«Сон разума рождает чудовищ»
«Сон чудовищ рождает разум»
Нет, Че Гевары у нас не водятся. Хоть сорок тысяч чёрных беретов нацепи на сорок тысяч воспаленных голов. И потому нечего нам мучиться дурью и убегать в горы да в сельву. Несть разницы между эллином и иудеем. Но есть разница между козлами и апостолами.
Шифровка из Лэнгли пришла под утро, когда у Стэна голова просто раскалывалась. Нет, он ничего не пил. Зачем тут, в этой стране пить?! Он не понимал этих русских с их загадочной русской душой. На хера тут вообще пить, когда и так охереть можно! От всего этого!
Шифровка отрезвила его.
В ней значилось: «Приказ № 8. По получении приказа в сроки до полутора часов вам надлежит принять надлежащие меры по объектам Т-А-Р, ST, WM. По прочтении немедленно сжечь, пепел съесть!»
Стэн сжёг шифровку. Пепел есть побрезговал. Набросил на плечи пальто. До командного бункера было полчаса езды. Но эти россиянские пробки! Он отпихнул услужливого водителя, сам уселся за руль разъездного «джипа». И только тогда задумался, почему так? В прошлый раз они раздолбали эти два «дьявольских рога» и «пентаграмму». А сейчас — приказ есть приказ — надо долбить масонскую Транс-Америкэн-Пирамиду в любимом Фри-ско (о, бедные русские котики! он ведь обещал не трогать их!), Сирс-тауэр, этого чикагского рогатого дьявола, и вашингтонский Монумент, символ всех лож, молотков, циркулей и градусов! С ума сойти! Кто мог охотиться за всесильными и вольными каменщиками?! да ещё там, где на главной святыне, на зелёной купюре: «е pluribus unum»[61] — бред!
Он добрался за час. Прошел все посты. Часовые разевали рты и тянулись в струнку: «большой босс» нагрянул! Стэна уже не радовали эти знаки внимания. Отпихнул с дороги толстого генерала, рьяно козырявшего ему. Спустился лифтом на минус восьмой этаж. Броня. Двери. Переходы… Пульт. Заискивающие взгляды. Зависть в томных глазах. Готовность… полная боевая готовность выполнить все его пожелания, прихоти и капризы.
Стэн выгнал лишних. Не нужны. В программах заложены все шифры-коды. Надо только набрать… И кнопка. Красная кнопка. Какая-то патологическая любовь к красному… эй, в красном, дай несчастным! Они все несчастные! эти русские! бедные люди! униженные и оскорблённые! идиоты! В этом причина. Они сами себя сделали такими, неприкасаемыми изгоями-неудачниками… и вся планета согласилась с ними — несчастные бедолаги!
Но причём тут заокеанские небоскрёбы и этот шпиль «имени Джорджа Вашингтона»? Причём?! Ладно! «Красные головки» всё равно спилили. А обычные котикам по барабану. Рога сшибет. Пирамиду снесёт. А до пирса № 39 и щепки не долетят.
Он-то нажмёт. Он шарахнет. А лавры опять на Ус-Саляму спишут?! Стэн в голос, по-русски выматерился. Уж он-то знал, что этот спившийся, обрюзгший, ленивый и жирный Беня Оладьин последние годы палец о палец не ударял, только пил, жрал и шлялся по чужим гаремам. А какие-то слишком умные херры из Лэнгли вписывали его имя красными буквами в золотую книгу Истории. Чужой кровью вписывали! И его, Стэна, нервами…
Стэн машинально набрал четвёртый код. Проверил готовность. Снял блоки… Дребезг красного кремлёвского телефона вырвал его из деловитого оцепенения.
— Хозяин! Хозяин! — орал в трубку с другого конца перепуганный рядовой второго класса. — Ведь накажут! На конюшне! Может, не надо…
— Надо, парень, надо, — успокоил его Стэн.
И нажал кнопку.
Две ракеты из восьми выпущенных разорвались в шахтах, все медные и серебряные провода из них были сданы в ээстоонский утиль ещё до приезда Стэна; две грохнулись с орбиты, одна в Байкал, другая на Курилы, не хватило украденного и разбавленного водой топлива… Зато оставшиеся четыре ушли точно по целям. Стэн знал, что они дойдут. Русские не умели сшить нормальный башмак, но ракеты они делали отменные… Летящим к звёздам не обязательно быть сапожниками. Теперь Стэн понимал это. Разгадка загадочной русской души оказалась простой, как пареная репа.
— Тихо, тихо лети, ласковым мотыльком… русская «сатана»… — нечто свыше шептало нежные слова запекшимися губами Стэна, — слава — пыль и зола… тихо, тихо лети — прямо в сердце змеи…
Взрывы небоскрёбов, шпиля и «конторы» в Лэнгли транслировали по всей перепуганной планете. Взбудораженные ораторы-телекомментаторы орали по бумажкам, спущенным сверху слезливые и гневные установки-директивы, орали пророками-предтечами, праведными и алчущими возмездия:
— Весь мир превратился в страшное логово международного терроризма! Это вызов Амэурыке! Чудовищный вызов… Наш отважный президент — азой зугт мен[62] — принимает этот вызов! Вся нация… в едином порыве… как один… Амэурыка, Амэурыка, юбер-р ал-лес-с!!!
Стэн сидел в кресле. И блаженно улыбался.
Огромная луна висела в иссиня-чёрном небе. И сводила с ума. Я посматривал на неё временами, стараясь не поддаться её потустороннему притяжению. Но она тянула и тянула к себе. И я начинал понимать древних, имевших дневного бога и ночного бога. Бог-солнце уже давно закатился за скалистые края окоёма, лишь немного потрепы-хавшись багряными власами в мрачнеющих небесах. Ещё при нём явился бог-луна, сначала бледной немощью на краю тускнеющего света… потом… а потом, как-то неожиданно и неотвратимо — магическим властелином чёрного неба и чёрной земли. Это был бог безмолвного и гнетущего ужаса. Где он был? в свинцовых небесах? или в нас самих? И с каким из богов говорил Моисей, которому ещё только предстояло сорок лет водить евреев по пустыням, оттягивая их явление в безмятежный и ничего не подозревающий мир, спавший под этой иссиня-чёрной пропастью лунного дурмана? Бог был един. Но у него были разные лица… русский странник Моисей знал это, иначе бы и не стал он ввязываться в столь гиблое и неблагодарное дело. Моисей был философ. И, по-своему, матрос, ещё в младенчестве бороздивший воды Нила-батюшки в плетёной корзинке, а позже запросто ходивший туда-сюда чрез Чермно-Красное море. Простоватые библейские евреи даже надумали в суемудрии своём, что имя его было мокрым и водянистым, и что означало оно на позабытом языке «вытащенный из воды»… Вот так!
Все мы вытащенные из воды.
Вернее, из околоплодных вод. Но не все матросы, не все философы. И не всем охота общаться с Богом подобно Моисею. У матросов нет вопросов… И не все свидетели Иеговы… Да и живётся несвидетелям спокойней.
Кеша кутал голову в какой-то бедуинский бурнус, обмотанный сверху, видно, для надежности клетчатой арафатовкой. И упорно не смотрел на лунного бога. Хотя его тянуло в эту жёлтую воронку на дне иссиня-чёрной пропасти ещё посильнее, чем меня.
Мы сидели в самом центре Синая на полуобледенелой Моисеевой горе. Вселенная человеков и прочих божьих тварей была под нами, внизу. Она начиналась с монастыря святой Катерины, что скрывался за крутыми стенами у подножия скал. И растекалась дальше по всем полушариям, градам и весям, пустошам и вавилонам. В монастыре шла всенощная. А у нас было тихо. Никто от общения с Всевышним не отвлекал. Но Всевышний нам не являлся. И не было на нас, как на Моисея, ни неопалимых купин, ни огня, ни грома, ни молний… Была жёлтая дыра в небе. Дыра, в которую истекало всё земное…
Мы сидели под этой дырой.
И нас влекло в неё.
Но уходить пока было рано. И опять у Кеши были вопросы. Эти распроклятые русские вопросы, без которых всякие папуасы и заокеанцы запросто обходятся. Кто виноват? И что, понимаешь, делать? Охранка, вездесущая охранка загнала нас на эту гиблую гору, а мы все решали вековечные вопросы… И опять Кеша хандрил.
Я знал, что это он подсунул Стэну липовую шифровку. Что это из-за него был такой трам-тарарам с последующей всемирной облавой на злобных международных террористов, которых в природе не существовало (кроме нас с Кешей, агента ФСГБ-ЦРУ Бени Оладьина и совершенно оборзевшего Мони Гершензона). Были просто власть имущие, истреблявшие свои и чужие народы аки саранчу, и была саранча, которая плодилась и размножалась.
Наконец Кеша не выдержал, поглядел краешком глаза на безумно влекущий лунный лик. И признался.
— Мои дела, каюсь! — голос у него был глухой, слова звучали неразборчиво, как у Моисея. Но так же запове-данно и весомо: — Не по злобе. От большого ума!
Я сдержал вздох облегчения. Всё было не так плохо, не так безысходно. И страшная жёлтая дыра в небе уже не казалась последней воронкой, в которую истекал мир. Нет, всё проще и добрей, намного добрее: и вселенная человеков есть не мутный поток, сливаемый с глаз долой в звёздную канализацию, а бесконечная живая лента Мёбиуса, исполинской изогнутой восьмёркой вытекающая с нашей бестолковой планеты в одну дыру, но втекающая в другую, не видимую, не зримую мной сейчас… но сущую. Иначе и быть не могло. Иначе бы мы все вытекли к дьяволу ещё при Моисее.
— Но зачем?! Кеша, я понимаю, что этих засранцев-заокеанцев никто не любит… Но на хера было сносить треть Америки?!
Кеша выглянул из-под капюшона своего бедуинско-арабского бурнуса, в котором его и впрямь можно было принять за международного террориста, и пояснил:
— Во-первых, эту херову треть снёс Стэн. Лично я ему такой установки не давал. И план ихний был. Мои хакеры его только вытянули из Лэнгли, понял?! Я во внутренние дела чужих стран не лезу!
— А во-вторых?
— Во-вторых, я рассчитывал, что они в ответ раздолбают Кремль и все эти резидентские президенции по всей Россиянии! Чтоб наверняка! Я не могу больше! — он готов был разрыдаться или завыть на сумасшедшую луну. — Я уже устал охотится за этими бессмертными кощеями!
— Ты просто спятил! — я встал с обледеневшего валуна и принялся ходить по узкой площадке над земной пропастью. — А если бы они долбанули?!
Кеша удивлённо поглядел на меня.
— Так они и долбанули, — сказал он, всё ещё не веря, что я не знаю продолжения этой жуткой истории. — Долбанули… только все их ракеты в океан попадали, ни одна не долетела. Это тебе не Голливуд…
Я и на самом деле не знал многого. Кеша вырвал меня с раскопок в долинах Инда, где обнаружили ещё один город русов, заложенный семь тысячелетий назад. Меня туда пригласили как специалиста по всем этим тёмным для профанов делам. Делам, не связанным с нашей перпендикулярно-параллельной жизнью номер восемь… и я в очередной раз пропустил главное. Зарылся в прошлое. И мог бы в нём так и остаться… на радость многим. Но Кеша разыскал меня, срочно вызвал сюда, в безлюдные и глухие горы для каких-то «важных конфиденциальных переговоров» с глазу на глаз, вдалеке от россиянской охранки, Интерпола и поближе к Богу. Поближе к жёлтой дыре в бездну…
— Хрен с их ракетами, они их стряпают в одном цехе со шникерсами! Но мы ж лет пять назад продали этим уродам сто «протонов»… за вагон подкладок и памперсов.
Кеша высунулся из капюшона. Улыбнулся.
— Продали, — согласился он, — им «протоны», а китайцам начинку от «протонов»… как у нас продают, сам знаешь!
Я промолчал. Что тут скажешь… Амэурыка, Амэуры-ка…[63] А про себя подумал, неужели этому гаду Кеше ради какого-то временщика не жалко было разбомбить Кремль? наш Кремль! святыню?! Нет, что-то с нами со всеми случилось! И мы просто уже не знаем, как нам обустроить Россиянииу Ну как её ещё обустроить, суку! И не у кого было спросить. Ведь здесь, на голой вершине под безумной дырявой луной не было с нами рядом ни Аб-рашки Терца, специалиста по сукам, ни Синиэля с Далявским, ни мудрого вермонтского отшельника, обустраивателя россий и россиян, ни Мони Гершензона, ни даже Растроповича с его автоматом.
Был только полубезумный Кеша, которого каждую ночь терзал чёрный человек, требующий выполнения заказа. И я, терзающий себя сам. И ещё дыра, в которую лентой Мёбиуса утекало всё: и богатые заокеании, и глупые Россиянии, и пустые «протоны», и гениальные растроповичи с автоматами. Просто каждый утекал в свой срок. А срок наших кремлей ещё не подошёл…
Впрочем, сроки определяем не мы.
— Ладно, — обрубил я спутанный клубок вечных вопросов, на которых нет матросов, решающих все вопросы в духе юного Саши Македонского и его узла. — Зачем звал?
Кеша натянул капюшон бурнуса на самый нос. И оттуда глухо прозвучало:
— Треть Заокеании шарахнули. А ихний-то ушёл…
— Кто?!
— Президент! Я долго думал… Он умолк. И молчал ещё дольше.
— И что надумал? — подстегнул его я.
— Не тех бьём! — ответил Кеша голосом заговорщика. — Не тех!
Мне стало плохо. Я снова опустился на обледеневший валун, зная, что утром он оттает, а к полудню даже нагреется на февральском солнышке… но теплее от этого не становилось, каменный холод сковывал мои члены.
— Я его умочу! — твердо сказал Кеша. — Гадом буду! С головы начинать надо… рыбу с головы чистят… а главная голова — он! наши — мелочь, холопишки! он хозяин!
— Тебе это чёрный человек сказал?
— Нет! — Кеша обиделся. — Я же говорил, никаких имён-фамилий! всё на соображение, на ум и интуицию!
— Вот ты и проинтуичил?
— Да.
— А наши ироды?
— Важно ствол срубить! Ветки сами осыпятся! Желтая дыра над головой становилась всё шире. Мы уже летели в неё. Раньше всех прочих. И остановиться было невозможно.
— Ни один из твоих гениальных планов не сработал, — сказал я Кеше жёстко. — Моню уже взяли. И Беня Оладьин в казематах демократии пишет на себя обвинения… ты чего добиваешься?!
— Этот план сработает! — заверил меня Кеша. И забыв про конспирацию, откинул капюшон. — Или пан! Или пропал! У меня на МКС свои ребята…
— Где?
— На международной космической станции, понял! И шаттл[64] уже стоит наготове, заправленный!
Кеша достал из-под полы длинного шерстяного бурнуса спутниковый телефон, вытащил сферическую антенну. И я понял, его не остановишь.
— Погибнут люди!
— Нет, — успокоил он, — ребята катапультируются, когда челнок выйдет на цель. Их двое, наши, «легенда» разработана — неисправности в системе управления, хвостовая тяга… короче, никто не докажет. Все ёмкости залиты горючим из «прогресса» — знаешь эту адскую смесь?! Наш заокеанский дружок из ада в ад прыгнет!
— Хрен с ним! Люди вокруг, внизу тоже погибнут! — пояснил я. — Невиновные люди… Они причём?!
— На войне, как на войне, — невозмутимо ответил Кеша, прилаживая антенну, — неизбежны издержки и потери. Они сами так нас учили и в Боснии, и в Косово, и в Сербии, и в Афгане с Ираком — мол, издержки неизбежны! Вот и у них будут всего лишь неизбежные издержки…
Я схватил его за руку, сжал.
— Зачем ты равняешь себя с этой сволочью! с этой мразью поганой!
Кеша спокойно поглядел мне в глаза. И сказал так же спокойно и внятно:
— Перечитай свой роман. Это ты пишешь его…
— На войне как на войне… — повторил я вслед за ним, вслед за ветераном тридцатилетней аранайской войны, беглым каторжником-рецидивистов, русским скитальцем, который являлся мне из двадцать пятого века, чтобы сказать одно: не всё ещё потеряно.
На войне как на войне.
Оставалось только молиться, чтобы и этот посланец небес свалился в Тихий океан.
Но он не свалился. Он шёл точно в цель. Как «сатана» с разделяющимися боеголовками. Он должен был накрыть ранчо Куша в Техасе. И разнести этого главного международного террориста в пыль, в молекулы и атомы, чтобы Земля хотя бы пару лет могла отдохнуть от его авианосцев, «фантомов», советников по безопасности, «томагавков», «стеллсов» и прочей вредоносной дряни.
Кешин шаттл-камикадзе шёл точно в цель.
Просто наши парни на «эмкаэсе» из-за плохой связи вместо «техас» услышали «канзас». И лазерно точно шарахнули по канзаскому ранчо увёртливого Куша. Ранчо сгорело в океане огня вместе со всей охранкой, флагштоком и матрасно-полосатым флагом. В этой цели опять не оказалось никого кроме «неизбежных издержек и запланированных потерь». А сам Куш со своим вице-заместителем Миком Мауссом Чейни охотился в техасских пустынных прериях, они отстреливали загнанных койотов, детёнышей и беременных самок, лихо, по-ковбойски и столь же отважно, как некогда лучший друг Басая Чеченежского премьер Негрофэйсов из засады отстреливал загнанных медвежат.
Про канзаское ранчо и океан пламени никто и писать не стал. Почему? Потому!
Охранка Куша и парни из недобитого Пентагона перехватили Кешин сигнал. Тот самый, посланный с Моисеевой горы. Аппаратура у них была надёжная, добротная. Ракеты класса «земля-воздух» тоже отменные, уворованные из распавшегося Союза. Они всё чётко расслышали про Техас, про президентское ранчо… И потому, когда в небе над Техасом появился снижающийся шаттл, они, не долго думая, шарахнули по нему. И попали. Точно в цель. На высоте в восемьдесят два километра. Потом, правда, выяснилось, что это был не тот шаттл. Что это «Колумбия», выполнявшая свою программу на орбите, возвращалась на землю. Она даже не была на космической станции. И понятия не имела про гениальные Кешины замыслы. Недельку покрутилась на орбите. И домой… А её грохнули. Свои. Ракетой «земля-воздух». Как хохлы самолёт с евреями над Чёрным морем. А ля repp ком а ля repp. На «Колумбии» было шесть американцев и всего один-единственный еврей из Израиля. Первый еврей в космосе! Илан Рамон. Герой победоносных сражений и войны Судного дня! Это про него мне рассказывал старый Боб в Яме на Мёртвом море. Рассказывал. Про бои в небесах обетованных над обетованной землей. Про молодых храбрых птенчиков, которых он учил летать и воевать. Про обретённую родину. Про русские «МИГи» с арабами. И американские «фантомы». Про свою юность в Харбине. Рассказывал. И пел протяжные русские песни. Илан был ему, как сын. Я верил Бобу и уважал его. Он шёл в бой с открытым забралом. Лоб в лоб. Как русские асы. Как немецкие асы. Глаза в глаза. Он был воином. И Рамон был воином. В отличие от той сволочи, что убивала моих дедов по чекистским подвалам, миллионами убивала в пресловутую «гражданскую», когда расстреливали за одно только слово «еврей», когда сдирали кожу, жгли железом, топили в проруби, закапывали живьём и вешали только за то, что ты русский. Я ненавидел тех евреев-палачей, в чёрных кожанках, с маузерами, всех этих Троцких, Свердловых, Каменевых, урицких и прочую нечисть. Они были для меня озверелыми убийцами, устроившими в России для русских такой Холокост, какого свет не видывал. Но я уважал других евреев. Честных, сильных, смелых. Не давидов-с-пращой. Но воинов. Они шли на смерть за родину, маленькую, выжженную солнцем полоску земли. И не как штатники, из-за угла, трусливо и подло. А грудью на грудь. Меч на меч. Пуля на пулю. Это были евреи с русской душой. Поэтому они и пели русские песни. Поэтому они умирали за родину. И я не знал, почему мне надо любить арабов. Наверное, за то, что потом они станут отрезать головы русским мальчишкам в Чечне? или за то, что они превратили святой Иерусалимский град в большой помоечный рынок? Я был просто равнодушен к арабам. Хотя знал точно, что если бы в Россию два века назад пришли не евреи, а они, арабские семиты, то уже лет сто никакой бы России не было, а была бы Северная Аравийская пустыня с Большой Кремлёвской мечетью. Впрочем, Аллах с ними! да продлятся их дни! Ведь сбили не араба. И не торгаша-менялу. И не ростовщика-процентщика. И не шинкаря. И не жида пархатого. И не комиссара с маузером. И не жирного олигарха, укравшего мою нефть. И не телевизионного вруна, укравшего наши мозги. И не гаранта конституции, убившего мою страну… Нет! К сожалению.
К величайшему моему сожалению! О, горе нам!
Он был по-своему первым.
И вот его, первого еврея в космосе, больше похожего на русского парня, на нашего Гагарина, чем на Агасфера, грохнули! Штатники что-то там мямлили про неисправное крыло, про отвалившуюся от корпуса черепицу. Но никто не верил им. Все догадывались, что «Колумбию» сбили… Кто? Ни у одного «международного террориста» не было ракет, бьющих на такую высоту. Даже у Вени Оладьина из Аль-Кайды. Не было их ни у бедного Саддама Хуссейна, ни у Ким Чен Ира, ни аятоллы Хоменейи, ни у Муамра Кадафи, ни у Мони Гершензона… Все у кого оставалась голова на плечах отлично знали, что в «Колумбию» засандалили сами заокеанцы. Знали, но молчали. Потому что заокеанцы могли засандалить и в них.
И надо нам было лезть в эту ночь на священную гору, которая исполняет все желания. Нормальных людей. Которые умеют формулировать свои желания. В нас бурлило слишком многое. И гора Моисея не поняла нас, И жёлтая дыра всосала не тех, кого следует. И лента Мёбиуса из исполинской магической восьмерки, устремленной в бесконечность, обратилась в обыденную удавку. Вот так! Господи, не всем же быть Моисеями! Не всем водить избранных по пустыням. Да и сколько можно! сорок лет! четыреста! сорок тысяч! Сколь верёвочка ни вейся… Спасибо Тебе хоть за то, что снизошёл благодатью Твоей, что дал другой Новый Завет — завет, как жить нам, подобиям Твоим, в этой жизни номер восемь, в этом цивилизованном и демократическом Обществе Истребления. Но хватит. Не всем и не всё можно знать… Я позвонил Кеше по сотовому. Кеша уже был в Шарм-эс-Шейхе и купался в прозрачной красноморской заводи с разноцветными рыбками, которых запрещалось кормить. Он их и не кормил. Это они щипали его за голые ноги. В Шарм-эс-Шейхе было жарко, я бывал там, правда, в декабре… Но сейчас я хотел бы быть в Иерусалиме, в Храме Гроба Господня, на Голгофе.
— Что скажешь? — спросил я у Кеши, не здороваясь и не представляясь.
— Рамона жалко! — сказал он прямо. — Я ведь звонил ему за месяц, приглашал на «Союзе» лететь, там как раз какой-то «коммерсант» выпал… нет, говорит, нынче установка на партнерство с Амэурыкой… Жалко! Я б такого парня в свою бригаду взял!
— А других не жалко? — спросил я злобно.
— Юра, я не министр иностранных дел, чтобы соболезнования выражать, понял! — оскорбился он. — Другие мне по барабану! И челнок ихний тоже! Они с этих челноков нас бомбить будут, а мы сопли разводим!
Он прав, ещё как разводим…
Я понял, что с Кешей про общечеловеческие ценности говорить бесполезно. Да и мне они были, честно говоря, по барабану. Своих проблем хватало.
— Ну, а наши парни?
— А чего наши! Наши ништяк! Звонили из Фриско, с Рашен Хилла по крутым горкам катаются. Говорят, кайф ломовой, круче, чем в космосе!
— Живы?! — обрадовался я.
— А чего им сбудется, — удивился Кеша. — Они, правда, на «эмкаэсе» вместо шаттла в грузовой «Прогресс» загрузились, тот, что сгореть должен был в верхних слоях. В спешке перепутали. На нем и шарахнули по ранчо. Сами катапультировались… всё по плану!
— Ага, по плану, — съехидничал я, — а мишень-то ушла!
— Мишень ушла, — согласился Кеша. Помолчал. Потом добавил: — Они все заговорённые. Под дьяволом ходят…
В этом была сермяжная правда. Дьявол считался князем мира сего. И они князья… Правда, не все их князьями признавали, чести много, всяких уродов в князья записывать, не Рюриковичи, чай, и не Романовы, и даже не Ивановы… А дразнить Кешу сейчас было опасно. Я уже догадывался о следующем его плане: в мае Куш собирался открывать новую атомную станцию в Оклахоме, а немец Калугин уже подписал договор с чеченской диаспорой и Пакистаном о строительстве крупнейшего в мире торгового центра под Кремлём.
О, чёрный человек, чёрный человек…
Возвращаясь с Синая, я мечтал об отдыхе. Но на пороге моей квартиры уже стоял и ждал меня какой-то долговолосый и бородатый человек с грустным лицом и корявым посохом-клюкой в узловатой руке.
— Отец Варсанофий, — представился он.
— Чем могу служить? — поинтересовался я, приглашая батюшку в квартиру и одновременно проклиная судьбу.
— Да я, собственно, на минуту, — извинился он, топчась в прихожей, — сообщить вам скорбную весть: вашего бывшего участкового Ивана, который всё у вас книжки брал и мне давал читать… третьего дня убили…
— Как?! — искренне изумился я.
— Заложили кирпичом и залили раствором. Прямо в заборе. Да вы, наверное, видали, тут цыгане замок выстроили — красный, с башенками, с кирпичным забором в кремлевскую стену величиной. Он их всё ходил совестил, что не по-божески, мол, весь район на игле держать… вот и досовестил… Кстати, прихожане они добрые, всегда жертвуют на храм. А кладку плохую сложили, угол с Ваней-то и обвалился… Упокой, Господи, душу раба Твоего! царствие ему Небесное!
Я молчал. Что тут скажешь.
Иногда надо просто помолчать.
— Вот зашел вам книжку вернуть, — отец Варсанофий положил на столик у зеркала потрепанное «Сатанинское Зелье», вздохнул горестно: — Правильно очень пишете про черное траурное знамя, реющее над страной… А я в монастырь ухожу. Грехи отмаливать…
— Почему вдруг?! — бестактно вопросил я. Батюшка махнул рукой.
— Храм-то мой, приход местный, по благословению святейшего Ридикюля, какой-то Гасан Мехмет-ага выкупил… говорят, то ли под мечеть, то ли под игорный дом, а может, под гей-клуб… Неисповедимы пути Господни! В монастырь! Куда ж ещё… Спасибо вам большое за книги ваши добрые. С каждого амвона вас человеконенавистником анафемствуют… а у меня от них душа чище и светлее…
Я замахал на него руками.
— Хватит про душу! Нам бы всем мозги прочистить и просветлить! Где вы ещё на белом свете таких обалдуев, как мы, видали?!
— И то правда, — согласился святой отец.
Благословил меня на прощание. И как был, с посохом-клюкой, не как патриархии и прочие экуменисты в каретах золоченых, а подобно бедному апостолу Андрею, на своих двоих, прямиком побрёл в монастырь…
А мне и почудилось, что это сам Андрей Первозванный, Первокреститель Руси Святой, покидает нашу грустную обитель вслед за Господом, Божьей Матерью и Николой Угодником…
Была Святая Русь… а «святых Россиянии» не бывает, увы.
Саваном-снегом по стылую грудь припорошена, нет ни рыданий, ни слез над разверзтой могилою, и не помянут, не вспомнят о матери брошенной милые чада твои, твои дети постылые. Родина ты моя, горькая родина, только одна в этом мире от Бога ты, видно, за то ты и предана-продана, обречена на судьбину убогую. Мать Богородица бросила дочь свою блудную, сгнил и истлел над тобою покров Ее Пресвятой, в каменных храмах пустых, как и ты, беспробудная, спит беспробудно и вечно Спаситель твой. Родина ты моя, бедная родина, проклята навеки, ныне и присно ты, спящей красавицей в омуте, в омуте ждешь не дождешься залетного принца ты. Принц твой — мессия, не нами призванный, в бликах огня неземного, нездешнего, сумрачный ангел, хранитель всех изгнанных с обетованных небес и из ада кромешного. Родина ты моя, смертная родина, пальцы на горле твоем ледяные, холодные. Поздно уже — поводырь твой, колодник юродивый, в мрак преисподней раскрыл нам врата безысходные. Птица зловещая Ночь вскинет крыльями черными в небе багряном, горящем, над куполом треснутым, и под крыла те вороньи крестом перевернутым примет тебя и твой люд на мучения крестные. Родина ты моя, светлая родина, жертва закланная, память заклятая, в омуте ты… ты и в выси заоблачной, под небесами ты — нами распятая.
Сначала Моню, ослабленного и разморенного всякими целебными вливаниями, полуживого, но несгибаемого, подсадили к узнику совести Самсону Соломонову.
Бывалый сиделец цепким взором старого зэка оценил ситуацию. И сразу догадался… казачок то засланный! Свои все были корявые, беззубые и с нервическим складом характера. А этот… нет, не приглянулся он что-то вековечному борцу за попранные права.
Самсон Соломонов и так плохо спал. Каждую ночь к нему приходила зеленая статуя свободы, однорукая и озлобленная. Он слышал её тяжёлые шаги ещё издалека. Потом она долго стучала медным кулаком в кованую дверь палаты. И Самсон, весь в холодном поту, сам открывал ей.
Статуя свободы входила тяжкой поступью. Уцелевшей зеленой лапой она хватала Самсона за руку, сжимала зверски, так, что Самсон стонал, кряхтел и хрипел во сне: «о, тяжело пожатье каменной её десницы!» И просыпался в ужасе. Наутро его мучали запоры, ломота в костях и угрызения совести. Ведь мог же повеситься на древке трёхцветного флага, чёрт возьми, благо торчали на каждом углу, как вышки на зоне. Нет, угораздило взлезть на зелёную статую. Мракобес! Шовинист проклятый!
Потом статуя с Лубянки перестала приходить к нему глиняным ночным гостем. Но каждую божию ночь Самсону Соломонову снилось, что он висит повешенным на настоящей Статуе Свободы, той самой. Он висел над мутными водами то ли Ист-Ривера, то ли Гудзона (географию в школе он так и не доучил, слишком рано посадили), висел и вглядывался в небоскрёбистые силуэты Манхеттэна. Каждое утро из туманных далей прилетали две птицы. Самсон Соломонов всё думал, что это орлы, которые летят, чтобы клевать его печень. Но туман рассеивался, орлы оказывались самолетами-«боингами» и поочередно врезались в две манхеттэнские башни, пролетая мимо него и его печени. Башни падали. И серое облако накатывало на Ист-Ривер с Гудзоном, на островок Либерти, на зелёную Статую Свободы и на него самого, погружая мир в серый и спокойный мрак… А наутро всё начиналось снова: он висел, башни стояли, орлы прилетали и снова серое облако несло всем мир, упокоение и любовь. Потом глупый сон надоел узнику совести. И он вовсе перестал спать. Тем более, что засланный провокатор мог его запросто задушить во сне.
А чтоб не сморило, он и Моне не давал спать, всё приставал с расспросами. Моня отвечал невпопад.
— Я просто охереваю, — признавался он. — А на хера мы тогда в девяносто первом на баррикадах умирали?! Сатрапы! Демофилы грёбаные!
Самсон Соломонов посмеивался в усы и бороду. Совсем тихо и мудро. Потом доставал из-за шконки какой-то драненький мешочек, развязывал его. И начинал показывать Моне всякую мелкую дрянь: косточки, серые и белые, пучочки волос, ноготки, жилки, сморщенные клочочки кожи, ещё косточки… И всё улыбался доброй русской улыбкой дедушки Луки.
— Все они тут, — приговаривал старичок, любовно поглаживая свои богатства, — все, и невинно убиенные, и запытанные, и замученные, все тут. Оне сами и ихние гены, брат мой любезнай, не знаю, легавый ты или… чего.
— Ну и чего? — лопотал вконец очумелый Моня.
— А того, — терпеливо, в который раз разъяснял Самсон Соломонов с несуетностью Екклессиаста, — того, что падёт царствие антихриста и всех их клонируют по косточкам, по написаному в книгах и по всем правилам генетики, милай ты вертухаишко мой! Они думали, что убили их. А вовсе и не убили! — узник совести радовался как малое дитя и хлопал в ладоши. — А они все живы… и кто по тюрьмам со мной, по лагерям, по баракам, и на Соловках… и даже вот… — он вытянул на сухой ладони крохотную белую косточку, — праведница одна, умученная и убиенная бесами. Безымянная. Все здесь! И настанет час. И восстанут мертвые… И начнут судить живых… Уж они-то всё припомнят этим штопаным гондонам… чего и мы не помним… Такие вот дела. Аминь, брат!
Вечный узник прятал мощи мучеников в свой мешок. Ложился на него. И засыпал наконец сном праведника.
А Моня пытался читать книжку сумасшедшего философа Фёдорова, которую ему всё время подсовывал этот приставучий и не менее сумасшедший дед Лука. Но философические слова из сумасшедшей книжки складывались в нудную и скорбную путаницу про мёртвых. И Моня начинал плакать, жалея всех, кто жил до него, но так и не понял, зачем он это делал и для чего. Вот так.
На восьмой день Моня попросил компьютер или, хотя бы, пишущую машинку — как член союза писателей он не мог дня прожить без строчки. Ему принесли ученическую тетрадку в клеточку и огрызок карандаша. Моня долго думал, грыз ногти и недогрызенные остатки карандашной древесины, сопел, чесался, потел… и наконец размашисто вывел на обложке «Моя борьба!» Да, так! и только так! Новые поколения борцов должны были знать о его трагическом, но озарённом светлыми заревами тернистом пути. Только так!
Строчил он дней двенадцать кряду, не отрываясь, требуя всё новых и новых тетрадок, не обращая внимания на встревоженного сокамерника, забыв про баланду и пойло, строчил яро и бескомпромиссно, сгорая в творческом порыве снизошедшего вдохновения… На тринадцатый день Моня выдохся, рухнул на стопы исписанных тетрадей и замер. Санитары за ноги выволокли «международного террориста» из теплой уютной палаты и переволокли в холодный и сырой реанимационный карцер. Тетрадки отнесли профессору. Тот опытной рукой прямо поверх «моей борьбы» вывел свой диагноз: «вялотекущая шизофрения, осложненная манией зоологического антисемитизма и оголтелого шовинизма». На всякий случай созвали консилиум-тройку. И вынесли решение: «тридцать лет добровольного лечения в клинике особо-оздоровительного режима без права переписки». Это было гуманно и справедливо. В духе молодой россиянской демократии. Медсуд присяжных санитарок, учитывая молодость пациента и всю искренность его заблуждений, добавил к сроку ещё три года.
После недельной реанимации в карцере Моне прописали целебные вливания галоперидола. Огромную двухвёдерную капельницу подвесили почти над головой, уложили, стерильным пластырем примотали руки, ноги и голову к железной шконке. И открыли вентиль.
— Бомба! — еле слышно шептал Моня бледными губами. — Это она! Остановите её… падает, сука! Фартиг!!![65]
Он точно знал, что никакая это не капельница, а настоящая атомная бомба, что её сбросили на Хиросиму, но падает она почему-то на него, на Моню Гершензона, падает долго, но уверенно и неотвратимо… Потом он забыл, на кого падает бомба и как его зовут, ещё позже забыл про Хиросиму и Самсона Соломонова, потом ему стало мерещиться, что «Мою борьбу» написал вовсе не он, а кто-то другой, и ему показалось, что сознание уже начинает раздваиваться, потом вместо хиросимской бомбы он начал видеть розовый воздушный шарик и добрые лица врачей, которые улыбались ему ласково-ласково, как собственному сыну, и в этом не было ничего странного, он ведь и был их сыном и они сейчас принимали его роды, извлекая его из чьей-то утробы на добрый и весёлый розовый свет…
Пустых камер в новейшей оздоровительной лечебнице ФСГБ, что уходила вниз на тридцать четыре этажа прямо под Лубянку, не было. Её открыли совсем недавно, к очередному торжественному юбилею лучшего друга росси-янских беспризорников Зигизмонда Дзержизмундовича. Но страждущих накопилось немало. И отдельных палат на всех не хватало. Углублять подземный объект здравоохранения было опасно, этажом ниже проходила прямая ветка спецэтапирования неизлечимых больных на Соловки. Её приемный пункт размещался прямо под Соловецким камнем, только метров на четыреста ниже. Поэтому те, кто возлагал охапки цветов к поминальному валуну, знали, что делали.
— Господи, приими-и-и их души болезные в обители своя! — пели с чувством случайно уцелевшие наверху, у камня. Ставили свечи.
И Господь принимал. Внизу. Не без помощи лиц, уполномоченных на то соответствующими мандатами победившей р-р-револю…, пардон муа, молодой демократии.
Нехватка больниц, тюрем, лагерей, клиник и предварительных профилакториев вообще была острым гвоздём в лакированом штиблете генералмейстера Перекапутина. Запад отчислял на содержание этих учреждений сущие крохи, пять-шесть миллиардов евродолларов в год, их не хватало на оздоровление администрации гаранта, а тут ещё это народонаселение, что постоянно нуждалось в освобождении занятых им жилищ для мигрантов, возмещающих, по словам гаранта, естественную убыль убывающего народонаселения. Запад не понимал до конца всей важности и значимости этой глобальной проблемы, которую сам генеральный генералиссимус называл Великим переселением народонаселении.
Её вообще никто не понимал.
Прежде чем попасть в элитную спецлечебницу, Моня всласть помыкался по больничным распределителям и камерам предварительного лечения (КПЛ). Завсегдатаи и постояльцы в них сидели и лежали ушлые. Их тела и души лечили не один год, не через один оздоровительный этап прошли они. И не кляли судьбы, мирясь с её превратностями и закидонами.
— Это всё ништо, — говаривал Моне в приемном покое старый и тертый пациент-рецидивист Акакий Кумов, матёрый ходок по больничным зонам, — это всё благодатные места. Отсюда выбраться можно, как два пальца… А есть дыры гиблые и страшные, тьфу-тьфу-тьфу! пронеси Господи и нечистая сила! Про Спасо-Перовскую обитель не слыхал, паря?
Моня тряс головой. А может, она сама тряслась.
— Эту дыру гиблую по рогам дьявола признают. Антенна на ней стоит в сто метров с рогами — за тринадцать верст видать, прямо на больничном бараке в семь этажей она, как чёрт сидит. Знак! А кто попал, тот пропал. Выхода из Спасо-Перовского спецгоспиталя мира и спецмилосердия имени Малюты Скуратова нету. Мужики его «конвейером смерти» называют, а блатные кто Бухен-вальдом, кто Треблинкой. Местный народишко, что возле проживает, страшное место Могилой окрестили, потому как сколько завезут туда болезных, столько гробов и по-вывезут, даже больше. Одно слово, «чёрная дыра»! По закрытым спискам федеральной системы концгоспиталей этот проходит как «семидесятая горлечебница» особо строгого лечения. Так-то, паря! Вот куда попасть, что сгинуть! Главным кумом там Арон Гольдберггробен, а заведующий смертным отделением Генахий Михерович Шилкинд. Уж кто к нему попадёт, назад живым не уйдёт! Эскулап, едрёна-матрёна! Этот любого за неделю улечит! Страшные легенды идут по зонам о нём: будто душу сатане продал или сам сатана, другие говорят, мол, губит христиан, потому как без того, чтоб в день по три желчных пузыря не сожрать из мёртвяков, никак не может, и кровь стылую пьёт, дескать, распотрошит труп на пару с Гольденгруббером — и пьют: чавкают, булькают, давятся, икают, а пьют, кровососы ненасытные… Но думаю, паря, то привирают малость. Не так страшны эти черти, как их малюют. Слыхал я будто у Шилкинда с Гробенгольдбер-гом при спецгоспитале коммерческое похоронное бюро имеется, под названием «Харон и сыновья», будто немалую прибыль даёт… Потому они сперва нашего брата болезного излучателем с антенны-то облучат до посинения, потом в капельницу керосина или дихлофоса, а в шприц — мышиного яду… только поспевай колоть! да трупы вывозить! да денежки подсчитывать! Знающие люди балака-ют, мол, ещё один спецгоспиталь прикупить хотят: этот по тыще трупов на день даёт, а с двумя они и на трёхтысячный рубеж выйдут… Это ж какие капиталы сказочные! Вот оно что. И скоко комиссий на них напускали, скоко проверок, паря… а всё впустую. Придут эти проверяющие, поглядят: вроде бы всё по инструкции — иглы не в глаз втыкают, не в мошонку, а в вены, таблетки не в нос запихивают и не в зад, а в рот, в историях болезни у них все болезные со смертными диагнозами поступают, так и записано: «доставлены при смерти, излечению не подлежат»… а что дифлофосом пахнет и мышиным ядом, так те запахи для дезинфекции коньяком отбиваются, все комиссии в коньячных парах и с конвертиками-отчётами выползают… А завоз нашего брата после их ухода увеличивают. И премии с грамотами шлют… У меня троих ко-решей там улечили. А поздоровей меня были. Так-то, брат! Чёрная дыра! Конвейер смерти! Бухенвальд!
На прошлой неделе я как раз приходил навестить ослабленного Моню, был приемный день, и я принес ему апельсинов от себя и от томящегося в застенках писателя Лимонова.
Моня меня не узнал. Он лежал, трясся и всё молил:
— Только не в семидесятую! Только не в Бухенвальд!
Я пообещал ему:
— Не бойся, не переведут… не допущу, Моня! у меня у самого опыт такой, что хоть ложись рядом с тобой да в слезы, вот так, милый друг…
Опыт был горестный и трагический. У меня у самого в этом «спецгоспитале милосердия» насмерть залечили отца, за десять дней залечили. Отец вырос в голодные годы после «гражданской», сирота, сам выбился в люди, учился и учил в четырнадцать, работал в газете, потом учился снова, в военном училище, присоединял Бессарабию и Прибалтику, с первого до последнего дня воевал в Финскую и в Отечественную, учился в академии, работал, работал, работал и служил своей Родине, не жалея сил, здоровья, самого себя… он прошел через три войны, голод, блокаду, жизнь, чтобы перестроившиеся эскулапы, забывшие все клятвы Гиппократов, честь и совесть, угробили его на исходе жизни, когда только и можно было бы перевести дух — хоть на пару лет, хоть на год, хоть на полгода… беды, нашествия, фашисты, невзгоды не сломили его, не смогли убить… а эти… эти смогли… эти умеют… палачи в белых халатах. Эх, отец, отец — и тебя не уберегли… Поколение иуд.
Жизнь № 8 — всех перекосим!
К сожалению, президент-гауляйтеров лечат не в «госпиталях мира и милосердия». Прискорбно. Большая часть народонаселения от всей души мечтала бы видеть их именно там. В «Хароне и сыновьях».
А ещё лучше — на скамье трибунала. Хотя бы и Гаагского. Впрочем, свободные выборы покажут, о чём мечтает народонаселение свободной Россиянии. Хе-хе!
А тем временем Буш, в очередной раз объевшись груш, снова раздолбил вдрызг бомбами и ракетами Древнюю Месопотамию, Шумер, Ассирию, Вавилон, а заодно и несчастный Ирак, который по стечению обстоятельств находился на их территории.
Все думали, что он так и хотел раздолбить Ирак. Но на самом деле туда попадали те самые ракеты и бомбы, которые Заокеания направила на молодую Россиянии) и которые не долетели до неё. Почти никто не знал об этом. Только своим друзьям-партнёрам без галстуков, трусов и маек Антону Блейеру и Вове Калугину Буш сказал:
— Ничего, следующие долетят — мы в Россиянии новые двигатели заказали, от «протонов» и новые системы наводки, а в Ээстляянии новый наводной локатор поставили — так что обязательно долетят, дайте только срок!
И они тут же ратифицировали договор СНВ-33, по которому молодая Россияния в обмен на поставку миллиарда кубокилометров окорочков Буша, обязывалась уничтожить на своей территории все дороги, города и мосты…
Буш даже ласково попрекнул Калугина:
— Эх ты, коммунист!
Калугин дико перепугался. Он уже перевёл все свои сбережения и госказну в Заокеанию, а тут вдруг такое обвинение, за которое в демокрагическом мире сжигают на электрических стульях.
Но Буш разъяснил шутку.
— Как говорил ваш классик: «коммунизьм есть советская власть плюс электрификация всей страны», верно?
— Верно! — отчеканил Калугин. — Я свой партбилет ещё при сгарике Ухуельцине сжёг! И доложил о том в Госдеп.
— Билет сжег, и советскую власть демонтировал, всё так, — с ласковой улыбочкой проговорил Буш, — а кто электрификацию будет дезэлектрифицировать? Или опять за свои коммунистические штучки?!
— Я! Буду! — закричал Калугин. И тут же позвонил Тсу-байтцу с требованием немедленно и навсегда вырубигь все рубильники. — Мы и «лампочки Ильича» все перекокаем и провода сдадим в сырье! — истово заверил он партнёра.
— Ну-ну, — пробубнил тог.
Бушу уже было не до лампочек и шестёрок. Он уже шёл к порту, куда причаливали гри огромных ьвианесу-щих океанских лайнера цвета хаки с грузом из дворцов и музеев Шумера, Вавилона, Месопотамии, Ассирии, За-гроса, Персии, Палестины и окрестных окрестностей.
К сожалению, Моня был так же далёк от государственных нужд молодой Россиянии, как и партнёры гаранта в Заокеании. Поэтому когда санитары в очередной раз впихнули его в очередную палату, он несколько растерялся и скис.
— Нуте-с, батенька, с чем пожаловали?
Матёрый человечище в жилетке и галстуке в горошек, остановился перед Моней, держа большие пальцы рук за подтяжками, покачиваясь на мысках стоптаных башмаков и склонив лобастую голову мыслителя набочок.
— Вижу, вижу, батенька! Вы, верно, из ходоков! Ну, что там? Как молодая республика? Небось, голодает?! Матёрый ласково и хитро прищурил глаза. Моня сам с прищуром, испытующе, но не ласково поглядел на матёрого — уж больно картавит, не антисемит ли пещерный?! Рыженькая бородёнка и замусоленный горошек что-то напомнили ему, далёкое и киношное. Но до конца Моня так и не вспомнил. Целебные снадобья, что вкололи ему перед переселением были сильнее памяти, он вообще не понимал толком — где он: то ли в пещере Ус-Салямы бен Оладьина, то ли в чреве Храмовой горы заповеданного Ерец Исраеля, то ли в амстердамском трактире для дуремаров… хотя он не ощущал во рту и в ноздрях едкого и горького привкуса… нет, скорее всего, он был в питерском андеграундном подполье нацболов-постпацифистов и сейчас уже должны были выскочить голые девки в пионерских галстуках, бритые скины в цепях, с барабанами, лабухи в наколках с гитарами и прочие чада режима… а этот хер у них явно за фюрера!
— Да какой я ходок, — ответил Моня запоздало, вспомнив вдруг Самсона Соломонова, который пошёл на четвёртую ходку. Вот тот был настоящий ходок. — Террорист я, батя, международный!
Матёрый человечище в ужасе отпрянул от иезванного гостя и разом перестал ласково улыбаться. Какая-то патлатая старуха, троившаяся в Мониных глазах, забилась в угол, заплакала, запричитала и принялась судорожно креститься пятиконечным знамением, приборматывая: чур меня! чур!
Моня нащупал серую мягкую стенку, прислонился к ней спиной и медленно сполз вниз — в ногах у него правды не было. И голые девки почему-то не выскакивали. Нет, скорее всего, это не инстоляция… и не тайная чёрная вечеря… и не оргия в пещере… Вспомнился почему-то дед, который не вылезал из наркоматов и психушек. Тот бы сразу разобрался! Не то что нынешнее племя… уроды, блин! гнилое семя! И этот фюрер… наверняка, или санитар или вертухай, морда наглая, рыжая!
— А мы назло буржуям мировой пожар раздуем! — подхалимски прокартавил вдруг рыжий. И меленько, рассыпчато засмеялся, заглядывая Моне в глаза изнизу.
— Хер им раздуешь! — сомнамбулически отозвался Меня. — На каждого нашего у них сорок тысяч с дубинками.
— Э-э, батенька, куда хватили, — заегозил человечище, — а нам в семнадцатом легче было?!
Моня не успел ответить. Кованая дверь с зарешеченным окошком распахнулась и два санитара впихнули в палату обрюзгшего краснорожего и седатого мужика с оттопыренной нижней губой.
— Куда, понимашь! — гундел мужик и бессмысленными поросячьими, налитыми кровью глазенками озирал серое пространство. — Опять перешпунтировать?! Не-е да-амся-я! И-ех! Вредители!
Увидав матёрого в галстуке, он вдруг пошёл на него медведем-шатуном, задрав кверху лапы. Патлатая заверещала, забилась в истерике.
— Па броневик он, понимашь! — ревел краснорожий. — Хера твой броневик, бля-я! Ты на танк взлезь! Ты хоть танк-то видал, бля-я?!
И совсем уже было навалился на матёрого.
Навис над ним сущим аспидом.
Но в это время в палату сноровисто вошли другие санитары, в камуфляже и со стремянкой, деловито прошли мимо краснорожего и матёрого, влезли на свою лестницу и сняли икону со стены.
— Ироды-ы! — заголосила патлатая. Кинулась было вслед санитарам, споткнулась, уцепилась за край иконы. Но санитары недолго волокли старуху за собой. Тот, что был слева, не сбавляя ходу, пнул патлатую сапогом… и она отпала. Разом замолкла и успокоилась.
— Эта верна, — сказал вдруг тоже успокоившийся мужик-шатун, — заместа этого мене надо повесить.
— И повесят! Непременно повесят, батенька! — заверил его матёрый человечище с хитроватым прищуром. Краснорожий сразу обмяк, полез целоваться. Пока они обнимали и лобызали друг друга, Моня напрягал все силы слабеющего мозга и терзал ускользающую память — видел! где же он видел этих кретинов? Нет, снадобье вышибло из мозгов всё напрочь. Он попытался вспомнить хотя бы, как зовут его самого. Но не вспомнил. Он помнил фамилию деда, отца, матери, дом на набережной, балерин, хождение вокруг церквей с хоругвями, какие-то гильзы и «лимонки» в карманах, площадь Дизенхоф, бойню в Брюсселе, правый пейс, за который его привязала к кровати сука-проститутка, свой литературный псевдоним, в коем смешались духмяные травы, шершни и колосящаяся гречиха… он вспомнил даже, как выпрыгнул с парашютом из какого-то «боинга», летящего в небоскрёб, необузданную и алчную учителку, бой под Генином, камень брошенный мальчонкой-арабом, черноглазым давидом-с-пращой, свою боль, кровь, лазарет, какого-то огромного хохочущего белобрысого филистимлянина по имени Кеша, марш на Вашингтон в чёрной шапке с прорезями для глаз, всех своих девок и баб, которых упомнить было просто невозможно, злобного писаку, всё стращавшего народ и пророчившего конец света, взорванный бэтээр в Чеченегии и себя, палящего из «кала-ша» по зелёнке, грязный Бет-Лехем, попа с лиловым лицом негра, застенчивые ивы на Чистых прудах, снова крестный ход, шипенье и цыканьс, Растроповича с автоматом, чью-то отрезанную голову у обочины, большую «восьмёрку» на колесе только что подаренного папаней и раздолбленного вдрызг «орлёнка», горькие слезы свои, комиссаров в пыльных шлемах и гоя на печи, и опять восьмёрку, пропеллером крутящуюся перед глазами, застящую свет белый, и слезы, и горечь, и боль, боль, боль… он вспомнил всё, или почти всё… но кто он, что, и зачем пришёл в этот свет… так и не сумел вспомнить.
Господь принял его скорбящую всеми скорбями душу. Для Него не было ни эллинов, ни иудеев, ни каинов, ни авелей, ни козлов, ни апостолов…
Была ночь. И была гроза. Жуткие раскаты грома громыхали в чёрных небесах злобным сатанинским хохотом, будто кто-то в небесной тверди злорадно смеялся над беспомощной землей и её жалкими обитателями. Сухая гроза. И высверк адских молний, бьющих как из преисподней: не сверху вниз, а наоборот. Казалось, что исполинские огненные стрелы раздирают земные покровы и устремляются в заоблачные выси, чтобы устранить наконец последнего вершителя справедливости… Но, похоже, его и так не было… скорее всего, он давно уже покинул этот свет, и силы мрака просто впустую изнуряли себя, сводя счёты с никчёмными, брошенными на их произвол людишками… Была страшная гроза.
Иннокентий Булыгин не спал. Он сидел в огромном кресле, утопая в нём, и при слабом свете ночника дочитывал последнее евангелие про самого себя, апокалипсис двадцать пятого века, где доживал свои последние часы его тёзка, а, может, и прапраправнук, кровь от крови, Ке-ша Мочила, русский странник во вселенной, бедолага, душегуб, погромщик, рецидивист-каторжник, ветеран тридцатилетней Аранайской войны, праведник, воин, последний солдат России и просто хороший человек… Было больно. И тревожно. Такие люди не должны были умирать. Их и так было немного, по пальцам перечесть… Но именно они умирали. И не только за себя.
Эта книга книг была как Библия. В ней было всё. Не было только лазейки, чтобы ускользнуть, вывернуться, выжить… Книга судеб. Книга живых и мёртвых. Книга, которую не каждому дано прочесть, тем более постичь.
Иннокентий Булыгин перечитывал её в сотый раз. И всё надеялся, что в ней что-то изменится, что он, Кеша, прорвётся и останется жить… ведь книга была живая… а всё живое меняется… Тихо, тихо лети, пуля моя в ночи, ласковым мотыльком… Иннокентий Булыгин просто не знал, что Кеша и так жив, что он бессмертен, потому что бессмертна сама книга. Всё равно было очень больно. И очень тревожно. И я его понимал. Ведь это я написал эту книгу… Это я жил и умирал вместе с её героями, ещё не родившимися, ибо они и не могли родиться в нашей жизни № 8… нерождённые и бессмертные… Больно!
Иннокентий Булыгин вздрагивал от сатанинских раскатов. Они были предвестниками той последней битвы, что шла на Земле и в которой умирал его прапраправнук, а может, и он сам… И всё же он расслышал взвизг тормозов. Сердце замерло. Он отложил книгу. Подошёл к окну. Там, внизу за стёклами, во мраке ночи стоял чёрный автомобиль, и первые капли уже били по его чёрной матовой крыше, по капоту, по мостовой, деревьям…
Чёрный человек вошёл без стука. Он не долго стоял в дверях. Молчал. Потом прошёл к огромному письменному столу, за которым Иннокентий Булыгин любил просиживать часами, разрабатывая свои хитроумные планы. Медленно опустился на сиденье кресла с высокой резной спинкой, обитой тёмнозелёной крокодильей кожей.
— Что скажешь? — спросил чёрный человек после ещё более долгого молчания. Вынул из кармана нечто тяжелое, положил на столешницу перед собой. Глушитель удлинял и без того длинный ствол.
Надо было стрелять первым.
Но Иннокентий Булыгин застыл мумией. В судьбу стрелять бесполезно… хоть первым, хоть каким.
Фатум! Кысмет! Ваши не пляшут!
— Я не выполнил заказ, — признался Иннокентий Булы-гин, киллер-профессионал, для которого не было невозможного, человек чести и слова. — Их нельзя убить…
— Меня не интересуют причины! — оборвал его чёрный человек. — Мои заказы или выполняют, или…
— Их нельзя убить, — повторил Иннокентий Булыгин, философ, матрос и вор в законе. — Они и так мертвы. Как убить мертвяка, набитого говном и бесами? Осиновые колья? Пули из серебра? Это сказки для детей! это картонное голливудское фуфло! Впрочем, я готов ответить… Ну, давай… стреляй!
Он вернулся к креслу, сел в него, всем видом выражая смирение и покорность. Протянул руку к книге… сейчас для него важней было дочитать последнюю страницу. А что будет с ним, с миром, не имело большого значения. Этот мир не выдержал проверки на вшивость. И не такая уж большая честь жить в нём. И вообще, что за смысл жить в этой пронумерованной жизни…
— А ты не догадываешься, что это тебя так заказали? — спросил чёрный человек, положив узкую руку в чёрной перчатке на рукоять пистолета, лежавшего перед ним.
— Как?
— Так! Наизлом?! Слыхал мудрую восточную пословицу: если у тебя есть враг, не суетись и не дергайся, сядь и жди, пока его труп пронесут мимо твоего дома?
Иннокентий Булыгин отвернулся к окну, за которым было темно, пусто и сыро. Его губы еле шевелились:
— Тихо, тихо лети ласковым мотыльком, пуля моя в ночи, и не тужи ни о ком, пусть сладко спят они тихим покойным сном… тихо, тихо лети трепетным ветерком… скоро уже рассвет.
Он всегда был поэтом.
А стал…
Ох, уж эти дороги, которые мы выбираем!
— Тихо, тихо лети, пуля моя в ночи, вестницей чистых слез, ангелом светлых грёз, тихо, тихо лети, прямо в грудь палачу… — завершил я эту песню песен. — Мы сделали, что могли, мы нажали на курок… и она долетит! обязательно долетит! ночь не бывает вечной!
Я сдёрнул чёрную маску с лица. Улыбнулся Кеше. Пусть теперь кто-нибудь другой назовёт себя Че Геварой, Екклессиастом, зеркалом мироздания или мечом Вседержителя… Он улыбнулся в ответ. Всё так просто… И не надо мудрить, философствовать, искать Бога в этой паршивой и безбожной жизни, ничего не надо, она не стоит того… жизнь номер восемь — милости просим! пусть всё катится к чёртовой матери! почему мы должны страдать за бестолковое и невменяемое человечество, за весь этот сброд, у которого тараканов в мозгах больше, чем в сорока тысячах китайских ночлежек! которое вполне достойно своих царей, генсеков, тиранов и деспотов, демократо-ров-реформаторов, президентов и гауляйтеров?! Хватит!
Мы двинулись навстречу друг другу, чтобы рассмеяться, захохотать, похлопать друг друга по плечам и забыть про всё раз и навсегда… Моя рука уже коснулась его руки, еле-еле, кончиками пальцев.
И тогда ударил гром.
Какой-то запоздалый глухой раскат уже прошедшей грозы. Дверь за моей спиной заскрипела. Я обернулся. И застыл в ужасе…
В комнату вползала настоящая тьма. И из этой тьмы постепенно выявлялся тихий и молчаливый чёрный человек, на котором не было маски…
Он молчал. Смотрел мимо нас. И огненные грозные знаки на белой стене уже чертила рука роковая…