«Мы все — войны шальные дети» — говорится в песенке Окуджавы. Он, конечно, имел в виду свое поколение — мальчиков, попавших на фронт со школьной скамьи. А я думаю, что «войны шальные дети» — это мы — дети фронтовиков. Те солдаты — мальчики довоенного воспи тания. А мы вырастали на военных развалинах, на горьком опыте сиротства, на рассказах фронтовиков. И до сих пор нет для меня святее звания — «фронтовик». Это особые люди — русские солдаты, независимо от национальности —русские солдаты Второй мировой. Фронтовики — души моей строители, как когда-то о своих наставниках сказал замечательный писатель Борис Шергин.
Все дальше от нас то время. Все меньше сходства в теперь уже исторических фильмах о войне с теми солдатами, кого я видел в детстве.
Тысячи мелочей, какие невозможно воспроизвести, складываются в большое неправдоподобие... Наверное, его современный зритель не чувствует. Не сравнивает же он поминутно то, что видит, с кинохроникой.
А солдаты Второй мировой сильно разнятся с тем, как изображают их в нынешнем кино.
Тогда вся армия — острижена наголо. Короткие волосы (на толщину спичечного коробка) разрешалось носить только сержантам. Поэтому когда из-под каски, ушанки или пилотки торчат волосы — кинематографическое вранье. Затылки были у всех бритые.
Все — худые. Загорелые до черноты тощие шеи оттенялись белоснежной полоской подворотничка от линялой чертовой кожи гимнастерки. Гимнастерки — совершенно выцветшие, с заплатками на локтях, а некоторые даже со вставной спиной. Иногда гимнастерка застирана до белизны, а вот эта вставка — цвета хаки.
Когда солдаты раздевались, например чтобы искупаться, или на утренней гимнастике обнажались по пояс, то тела у них были сметанно-белые с багровыми или синеватыми рубцами шрамов и запятыми пулевых ранений, а шеи и кисти рук коричневые или кирпично-красные от загара.
Никаких трусов солдатам не полагалось. Они носили белые бязевые кальсоны с тесемками (ими завязывали кальсонные штанины у щиколоток ) и белые рубахи без воротников. На эту исподнюю одежду офицеры натягивали суконные галифе — узкие до колена и широченные в бедрах, и кители «в облипочку» с негнущимися дощечками погон, и покрывали голову фуражкой примерно в одну треть той высоты в тулье, как нынешние. Сейчас это просто кивера какие-то! Они особенно замечательны тем, что в них воевать совершенно невозможно. И даже на парадах их ветром сдувает. Один фронтовик заметил: «Чем выше тулья — тем хуже армия!»
Но чаще офицеры были в х/б. Точно в такой же одежде, что и солдаты. Но, может быть, чуть подправленной мастеровитым старшиной по фигуре. Солдаты щеголяли в холщовых штанах «со слоновьей задницей» и простеганным поясом чуть не до середины груди. Подвязывались эти штаны тонким матерчатым ремнем с маленькой зубастой пряжкой, а сзади в поясе был разрез с маленьким хлястиком или завязками, чтобы подогнать пояс по размеру. (Все размеры укладывались в четыре номера.)
На ноги солдаты обували огромные растоптанные ботинки с заклепками, а дальше — обмотки — длинные полоски ткани. Они превращали ногу до колена в некое подобие ствола пальмы, с годовыми кольцами.
Зимой поверх гимнастерки надевался короткий стеганый ватник. Одежда, ставшая знаменитой в Европе. Но почему-то модельеры позабыли, что стеганый ватник — это, так сказать, подкладка, потому он и назывался телогрейка. Поверх нее надевалась шинель, особенного серого цвета, на крючках, со складкой и хлястиком на спине. Если этот хлястик расстегнуть, то шинель становилась широченной, как палатка. Солдаты ухитрялись ложиться на нее и ею же укрываться. Шинель под грудью, именно под грудью, а не на поясе, перетягивалась ремнем с одношпеньковой или двухшпеньковой « командирской» пряжкой. Бляхи с якорем были только у моряков, а со звездой появились позже и поначалу только у сержантов. И ремни сержантам делали из кожзаменителя.
На стриженой голове солдат летом носил пилотку —разляпистую, как раскисший пирожок ( поверх нее надевалась каска, в которой не было кожаного вкладыша ), а зимой— шапку-ушанку с серым искусственным мехом, бесформенную, как пельмень. Зимой же выдавали трехпалые рукавицы. Считалось, что указательный палец в этой рукавице выделен, так сказать, в отдельную фракцию, чтобы удобнее было стрелять.
Сразу после войны сроки службы оставались другими. Те, кто захватил последние месяцы войны, в пехоте отслужили в общей сложности семь лет, во флоте — девять. Так что встречались солдаты и с проседью на стриженых головах. Поучительно то, что сразу после капитуляции Германии первыми демобилизовывались солдаты старших возрастов, имевшие тяжелые ранения и контузии (поэтому на Белорусском вокзале из эшелона победителей в кинохронике выгружаются в основном старики), а также учителя и агрономы!
А как они пахли! Боже мой! Это самый добрый, самый главный запах моего детства! Русские солдаты пахли здоровым, крепким мужским потом, махоркой, хлебом и наваристыми щами с тушенкой.
Они умели все. Я не встречал никого надежнее и основательнее «дяди солдата».
Завидев широченную фигуру на тонких кривых ногах, в огромных ботинках, с соломиной штыка за правым плечом, даже маленькие дети переставали плакать и успокаивались. «Дядя солдат» защитит, не даст в обиду, спасет, накормит.
А «дядя солдат» всегда носил в бездонном кармане вторую ложку и, если рядом оказывался ребенок, никогда не ел один. Котелок — либо на двоих, либо солдат курил самокрутку и молча смотрел, как едят дети. А потом оттуда же, из широкой штанины, доставалась газетка, разворачивалась, и в ней оказывался кусочек колотого сахара с прилипшими махоринками. Сахар бережно обдувался и протягивался ребенку.
Я ни разу не видел, чтобы солдаты грызли сахар или клали его в чай! Ни разу! Сахар отдавался ребенку. Первому встречному. Любому. «Дитю».
— Дядя солдат, а ты как же?..
— Да я уж, так уж... Давай ешь! На здоровье! Расти большой, не будь лапшой...
Да святится имя Твое, Русский Солдат!
А о войне они либо вообще ничего не рассказывали, либо рассказывали смешное... Это теперь я понимаю, что смешное... до слез!
Я попробовал записать некоторые рассказы. Так, как слышал. Слово в слово. Потому что тех солдат больше нет... И мое поколение — последнее, помнящее их живыми и молодыми. Мы еще можем вспоминать, те же, кто за нами, будут «реконструировать». Если, конечно, это им будет еще интересно.
Я — скобарь настоящий! Из Старой Руссы. И ничего в этой кличке обидного нет. В Псковской области болотное железо добывали в древности. И псковичи ковали всякий скобяной товар, который на вес золота шел! Вот во время монгольского ига специальные железные набеги были! Железо драть! Гвозди там, петли дверные, скобы. Вот что такое скобарь! Кузнец, значит, оружейник...
Ну и драчуны, конечно, скобари-то. Земля — пограничная, потому и дрались свирепо. Не случайно говорят: скобарь с колом — страшнее танка.
Перед войной сильно на улицах дрались, видать, войну чувствовали. Но я-то домашний был. Учился хорошо. Как раз десятый класс закончил, выпускные сдал, и... война. Отец сразу, в первый день пошел. Сразу, как по радио передали, что война, собрался. Посидели, чаю попили, и пошел... Мать даже и не плакала еще. Ничего еще сообразить не успела. А дня через три и я наладился. Добровольцем. Собрал мешок.
— Ну, — говорю,— мам... Я пошел.
— Кудай-то?
Она как раз стирала. Они, бывало, как с отцом поругаются, так она сразу — стирать... И тут три дня уж как в доме стирка.
Я говорю:
— Как куда? На войну, знамо! — (Ох, и дурак был!)
— Я те дам на войну! — А в руках у нее не то отцовские кальсоны, не то простыня какая-то. Откуда у нас белья столько образовалось? Может, она по второму разу все стирала, по третьему?.. И она мне этой простыней или кальсонами по роже, по спине, по роже, по спине: «Я те дам войну! Я те дам... Вояка нашелся!» Я от нее — на чердак и лестницу за собою поднял. Она села на крылечко и плачет. И мне ее так жалко сделалось. Сижу, думаю: «Ну, не попаду на войну, и ладно. Лишь бы мать не плакала».
А через две недели, а может, и раньше, по радио, по нашему местному: «Враг у порога! Все мужское население — к оружию!» Испекла мне мать ватрушку. Как раз на весь мешок. Ну, бельишко собрала, закинула себе мешок на плечо, меня — за руку, повела в военкомат. Куда денешься? Враг у ворот.
Я-то, дурак, все руку вывернуть из ее ладони хотел, зазорно мне, что меня мать ведет за ручку. А она держит крепко! Не оторвать... Горячая рука такая, маленькая и горячая...
Пришли в военкомат, а там уже винтовки раздают, по две гранаты... и бегом за город. Хорошо еще — в другие ворота вывели, а то бы и мать за мною следом побежала. И сразу в бой!
Ну, мы-то ладно — дураки! Так и немцы тоже! Мы — в штыки, и они в штыки! «Грудью встретим врага!». Они с грузовиков прыгают и тоже на нас. И в долинке такой как начали драться!
А я-то, солдат называется! Стрелять из винтовки не умел, гранаты взводить, бросать не умел и, пока бежали, штык потерял!
А тут такая мясорубка! Я как под наркозом! Хожу как малахольный. Ну вот как во сне, натурально. Куски какие-то помню. Фрагменты. Тут один сидит — из головы мозги текут. Который по земле ползет — из него кишки волочатся... Спасибо, дед один, красногвардеец бывший, в кожане с маузером, как мне по роже даст. «Ты, — говорит, — что, в театре? » Ну я маленько опомнился. Да и немцы отошли, и мы. С горушки жители бегут — своих искать, раненых тащат. И мама моя тоже бежит. Я — «мама, мама», а она как безумная сделалась. Насилу сообразила, что это я...
Ну, нас построили, в казарму какую-то привели, переодели в форму. А по военному делу — ничего. Я, правда, штык нашел, не свой, а какой-то... Ну, нацепил—снял, научился штык примыкать... Хожу это, как придурок, по казарме со штыком. И сразу на глаза командиру попадаюсь. Он меня и еще одного, такого же дурака, посылает к мосту на пост. Ну, мы идем.
Я этому Кирюхе говорю:
— Слушай, а вот интересно, вот выстрелим мы, а дальше что? Как новый-то патрон вставлять?
Он тоже не знает! В общем, кинофильм «Два бойца»!
Поперли на мост! Я вот сейчас думаю, ну как же мы тогда не соображали, что охранять-то мост нужно не на мосту! А около моста. Замаскировавшись. Нет, брат, стоим на мосту, в воду поплевываем. Нас не то что из поганого ружья, нас из рогатки перестрелять можно было. Но, говорят, дураков бог бережет! Про всех не знаю, а меня берег!
Бегут бабы с колами, с вилами, волокут немца-парашютиста. Откуда он взялся? Я про устав-то и слыхом не слыхивал! Чего делать — мне неизвестно! Бабы кричат: веди его в штаб! Ну, я петушком, петушком:
— Ах, ты, — говорю, — гад! — И затвор передернул. У меня патрон-то и выскочил. Нестреляный! А Кирюхе показываю:
— Смекай!
Тот обрадовался, давай затвором клацать, все патроны выкинул. Новую обойму забил! Довольный, что перезаряжать научился. Немец — здоровенный такой, он бы нас одной левой, но тут бабы кругом — порвут на части! Стоит, глазами лупает, ресницы, как у свиньи, белые. И сам белый как бумага стал — думает, небось, что мы его расстреливать собрались. Примериваемся как бы, значит... Ему и невдомек, что мы вояки-то никакие! Схватил бы у нас винтовку и пошел, чего бы ему сделали? Два сопляка да бабы.
Я-то через три годочка в такой же ситуевине оказался, так я этих гитлерюгендов да фольксштурм дне улицы с одним колом гнал. Тоже решили, что меня в плен взяли! Это еще неизвестно, кто кого маял! И автоматы у них поотнимал! Ну, так это уж м конце войны! Тогда-то меня можно только артобстрелом или бомбежкой добыть, а так-то я бы от всего увернулся! Всю войну на передовой, четыре раза раненый! Я на пулемете мог любую мелодию выстукать, как на барабане. Трах-так-тра-та-тах! Хоть пляши! А они на меня автоматы да винтовки наставили! «Хенде хох!» Я те наставлю!.. Ну, да это уж когда! Это я уж ротой командовал! Мне уж двадцать лет было!
А тут-то первый день. Привел этого козла в штаб. Меня майор за ручку поздравил! Непривычно тогда было немцев-то в плен брать! Ну, я раздухарился! Иду обратно — красноармеец! «Малой кровью, скорым ударом! Завтра в Берлине шампанское будем пить!» Ох, дураки были!
Ночь отторчали у этого моста, сменились, поспали маленько. Каши с тушенкой поели. Чаю, с ватрушкой моей, попили! Ведут на позицию.
Приходим. Как раз за спиною монастырь! Мне командир говорит: «Вот те телефон, лезь на колокольню, будешь огонь наводить». Я попер! Дурак дураком. Где выстрел увижу, сразу в трубку: «Батарея противника!». Я там столько батарей насчитал, что, наверно, на всем фронте столько у немцев не имелось.
А что толку-то от моего наблюдения — все равно у нас артиллерии нет и отвечать нечем! А то бы я по-наводил! Уж я бы боеприпасов пожег — немеряно!
Тут вдруг, в полной тишине, отваливается кусок стены и колокол мимо меня, как в замедленном кино, летит. И так тихо-тихо сразу сделалось... Из ушей кровь. Слез с колокольни. Все — оглох! На меня все смотрят, точно я с того света вернулся. А я весь в известке, как мельник в муке. Оглянулся — от колокольни половина осталась, как я на ней уцелел — до сих пор непонятно. Сижу. Контуженный.
Тут опять волокут шпиона — мужик, местный, столбы подпиливал, чтобы связи не было. Мне командир знаками растолковал, велит идти с ним, со шпионом, в тыл. Ну, я винтовку за спину и пошел. Иду и все думаю — что же это я, отвоевался? Что ж, я теперь глухой буду? Вдруг этот шпион как подпрыгнет! Оказывается, я за спиной винтовку-то рукой вертел, в задумчивости, она и выстрелила! А я и не слышу. Он на колени упал и мне на винтовку показывает. Я ствол понюхал — точно, выстрелил! И такое меня зло на этого мужика взяло. Ах ты, сволочь! Столбы подпиливал, а я вот глухой теперь! И чуть я его в расход не пустил! Были у меня такие поползновения.
А теперь думаю, а может, он и не виноватый?! Был ведь приказ — столбы пилить, чтобы немцам не достались! Может, он, наоборот, помочь хотел.
Ведь на войне-то самое страшное — не артобстрел, и не бомбежка, и не голодуха, а то, что жизнь человеческая дохлой мухи не стоит! Жил да помер Максим, ну и хрен с ним!
Однако и этого довел, и в госпиталь пришел. Врач мне ватки в уши вставил. Отправили обратно. Пока шел, чуть к стенке не поставили! Попал на патруль. Хорошо я с винтовкой, а документов-то никаких, и ничего не могу растолковать — глухой!
Ну, думаю — все! Больше от своих ни на шаг! Самое главное понял — надо на войне своих держаться!
Тут-то меня и ранило! Да позорно так. Осколком и пятку! Вот, брат, ахиллесова пята! Притащился на эвакопункт. Сестра, пожилая, мне осколок вытащила, перевязала. Лежу. Тут шибздик прибегает, докторишка! В очкариках студент сраный! «Что у этого?» — «Да все уже сделала!» — «Разбинтуйте! Я не видел!» Кино нашел! Разбинтовали!
Как у меня пошла кровь хлестать! Еле остановили! Но ослабел очень! Привезли на поезде в Ленинград (еще поезда ходили) пластом. Ну, а через два месяца, как раз блокада закрылась, подлечили и на Ораниенбаумский пятачок. И я там до прорыва блокады. Два раза, правда, еще зацепило, но не сильно. Я из госпиталя назад почти что сам сбежал! В городе-то и страшнее, и голодуха. А на фронте все же полегче. Да и дело есть — то в разведку, то за снайпером... А в городе в госпитале что сидеть, смерти дожидаться! И отвычка начинается! Пополнение придет ночью, смотришь, а к вечеру их уж и нет никого — все побиты. А мы, кто с самого начала, все живы! Ну, кто из пополнения уцелел, тот воевать будет. Тут ведь всему не научишь. Вот придет придурок какой молодой с ускоренных курсов офицерских: «В атаку!» А у них там пулемет соадит! Ну, из пополнения-то и встают... Ленту не слышат! А по ленте-то, по звуку, слышно, какая часть идет! Ты подожди четверть минуты, у него лента закончится, он пулемет перезаряжать будет — вот и вставай. Тут уж жми как на стометровке! Пока он ттык-пык, а уж мы траншею взяли! Потом он, конечно, опомнится, у нас назад траншею отобьет. Что Кронштадт из орудий доставал, то и можно было держать, а дальше — нет! Силенок маловато.
Ну, и мы им прилично вкладывали! Но если бы не наступали по-дурацки, так и у нас потерь бы было мало. Так, выползешь куда поближе, а как раз винтовки привезли: стволы в резине, так она и бьет почти неслышно. Выпасешь немца. И первого-то не наповал, а так, подранишь, чтоб орал. А вот второго или там третьего... Этих — влет! И не горячиться, а сразу отходить. Три выстрела из одного места — сразу минометом накроют!
Ну, а потом офицерские курсы (у меня же десятилетка за спиной), потом в Германии оставили служить. До майора дотянул. Домой два раза ездил. Мама оккупацию пережила. Состарилась... А отец без вести пропал. Говорят, они вообще в бой без винтовок шли! «Добудете оружие в бою!» Ох, и дураки были! Мясом останавливали, ясное дело. А что поделаешь? Война не гулянка. О жизни дело шло. О России.
В пятьдесят третьем мама умерла, а меня и хоронить не отпустили! Вишь ты, в Германии тяжелая обстановка в связи со смертью товарища Сталина! Так что уж на могилку-то к маме только через два года попал. Ну, соседи, спасибо, все управили. Оградку там, крест. Как же без креста-то? Не собака лежит, чай... Мама Богу веровала крепко! И молилась крепко. Потому и жив. Вымолила меня. Молитвенница моя... Вот живу теперь.
Я прочитал имя, отчество и фамилию врача-венеролога и толкнул дверь его кабинета.
— Первый раз у нас? — спросил, поднимая красивую, седую, кудрявую, аккуратно причесанную голову, врач. — Ну что ж... Лиха беда начало.
Перед ним на краю стола выстроились одинаковые двухсотграммовые баночки с анализами мочи. Левой рукой раскрыв мою историю болезни, правой он взял одну из них, глянул на меня ласковыми серыми глазами, провозгласил:
— С почином вас! — и со вздохом отхлебнул. —
Но в истории болезни ничего нет, — сказал он, изучая мою карточку. — Ну что вы так взъерошились? Это — пиво. Не дают в жаркий день благочестивому человеку пивка выпить, без отрыва от производства, заметьте... Вот и вынуждают идти на обман. А где мы прячем соломинку? В стоге сена. Здесь разница только в том, что у меня в этой банке пиво до употребления, а в остальных банках — после... В чем ваше несчастье?
— Да вот вторую неделю хожу...
— Ну, голубчик... Это вам без привычки тяжело морально. Болезнь как болезнь, не хуже других. Тем более вы — юноша и холостой. У меня тут старичок в 85 лет сподобился. «Я вызывал “Невские зори” помыть окна. И вот теперь имею удовольствие за 189 рублей 56 копеек», — изобразил он неведомого мне старичка. — Внешне сетует, но горд без меры. И вообще это такая же необходимая человеку функция, как есть, пить и спать...
— Я вторую неделю не работаю с конем...У меня лошадь застаивается! А врач не разрешает... И диагноза не ставит...
— Как?.. — Доктор изменился в лице, и серые глаза его увлажнились. — Как? В Ленинграде еще есть лошади! Боже мой! Голубчик! Дорогой мой! Я же бывший командир эскадрона! Сабельного эскадрона. И были еще и пичные, с пиками... Я — мастодонт. Осколок прошлой эпохи. Боже мой... А болезнь вашу я мигом исправлю. Но в следующий раз в чем мать родила коня не купайте. Коня положено купать, пребывая в сподниках или хотя бы в трусах, во избежание ваших последствий. Конечно, мой коллега догадаться не может. Он же в кавалерии не служил... И вообще, как говорится, «штафирка».
И начались с этого момента наша многолетняя дружба и мой непрекращающийся восторг перед человеком, кому выпала страшная доля быть на фронтах Великой Отечественной кавалеристом.
— Помните, у Бабеля в пьесе «Закат» есть брат Мишки Япончика — Левка-гусар. Так вот это я. Правда, папа у меня не биндюжник, но в том смысле как Левка там говорит: «Если еврей — гусар, таки он уже и не еврей!»
Я вырос в Питере, ходил в Дом пионеров. Ах, какая там была комната сказок! Палехские мастера расписывали. А я ходил в клуб «Дерзание». Что, вы тоже? Замечательно. Мы были помешаны на Пушкине. И вдруг говорят, что мы, все мальчики из клуба, будем сниматься в фильме «Пушкин»! Как раз накануне юбилея. Мы чуть не всего Пушкина наизусть! По Евгению Онегину — семинар! Приехали в Царское Село и целый день по лестнице Камероновой галереи бегали. Оказывается, играли ноги лицеистов. Я потом кино смотрел — очень талантливо сыграны ноги, но, к сожалению, своих — не определить.
Война началась, я — студент. И в октябре... Уже с продуктами очень плохо. Я как раз прибежал домой, проститься... И папа заторопился, «мне надо в больницу, в больницу...» И ушел. И свою котлетку из сушеной морковки мне оставил... Я только потом заметил. В блокаду папа умер.
А меня на барже через Ладогу. Очень бомбили. И в Тамбовское кавалерийское училище. Через три месяца — лейтенант. Вы ж понимаете — за три месяца можно научиться отличать, где у лошади голова, где хвост, но не уверенно...
Еду на фронт. Купил бурку. Хороший револьвер обменял на маузер. Полный идиот! Этот маузер постоянно заклинивало. Лошадь, вы не поверите, сивая. Сколько лет — не определить. Но я-то — в бурке с маузером на белом коне! Медный всадник! Полный Чапаев.
Пока в вагоне ехали — еще ничего. А выгрузились, я повода не выпускаю — боюсь коня потерять. Прибыли на передовую. Растолкали, кого куда, офицерами связи. Являюсь к командиру полка. На передний край. Естественно, верхом — боюсь коня потерять. Идет бой. Всем не до меня.
Командир говорит:
— Куда же мне тебя девать? Кавалерии уже никакой нет. Слушай, скачи во-о-он туда. Там батарея минометная без офицеров. Я уже двоих посылал — не дошли. Снайпер сшибает по дороге.
Я коню — шпоры. А шпоры купил заказные — как у мушкетера. Хожу из-за них в раскоряку. Но Бог дураков бережет.
Я предполагаю, что у снайпера винтовка была в станке — рассчитывал на ползущих. Он же не ожидал, что какой-то идиот на коне поскачет. В общем, я доскакал. Стоят четыре миномета в ложбинке за горкой. Первый раз в жизни вижу минометы. Командует батареей сержант.
— Какие будут приказания?
А я, ну же, полный идиот, рассуждаю логически.
— Что ж, — говорю, — вы тут за горой спрятались? Вам же не видно, куда стрелять! Давайте на гору.
Выперлись на гору. Сержант говорит:
— Товарищ лейтенант, я угол менять не умею. Я всего второй день воюю, и вообще я — радист, а не минометчик.
Но я же на белом коне! Доскакал! Мне море по колено.
— А ну, — говорю, — киньте парочку ваших штучек!
Поприкинул по разрывам — пальцы уголочком развел... «Выше, ниже, давай, давай...» Над нами немецкая артподготовка. Вся за гору. Нам хоть бы что.
Только угол миномета в мои пальцы веером вписался, немцы в атаку идут: танк, два бронетранспортера и, как потом выяснилось, до батальона пехоты. И нагло так идут. Они же знают, что тут никого! А все, что за горой, артиллерия смолола! Ну, я подождал, пока они подойдут, куда наши мины падают, и, естественно, на белом коне шашкой отмахнул:
— Огонь!
И как ни удивительно, очень удачно. И танк горит. И бронетранспортеры — мордой в землю, и весь батальон — всмятку. Все поле перевернули, как вспахали! Тут связной прибежал: «Отходить». А у нас и мины кончились. Идем обратно — гордые. Я на белом коне впереди! Проходим, где под горой до меня батарея стояла — там живого места нет. И все ящики пустые, что мы оставили, в мелкие щепки!
— Видите, — говорю, — придурки, что бы с вами было, если бы мы на горку не поднялись!
В штаб приехал — с коня не слезаю! Докладываю: так и так...
Командир полка аж трясется!
— Вот что, голуб мой сизокрылый! Орден я тебе дам, но к минометам чтобы близко не подходил... Твое счастье, что немец, который тебя ловил, очень грамотный военный... Он все перемолол, где ты мог стоять... Но ему в голову прийти не могло, что ты минометы на гору вытащишь и вниз стрелять будешь.
Как ни странно, орден дали. Так что, когда я в кавалерию влился, был я уже орденоносец. А кавалерия подошла специфическая. Казачья добровольческая сотня непризывных возрастов. Старики. Я как увидел, как они на конях сидят, быстренько сообразил, что мне тут со своим орденом лучше помалкивать.
Построились. В седлах чуть ли не чай пьют. Ну, родились на конях!
— Отцы! — говорю. — Врать не буду. Воевать не умею.
— Видим, — говорят, — сынок. Хорошо, что сам сказал. Ты за нами примечай да поспешай, вот оно и ничего будет.
Вот так и воевал. Так и наступать начал и дона-ступал до Ташкента. Там пополнялись. Разумеется, в основном узбеками. Да ничего. Ребята как ребята. Сложно отучить их ногами болтать, а то едут на конях, как на ишаках...
Доктор, как всякий настоящий фронтовик, трескучего официоза про войну не выносил. Однажды я попал с ним на торжественный вечер, где некий бодрый товарищ, гремя завесью юбилейных медалей, бодро рассказывал, как наша армия пошла туда-то, захватила то-то, нанесла удар там-то... Венеролог смотрел на него, и становилось зримым старинное присловье «как солдат на вошь». Долго сдерживался, но все-таки сорвался. Когда докладчик предложил задавать вопросы, поднял руку.
— Извините, пожалуйста, — спросил он максимально елейным голосом. — Вы, я так понял, в Генеральном штабе служили?
— Нет, товарищ, — сказал докладчик, быстренько расшифровав орденскую колодку доктора, — я служил в пехоте.
— В звании генерал-лейтенанта?
— Ну что вы, товарищ, хо-хо... Скажете тоже... Я — сержант.
— Так, хрен ли ты, сержант, знать мог, куда наша армия пошла!.. — заходясь, пророкотал доктор. — Что ты кроме спины впереди идущего видел? Я в конной разведке служил, шестьдесят километров по фронту отслеживал и то ни черта понять не мог... Начитаются генеральских сказок... Мать-пере-мать!.. — Едва я доктора из зала вывел.
Употребив стакан водки и несколько отдышавшись, доктор грустно сказал:
— Господи! И врут-то все как-то однообразно! Ты его медали видел? Самоварное золото. Хоть бы одна беленькая «за кровь». «Отвага» там или хоть «За боевые заслуги», а то все «массовое награждение»... Латунь! И юбилейные брошки... Он, небось, к фронту ближе ста километров и не подходил. И вообще, ну что солдат может понимать в стратегии?..
Вот мы форсировали Донец. У меня восемь узбеков замерзли. Через сутки форсировали обратно. Еще пятнадцать... В обоз забьются и замерзают на телегах. В седле-то не замерзают! Так валятся с седел на телеги. Их и нагайкой гонишь, и по-всякому... Никак! Сам-то еле ногами двигал. Вот тебе и операция, и героические жертвы... А после войны прочитал, что мы, оказывается, закрывали кольцо окружения армии Паульса, герои Сталинградской битвы, так сказать... Медальки получили «За оборону Сталинграда». Вот и сравни мою медаль и морпеха, что в городе дрался... Медали одинаковые, а весят по-раз-ному. Конечно, я в этом не виноват, но брехать-то зачем... Совесть нужно иметь. Мало что брошек налепили, взяли и честную награду обгадили... Орден Отечественной войны. Второй степени. Взяли и дали всем! Да что ж это такое! Я за эту вторую степень целую ночь отстреливался... А тут всем! За то, что уцелели? Так, что ли?
Пошли в прорыв. Рейд по тылам. Села брать. Самое для кавалерии дело. Снег по брюхо, метель. Мыто брать, а он не отдает. Потыркаешься в оборону, артиллерии нет, как возьмешь? И обратно в степь. А кто село взял — тот в тепле ночует. Стимул. Утром выходишь из хаты, кони, как собаки, на задних ногах стоят, соломенную крышу доедают. Сами как скелеты, и мы не лучше...
А тут наскочили на румынскую кавалерию. Они по параллельной дороге в село рвутся. Кавалерия — равный противник — счастье! Но они с обозом, с пушками... Не в счет. В атаку! А снег глубокий. И мне в коня — снаряд малого калибра! Я как Мюнхгаузен на ядре. Но много хуже. И ногу зацепило, и в живот. «Комэска убило! Комэска!» И ушли за румынами. Я валяюсь. Голову поднял — птичка фьють! Прямо около уха. Румын метрах в полета, тоже, видать, раненый. Он — в меня, я — в него... Потом он стрелять перестал. То ли я попал, то ли он кровью истек. И уж под утро только меня Полторошапкин нашел, санитарам отдал. И еще трое суток в обозе на телеге подыхал, пока к своим не вышли да в госпиталь не отвезли. Отвоевался! Вот — вторая степень! А теперь она у всех! Тьфу!
А румын — молодец. Солдат. До последнего дрался. Молодец. Ничего не скажешь...
Доктор с тоскою в серых глазах развенчивал мифы.
— Какая там атака в конном строю! С клинками на танки! Не ходили с клинками! Не так все было! Да врут все в кино! Идиоты, что ли? Да и поляки наверняка строем на танки не ходили! На конях на танки шли! Это правда. Но с гранатами! Тактический прием! Дорога в один конец. Это — безусловно.
Пехота отступает — зацепиться не может. Танки по пятам. Гонят, как баранов. Давят и все... Не дают окопаться. А степь. Да еще, как бильярдный стол ровный кусок. Рощицы торчат кое-где. Командир полка вызывает:
— Возьмите коней похуже, а людей получше... Добровольцев. Если будут...
Получилось семнадцать человек. В рощицах стали. Как танки мимо ползут, как боком станут — полным наметом и связку гранат под гусеницы. С гранатами! А не с клинками. Два танка сожгли. А было девять. Семь назад попятились. Испугались. Не стали рисковать.
И часов десять не наступали. Ждали пехоту. А потом пехота впереди танков пошла. Автоматчики. Тут уж танки никак не взять. Но пехота окопалась. Успела. Вот и зацепились. Так что не зря... Хуже нет, когда зря...
А в конную атаку я ходил один раз. На Украине. Сплошного фронта с траншеями и проволокой нет. И вот, в рейде, взяли село ночью. Метель метет. Ни черта в двух шагах не видать. Под утро прилетает немецкий связной на мотоцикле и прямо к штабу. Часовой — узбек: ему все начальники. Нарочный нлетел в горницу, все офицеры за столом, ему сразу пистолет ко лбу. В сумке депеша срочная. Начальнику гарнизона: «Приготовиться к приему румынского кавалерийского корпуса».
— Ну вот, — говорит комдив, — он их завтра на том свете и встретит!
Такое только в кино бывает. Их —- корпус. Нас — два полка неполного состава.
Решили румын брать на льду реки. У румын кони кованы плохо. Такая полуподковка полумесяцем — только на зацеп. На льду как коровы. А мы на шипы перековаться успели, по-зимнему.
Стали затемно по обоим берегам. Дождались, пока весь корпус с обозами, кухнями и пушками на лед выползет, и, по ракете, вперед!
Это рассказать нельзя. Они клинков вытащить не успели. А я еще на берегу одного офицерика заприметил — бурка на нем белая, красивая... Я-то все на него целился. И доскакал! Шашкой — р-раз по коню! Два — по коню! Три — по бурке! Как в замедленном кино! Четыре — по каске. А он медленно так поворачивается и в глаза мне глядит... Ужас!
Вот когда при мне врать начинают про конные атаки, я контрольный вопрос имею: что бывает, когда человека шашкой рубят? То-то и оно!.. В человеке кровь под давлением, она из-под клинка «кисточкой» вверх выскакивает! Фонтанчиком таким... И в лужу...
Меня затолкали, крупами оттеснили... А все как во сне... Зажмурился. Открыл глаза. Узбека рядом рвет. Лед, от берега до берега, цвета клюквенного киселя и дымится... В тумане всадники проплывают. Недай-то бог! «Упоение в бою...» Как припадок... Это, брат, не пушки наводить... Оно же еще и парит... воняет... жуткий такой тяжелый дух, жирный...
Нашему комдиву за этот бой Героя дали.
Но так из кавалеристов-то в конном строю мало кто в атаки ходил. Не верь.
А перемололи... Был стотысячный корпус кавалерии, за войну двадцать раз провернулся... Два миллиончика душ. Вот так, брат. А коней еще больше, чем людей, жалко. Не дай-то бог!
В пограничном городе Чопе, рядом с довольно приличным вокзалом с хорошим рестораном, по совершенно непонятной тогда для меня причине находился совершенно жуткий туалет. И я все никак не мог понять, почему все довольно интеллигентно, но вот туалет...
Оказывается, неспроста! Существовал, оказывается, целый «пистолетный промысел», в котором было занято несколько человек. По специфике, тяжести и опасности работы их, на мой взгляд, даже невозможно именовать преступной группой.
На пограничной станции Чоп вагоны, так сказать, «переобувают», поскольку наша железнодорожная колея отличается от европейской. В это время все пассажиры, а в послевоенные годы это почти исключительно отпускные офицеры, шли в привокзальный ресторан.
Как вы понимаете, форма у нас тогда — почти кавалерийская. То есть гимнастерка и сзади, справа, кобура с пистолетом. Кстати, очень неудобно. Немцы носили на животе, а мы сзади, как дань кавалерийской традиции.
Так вот, в ресторане — стойка. И когда товарищи офицеры выпивали, позади них шныряли подростки, задача — расстегнуть кобуру. Рано или поздно подвыпивший офицер шел в туалет. И принимал «позу орла».
Он не слышал, как позади него тихо открывалась доска в стене туалета и другой мастер, участник сговора, длинным проволочным крючком из кобуры пистолет вытягивал.
Собственно, требовалось только дернуть, и оружие с легким всплеском скрывалось под пострадавшим.
Естественно, возникало замешательство. Офицер готов был вернуть любой ценой казенное оружие (за утрату в те строгие времена грозила немыслимая кара).
Наконец находили добровольца-специалиста из местных, на самом деле члена шайки. Тот опускался в очко и буквально вытаптывал пистолет, затем с помощью подсобных инструментов его извлекал и, очищенный, вручал пострадавшему. Благодарность колебалась от четырехсот до восьмисот рублей. С этого промысла, по легенде, безбедно жило целое ближайшее к станции село.
Старенький военный доктор не сообщил, откуда ему известны многие подробности «пистолетного промысла», но ежели посчитать да сравнить с его послужным списком, то легко вычислить, что он, тогда лейтенант или капитан медслужбы, непременно побывал в числе пострадавших.