изгнать всякую сволочь из Храма. Но бича оказалась мало. Да и сволочь стала за последние две ты-щи лет покруче… И Христос сел на камень, как в пустыне на картине Крамского, пригорюнился… А Отец его Небесный улетел куда-то в иную галактику по делам, а с ним и Дух Святой свинтился… Вот и остался Кеша один в пустыне… а кругом бесы и прочая дрянь. И человечество погрязшее спасаться не хочет. Ему всякие там спасители на хер не нужны. Ему с бесами и бесенятами веселей!

А Кеше-Христу каково?!

Хоть «ау» кричи!

А мне?

И кто я тогда?!

Наверное, апостол. Апостолов да пророков всегда предавали анафемам. Не привыкать.

Но пора браться за дело. И кончать философствовать! Тихо, тихо лети, пуля моя в ночи… Скоро придёт рассвет.

Я позвонил одному приятелю, с которым был в Чечне, которому доверял. И попросил подвезти пару ручных пулемётов Калашникова. Для дела.

Тот удивился. И сказал:

— Если есть дело, изложи, я всё сам сделаю! На хрена тебе портить репутацию…

Все вокруг заботились о моей репутации и о том, что потом напишут про меня в книжках и энциклопедиях. Все, кроме меня самого… Эта забота была отрадна. Иногда она приводила меня в бешенство, иногда лишала воли… Сам он всё сделает! Они сами с этой паршивой лилипутской Чеченегией не могут разобраться: все настолько там и передрались, и перебратались, что трудно было понять, кто с кем против кого. Я вовремя ушёл оттуда. По крайней мере, совесть чиста… перед тысячами русских мальчишек, что полегли из-за этих «братаний». А он не ушёл. Он завяз. Хотя и уехал из этого ада с полгода назад. А всё кого-то выкупает, кому-то перепродаёт пулемёты и гранатомёты, не вылезает из публично-игорных московских домов, что все под чеченами… уж, я-то знал, что главные сделки вершатся там и что там, в этих московских притонах и сохранилась самая независимая и самая крутая Чеченегия… а по горам лазит всякая шпана, араб-ско-хохляцкая и чеченско-деревенская.

— Коля, мне нужны пулемёты… и серебряные пули. Когда потребуется ещё чего, я тебе первому скажу!

— А-а, вот оно чего, — обиделся он, — ну, ты сам тогда колупай пули из патронов, а на их место зубья ставь от серебряных вилок… вот так! А стволы щяс ни одна фирма так не отдаст, только под заказ, со своим исполнителем. Невыгодно, понимаешь?!

Полтора года назад мы сидели под артобстрелом, пили из одной солдатской фляжки. Он командовал взводом. А я пытался написать роман про чеченскую войну… всё «собирал материал», пока не подорвали на бронике и не отправили с контузией в лазарет. Тогда он про выгоды-невыгоды не рассуждал. А теперь коммерсантом заделался. Слишком быстро заматерел, дружок, борзой чересчур.

— Ладно, — сказал я, — придётся об этих гадов руки марать! Спасибо, брат!

— У тебя чего, воще ствола нету, что ль?! — изумился он, будто у меня не было штанов и рубахи.

— Нету! — ответил я.

— Это меняет дело. Привезу… только один, и двести маслят, свинцовых, извини, стандарт.

— Хватит и сотни!

— Куда везти?

Я назвал ему адрес. И время. Точное время. Через полчаса по этой трассе должен был пройти президентский кортеж из резиденции для гольфа в горнолыжную резиденцию. Часа полтора назад мне позвонили из администрации президентия и подтвердили, что «рабочий график» на сегодняшний день остаётся прежним.

Я прождал два часа. На очень удобном пригорочке возле трассы. Кортеж уже давно пронесся. Потом мордовороты в штатском долго били смертным боем старушонку, что собралась переползать через дорогу прямо перед кортежем… час её проверяли на причастность к международному терроризму, а затем, за выявлением непричастности, стали лупить и пинать… Только после этой экзекуции приехал по просёлочной дороге сияющий Коля, достал пулемёт, сумку с гранатами и лентой…

— Вот!

Россиянское разгильдяйство в очередной раз спасло россиянскую демократию. Хе-хе…

Когда искалеченную старуху увезли на Лубянку, мы забросали оставшихся мордоворотов из охранки гранатами. Тащить «лимонки» назад, плохая примета. А этих уродов в любом случае на «разборки» спишут. Коля добил каждого контрольным выстрелом. Президентские вертухаи дрыгались, верещали зайцами и замирали. Они просто не понимали, что Коля был только бичом в руках Господа, который наказывал их за убогую бабку.

Вертухаи у президента. А убогие — у Бога.

Правда, иные думают, что они круче Создателя.

Охранка вообще думает, что это она создала весь мир и каждой твари по паре. У каждого херра из охранки на голове святым нимбом светится «мигалка», а из зада торчит воющая сирена: «С дороги, твари! Всех перекалечим!»

Через неделю искалеченную старуху выперли с Лубянки. У неё, по обречённости лет, не оказалось в знакомых ни международных террористов, ни русских фашистов да и вообще никого не оказалось, все давно и благополучно повымерли от реформ и демократии… Выперли. Но старухины мучения на свободе не продлились долго. Патриарший кортеж святого Ридикюля, пронесшийся мимо пустой клумбы на благотворительный бал банкиров, сбил убогую, отбросил её к Соловецкому камню. Там она и пролежала ещё три дня и три ночи, принимаемая тихими прохожими за обычную бабку-бомжиху, которых лежало повсюду немеренно… Лишь на четвёртые сутки её доели крысы, а бродячие псы растащили её сухие и тонкие кости по окрестным подворотням.

Лишь одна самая маленькая косточка осталась у камня. Её-то и подобрал человек замечательной жизни, узник собственной совести Самсон Соломонов и сунул в свой узелок, где он хранил мощи многих святых и грешников, сгинувших в этой земле невесть за что.

Классик марксизьма-ленинизьма Владимир Ильич Ульянов-Бланк как-то в припадке просветления заметил, что «русская интеллигенция — говно».

Мне трудно с ним не согласиться.

Просто Кеша знал, что я не всегда был вшивым интеллигентом. Просто он видел мои шрамы: один на переносице, другие три под усами и бородой, и ещё пару ножевых и один осколочный на теле… Он даже сам как-то перевязывал мою битую-перебитую — и не только на войнах — голову, о которую трижды расколачивали бутылки (один раз полную «бомбу» незабвенного «солнцедара», этого легендарного напитка моей юности, каплей которого можно было свалить дюжину слонов). Просто он знал меня немного больше, чем мои милые добрые читатели. Иначе бы он и не пришёл ко мне.

Нам было по семнадцать, когда мы вшестером перехерачили большую кодлу, что подвалила на наш любимый скверик с романтическим названием Пруд-Ключики. Ах, что это было за название, музыка и песнь соловьиная! Пруд-Ключики! Мы любили романтику и блатной драйв. Нас боялась милиция и обходила стороной за семь вёрст, когда мы сидели на этом скверике и горланили под гитару воровские песни и Высоцкого. В лучшие дни на наших лавочках собиралось по сорок отчаянных душ… Было лихо и весело. И дольше дня длилась ночь. И портвейн лился рекой, и от «солнцедара» чумели как от героина… Но когда эти гады достали нас, осталось только шестеро… Они всё принюхивались, приглядывались дней двадцать — в нашем околотке ещё не все пацаны сидели на игле и смолили дурь… и это было для них большим убытком. Заправляли в их кодле два ингуша и один татарин, остальные были сбродом с Гальяновки и Сортировочной, вечно обкуренным и наглым. Было их под тридцать. Но им не помогли их ножи и кастеты. Наши цепи оказались надёжней. Пока Лёха с ещё троими нашими во всю глотку орал под гитары за всех, для отвода глаз и ушей, мы вшестером, в глухом мраке — лампы на фонарях были повыбиты заранее — молотили цепями чужаков, не на жизнь, а на смерть, как жили, так и бились, на совесть… Изрезанные и сами избитые в кровь, восьмерых положили на месте, остальные расползались на четвереньках… Из восьмерых пятеро откинули копыта, трое оклемались… у Витюни папаня работал в местной ментовке, информация поступала верная, хотя сам Витюня сдрейфил, отсиделся в родном дворе… А через два дня под Новым мостом поймали ингушей и татарина. Там и урыли… чтоб неповадно было. Тогда чёрных не так боялись. Тогда ещё Москва да Россия под их властью не ходила и масть они держали лишь в своих чёрных улусах. Какое-то дерьмо грозилось кровной местью… но мы и сами были готовы рвать глотки зубами, только покажись-сунься! Не было нас добрей на белом свете… крест на пузе! И не было злее. Мы б им устроили месть!

Много воды утекло. Из шестерых остались только мы с Кешей. Один смотался в Штаты, двое сгнили в лагерях, а ещё один повесился… но это отдельная грустная история.

— Мне не нужны напарники! — отрезал Кеша.

А я знал, что он сам стал вшивым интеллигентом, что он уже не возьмёт хорошую добрую цепь в руку и не размозжит поганую башку негодяю — лихо! без раздумий! одним святым чистым порывом! Нет… он начнёт разрабатывать план, копаться, мельтешить, тянуть, философствовать, придумывать всякие причины… У матросов много вопросов… Я знал, что три дня назад на благотворительном банкете он пристрелил одного азера, который уворовал-приватизировал» треть россиянской нефти… Это было благородно. Это был чистый и святой порыв! Его тут же взяли… И тут же отпустили… Наследничек, брат пристреленного азера, в порыве нежданно свалившегося на голову счастья и богатства откупил его, ещё и приплатил пол-лимона… Кеша тогда рыдал и пил, проклиная времена и нравы. Его отвезли в загородный коттедж с милицейским экскортом, чтоб не набуянил… Наутро он отослал «гонорар» в подмосковный сиротский дом… но братки-крышеваны положили его на карман. К вечеру они сгорели на собственной «малине», в прямом смысле слова… Кеша не любил, когда обижают сирот. Он тяжело страдал. И я боялся, что он вообще потеряет веру в людей и в справедливость.

Я очень боялся… потому что на таких, как мы с Кешей, и держался весь этот белый свет. Прости, Господи!

«Не стоит село без праведника…» — так говоривали мудрые святые старцы. Кеша был именно таким праведником… на нём стояла Русь-матушка.

Пока ещё стояла…

И я даже подумал было, что Кеше специально дали такой заказ, чтобы избавиться от него… как в сказке: пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что… Кеша был добрым молодцем, которого выдали со всеми потрохами на съедение хитрющему Змею Горынычу…

Ух, ты и змей, Горыныч! Ведь это надо же, самого пре-зидентия, гаранта… да ещё и не в рамках конституции!

Сезон охоты. Bay! На избранничков! Может, выдумки?

Когда в Штатах шлёпнули пришлёпнутого курносого Джона, как у нас голосили! ой-ёй-ёй-ёй-ёй! будто родней и любимей никого не было. Свет померк в окошке прорубленном… Шестидесятнички бежали с соболезнованиями в посольства. И мели своими соплями дорогу на запад… А там всё искали «русский след». Сто комиссий создали. Миллиарды вбухали. Тысячи томов отчётов написали. Не нашли. Потом перебили почти весь клан президентский… и уже всем дуракам[15] стало ясно, что это, видно, не одни русские фашисты с нацболами и международными террористами охотятся на бедных гарантов… Есть, видно, и другие охотнички… Ладно, замяли.

У охранки везде носы и уши.

Гаранты, гарантирующие гарантию… собственной безопасности и процветания. Хрен вам в рыло!

Я стоял над могильной плитой, под которой упокоился Кеннеди, на зелёном и по провинциальному мирном Арлингтонском кладбище. И думал не о мелких местных разборках, а о другом. Почему же у нас, к примеру, никто не искал отравителей загнанного в капкан Виссарионыча? Затравленного «незримыми» охотниками на своей подмосковной даче? Шито-крыто?! Спровадили на тот свет без лишней помпы… и никаких комиссий? ни сотен томов! сработано было профессионально… А потом Брежнева урыли — за пять лет, «снотворными», уж на что могуч и крепок был! урыли! и никаких отчётов… Кто? Анд-ропушка-джазист? Предтеча перестройки? Ведь это из его табакерки, как чёрт выскочил Меченный. Или… Концы в воду! У нас как дерьмо какое-нибудь, так до ста лет, а потом ещё в фондах да на гособеспечении под особым указом. А печальника и заботника непременно уроют. По тихому. Без шума. У них всяких рейганов пулями нашпиговывают и голосят на весь мир… а у нас таблеточками, а потом диагноз в прессе: «обширный атеросклероз и ише-мическая болезнь сердца». Сезон охоты. Без начала и конца…

Приятно рассуждать о чем-то возвышенном и глупом. Легкий толчок в спину вырвал меня из плена раздумий.

— Спишь?

Я оторвался от созерцания скромной надгробной плиты самого любимого президента Амэурыки. Обернулся.

Кеша тряс огромным «кольтом», норовя ещё раз ткнуть меня стволом под лопатку.

— Не курю! — недовольно бросил я. — Ты же знаешь! Он щёлкнул своей дурацкой зажигалкой. Из дула «кольта» вырвался язычок пламени. Погас. Кеша был неглуп. Но шутить не умел. И вообще, он должен был сейчас сидеть в Россиянии и выполнять заказ.

— Какого чёрта ты приперся в эту дыру? — спросил я.

— Конспирация, — невозмутимо ответил Кеша.

Достал мобильник. Связался с кем-то. Я расслышал глухое и нервное: «Хрен с ней! Приступайте!»

На лице его засияла тихая благодушная улыбка. Такая же улыбка озаряла его лик, когда прошлой осенью пришла добрая весть, что его пацаны затопили в Бискайском заливе танкер с краденой русской нефтью. Впрочем, и сам танкер был краденый. А при упоминании этого поганого Бийскайского залива меня вообще начинало мутить — память о двухсуточном шторме в этой чёртовой пучине, когда от качки и тошноты хотелось выпрыгнуть за борт. Чтоб этот залив вылился из себя самого! Залили, блин!

Это была улыбка блаженного праведника.

Подвижника, свершившего подвиг.

— Через полчаса ты услышишь одно приятное сообщение, — сказал он приторно и лукаво. — Включай приемник.

Никаких приемников и прочего хлама я, разумеется, с собой не носил. Да и приехал я в Штаты не для того, чтобы слушать приёмники. Мне надо было разобраться Здесь, на месте с загадкой всех этих липовых покушений на липовых гарантов и прочую шпану на верёвочках. И ещё в Смитсонианский институт…

— С кем ты говорил? — решил я выпытать у него правду.

— С хохлами.

Я не поверил. Опять он нёс какую-то чушь. Хохлы… это надо ж залепить такое. Причём тут хохлы? Я тут же забыл про Джона и прочих жертв большой охоты.

— Выкладывай всё начистоту!

Нехорошие предчувствия закрались в мою душу. Полчаса. Значит, ещё можно остановить… Что он там закрутил? Я ухватил его за лацканы пиджака, тряхнул.

Кеша ошалел. Он был в два раза здоровее и тяжелее меня. Он не ожидал такой бесцеремонности. Но именно она и вывела его из блаженно-идиотического ступора.

— Да всё нормально… этот деятель уже вылетел, — начал он колоться, — через полчаса будет над Чёрным морем.

— Какой деятель?

Кеша огляделся с опаской, подмигнул мне.

— Сам знаешь какой…

— Ну и что?

Он ещё раз осмотрелся по сторонам. Слежка должна была быть. Охранка не выпускала нас из-под колпака ни на миг. За любым из зелёных холмов, за любым белым крестом мог сидеть фээсгэбэшник или цэрэушник, что, впрочем, после россиянской перекройки было одним и тем же. Но в любом случае у нас имелось алиби… Особенно у Кеши.

— Братва взяла в аренду одну шахту в Крыму, понял? — наконец выдал он.

— Угольную?

Кеша даже не улыбнулся. Он умел напускать на себя чопорный, непрошибаемый вид.

— Уголёк нынче не рентабелен, Юра… — он снизил голос до шёпота, — ракетную. Там второй день учения идут, с альянсом, как наших отбивать, понял?

Я начал догадываться. Но не подал виду.

— Нет! Не понял!

— Пол-лимона баксов отдали. Класс «земля-воздух». И пусковикам, хохлам, десять тыщ!

— Зелёных?! — подивился я жадности хохлов.

— Нет, наших, деревянных…

У меня отлегло от сердца. Кое-кто и за деревянные удавится. Хотя, по-честному, им не позавидуешь. Голь!

А ещё через три минуты, когда вся информация улеглась в мой возбуждённый мозг, я ощутил прилив лёгкого блаженства и расплылся в улыбке, которая со стороны наверняка была точной копией Кешиной.

— Пошли!

От могилы клана Кеннеди до выхода с кладбища было минут двадцать пешего хода. Надо было успеть. Ведь сообщение придёт сразу… Мы почти бежали, еле сдерживая радостную дрожь, распихивая толпы обкуренных или просто по жизни невменяемых оболтусов-тинэйджеров, которые с криками, банками, шариками и матрасными флажкам вприпрыжку, пританцовывая, шли навстречу. Тинэйджерам было и на кладбище клёво. Чего там!

Но нам было ещё клёвей. У нас такой клёв пошёл, что хоть при жизни памятники заказывай! Праздник души!

Я приехал на такси. Кеша на каком-то драном столетнем «линкольне». Конспирация! В него мы и уселись, протолкавшись сквозь музейно-шоповую толчею на выходе. Приёмник долго хрипел, сипел, музицировал рэпа-ми, роками, попсой… Мы переехали по Арлингтонскому мосту через серый Потомак, свернули налево от кукольно-огромного Линкольн-мемориала… только тогда из эфира прорвался более-менее внятный голос:

— …летевший из Израиля в Хабаровск. На борту находилось двести двенадцать человек и экипаж… в конце выпуска мы вернёмся к этой важной теме…

— Ты понимаешь что-то? — спросил я у Кеши. Он помотал головой. Нахмурился.

— …как установила наша космическая разведка, россиянский самолёт с пассажирами, возвращавшимися из Израиля, был сбит украинской ракетой над Чёрным морем… после инцидента с южно-корейским лайнером, сбитым русскими ПВО, это, пожалуй, самый громкий и крупный инцидент, вопиющий о необходимости немедленного взятия под полный контроль всех русских и украинских ядерных сил, пусковых установок и… все пассажиры и члены экипажа предположительно погибли… плач и стоны прокатились по Израилю и диаспорам Россиянии…

Кеша ударил по тормозам. «Линкольн» взвизгнул, остановился у обочины.

— Ну, хохлы! — процедил он сквозь зубы.

Я готов был убить Кешу. Всё было ясно без слов. Эти болваны долбанули не по тому самолёту! Гады!

Мы стояли у набережной Джорджтаунского канала напротив уродливо-округлого наворота Уотергейтского комплекса. Только полные идиоты-модернисты, местные шестидесятнички могли наворотить эдакое: Правда, раковина Уотергейта была посимпатичней улитки Гугенхей-мовского музея в Нью-Йорк-сити. Но стряпали их одни и те же недовинченные мозги с тремя спиральными извилинами. А этот недотёпа не мог остановиться в другом месте. Не вор в законе, а лох в благодати! Какой болван мог поручить ему такое дело! Я вспомнил вдруг чёрную тень, ночь, грозу… и мне стало зябко и неуютно.

— Вот гады! — Кеша ударил кулаками по рулю. — Плакали наши денежки! И этот хрен ушёл! Упорхал!

— Какие денежки! О чём ты?! Душегуб чёртов! Двести душ угробил, негодяй! — меня трясло от злости. — Невинных душ!

Кеша улыбался. Но сейчас его улыбка была жалкой.

— А кто узнает… чего ты катишь… — оправдывался он. — Ну, грохнули две сотни избранных… Да щас тыщами бьются… и не мы ж с тобой! Хохлы грохнули!

— Заткнись! — я был взбешён. — Кто хохлам заказ давал?!

— Хрен докажут! — гнул своё Кеша. — Я что, на пуск нажимал? Я тут, промежду прочим, с тобой, в Штатах, а не на полигоне… — Он начал нервно набирать номер на мо-бильнике. — Ну что, суки?! Кого грохнули… — Он долго слушал, кивал. Потом доложил мне: — Пацаны говорят, никого не грохали. На хохлов валят. А деятель уже приземлился… в Анкаре. Трап подают… Да хватит тебе! Никто не узнает!

— Совесть моя узнает, Кеша, — ответил я ему, — этого хватит. Ну, ты и гад! Ты что не знал, что мне отсюда через три дня в Москву, на сутки, а там в Тель-Авив, вот! — я вытащил из бумажника билет, где местом прилёта значился аэропорт имени Бен-Гуриона. — С какими глазами я на симпозиум припрусь? Мне что, удавиться теперь?!

Положение мое было хреновым.

Меня пригласили на эту уникальную встречу неспроста. Проблем в обетованной земле хватало. Русских евреев там травили с самым махровым и оголтелым антисемитизмом. Местные их вообще не считали за евреев. Дело доходило до геноцида. Первым в эти дела врубился Моня, когда приехал на «историческую родину» со своими розовыми мозгами. Ерец-исраэльская натура дала этому идеалисту хорошего пинка под зад и промыла извилины… Холокост он и есть холокост, хоть в Мюнхене, хоть в Тель-Авиве с Хайфой.

Впрочем, не будем забегать вперёд. Мы с Кешей не были избранными. Но мы не были и равнодушными. Ещё в девяностом, когда кипели страсти по нерушимому Союзу, я опубликовал в прессе нашумевшую статью «Подпишет ли Израиль союзный договор?» Уже тогда в иорданские палестины русскоязычных понаехало не меньше трети, причем треть эта была самой образованной и умной. Я лишь предлагал узаконить реальность, то есть ввести в Израиле русский вторым государственным языком и провести референдум по вопросу о вхождении Израиля в Советский Союз… и это было логично. Ведь тогда, вместо разгромленной и разворованной империи мы имели бы Державу от Красного моря до Аляски и Штаты в качестве шестёрки и дойной коровы. И что?! Золотой план урыли. Злопыхатели в Совдепии объявили меня злобным и пещерным антисемитом (идиоты-шлемазелы, что ещё можно сказать о них, цедрейт мишмот![16]). А русская община израильских евреев записала меня чуть ли не в национальные герои. И недаром. Ещё тогда я вступился за права наших в Израиле… С тех пор русских там стало намного больше, на каждом углу сплошь русская речь, русские вывески, как на Брайтоне или в Малаховке, основные мозги — русские… а гнобят с удвоенной силой и ещё больше… Ну кому было защищать бедных русских евреев на их обетованной земле, как не русскому национал-шовинисту?! И вот конгрессы, лекции, исторические изыскания, симпозиумы, борьба за права… грядущая и неизбежная русификация Святой Земли, где не будет уже ни эллинов, ни иудеев, а будет любовь и братство без всяких гоев и давидов-с-пращами, и Новый Храм, и Святая Русь от Евфрата до Шпицбергена (Груманта), и оливковые ветви на берёзках, вербные веточки на пальмах… И вдруг такой облом!

— Лучше б ты меня сбил! — сказал я в сердцах. Кеша промолчал. Сгорбился ещё больше. Задумался. Наверное, решал: может, и на самом деле пристрелить этого безумного, надоедливого писаку, выбросить труп в мутный Потомак, а самому заняться нормальным бизнесом, выполняя нормальные заказы по сливу нормальных банкиров, воров-губернаторов и прочих штопаных гондонов… Но старая дружба, видно, пересилила его сплин. Он снова вытащил мобильник. Связался с братвой. Хмурился. Матерился. Выпытывал. И снова матерился. Наконец лоб его покрылся испариной.

— Всё, скажи своей совести, что она чиста!

Он положил руки на руль… «Линольн» дёрнулся, рванул вперёд, на выезд из серенького городка Джорджа Вашингтона, сплошь утыканного масонскими мемориалами, центрами, пирамидами, пентаграммами, стелами, музеями, скверами и парками. Это был очень уютный и тихий городок, в котором две трети считались негроамериканцами и в котором к вечеру не советовали высовывать нос из отеля. Здесь было россиянское посольство и красивый кафедральный собор, в котором раз в году служили службу для кошек и собак. А вообще, это был город науки, город краснокирпичного Смитсонианского замка-института, город, проводивший в Музее натуральной истории конгресс под девизом «Атлантическая сага». Я накапывал по всему миру всё известное и неизвестное о «загадочных» варягах-норманнах, наших прямых предках. Я не мог пропустить этого конгресса. И я не пропустил его, успел двумя днями раньше. Мы только заскочили в гостиницу «Хилтон» за моим чемоданом с книгами и рефератами. Канителиться не имело смысла. Да и нервировать сидящего за рулём не стоило… убить его мало!

— Или ты хочешь поставить свечку в соборе? — спросил вдруг Кеша, напряжённый и взвинченный. Я молчал, ожидая разъяснений.

— Наша ракета взорвалась в шахте, понял! И это достоверно. Сто пудов! — наконец разродился Кеша. — Так что можешь не терзаться. Это хохлы сбили евреев… и то с третьей попытки. По наводке с геостационарной орбиты…

Я ничего не понимал.

— Какая наводка! Там же нет наших спутников! Кеша поглядел на меня как на полного идиота. Он был прав, причем тут наши… наши спутники давно утопили.

— Вторая и третья пошли по лайнеру, где сидел этот махер[17] хренов. Их засекли с борта, отбросили «помехи», понял? Обе грохнулись в море… Наши не пляшут! Усёк?

Я уставился на Кешу. Он говорил слишком серьёзные вещи. Мне не надо было ехать в Штаты. Ответ на все мои вопросы был там, в Россиянии. И возможно, в Кремле.

— Гарант летел с прикрытием. Четыре МИГа и шесть «сухих». Как засекли хохляцкие ракеты, шарахнули по всем целям вокруг. Понял? Евреев срубили в минуту! Три «кометы» с челноками на дно пустили. Сейнер потопили… шар воздушный с каким-то болваном-кругосветчиком… всё на хер! Витязи, блин, небесные!

Мы выскочили на хайвей. И теперь неслись во весь опор. За стеклами «линкольна» уже темнело. Роскошно-космические американские грузовики шли нам навстречу посланцами иных миров. А до «большого яблока» оставались ещё сотни миль, пробки на подъезде, туннель под Гудзоном и дорожная скука.

— Значит, не хохлы?! — решил я внести окончательную ясность. Путаницы мне хватало и в Россиянии.

— Хохлы! — сказал Кеша. — Пацаны пробили: этот деятель тут же вышел на Киев и Белый дом. Сам понимаешь, ему не резон вешать евреев на себя, это тебе не мордва и не татары…

— Про русских и не говорим, — вставил я.

— Не говорим, — подтвердил Кеша. — Какие ещё на хер русские! Кто их считает! Штатники на себя тоже не взяли. Навесили на хохлов… И те подписались…

Вот этого я не хотел понять и принять. Я вообще не понимал этой новой геополитики, от которой попахивало дерьмом, базарной экономикой и шкурой дохлого осла.

— Охерели, что ли?! Кеша ухмыльнулся.

— Как сказать, — задумчиво протянул он. И блаженная улыбка вернулась на его лицо. — Хохлам пообещали, что в альянс примут… потом, при случае. — Он снова вдруг насупился. Сгорбился. И совсем другим тоном сказал: — Да хрен с ними! Ломоть отрезанный… А вот кто мне мои башли вернёт?!

Я молчал. Башли были наживным делом. А вот двести с лишним душ уж точно никогда не вернутся в нашу палату № 8. И земля им не будет пухом, какая земля в этой сероводородной пучине, где все равны: и эллины, и иудеи! Господи, прими их астральные тела в обитель свою, накорми, согрей и упокой. А главное, не говори им правды… от такой правды можно загнуться и по второму разу. Со святыми их упокой. Аминь, чёрт нас подери!

А как ещё сказать. Я не знаю… Прости, Господи! Только всё думаю про ракету в шахте. Про Ли Освальда. Про сезон большой охоты… и немалой скорби. И про гарантов, гарантирующих себе полный ништяк.


Я сидел на лавочке возле своего дома. И читал маляву, которую с каким-то трясущимся странником мне передал из своих застенков узник совести Самсон Соломонов. Малява была грустная и поучительная. Я получал письма от читателей мешками. И не мог не то что ответить на все, но даже прочесть десятой доли… очень много писали из тюрем и лагерей. Все они были забиты доотка-за, полстраны сидело за проволокой. Строили новые лагеря. Не хватало. Я понимал демократов, ведь надо же им было где-то держать население Россиянии, надо было высвобождать города и села для мигрантов… Бедные сидельцы из рук в руки передавали мои книжки. Читали их взахлёб. И все как один заверяли, что после моих романов, особенно «Звёздной Мести», они разом уверовали в бога, в добро, в высшую справедливость и стали намного чище и духовней, хотя в моих книгах ничего такого не было. Самсон Соломонов жаловался, будто нынешние держат его в каменном подвале, подальше от любопытных глаз, потому что при демократии, как они говорят, политзаключенных не бывает. Странник трясся и кивал. Я и сам знал, что при демократии всегда найдут иную причину, чтобы упечь человека. Но чем я мог помочь этому узнику совести! Десятки тысяч бедолаг писали мне письма со всей Россиянии и её окрестностей с просьбами и требованиями тотчас разрешить все их проблемы, излечить, спасти, снять сглаз, отвести нечистую силу и происки властей, просветить, образумить и ответить на какие-то их немыслимо трудные мудрено-философические вопросы… бедные люди думали, что ежели я сам пишу мудреные книги, стало быть, я какой-то всезнающий гуру, который научит их всему. Но я не был гуру. И во всех своих книгах я сам только и делал, что задавал те же самые вопросы, на которые нет и никогда не будет никаких ответов.

Ну чем я мог помочь бедному Самсону Соломонову?! Когда к лавочке подошел мой знакомый юноша в милицейских штанах, но на этот раз без банановой фуражки, странника будто ветром сдуло.

— Дочитал ваш роман, — сказал юноша, забыв поздороваться, — и, знаете… — он выдержал паузу и необычайно проникновенно добавил: — в бога уверовал, стал как-то чище и духовней! Даже в храм ходил…

— И что?

— Что — что? — переспросил он задумчиво, видимо, пребывая ещё в виртуальном мире моего романа.

— В храме что?

— Батюшка сказал, что вас не мешало бы на костре сжечь или хотя бы от церкви отлучить… — он осёкся, сообразив, что не совсем тактичен, покраснел.

Я его утешил:

— Да ничего. И не такое слыхали… Передайте батюшке поклон и скажите, чтоб не беспокоился — даст Бог, непременно сожгут.

— И ещё просил книжку вашу принести, почитать… Сказал, нигде достать не может…

Я развёл руками. Для меня самого было странно, что при миллионных тиражах моих безответных книжек, вечно находились те, кто не мог их нигде достать.

— Я свою дам, можно? — спросил милицейский юноша. И хлопнул себя по колену: — Надо же! Совсем забыл! У вас же другого соседа убили, что через дверь по площадке… слыхали?

Я покачал головой.

— Да третьего дня, в подъезде! Он ещё свою кандидатуру выставлял в районную думу! Лысыватый такой с усиками…

— Вот и довыставлялся! — заключил я. — Убийц нашли?

— Да кто сейчас ищет! — в сердцах воскликнул юноша.

И снова сообразил, что сморозил лишнее.

— Свидетелей-то нету! как найдёшь! Да вы не расстраивайтесь, на других участках побольше мочат — и то ничего, у нас народу много.

Много, подумал я мрачно, даже мизантропически, до поры до времени. А мочат всё не тех…


Ну что братья-демократы? Не западло пинать мёртвого льва? Ой, смелые! ох, отчаянные! Уж полвека как… на дрожащих ножках, с гугнивой губой, взъерепенясь и из-задорясь на глазах у всей мировой демократической общественности — и раз его каблучком в мертвый бок! и другой — кулачком под ребро! и плевочком на лацкан, да ещё разок — аж на щеку! ух уж мы этому проклятущему сталинизьму-тоталитаризьму!!! А по спине холодный пот привычным цепенем. А дома в гардеробе — сталинская премия (дедушкина, папина, а то ещё и своя, собственноручно полученная от «кровавого тирана-палача»). Обличители-разоблачители праведные! развенчиватели неистовые! прометеи пламенные! драконоборцы и львощипа-тели! Отважные, просто ой!

Голубые жители голубых ящиков…

Ну что, герои геройские, гераклы пастиразрывающие, непревзойдённые охотники на мёртвых медведей, а как насчёт поохотиться… на живого?!

Или памперсы надеть забыли… потекло, потекло… От живых, вестимо, лучше госпремии получать. О-о-о, ли-бертэ, фратернитэ, эгалитэ!

Не ссыте в штаны, прорабы демократии, герои вы мои, я вас за собой не зову! Да не верьте рекламе: и самые надёжные подкладки протекают, даже те, что с крылышками… вон потекло… потекло уже! Но не бойтесь, это я пошутил. Пните ещё раз мёртвое тело, укусите его! ущипните! да с вывертом! да коготочками! да зубками! фик-сочками остренькими! ох, храбрые! ой, бесстрашные! ахиллеосы и патроклюсы! ну чистые Давиды с пращами!

Не зову… Да и звать уже не кого.

Скоро и Кеше… на Аранайскую войну… в бессмертие, в бронзу и золото. Да только мозги думать не отучишь. Разве что вышибить их напрочь.

И у матросов есть вопросы.

И вот один из них.

А где ж отливают пули на живых львов?

Я стоял на той самой площади Дизенхов, где стоял до меня вернувшийся из родных палестин Моня, глядел на нелепый фонтан — на три крутящихся разноцветных круга, будто вырезанных детской рукой, вспоминал слова путеводителя, что здесь, дескать, самое главное и важное место во всей этой стране — важней, видно, и главней вечного града Яруса-Иерусалима-Ершалайма-Аль-Кодса, важней Иерихона десятитысячелетнего, важней крепости Масада, важней Назарета, где Мария с Иосифом обретались, и Вифлеема (Бет-Лехема), где сам Иисус родился… Этот фонтан детского народного творчества был тут важнее всего! — я стоял и поражался нелепостной бестолковости сего дурацкого сооружения.

И начинал понимать Моню. Град Небесный — ты не в земных чертогах, не на этой свалке картонного конструктивизма и занюханно-пыльного постмодернизма.

Моня, помню, ещё в Москве рвал на себе рубаху, дескать, даешь историческую родину, обетованную Ерец Исраель,[18] и всё тут!

— Эта страна меня доканает! — сипел он. И поводил округ своими налитыми выпученными глазищами так, будто ему приходилось жить среди каннибалов и аллигаторов. — Ну, Россия! Ну, сука!

Я, как и положено смиренному и несчастному гою, пожимал плечами.

— Нормальная страна. В Иудейской пустыне тебе будет хреновей. Ещё и забреют под ружьё… Ой, Моня, подумай, куда голову суешь, голова-то одна, хоть и с пейсами!

Моня смотрел на меня как на недоумка — что взять с гоя, да ещё с русского гоя.

— Ерец Израель, — стонал он, — историческая родина! Там корни, блин! Земелюшка обетованная… Третий Храм!

Но я-то знал, что корни Монины в доме на набережной, в Жмеринке и в Аравийской пустыне, а ни в каком не в «ерец исраеле». Уж коли копать по чести и совести, так именно оттуда, из пустыни этой самой Аравийской, нахлынули орды кочевников на заповеданную им Богом (поди проверь!) ханаанскую землю. А до них жили там вовсе и не евреи никакие, и не иудеи с израильтянами богоизбранными, а самые что ни на есть несчастные и смиренные гои-индоевропейцы. Это их города и деревни крушили избранники Божьи, всякие давиды, самсоны и прочие соломоны да суламифи. И я мог бы сказать Моне напрямую: «Моня, дорогой, это мои предки там жили поначалу, по 1200 год до нашей с тобой эры и после тоже, пока их всех не добили и не изгнали… Моня, это не твоя, это моя историческая родина, понимаешь?!» И я был бы абсолютно прав. Конечно, прав… ведь это была просто правда, простая правдивая правда…

Но у меня, жалкого россиянского гоя, не хватало смелости сказать эту правду избранному из дома Давидова.

Я бы сразу стал злейшим врагом Мони, и не только Мони, я бы тут же превратился в такого махрового антисемита, что дальнейшие планы на жизнь мне пришлось бы срочно пересматривать и усекать до полного усекновения (как пророку Иоанну-Предтече, напророчившему на свою голову[19]…)

И я молчал.

Я верил, что Моня всё узнает и без меня.

А любить родину не воспрещается. Даже ежели она и не совсем твоя.

Стоя на площади Дизенхов в Тель-Авиве, я знал точно — этот фонтан не моя родина. Моя была в Иерусалиме, Иерихоне, по всему Иордану-Яридону и даже в мятежном ныне секторе Газе, где раньше проживали не злобные террористы-арабы, а мои тихие и самые наипрямые предки, мои прапрадедушки — филистимляне, они же пеласги.

Но я был не Голиаф. А Моня отнюдь не Давид.

Нам совсем ни к чему было бросаться друг в друга камнями, тем более из пращи. Мы могли посидеть, выпить, закусить и поговорить — до хрипоты, до крика… но не до драки… Потому что драка уже была. И нечего после неё всяким гоям побитым кулаками махать!

Иногда я думаю, что было бы, если тогда, три тыщи лет назад мой пращур Голиаф (вообще-то его звали Галат) вместо того, чтобы драться с этим заносчивым мальчуганом, Мониным предком коротышкой Давидом, просто посидел бы с ним за бутылью «солнцедара» или «наполеона», неважно. Выпили бы и поговорили по душам, пусть и до хрипоты… но не до драки. Вот так.

Я не пророк, не нострадамус какой-нибудь, но то, что этой октябрьской заварухи и потом дикой резни в двадцатых не случилось бы, это точно. И дед Монин никогда бы не был пламенным борцом за идею, и не сидел бы он ни в тюрьмах, ни в психушках, и папаша его не слал бы свои чемоданы за бугор, и мои соплеменники — миллионы и миллионы были бы живы и здоровы…

Все наши беды оттуда, из Ветхого Завета.

Праща. Этот камень полетел прямо из пращи сквозь века, тысячелетия, множась, превращаясь в стрелы, мечи, копья, пули, снаряды, «фантомы», крылатые ракеты, в «революции», «демократии», «реформы» и «перестройки»… а теперь ещё и в кошмарную, уже точно нас добь-ющую «глобализацию», да-да…

Временами меня так и подмывает пойти хмурым утром в Музей изобразительных искусств, который без спроса Александра Сергеевича назвали его именем, и подложить пару ящиков тротила под эту жуткую исполинскую копию кошмарного и уродливого Давида, похожего совсем не на праведного иудея в шляпе и с пейсами, а на раздетого догола провинциально-сицилийского киллера-мафиози. Это под него потом — мне доподлинно известно! — начали ваять всяких «девушек с веслом» и «юношей с горном» — да-да, именно под этого «давида с пращой». И потому Гриша Брускин с его «монументальным лексиконом» никакой не Гриша, и не авангардист, а жалкий подражатель-копиист… увы. Но это неважно, главное, что Гриша срубил за своих горнистов-Давидов большой кочан зелёной «капусты» — полторы сотни тысяч баксов, а потом и ещё побольше…

Ваятели! Блин!

Уж я-то знаю, что Господь запретил своим избранным изображать его творения в натуре (кстати, именно поэтому они и изобрели абстракционизм и прочие довольно забавные — измы).

Так какого же… нам поставили этого камнеметателя с пращой? О-о, правнуки Голиафа! Имя вам — простота. Хорошо лежать на печи…

Ветхий Завет… Который мы писали, увы, вместе. Писали нашей кровью, переводя с русского на иврит, и с идиша на русский, писали словно кабальный договор с дьяволом — на вечную вечность.

И злоба наша оттуда, и ненависть и нетерпимость. Потому они и называются — ветхозаветными. Спой мне песню песней, рабби Соломоне! И он напевает: «… ой, позовите Герца, старенького Герца, пусть споёт ей[20] модный, самый популярный в нашей синагоге отходняк! ой…» Какой русский не любит Розенбаума?! Ну, где вы, десять колен сгинувших? Ау-ууу!!!

Моня этого ещё не понимал. Он был обычным добрым и мечтательным еврейским идеалистом, эдаким заурядным, коих пруд пруди, иудеем-романтиком, бейтаровцем недобитым… И он не был отнюдь Екклесиастом. Увы…

Он не знал, что вот эта ныне песчанно-каменистая пустыня вдоль Срединного моря наша общая историческая родина. Моя — пораньше, его — попозже. И что и нас, и их оттуда вышибли, не спрашивая нашего желания, и что «эта страна», Россия-сука — новая святая земля, где мы сошлись снова… Для чего? Для вечного, непрекращающегося боя.

Или чтобы наконец опомниться.

Неисповедимы пути Господни.

Но мой роман вовсе не о них.

Убить президента? Однако!

На Святой Земле, вдали от вавилона московитского я понял вдруг, что никаких президентиев вовсе нет. А есть виртуальные имиджи, созданные пиарщиками и компьютерщиками. Привидения. Нам изо дня в день показывают этих виртуальных привидений то в Кремле, то на «саммитах», то в «кулуарах», то без галстуков, то на ферме Буша, то в простокваше, то на вручении орденов и медалей лучшему писателю всех времён и народов Жуванейцско-му… А на самом деле это компьютерная графика… виртуальные куклы, телепузики и покемоны.

А кортежи возят двойников. Или гоняют порожняком. Просто гоняют туда-сюда, чтобы выявить злобных международных террористов и кошмарных русских фашистов, что по всем обочинам ставят заминированные таблички «Смерть жидам!»

Видел я этих «русских фашистов». В Мосаде. Я вообще много чего видел.

Я позвонил из Иерусалима Кеше и рассказал про свои сомнения:

— Какого хера мы будем гоняться за этими куклами?!

— Во-первых, не мы, а я! — заявил он, явно не признавая во мне равного (или даже не равного) компаньона. — Во-вторых, даже если это виртуальные куклы, я их всё равно уделаю, как папа Карло Буратину… я этих гастролёров отправлю на гастроль!

Он был неизлечим. Одно слово, народный террорист!

Я вжал голову в плечи, огляделся, нет ли вокруг агентов охранки… хотя прослушивать могли из любого места. Кеша совсем не соблюдал конспирации! или просто не знал, что последний президент™ получил в народе прозвища Гастролёр и Буратино.

В прежние времена нас давно бы уже взяли…

Аки бедный Иона стенающий во чреве кита, стенаю я в утробе этого страшного мира… нет выхода. Жуткие санитары с белыми крыльями за спиной сидят возле узких врат палаты № 8. Злобные ухмылки кривят их ангельские лики. Уж эти не оплошают, доставят по назначению! Оле-оле… алилу-уйя-а…

Стэн любил ходить на боевики про Вьетнам. Он сидел в зале и тихо закипал — пока из него не начинал валить пар. Потом он медленно и угрюмо напивался. А потом шёл и бил морду какому-нибудь режиссёру.

В боевиках показывали «крутых парней», суперменов… В жизни таких не было. В жизни было дерьмо, прохвосты и салаги. Салаги лезли напролом и гибли. Прохвосты спасали себя. Дерьмо сидело по штабам и было хуже любого врага — потому что оно решало, жить тебе или сдохнуть, пуля вьетконговца лишь довершала дело…

Любой «крутой» на той настоящей, а не киношной войне обмочился бы в первые пятнадцать минут и визжал бы как резаная свинья. Причем, чем круче, тем истошней бы визжал… Стэн это знал очень хорошо. Он знал, что по-настоящему воюют только вот эти салаги… Он знал, что весь хваленый спецназ-командос — это то же самое дерьмо, что и в штабах, только гаже и вонючее. Когда в далекой Россиянии давили бандитов, Стэн знал, давят салаги, мальчуганы, которых хаят по ТВ, а эти самые «волки войны» только жмутся по стенам да глядят, чего бы стырить — они не могут уже даром «воевать», они профи!

И потому он не любил этих режиссеришек. Этих пидо-ров из Голливуда. Из провинциальной «фабрики грёз» для провинциалов. Его просто тошнило от этой доведенной до маразма «Одессы». Его тянуло блевать от картон-но-вафельных «титаников» и кукольных «миротворцев»… Но на фильмы «про Вьетнам» он ходил. Травил душу, рвал нервишки. Но всё-таки ходил.

Один. Жену Наташу убили три года назад. Два обкуренных афроамериканских ниггера просто хотели ещё немного побалдеть, не били, не насиловали, пырнули ножом под сердце, вырвали сумочку и ушли, за очередной дозой. Тихо и культурно ушли.

Стэн нашёл их. Но его адвокат отрезал — связываться с чёрными бесполезно, любой суд их в конце концов оправдает. И тогда Стэн сам убрал ублюдков, по очереди, без шума и пыли. Копы его следов не нашли. А ребятки из ЦРУ и Пентагона подшили в его досье ещё пару страниц. Это было не кино, не голливудская «одесса».

Это была просто жизнь.

Фильмов про вьетнамскую войну снимали всё меньше. Его жизнь уходила в прошлое. Только бегущий горящий факел оставался. Но он жёг душу по ночам.

Когда Стэна вызвал госсекретарь, тот понял, не отвертеться, они снова его достали, сволочи.

— Вам надо вылетать в Россиянии), — сказал этот плотный темнокожий мужик, которого Стэн уважал за Вьетнам, он тоже воевал там, когда-то… С прошлым госсекретарем, точнее, госсекретарихой, старой поганой гадиной, разбомбившей страну, которая её спасла от нацистов, он бы разговаривать не стал, поганиться о суку, ещё чего. — Надо добить русских, Стэн, вы это сумеете сделать. Чего-то они у нас зажились чересчур… не находите? Мы вырвем из их задницы ядерное жало!

Стэн усмехнулся иронично.

— Вы уверены?

— Уверен!

— А их президент, их конгресс…

— Правительство и Дума, есть ещё какой-то совет, но это неважно… президентов там ставим мы, вы знаете.

— Ну и как они? — Стэн просто не мог поверить, что найдется такой кретин, который перед перестрелкой отдаст будущему убийце свой верный кольт.

— Они все согласны! — заверил его госсекретарь. — Да им просто деваться некуда, иначе мы не дадим им визы и они навсегда останутся в своей вонючей дыре со своим гов-ном и… со своим народом, который рано или поздно перервёт им глотки.

— Значит, у них нет выхода?

— Вы весьма сообразительны, Стэн.

— Так почему же они раньше не уничтожили свои ракеты, уж лет двенадцать бодяга с этими реформами, а боеголовки не свинчены, охренеть можно…

Теперь пришла очередь усмехаться умному госсекретарю. Он посмотрел на собеседника как на ребёнка.

— Не так быстро, Стэн, большую часть мы свинтили. Но кое-что осталось, они могут нас сто раз сжечь дотла… При старике Охуельцине в день по десятку ракет шли в переплавку… А сейчас заело. Темпы снизились. Бардак! У них там полный бардак… местные набобы растаскивают, что уцелело, ворьё жуткое! Мы сами должны наладить процесс и полностью руководить им — до последней боеголовки, Стэн! Вы едете, как председатель совместной комиссии по контролю над сокращением их вооружений. Но это для профанов, для быдла. Фактически вы будете на месте осуществлять полное уничтожение ядерного потенциала Россиянии, именно вы и ваши люди. Местным болванам мы не доверяем, они уже разворовали в пять раз больше, чем нужно для уничтожения всех их ракет вместе с ними сами… Дикари! Фактически вам будут подчинены все они, в том числе их липовые президенты и банановое правительство, это условие нашего договора, иначе ни им, ни их семьям не видать Штатов и Европы как своих ушей. А они удавятся за визу и бутылку «пепси»… Все их ядерные объекты до полного уничтожения перейдут под ваш личный и полный контроль… и управление. Всё! Вы понимаете? Мы должны довершить начатое, мы должны их оставить с каменным топором и мотыгой в руках… и то, хе-хе, под нашим контролем. Вы едете…

— А кто вам сказал, что я еду! — неожиданно и резко спросил Стэн.

Собеседник не смутился ни на минуту.

— У вас нет иного выхода, старина! Вы же государственный человек… Вся ваша жизнь — служение Америке:

Вьетнам, Корея, Палестина, Африка, Афганистан, Ирак, Босния, Сербия… и кое-что ещё. Стэн, мы добьем и Россиянии), будьте уверены. С вашей помощью. Она уже в нокауте… ну, парень, ещё удар! И родина не забудет вас.

В последнем Стэн не сомневался. Он знал, что его не забудут, что ему никогда не дадут покоя.

Назову себя Кешей…

О, гиргейские оборотни! о, свинцовые толщи вод! о, безумная планета-каторга![21] Кто безумней тебя?! Только наша Земля… Я твой пращур Иннокентий Булыгин, бессмертный ветеран Аранайской войны, Кеша…

Назову себя мстителем. И достану свой ржавый «ака-эм» с пыльного чердака. Это сейчас на каждом углу пулеметы и «стингеры», «узи» и «акаэмы»… а тогда, в семидесятых, привезти со своей войны своего самого верного друга… о-о! Назову себя Кешей!

В Москве у Мехмета было двенадцать лотков, четыре киоска и два маленьких магазинчика, забитых разными бутылками с одной некондиционной водкой.

В Баку у Мехмета было две жены. Законных. По шариату было положено четыре. Но Мехмет был ещё молодой. Каждая из жен родила ему по два мальчугана, и Мехмет был доволен ими. Хотя, последние три года, когда ещё жил дома, с женами не общался. Нечего! Пускай с детьми занимаются! Общался он с двумя их служанками — Надькой и Веркой. Надьке было двенадцать, Верке четырнадцать.

Он запирался с ними в комнате, застланной коврами и устланной подушками — и только дым коромыслом шел.

Законные женушки сидели в соседней комнате и злобно хихикали: никогда этим русским поганым девкам не родить ему, их мужу законному, детишек! никогда! уж они постарались! служанки-то их! они вообще никогда и никому не родят! Женушки просто упивались своим бабьим коварством. Каждый групповой сеанс был для них часом торжества. Они получали больше удовлетворения, чем этот несчастный Мехмет с двумя гяурками за стеной.

Правда, сказать ему прямо они не решались. Думали — ещё поколотит хорошенько.

Но Мехмет не стал бы их колотить. Ему было плевать на их женские хитрости. А-а, слюшай, вах-вах, меньше нахлебников — больше денег! Мехмет знал, что женушки щипали и пинали служанок, он видел эти щипки и синяки, когда голые Верка с Надькой плясали перед ним, над ним или под ним. Всё видел. Но это лишь распаляло его страсть. И он сам норовил ущипнуть этих тощих беленьких гурий, да побольней — они только повизгивали да хохотали.

А чего им оставалось — бежать? Опоздали! Не сбежали с родителями вовремя, когда «нерушимый» рушился. Теперь поздно. Всех не сбежавших разобрали, все по рукам пошли, иные через десятки рук. Мехмету одну подарил дядя на Первое мая. Дядя Гусейн был старый обкомовец и чтил интернациональные праздники. Другую он купил сам, на рынке, за тридцать долларов — задарма! Тогда была всеобщая эйфория — демократия! независимость! братство! равенство! свобода! И какой-то дурак лопухнулся от избытка чувств. Через два года Мехмет мог продать девку Верку за триста баксов, запросто. Он не продавал.

Пускай женушкам прислуживает. Мехмет был умный. Он знал, что жен все равно не ублажить. Так пусть лучше не на нём зло срывают, а на этих… Ай, умный был Мехмет!

Женушки всё время возились с детьми. Но когда Мехмет выходил из комнаты с девками, они детей прятали. Муж! Хозяин! Уважаемый человек! Если кто в чем и виноват, то только эти сучки. К Мехмету они ластились. А служанок пинали, бранили, щипали и надавали им заданий, как бедным золушкам. Золушки стирали, мыли, чистили, бегали по рынкам с сумками и корзинами и снова стирали и мыли. Не пускали их только на кухню. Поварила старая тетка, родня. Верке с Надькой женушки не доверяли. И мамаша Мехметова не доверяла. А папаша жил в селе, в город приезжал редко. Он тоже был знатным партейцем ещё лет десять назад. Но быстро спёкся.

Бархатная революция! Скинули проклятое, понимаешь, иго, ай-вай! Так и в газетах столичных писали. А в Москве точно знали, кто фашист русский, кто шовинист великорусский — с кого спрос за всё. Свабода, вай!

Впрочем, это было давно. В прошлой Мехметовой жизни. Сейчас, уже три года он жил в Москве. Лотки и ларьки давали навар. И Мехмет имел в Москве четырех жен. Жили они в огромной квартире на Тверской. У каждой жены было по две комнаты и по личному туалету. Жены любили и уважали Мехмета — ещё бы! столько денег! Мехмет был строг и ревнив. Он держал их взаперти. И они воображали его каким-то арабским шейхом, а себя шейхинями в гареме.

Хотя они знали, что у Мехмета есть и настоящий гарем. Он сам хвастал. Потому что настоящий мужчина должен иметь настоящий гарем! Когда он их выставлял в позо-вую шеренгу и начинал их поочередно ублажать, только успевая перескакивать с одной на другую, он хвастался:

— Двэнадцат квартыр купыл! Двэнадцат дэвак посадыл! Вах! Пэрсик! Палчык облыжишь! Всэ друзя знают — всэ друзя уважают! Багатый чалвэк Махмэт, гаварат, уважаи-мый чалвэк, гаварат. Уважают!

Ни слова не врал Мехмет. Очень сильно его уважали.

— Ой!

— Ай!

— Яй!

— Ей! — повизгивали жены Оля, Лена, Маша и Кристина, томно закатывали глазки, стонали, охали, содрогались пышными телами и снова стонали, одна громче другой, зазывней и сладострастней — знали, Мехмет любит отзывчивых на его жгучую южную любовь и оделяет по-свойски. А чего ему! Мехмет потел на них. А денежки-то текли — рекой текли! Жены очень любили Мехмета. Знали, уж их-то он точно не пошлет челноками товар надыб-ливать и к лотку торговать не поставит…

У лотков торговали другие. Их Мехмет тоже не забывал, каждую раз в две недели затаскивал в ларек и вкушал со всей страстью к новизне. Лотошные девки не знали, когда он придет и к какой, а потому намывались-намакияживались каждый божий день — вот приедет барин, вот удастся его ублажить так, что возлюбит пуще прежних, вот купит квартиренку какую-никакую, и начнется новая райская жизнь.

Мехмет был для всех отцом, царем и живым богом.

Хотя каждая знала, что бывают мужики и покруче, да и вообще, поизгулял Мехметушка силенки-то! (а может, их особых-то и не было?) Но вслух ни-ни! Вслух про Мехмета ходили легенды. Мол, куда там этим русским мужичонкам, пьяницам и лодырям!

И Мехмет старался.

Очень Мехмета уважали… и власти, и милиция.

Был, правда, ещё один гарем. Но про тот Мехмет сам женам и девкам ни-ни! В том гареме тешились они с земляками без шума и пыли. Благо, что беспризорников в Россиянии было навалом. Вот и понабрали-понахватали с рынков с десяток мальчуганов от семи до двенадцати да полтора десятка девчушек лет до десяти. Туда иной раз нужных людей водили, началныков. А которые покрупней, тем на дачи возили. Не сами, самих сграбастают с беленьким мальчишечкою или с девчонкою белобрысенькой. Снимали с работы одну из девок торговых, она и везла по назначению «сыночка» иль «доченьку». Чаще всего на дачке и её приходовали, заодно, чтоб добро не пропадало.

Но вообще «балшие русские началныки» ещё не очень-то понимали толк в мальчиках. Мехмет иногда сокрушался, щелкал пальцами:

— Сапсэм отсталый, панымашь, страна Рассыя! Вах-вах! Самый сладкый нэ панымай!

Он очень хотел угодить большим начальникам. Но те больше «панымай» доллары, много долларов. Мехмету было не жалко мальчишек и девок. Ему было жалко долларов.

— Трудовой дэнга! — говорил он, чуть не плача. — Сапсэм оборзэли! Бэспрэдэл, понымашь!

Откровенничал Мехмет только с земляками. Их было много. У всех было полным-полно ларьков и магазинов. У всех были гаремы из русских девок, квартиры, мальчики и доллары. Он был не самым богатым. Он был бедным. И совсем не был арабским шейхом. Жаловался на жен и девок:

— Сапсэм оборзэли, русски бляди! Работай на них, понымашь! Бэспрэдэл!

Но в Баку он не собирался. Два раза в месяц переводил женам и детям по полмиллиона. Писал в коротких письмах: «Узнаю, что гулают Надька с Вэркай — зарэжу как баран! Прывэтдэтам! Цалую всэх!»

Бакинские женушки, Гюльча и Бахра, гулять служанкам не давали, блюли мужнюю честь. Детишки у них росли упитанные и красивые. Старших весной готовили в Англию, на учёбу.

Убить президента? Сначала найди его! Где обретались Меченный Херр и старик Ухуельцин, знал только Господь Бог. И то не совсем точно.

Эти могли обкрутить вокруг пальца и самого чёрта.

Зато всё чаще являлась по ночам моему другу Булыги-ну чёрная тень. Смотрела укоризненно. Вздыхала. Чёрный человек… Привет с того света.

— Кругом черножопые! — жаловался Кеша. Он был зол и небрит. Очередная его попытка подкрасться к «жертве» (жертва, ха-ха!) сорвалась. И он срывал зло на ком попало. А попало нынче лицам мигрантской национальности. — Всю Москву заполонили, суки! Всех баб перетрахали…

Я его успокаивал:

— И слава Богу! Русских-то наполовину в Чеченегии побило, на четверть водярой выкосило… мужиков нет! Вот они за наших и стараются, воспроизводят поголовье… Нет, Кеша, если по совести, честно, то они на наших бабах на нас работают, без них мы просто вымрем!

Кеша призадумался. Ведь на самом деле, кому-то надо было замещать «естественную убыль» россиянских мужичков. По справедливости получалось, что смуглозадых мигрантов следовало представлять к орденам «Отцовской славы». Россияния нынче стояла на них…

Он сжимал руками головы качавшийся пузырь. Стонал. Всегда мы ищем виноватых, на ком зло сорвать… за свою беспомощность и тупость: то жиды! то черножопые! то штатники поганые, заокеанские — живут, суки, лучше!

— Эти скоты нас наркотой травят!

— А ты не травись… Не покупай, какие проблемы.

— Все рынки захватили! Русскому человеку торговать негде! Где правозащитники херовы?!

— Это когда ж русские торговцами были? Ну ладно, давай бросим наши дела, пойдём на рынке торговать!

— Ну, уж хрена им! — возмутился Кеша. — Уж этого они от меня не дождутся, звери, сказанул тоже! Давай лучше по бабам! У меня тут телефончик есть, надыбал в «Кремлёвском пионерце»… во-о!

Была такая поганенькая газетёнка, через которую сутенёры торговали живым товаром. Главный редактор этой паршивенькой газетёнки регулярно имел встречи с генеральным презедентием Россиянии… поговаривают, что чисто деловые, за круглым столом и при галстуках.

Он позвонил.

И через полчаса какой-то золотозубый джигит привёз нам пару белобрысеньких и смешливых девочек.

— Пэрсык, слюшай! — похвалил он товар. — Сам пробовал! Рахат-лукум! Ишо спасыба скажишь!

Загрузка...