Захар Дичаров ТРИНАДЦАТЬ ШАПОК Повесть

1

Петенькин проснулся. Малая стрелка на циферблате сердито показывала половину седьмого и приказывала: встать.

Ардальон Аристархович жил в старом деревянном доме в Бабуринском переулке. Возраст — тридцать один год, холостяк. Это как вызов. Неизвестно кому — но вызов.

Впрочем, может быть, одинокая жизнь и приучила Ардашу, как называли его в «коммуналке», делать для себя все быстро и по-простому: готовить самые нехитрые блюда, не допускать в комнате беспорядка и грязи, и вообще — быть аккуратным, опрятным и обязательным к другим и к себе самому.

Повинуясь часовой стрелке, он встал, распахнул пошире окно и восемь минут — ни секунды больше, ни секунды меньше — делал гимнастику, заглянув перед этим на кухню и поставив на примус чайник.

Ровно без десяти семь он вышел из дому и ровно в семь часов три минуты втиснулся, как обычно, в «девятку», уже переполненную.

Все здесь было знакомо — лица и реплики: «Куда лезешь, а еще в шляпе!» Стоя в плотной людской массе, да еще держась за ремень, можно было без всякой опаски подремать на длинных перегонах.

Накануне Ардальон Аристархович вернулся поздно — с последнего сеанса в кино, где показывали знаменитый немой фильм «Саламандра» с участием Бернгарда Гецке. Наверное, потому-то он стоял, слегка покачиваясь, веки слипались, слипались. Гудение моторов и легкое подрагивание вагона на стыках действовали подобно сонному зелью. Грезилось что-то неуловимое, призрачное, носились перед глазами туманные образы, но ухватить их сознанием, понять, что это, было невозможно.

Сквозь дрему слышались и голоса пассажиров, и голос вагоновожатого, объявлявшего остановки, а потом все это вдруг пропало, и стало сниться, будто некая красавица, каких в жизни и не увидишь, прижимается к нему со всей страстью, обнимает и гладит по спине, по груди, гладит трепетно так, неспокойно…

Трамвай круто затормозил — и сам Петенькин и его соседи резко качнулись. Он открыл глаза: через остановку выходить…

Контора, в которой трудился Ардальон Аристархович, располагалась за Нарвской заставой, на Большой Тентелевке. Сойдя с трамвая, он должен был пересесть на узкоколейный поезд, вагончики которого тащил веселый паровозик-«кукушка», либо еще минут двадцать пять шагать по улице Стачек, а затем по старой, криво петляющей, заставленной старыми деревянными домами улице. За ними железнодорожные пути, и один из них — к товарной базе.

Это и было место работы Петенькина.

Погода нынче стояла неважная — известно, ленинградская осень. Задувал порывами ветер, сеял мелкий надоедливый дождь. Петенькин пожалел, что не захватил зонтик, поднял воротник, зябко передернул плечами. Полез за носовым платком. Стер со щек мелкие капельки влаги, втиснул платок обратно, но тут пальцы его сами собой задержались: в кармане плаща, на донышке, лежал какой-то предмет — округлый, твердый…

Петенькин извлек его… Часы — незнакомые, толстые, на длинной массивной цепочке. Золотые…

Ардальон Аристархович остановился, словно перед ним вдруг выросла стена. Свои собственные часы, старенький «Таван и Ватч», плоские, с крышкой из вороненой стали, он держал обычно в нагрудном пиджачном кармане, слева, на узком ремешке, продетом через петельку в лацкане. Невольно пощупал — на месте ли? На месте. А эти? Откуда эти? Как очутились в его плаще?

От волнения Петенькин даже вспотел, у него защемило в горле. Вещь дорогая, немалых денег стоит… Что же это такое? Он топтался на месте, не заметил, как мимо него с шумом и тарахтением проехал грузовик, обрызгав грязной водой. Петенькин отшатнулся и вновь устремился вперед: до начала рабочего дня оставались минуты. Позади раздался игривый женский голос:

— Опаздываем, дорогой товарищ, а? Проспали-прогуляли?

Он не успел оглянуться, как сослуживица Клавдия Игнатьевна ухватила его под руку.

— О-о, да какая у нас нынче обновка! — воскликнула она. — За сто шагов видно! С вас приходится! Не отвертитесь! И где это вы такую обрели?

— А-а… Да… — коротко пробормотал Петенькин, почему-то потрогав тулью своей новой фуражки, словно желая убедиться, что речь идет именно об этом предмете. — Ну да… с меня… — И пошел дальше.

Спутница его защебетала что-то о погоде, о вчерашнем скандальчике у нее на квартире. Петенькин молчал. Смысл сказанного до него не доходил.

В конторе он привычно разделся, уселся на свой стул, в углу у окна, но забыл снять с шеи шарф, машинально извлек из-под стекла табель-календарь, перечеркнул вчерашний день — 17 сентября 1928 года, достал из ящика папки и документы, положил перед собой и ни к чему не притрагивался. Застыл, рассеянно глядя на обширный двор, с трех сторон окруженный длинными складами.

«Может, это мне почудилось?..» — мелькнула у него мысль. Он порывисто встал, подошел к вешалке, осторожно, словно бы крадучись, залез в карман собственного плаща — чужие часы лежали там, как и прежде.

В этот день он отвечал Клавдии Игнатьевне невпопад, а чаще молчал, только кивал головой. На вопрос, не заболел ли, сказал, что нет, спасибо, все в порядке, только вот часы…

— Что часы, Петенька? — (Надобно сказать, что из-за длинного и сложного имени-отчества старшего счетовода Петенькина сослуживцы называли его по фамилии и сокращенно: Петенька.)

— Часы?.. — Он вдруг спохватился: — Да часы, Клавдия Игнатьевна, будильник, — что-то отстают… — И густо покраснел. Он думал в этот момент, как поступить с теми часами, которые лежат в плаще. Сказать о них?.. Показать?

Но что-то мешало ему сделать это, — а вдруг подумают, что он сам взял их у кого-то? И вот теперь… Холодная дрожь прошла по спине. Он остановился, словно поперхнулся, и до конца рабочего дня уже не проронил ни слова, только щелкал на счетах и писал, писал, писал…

Кончился рабочий день. Обратный путь домой был для Петенькина мучительным — он снова и снова искал разгадки: может быть, кто-то в теснотище этой трамвайной, достав часы, чтобы проверить время, нечаянно опустил их в чужой карман? Но зачем же это он отстегнул от себя цепочку? И кто же стоял рядом, кто? Петенькин старался вспомнить — и никак не мог: одни уходили, другие входили…

Обводный канал… Измайловский проспект… Загородный… По улицам шли люди, ломовик на телеге с «дутиками» вез гору ящиков с водкой, нечастые еще таксисты на автомашинах французской марки «Рено» надменно и настойчиво прокладывали себе путь тягучими гудками… В трамвайном вагоне, как и всегда, шла своя, особая жизнь. Только если в те ранние часы, после ночного отдыха, люди были спокойней, сдержанней, то сейчас, уже притомившись за день, препирались чаще, раздраженней. А толкались почти так же, как и в часы «пик».

Необычным и непривычным было иное.

Добравшись до Выборгской стороны, он заскочил в булочную за свежим хлебом. Свою странную находку он еще перед уходом из конторы переложил в портфель, так и не решив, как с нею быть. Но когда полез в карман плаща за кошельком, где всегда бренчала какая-нибудь мелочь, опять наткнулся на что-то. Он побледнел и вздрогнул, точно от внезапного нападения, замер на секунду-другую, потом боком, боком отошел в угол магазина, где торчала мусорная корзина, оглянулся назад, не видит ли кто, и вытащил свою новую «добычу».

Портсигар… Серебряный, тонко инкрустированный золотом.

2

В эту ночь Петенькин почти не спал. Мысли метались, подобно застигнутым врасплох мышам, бегали, шарахались, исчезали — и воцарялась скучная пустота: что же это такое? Может быть, над ним кто-то шутки шутит, какой-нибудь его, Ардальона Петенькина, враг? Но сколько ни раздумывал, не мог припомнить среди своих знакомых и родственников такого человека. Ну да, случались кое с кем ссоры по мелочи, но чтобы враждовать?.. Да еще мстить подобным образом?..

Конечно, в былые времена обязательно сказали бы: нечистая сила. Но Петенькин был твердый атеист, ни в какие чудеса не верил.

С трудом уснул он только под утро. Вставал трудно, ощущая во всем теле разбитость, в голове тяжесть, вяло доплелся до трамвайной остановки, вяло влез в вагон… На сей раз тут было довольно свободно — в проходе стояло всего три-четыре человека.

Всю дорогу его не покидало состояние напряженности. Он все время оглядывался, вертел головой, отодвигался от спутников. И хотя ночь была бессонной, дремать ему не хотелось.

Шагая по Большой Тентелевке, он боязливо сунул руку в карман, вздрогнул, коснувшись пальцами носового платка, но тревога оказалась напрасной: ничего больше не было — и Ардальон Аристархович облегченно вздохнул.

Однако испытанное за минувшие сутки давало себя знать. Неотвязно преследовала мысль: что делать с предметами, обнаруженными в кармане? Открыться сослуживцам или приятелям? Но кто поверит, что вещи эти попали к Петенькину сами по себе, а не потому, что Ардальон Аристархович переложил их, мягко выражаясь, из чужого кармана в свой? А уж в милиции — точно, что никто с подобным объяснением не согласится и потянут тогда старшего счетовода товарной базы к ответу! Не-ет, лучше уж пока молчать, — там видно будет, тем более что сегодня никаких дьявольских происшествий на пути от дома до Нарвской заставы не приключилось.

И вдруг явилась спасительная мысль: надо дать объявление, что, мол, найдены часы, справиться у такого-то. Это — раз, причем ему, как положено по закону, и вознаграждение за находку причитается, так? А с портсигаром еще проще — отдать в стол находок, мол, кто-то обронил или забыл в трамвае, вот, пожалуйста, авось кто-то и догадается обратиться туда. И как это сразу в голову не пришло подобное?

Как с плеч гора! Петенькин заулыбался, воспрянул духом и с необыкновенным пылом взялся за работу. Обнаружил, что накануне допустил в одном документе ошибку, и тут же поспешил ее исправить. Клавдия Игнатьевна немедленно заметила перемену в настроении своего коллеги и, так как — скажем по секрету — был он ей не совсем безразличен, тоже заулыбалась и принялась поправлять свои кудряшки.

Весь день до семи вечера Петенькина не оставляло доброе настроение. Но в семь часов десять минут, когда он доставал ключи, чтобы открыть комнату, в левом кармане плаща опять оказалось нечто такое, что…

То был бумажник из дорогой крокодиловой кожи, а в бумажнике кроме документов на имя товарища Камского Иннокентия Евграфовича еще и толстая пачка крупных денежных купюр. Столько, сколько Петенькину не заработать и за два года.

Он почувствовал в груди болезненное стеснение, закашлялся, с трудом открыл, дверь и, не раздеваясь, плюхнулся на кушетку.

Странная и страшная для него игра продолжалась…

3

Что предпринять?

Почти каждый день Петенькин обнаруживал в кармане плаща или пальто часы или браслет, кошелек или портсигар. Изредка попадались и пустяки — вроде крохотной дамской сумочки с косметикой и записной книжечкой или кожаного футляра с ключами.

Казалось, какая-то таинственная и непостижимая сила вступила в заговор против скромного советского служащего Петенькина и делает все для того, чтобы его погубить.

Он угрюмо складывал все эти «находки-потеряшки» в ящик письменного стола у себя дома и запирал на два поворота ключа.

Ночью посещали кошмары. Преогромные часы с цепочкой, которая, словно живой удав, извивалась, норовила обвить и задушить своими кольцами ни в чем не повинного Ардальона Аристарховича; то книга исполинских размеров, на которой стояло: «Сберегательная касса», внутри пустая, как коробка, а в коробке — кукиш, почему-то имевший человеческое лицо…

Он похудел, осунулся, начал сутулиться, на ласковые приглашения Клавдии Игнатьевны сходить на знаменитую фильму «Индийская гробница», в восьми сериях, с Конрадом Фейдтом в главной роли, или на «Женщину с миллиардами», в четырех сериях, отвечал нелюбезным отказом.

Пытаясь выкинуть из головы все мысли о загадочных происшествиях, Петенькин однажды отправился вместе с Клавдией Игнатьевной в оперный театр, что раньше именовался Мариинским. Новый черный костюм и галстук-бабочка делали его чуть старше, но зато придавали более элегантный вид, и он, со своей гладкой прической на пробор и небольшими аккуратными усиками, мог показаться артистом или директором модного ресторана.

В антракте после второго действия его партнерша отлучилась, мило прощебетав: «Я на одну минуточку!» И тут произошло неожиданное: к нему подошел мужчина лет пятидесяти или около того, во френче из тонкого сукна, со значком общества «Долой неграмотность» и другим значком, пониже, — общества «Друг детей». Крепко ухватив Петенькина под руку, незнакомец увлек его к окну.

Ардальон Аристархович хотел возмутиться, пытался вырвать руку, но не тут-то было. Мужчина произнес, понизив голос, но грозно:

— Но-но, не вертухайся! — Резко повернул Петенькина к себе и, глядя на него в упор пронзительными зелеными глазами, спросил: — Ты что же, гад, кассу не делаешь? Куда лопатники, паскуда, деваешь? Кому хрусты сдаешь? Или ждешь, пока перышком пощекочут? — Губы его, толстые, окруженные рыжеватой, плохо выбритой щетиной, скривились, за ними обнаружились ослепительно белые зубы.

Петенькин смотрел в изумлении, и слова были темные, непонятные. Но таилось в них, в тоне, каким были сказаны, что-то жуткое, опасное. Петенькин бросил взгляд влево, вправо, завидел Клавдию Игнатьевну и вдруг с необъяснимой для себя твердостью сказал спокойно:

— Вы ошиблись, почтеннейший!

С силой оттолкнув рыжего, пошел навстречу Клавдии Игнатьевне. В нем клокотала злость, и он внезапно решил: «Ладно, теперь я знаю, что надо сделать! Хватит!» Он стал слушать музыку и смотреть на сцену, где вот-вот должна была начаться дуэль Онегина и Ленского.

Проводив после спектакля свою спутницу, Петенькин, барахтаясь в плотной массе пассажиров, испытал еще одно потрясение.

В какой-то момент он явственно почувствовал, что в кармане его пальто что-то постороннее и давит, давит на бедро, но было так тесно, что даже и руку туда он не мог просунуть.

Вдруг впереди, возле выхода, вскрикнула женщина:

— А-ах… Сумочка! Обокрали! Ручка — вот, а сумки — нет!..

В вагоне зашумели, загомонили: «Где? Что? Как?» Стали смотреть, искать под ногами — может, уронила дамочка? Сумка и в самом деле обнаружилась под скамейкой. Ее срезали. Владелица обрадовалась, но ненадолго. Внутри было пусто.

— Брошка вот тут была… еще от матери… в коробочке…

Повинуясь безотчетному чувству, Петенькин слегка раздвинул плечами ближних соседей и все же опустил руку в карман. Пальцы нащупали небольшую коробочку. Он потащил ее кверху, чтобы показать, но спохватился: «Что это я? С ума, что ли, сошел?» Он заставил себя спокойно постоять, а затем на следующей остановке, уже теряя самообладание, расталкивая пассажиров, бросился к выходу, бормоча:

— Извините… прозевал… извините.

Ему казалось, что вот «сейчас, сию же минуту, его догонят, схватят и крикнут: «Вот он, вор, тащите его в милицию!»

Дома он извлек наполовину раздавленную коробочку, в которой, как оказалось, лежала брошь с драгоценными камнями. На ней виднелись следы пудры.

На следующее утро Петенькин не пошел на работу. Он дождался девяти часов и прямым путем отправился на площадь Урицкого, где находились Управление Ленинградской милиции и уголовный розыск.

4

Немало всякого перевидал на своем служебном веку сотрудник, несший в этот день оперативное дежурство в Управлении Ленинградской милиции на площади Урицкого, удивить его чем-либо было непросто, но удивляться пришлось.

Гражданин в возрасте лет тридцати — тридцати двух, круглолицый, со здоровым румянцем на упругих щеках, с аккуратными усиками, в осеннем пальто, в кепке-восьмиклинке, держа в руке распухший гранитолевый портфель, попросил, чтобы его провели к какому-нибудь начальнику, «который занимается самыми запутанными делами».

— Это для чего же? — полюбопытствовал дежурный.

— А вот… — Гражданин приподнял портфель, слегка потряс им. — Как вот с этим быть? Куда его вообще?.. — Губы его слегка вздрагивали, и голос выдавал волнение.

— С чем таким — этим?

— Вы позволите?.. — Гражданин прошел за барьер, подошел к столу, за которым сидел дежурный, открыл портфель и высыпал оттуда кучу разных предметов: часы, кошельки, портсигары, две-три коробочки, браслеты, бумажники…

— Та-ак, — с заметным интересом протянул дежурный, пристально разглядывая посетителя. — И чье же все это? Клад, что ли, нашли?

— Нет… Не клад… — Гражданин запнулся. — Чужое все это. Не мое. Чужое… Не знаю чье…

— Ага. Чужое, значит. И где же вы все это взяли?

— Нашел… То есть обнаружил…

— Обнаружили. Понятно. И где же именно?

— У себя в карманах… — Дежурный, бравший в руки то одну, то другую вещь, рассматривал ее и опять складывал в кучу, но тут он приостановился и поднял голову. — Ч-честное слово… То есть, ей-богу, у себя, а кто и что — не знаю… Ну прямо-таки… Ну поверьте… — Голос у обладателя портфеля сорвался, лицо покрылось пятнами.

Дежурный протянул руку к портфелю, собрал туда все, что было высыпано, и с иронией сказал:

— С повинной, значит, пришли, как вас звать-то? Петенькин? С повинной, значит, явились, гражданин-товарищ, и, между прочим, в дурочку играете?.. Ну что ж, это вы правильно надумали: чем раньше, тем лучше! — Дежурный сказал это безо всякой строгости, потому что в данном случае не было ни скандала, ни хлопот, ни шума какого-либо. Нет, пришел человек сам, добровольно принес награбленное или там наворованное им: совесть, может, его заела, или испугался чего-то. Но — пришел. Он даже рассмеялся: ну есть же на свете такие юмористы — нахватал у того, у другого, а толкует, что нашел у себя. Чужое — и у себя! Ладно, разберутся.

— Кравченко! — позвал он милиционера, сидевшего поодаль. — Отведи-ка гражданина Петенькина в угро, сдашь там вот этот портфель вместе с ним и вернешься!

5

Старший следователь Ленинградского угрозыска Павел Нефедыч Лукомский спокойно и внимательно выслушал горестную исповедь Ардальона Аристарховича, сделал точную опись всех доставленных им предметов и ценностей, расписался в том, что принял их на хранение, отдал копию описи Петенькину и приложил первый экземпляр к протоколу.

Никаких подозрений насчет того, что явившийся в органы милиции гражданин Петенькин сам раздобыл нечестным путем, украл или присвоил себе не принадлежащее ему имущество, Павел Нефедыч не высказал — ни прямо, ни намеком. Многие годы работы следователя научили его разбираться в поведении и психологии преступников. Ардальон Аристархович, служащий Тентелевской товарной базы, был настолько непохож на правонарушителя, что и говорить об этом не стоило. Но, однако же, как это все попало в его карманы — было пока что необъяснимо. История таинственная, ничего не скажешь.

— А почему вы сразу к нам не обратились, как только стали находить у себя посторонние предметы? — спросил Лукомский и пытливо вперся взглядом в сидевшего напротив человека.

— Да знаете, товарищ следователь, — боялся… А ну как подумают, что я — и у кого-то… Ну как вот ваш дежурный внизу. Понимаете? А чем я докажу, что все это — не я? — Он опустил глаза, и вид у него был такой виноватый, такой виноватый…

Лукомский улыбнулся: вот психология у некоторых граждан — раз милиция, значит, обязательно недоверие! Он сосредоточенно повертел в пальцах карандаш, почертил им туда-сюда на лежащей сбоку газете, потом позвонил по телефону, и спустя минуту в кабинет вошел светловолосый крепыш в синих галифе.

— Присядь, — сказал ему Лукомский. — Нет ли у вас с собой вашей фотографии? — спросил он у Петенькина. — Ненадолго. Мы вам ее вернем.

Ардальон Аристархович достал из бумажника фотокарточку, бережно завернутую в папиросную бумагу. Дело в том, что он намеревался подарить ее Клавдии Игнатьевне, но все не решался.

— Вот такая…

— Отлично. Давай-ка, Сударов, проверь по нашей картотеке, той, в которой ширмачи и фармазонщики, может, кто смахивает на этого товарища. Да побыстрей.

Сударов взял фото и ушел, а Лукомский завел с Петенькиным разговор-беседу о том, о сем, о его работе, о вечерних занятиях, о семье.

— Да, кстати, — спросил он, — а среди ваших родичей, ближних или дальних, нет ли похожего на вас?

— М-мм… да нет, товарищ следователь, пожалуй, нет. Был у меня старший брат — так он в первую мировую, как взяли его в армию, пропал без вести. Где-то в Восточной Пруссии. Сестра еще есть — на два года меня моложе, она в Оренбурге живет. А среди других… Нет, все или женщины, или уже в таком возрасте, что-о…

— Так, так… — Лукомский опять призадумался. Помолчал. — Ну а день тот помните, когда впервые обнаружили у себя — что? Часы? Да, так вот, какого это было числа?

Петенькин назвал дату — уж этот-то день он помнил отлично!

— И больше ничем этот день не запомнился? Не было никаких других происшествий или событий, перемен, что ли?

Петенькин подумал — нет, не случалось, После работы пошел в столовую, ну заходил еще в магазин. На обратном пути от Большой Тентелевки к дому нашел у себя в кармане бумажник, тот самый, в котором документы на имя Камского. Это когда за ключами в карман полез, у своей двери. А так — больше ничего.

— А как одеты были — помните?

— Как одет был? Сейчас, сейчас… Ну да, в плаще же я тогда был: дождик моросил, ну и ветрено тоже. А на голове — обновка. Я ее тогда впервые надел.

— Эта, что ли? — спросил Лукомский, указывая на кепку-восьмиклинку, висевшую вместе с плащом на вешалке.

— Нет. Эта — старье. — Петенькин стал старательно объяснять, как удалось ему заказать фуражку с темно-голубым верхом и как этот головной убор понравился всем его сослуживцам, особенно же Клавдии Игнатьевне, которая в этих вещах превосходно разбирается.

Лукомский поерошил коротко стриженные волосы, погладил морщинки на высоком лбу, задумчиво уставился на кончик карандаша, все еще зажатого в пальцах. Одна мысль, показавшаяся ему дельной, словно бы вспорхнула с этого кончика, и он тут же решил, что стоит ее удержать.

— Так, значит, фуражка эта у вас дома? И, говорите, всем понравилась? Весьма любопытно. Я вот тоже давно мечтаю что-нибудь такое приобрести, штатское, но не то, что все носят. Давайте-ка поедем к вам, погляжу я, какой у нее фасон. А кстати, сегодня, когда вы, Ардальон Аристархович, направлялись сюда, не подложено вам что-нибудь еще?

Петенькин вспыхнул, порывисто встал со стула, суетливо залез в один карман плаща, в другой, вытащил собственный кошелек с мелочью, начатую пачку папирос «Ада»… Больше ничего не было.

— Вот… — озадаченно произнес он, растерянно поглядел на Лукомского и повторил: — Вот…

Следователь не был ни огорчен, ни удивлен. Туже подтянул ремень на гимнастерке с отложным воротничком и сказал с явным удовлетворением:

— Так я и предполагал.

Они вышли вместе и отправились на Выборгскую сторону, в квартиру, где проживал Петенькин Ардальон Аристархович.

6

Лукомский покрутил фуражку в пальцах, легонько помял мягкий суконный верх, потрогал черный лакированный козырек и признался: да, такой красивой, оригинальной по цвету и фасону он, пожалуй, не встречал и охотно заказал бы точно такую же для себя.

— Вы помните, Ардальон Аристархович, где ее изготовили?

— А как же! На улице Третьего Июля, то есть бывшей Садовой, напротив Гостиного двора. Там, знаете, в одной парадной под лестницей небольшая мастерская, частная. Шел я как-то мимо… Дай зайду, узнаю… Старая-то кепка, сами видите, уже поистрепалась…

— Так не проехать ли нам сейчас туда, может, и мне такую же сварганят?

Петенькин мысленно удивился: какое имеет отношение новая фуражка к его находкам? Однако вслух этого не высказал.

Они зашагали к трамвайной остановке. Петенькин испытывал истинное удовольствие от того, что даже товарищ следователь признал в новой голубой фуражке элегантность и красоту.

На улице Третьего Июля, войдя в парадную, расположенную почти рядом с Публичной библиотекой, Лукомский и Петенькин отыскали каморку, приютившуюся под лестницей. О том, что здесь находится шапочная мастерская, гласила вывеска на стене возле парадной: «М. Воробейчик. Шляпы, кепки, фуражки и прочие гол. уборы. Гарантия за полный элегант!» Рядом с надписью на той же вывеске виднелась изображенная в красках зимняя мужская шапка, отороченная светлым мехом, а ниже — стрелка, указывающая вход.

Стойка перегораживала помещение на две неравные части. От двери до нее оставалось метра два, не более. За стойкой — собственно мастерская: широкий стол наподобие верстака, на нем — две швейные машины, утюги, колотушка. В углу болванки для распяливания колпаков, шляп и прочего товара, у стены — две полки.

— Здравствуйте! — с веселой учтивостью произнес Петенькин. — Это я — знакомый вам клиент. Помните, вот эту фуражку у вас заказывал? — Он снял ее с головы, повертел туда-сюда. — Хорошая вышла фуражечка!

— Вот эта? — переспросил хозяин мастерской, близоруко щуря широко поставленные глаза.

Казалось, им овладело недоумение и он готов был ответить отрицательно, но тут Петенькин стал рассказывать, как он пришел сюда, но все никак не мог выбрать для себя подходящего фасона, пока вдруг не увидел на болванке точно такую же фуражку и спросил: «А вот такую можете мне сделать? Или, может, эту продадите?» Шапочник тогда ответил, что данный головной убор уже ждет заказчика и потому продать, фуражку никак невозможно, а если гражданину она нравится, то он может сшить точно такую же, — как раз имеется остаток, которого хватит еще на штуку. Так это было.

— А-а!.. — досадливо протянул хозяин мастерской, но на этот раз уже без всякого недоумения, а словно бы оправдываясь. — Ну да, совершенно так. А что? Извините. Столько народу за день перебывает — разве можно запомнить? — Он слегка развел руками, и тут Лукомский понял, что шапочник горбун, но горб небольшой, не сразу его приметишь, зато теперь понятно, почему у М. Воробейчика высоко подняты плечи и такая по-птичьи тонкая шея.

Следователь, кивнув понимающе, спросил, нельзя ли и ему такую же точно фуражку, как у его приятеля. Горбун покачал головой:

— Такие, знаете, уже все. Ну да, нет больше материала. Черную, серую, коричневую — ради бога! Но, скажите, чем хуже защитная, хаки? У вас же тоже хаки, только обносилась. Я вам скажу — у меня есть вполне солидный материал. Ну?

Лукомский Любезно поблагодарил и отказался, его интересует именно такой фасон и именно такой цвет. Голубой. Будто бы между прочим он спросил, не записана ли у товарища М. Воробейчика где-нибудь фамилия того клиента, который заказал первую фуражку. Может быть, даже адрес.

Отступив на полшага от стойки и недоверчиво поджимая губы, горбун сказал, что он не интересуется и ни у кого фамилии не спрашивает.

— Мы, я извиняюсь, хотя по нынешним временам и нэпманы, частный капитал, но помним старое купеческое правило: покупателю надо верить. Дал задаток — придет за товаром! А что? Зачем вам его имя и даже номер дома?

Лукомский показал служебное удостоверение. Хозяин снова подошел вплотную к прилавку и, понизив голос, сказал:

— Если так, я извиняюсь, то — ша! И зачем это нам тут стоять, как на ярмарке, когда можно посидеть спокойно? Идемте. — Он провел посетителей через мастерскую в комнатку справа. Там сгрудились кушетка, два стула, стол. Поблескивал медный чайник, лежала всякая снедь. — Когда с утра до вечера сидишь без дневного света, так надо же и перекусить и отдохнуть. А что?.. Присаживайтесь!

Воробейчик поведал Лукомскому, что у него еще с тех времен, когда в феврале семнадцатого скинули царя, сохранился кусок отличного гвардейского сукна темно-голубого цвета.

— Так, знаете, удалось однажды купить по случаю. А что? В то время, если хотите знать, можно было дворец графа Шувалова купить по дешевке, абы были гроши. Ну вот, лежало это сукно, лежало себе, по цвету видно, его лейб-гвардия носила, а может быть, господа жандармы — я знаю? И так бы и лежало до самого Страшного суда, если бы недели четыре назад не пришел один гражданин и не потребовал, чтобы ему сшили на голову такое, какое никто не носит, и чтобы видно это было аж за версту! И тут я вспомнил. О! Голубой отрез! Вот я и сшил. И чтобы я был так жив, если ему это не понравилось! А остаток пошел на второй номер — вот этому молодому человеку.

— Значит, фуражек вы сшили только две? — настойчиво допытывался Лукомский. Он почувствовал, что хозяин чего-то недоговаривает, но решил пока не нажимать на него. Обычной его тактикой были осторожность и умная осмотрительность до поры до времени и быстрый решительный натиск, когда тому приходит свой час.

— А где бы я мог взять больше? — Хозяин уклончиво качнул бородкой. — Что я знаю — то знаю…

— А как он выглядел, тот заказчик, — не помните?

— Как он выглядел… — Воробейчик воздел глаза к потолку и, теребя самый кончик темно-рыжей бородки, замычал: — Мм-м… чтобы я хорошо помнил, так нет, мм-м… Н-ну, такой щупленький, такой, мм-м… очень быстро говорит, не поймешь сразу, мм-м… А что?

Лукомский встал. Петенькин, смотревший на его худощавое, с косым шрамом над левой бровью лицо с некоторым внутренним трепетом, тоже встал. Они вышли.

— Садимся на двенадцатый, — распорядился Лукомский. — И быстрей!

— И мне тоже? — не без робости осведомился Ардальон Аристархович. — К вам?..

— Да, да, — нетерпеливо подтвердил следователь. — Вы сейчас будете главным моим помощником. — И, весело подмигнув, спросил: — Устраивает?

Петенькин спешил за ним чуть ли не вприпрыжку, Оба сели в трамвай двенадцатого маршрута и, проехав по Невскому, через пятнадцать минут снова входили в здание бывшего Главного штаба.

7

В коридоре перед своим кабинетом Лукомский показал Петенькину на скамейку:

— Подождите здесь минутку…

Он скрылся в соседней комнате и почти сразу же вышел оттуда в обществе двух молодых людей, похожих друг на друга не столько внешностью, сколько одеждой: кожаные фуражки, кожаные куртки, галифе, высокие сапоги… В одном из них Петенькин узнал уже известного ему Сударова. Втроем они прошли в кабинет Лукомского.

— Вот что, братья-разбойники, — озабоченно сказал Лукомский, — кажись, попалась нам ниточка от большого клубка.

Он напомнил о том, что за последние две-три недели по Ленинграду прокатилась волна карманных краж. Крадут в трамваях и автобусах, тащат на рынках и вокзалах, не обходят вниманием и очереди, — словом, работают везде, где замечается скопление народа, толпа. И волна эта нарастает. Ежедневно в отделениях милиции принимают по нескольку заявлений.

— Что у нас в активе, Сударов? — спросил он одного из двух «братьев-разбойников» — того, что повыше ростом и светлей волосом. — Снимок Петенькина проверил по альбомам?

— Все просмотрел. Нет похожих, — сказал Сударов и положил на стол фотокарточку Ардальона Аристарховича. — Ну а так… Взяли тут двух ширмачей — одного на Сенном рынке, другого на Ситном. Сидят.

— Ну и что?

— Знакомые птицы: Кривичев, по кличке Ванька Бондарь, и Самойленко, он же Корзубый. Одного накрыли, когда в карман к нэпману залез в толкучке, другой засыпался на трамвайной остановке у Ситного.

— С поличным?

— В том-то и дело, что нет… Ванька Бондарь не успел ничего стибрить, а Корзубый из дамского ридикюля золотую пудреницу свистнул, но куда девал — неизвестно. При нем не нашли.

— Значит, успел передать?

— Да уж наверное.

Лукомский извлек из сейфа портфель Петенькина, показал своим помощникам его содержимое и объяснил, как и когда оно попало сюда, побывав сначала в карманах гражданина, который сегодня явился сюда со всем этим имуществом.

— Видать, он — «почтовый ящик», — сказал следователь.

— Ну так и пощупать его! Расколется и все расскажет! — Напарник Сударова, по фамилии Мукосей, с лихим чубчиком на лбу, снял очки в железной оправе, протер стекла, снова воздел на длинный тонкий нос — Какая тут мудрость-то?

Лукомский словно и не слышал его реплики. Произнес раздельно:

— Не тот случай, товарищ Мукосей. О том, что его сделали «почтовым ящиком», он и понятия не имеет. Думает-гадает, что за чертовщина такая, напуган и, как видно, не из тех, кто хапает! Видали, сколько добра притащил? Себе не взял, а?.. Но вот почему он «почтовый ящик»? Вот задача!

Беседа длилась еще с полчаса, и все это время Ардальон Аристархович томился в коридоре, не зная, что думать и чем себя занять; на него уже начинала наплывать тоска, заклубились мысли о том, что его все-таки заподозрили в каких-то темных делах и теперь отсюда уже не выпустят…

От этих безрадостных мыслей его оторвал голос Сударова, приглашавшего зайти в кабинет следователя.

— Познакомьтесь, Ардальон Аристархович, — предложил Лукомский, — товарищи Сударов и Мукосей, наши оперативные сотрудники. Значит, таким образом: выражаем вам благодарность за гражданскую сознательность и за выдержку. Понять-то ваше состояние, конечно, можно — эдакое, значит, колдовство! Но теперь к вам следующая просьба: выходите на улицу только в этой вашей голубой фуражке. Где бы вы ни находились — на улице, в транспорте, — всегда около вас, близко, будет один из этих моих ребят. Но — и запомните это крепко! — вы не должны и вида показывать, что знакомы с ними. Что бы ни происходило вокруг — шум, скандал, шухер какой-либо, ваше дело — сторона! Ни во что не вмешивайтесь. Поняли меня? Можно на вас надеяться?

Петенькин, то краснея, то бледнея, уже начинал приходить к убеждению, что никто ни в чем плохом его не подозревает и что становится он отныне как бы своим человеком, что ему доверяют. Да, разумеется, товарищ старший следователь вполне может быть уверен. Только вот он очень хотел бы знать, как и почему к нему попадают украденные у кого-то вещи и будет ли так продолжаться и дальше.

— Будет, — твердо сказал Лукомский. — Вполне вероятно, что будет, но пусть это вас не смущает: скоро, надо полагать, этот фонтан заткнется!

Время близилось к двум часам. Лукомский написал справку, в которой говорилось, что гражданин такой-то был вызван в милицию как свидетель хулиганского дебоша, имевшего место возле дома, где он проживает.

— А о том, зачем вы были здесь на самом деле, никому ни слова!

Петенькин отправился домой. Он прошагал от площади Урицкого до Бабурина проспекта, все еще смятенно обдумывая странные события недавних дней и сегодняшнюю встречу с работниками угро.

Глухо цокая копытами по деревянным торцам, его обгоняли извозчичьи коняги; мальчишки-газетчики звонко выкрикивали: «А вот кому свежий вечерник выпуск «Красной газеты»?» По Неве лениво тащился пыхтящий буксирный пароходик, с трудом волоча против течения пузатые баржи…

Пройдя через Гренадерский мост, Петенькин вышел на проспект Карла Маркса и повернул затем на Бабурин. Как хорошо — никаких новостей в карманах на сей раз нет.

А работа вокруг его темно-голубой фуражки уже шла полным ходом. Лукомский доложил руководству, что как будто нащупывается след весьма организованной воровской шайки, широко промышляющей карманными кражами, что делом этой шайки занимается он сам и еще два инспектора помоложе, Сударов и Мукосей, и что в ближайшие дни, может быть, прояснится кое-что.

8

Нельзя сказать, чтобы Воробейчик — владелец кустарной мастерской без наемного труда — чувствовал себя после знакомства с представителем властей товарищем Лукомским очень радостно и бодро. Он твердо знал, что когда его о чем-то спрашивает не кто-нибудь, а следователь, то есть именно власть, то отвечать полагается правдиво и до конца. Но как, скажите, говорить все, когда… И тут шапочник начинал кряхтеть и вздыхать.

Утром следующего дня, в ранний час, к нему зашел человек в кожаной фуражке. «Плохая работа, — подумалось Воробейчику по привычке. — Что это за козырек, я вас спрашиваю? И как он поставлен?..»

Он предъявил хозяину мастерской удостоверение инспектора уголовного розыска на имя Мукосея, попросил на десять минут закрыть заведение, а затем, достав из внутреннего кармана пакет, стал показывать фотографии.

На каждой было запечатлено только одно лицо, снятое анфас и в профиль. Инспектор показывал и спрашивал:

— Не этот?.. Нет? Ага. Так, может быть, этот или вон тот?

Задача у Воробейчика была единственная: он должен был опознать того, кто заказал ему первую голубую фуражку. Самую первую. Но снимки следовали один за другим — лица мрачные, лихие, иронические, тупые, серьезные, глуповатые, — а шапочник каждый раз отрицательно покачивал головой: нет… нет… нет… На шестнадцатом или семнадцатом снимке он вдруг тихо воскликнул:

— Стойте! — Вздохнул и проронил: — Этот самый, чтобы я так жил!

— Точно он? — Мукосей подался вперед. — А ну гляньте, гляньте еще раз как следует!

— Хм-мм… Можете быть уверены — я таки его запомнил. А что?

— Ага. Так, так. Заметано, — удовлетворенно отозвался Мукосей. — Потолкуем с ним, потолку-ем! — Он поднялся и пошел к выходу, но не успел дойти до двери, как его позвали:

— Я извиняюсь, товарищ инспектор, одну минутку. Еще не все!

Мукосей остановился и, заметив, что Воробейчик манит его рукой к себе, вернулся.

Горбун, словно преодолевая что-то, мешавшее ему говорить, покряхтывая, не очень уверенным голосом произнес:

— Только я вас очень прошу, товарищ инспектор, — я вам ничего не говорил, вы от меня ничего не слышали и все, что скажу сейчас, узнали не от меня. А?

Мукосей положил ему на плечо руку:

— Не беспокойтесь, товарищ мастер, у нас — служебная тайна. Так что ни одна душа, кроме меня… Будьте спокойны!

И тут Воробейчик ему поведал, что тому следователю, который был у него вчера, он дал не совсем точные сведения. Дело в том, что он, М. Воробейчик, никогда никакого отреза темно-голубого гвардейского сукна не покупал. Не было у него такого отреза. А с месяц назад или, может быть, побольше к нему перед самым закрытием пришел вот тот самый тип, который на фотоснимке, и, оставшись один на один, спросил, может ли мастер сшить дюжину совершенно одинаковых фуражек из материала заказчика. Он тогда достал из чемоданчика таки порядочный отрез сукна и положил на прилавок.

«Подойдет?» — спросил он.

Воробейчик помял сукно в пальцах и замычал: «М-мм… Это же самый высший сорт! И где, интересно, вы такой брали? И почем?»

Заказчик — пухлый, с жидкими белесыми волосами, выбивавшимися из-под кепки блином, и говорил так быстро, захлебывался и запинался: «Материал сорока на хвосте принесла, а почем брала — неизвестно, не успели спросить, улетела».

Как и полагается в таких случаях, зашла речь о прикладе, о подкладке, то есть, о козырьках, о фасоне — с ремешком или без, с ремешком на пуговицах или просто так, и когда обо всем было переговорено и назначена цена, срок изготовления, — а за ценой щуплый не постоял, — Воробейчик услышал: «Только ты имей в виду, хозяин, — чтобы ни одна душа не знала, для кого делаешь, и чтобы никто этих фуражек, когда сошьешь, и на выставке не видел, а ежели будет остаток — вернешь. И гляди — наше слово крепкое. Ежели что, так мы тебя…»

Что они сделают — мастер допытываться не стал, хотя смутно догадывался, и в ответ на суровое предупреждение ответил: «Тихо, ша! Вы сказали — я сделал. Вам требуется — а мне выгодно. А как вас зовут и где вы ночуете — мне так же нужно знать, как сто хвороб моему сыну! Придете все сразу получать или по частям? Не сразу?.. Ну и ладно. Задаток вы мне оставили, загляните, мм-м, через восемь, нет, через девять дней — что-то уже будет готово».

Воробейчик, рассказав об этом, остановился. Повздыхал, помял бородку и, снизив голос почти до шепота, добавил:

— Таки мастер — всегда мастер. И чтобы я не умел кроить! А! Значит, получилось двенадцать штук, как заказывали, и осталось еще на одну. Так я сшил эту, тринадцатую фуражку молодому человеку, который заходил сюда вчера. А что? Им этот кусок все равно ни к чему, а я — кустарь-одиночка без наемного труда, так имею я право заработать пару копеек на жизнь, как вы скажете?..

9

В жизни Ардальона Аристарховича Петенькина — по социальному происхождению «служащего», как он писал в анкетах, а на самом деле сына мелкого чиновника из бывшего, царских времен, министерства земледелия — наступили перемены.

Боже мой, еще совсем недавно он вел тихую, размеренную, вполне скромную жизнь, отбывая положенные кодексом о труде часы за своим столом на Тентелевской базе; еще совсем недавно он со спокойной душой ходил в кинотеатр «Паризьен», или «Сплендид-палас», или «Арс», переживал вместе с Клавдией Игнатьевной муки любви или преступные страсти экранных героев: еще недавно умилялся бесстрашием Дугласа Фербенкса, наивной красотой Мэри Пикфорд или невозмутимостью Бестера Китона, а ныне — где все это?

Он, Петенькин, принимает прямое и активное участие в некоей важной, сугубо секретной операции «Тринадцать шапок», и от него теперь требуются не только исполнительность, аккуратность и точность — качества, которыми он блистал, ведя бухгалтерские книги и работая с картотекой поставщиков-покупателей, но и смелость, и выдержка, и хладнокровие… Ах, если бы только Клавдия Игнатьевна, Клавочка, как он уже не раз мысленно ее называл, знала, чем, кроме своей прямой служебной деятельности, занимается ее Петенька!

Впрочем, справедливость требует сказать: пока нигде и ничем рисковать товарищу Петенькину не надо было. Он, как и обычно, садился утром в вагон знакомого ему маршрута № 9 и, как всегда, втиснувшись в середку и держась за кожаную петлю, терпеливо ожидал конца утреннего путешествия через весь Ленинград. Только одна разница: делая вид, что дремлет, смыкая веки, он на самом деле был весь внимание — чутко и настороженно присматривался к ближайшим соседям. Ага, вот мелькнуло лицо Мукосея, одетого нынче в плохонький облезлый плащ и прячущего свой тонкий длинный нос под мятой шляпенкой… А это кто — вон там у входа? Ну да, так и есть — Сударов! На нем сегодня легкая меховушка, теплое пушистое кашне в полоску и шапка пирожком. Вид вполне обеспеченного человека — может быть, нэпмана, из некрупных, может, приказчика из частного торгового заведения…

Первые два дня никаких неожиданностей не принесли. Сударов, сжимая и разжимая жилистые пальцы, сетовал:

— Ну, видать, Корзубый и Ванька Бондарь из этой же шатьи-братьи. Мы их подсекли — вот и затаилась вся остальная хевра!

Лукомский, как всегда, напружиненный, будто изготовившийся к прыжку в любой час, в любую минуту, не утешал, не успокаивал, не наставлял.

Только возражал Сударову:

— Мы, угро, как рыбаки: они то ждут, пока клюнет, то сами забрасывают сеть и вытаскивают улов. Не согласен, Костя-Константин?

На третий день, придя на работу, Петенькин поспешил к телефону. Встречаться и разговаривать, объясняться со своими «ангелами-хранителями» ему было Строжайше запрещено. Если что надо сообщить — вот номер телефона, спрашивать Еремея Еремеича и говорить с ним так, чтобы другие ничего не поняли.

Он так и сделал. Снял трубку, нажал кнопку группы А, попросил:

— Барышня, пожалуйста, 212-48! — И, когда на другом конце провода ответили, сказал, стараясь унять дрожь в голосе: — Вы, Еремей Еремеич? Да, благодарю вас, все в порядке… Хочу сказать, что груз, которым вы интересовались, ну, в смысле из Костромы, прибыл. Нет, не вчера. Сегодня утром. Одно место.

Хотел он того или нет, но причинил этим сообщением неприятность Сударову и Мукосею — оперативникам угрозыска.

— Что же это вы, братья-разбойники, — выговаривал им Лукомский. — Не способны узреть, как в «почтовый ящик» опускают «письмо»?.. Я же объяснял: одному все время быть рядом!

«Братья-разбойники» смущенно улыбались: виноваты, прошляпили.

10

Трамвай еще не дошел до остановки «Балтийский вокзал», когда Петенькин почувствовал рядом с собой какую-то возню. Он осторожно повернул голову влево и не столько увидел, сколько почувствовал, как Сударов, стоявший где-то рядом, сделал резкое движение и напрягся — под его плотно сжатыми челюстями вспухли желваки. Несколько мгновений длилась борьба, потом пристроившийся возле Ардальона Аристарховича чернявый тип с начесом на низкий лоб и нахальными глазами бросил негромко, но угрожающе:

— Пусти, гад! Чего надо-то?

— Спокойно, гражданин, — отчетливо произнес Сударов, — вы, извиняюсь, не в тот карман залезли. По ошибке, конечно! — Он сделал еще движение.

— Уй, больно! Пусти, нахалюга! Мне выходить пора, и так на работу опаздываю! Чего привязался?

— Выйдем, выйдем, — почти миролюбиво согласился Сударов. — Только вместе выйдем! У вас, гражданин, ничего не пропало? — обратился он к Петенькину. — Проверьте, пожалуйста!

Ардальон Аристархович сунул руку в правый карман, потом в левый — там уже лежало что-то. Страшно покраснев, он уже собрался вытащить этот предмет, лепеча:

— Да я… у меня… Вот, кажется… — Но, заметив, как грозно блеснул глазами Сударов, поперхнулся, закашлялся и сдавленно проговорил: — А-а… нет, нет… У меня все в порядке… Да, да, спасибо…

На ближайшей остановке Сударов заставил чернявого выйти из вагона, несмотря на его сопротивление и возгласы вдруг отыскавшихся заступников, свистком подозвал милиционера, и дальнейшего Петенькин не увидел. Из конторы он, несколько ошарашенный, опять позвонил Еремею Еремеичу и передал, что «имеется поступление в адрес вашего предприятия. Одно место. Из Костромы».

— Знаем, знаем, — отозвался насмешливый голос Лукомского. — И даже вместе с экспедитором. Благодарю. — И он тут же повесил трубку.

Пойманный Сударовым чернявый с начесом на лоб оказался небезызвестным карманником по кличке Вьюн, а по фамилии — Гальченко, он же Иванов, он же Лапкин-Терехов. На вопрос — зачем опустил в карман гражданина украденный бумажник — хладнокровно ответил, что бумажник он действительно хотел было «сделать», но в карман «голубой фуражки» и заглядывать не собирался. И тут же спросил:

— А где он, тот лопатник, а ну покажите? Шо я буду кому-то дарить свое добро, да? Шо бы я опустил кому-то свой лопатник? Хе-хе, гражданин начальник! Это я у него мечтал попользоваться, ну, который в голубой фуражке, да вот невезуха, сварился малость.

Ничего другого он не сообщил: нет, не знаю, не видел, понятия не имею, и вообще какая-то там голубая фуражка ему «до фени»!

— Ну так что, голуби-други, — вопрошал Лукомский, с эдаким ядовитым значением почесывая висок, — в школу-четырехлетку вас отправлять, что ли, или как?.. Вы же мне чуть-чуть «Петеньку» не раскрыли! А ежели там, в трамвае, еще один ширмач «работал»?.. Чего доброго, в один миг понял бы, что «Петенька»-то — наседка! Не то, все не то! Никого и ничего, ежели заметили, не трогать! Пусть свое дело делают. Выследить и взять — дома или на улице. Вот так. И чтобы без спектаклей.

11

Лукомский медленно шагал по набережной Невы. На осенней реке было пустынно — ни лодок, ни пароходов. Она катила свои волны плавно, неторопливо, и могло казаться, что вода вообще не движется, а только тихо переплескивается в гранитных берегах, как озеро.

Нужно было обдумать ситуацию. Внешне она представлялась простой, но на самом деле была чертовски сложна.

В самом деле, в городе обворовывают людей, которые каждодневно трудятся, чтобы заработать на кусок хлеба. Обворовывают так нагло, словно нет власти, карательных органов и вообще порядка.

Как с этим справиться?

Ну вот, ухватились за кончик нити, и уже известно, что существует в Ленинграде организованная шайка карманных воров и что похищенное складывается в карманы «почтовых ящиков» — типов, имеющих на своей преступной башке голубую фуражку особого фасона. Обычная уловка, чтобы не попасться с поличным. И что этих «почтовых ящиков» — двенадцать.

Но где, на каких маршрутах трамвая и автобуса они орудуют? В городе свыше тысячи единиц того и другого, не посадишь же в каждую такую «единицу» по сотруднику угро?

Чтобы покончить со злом, необходимо добраться до его истоков, до того, кто стоит во главе этой пиратской шайки.

Но как?

Клюнувший на Петенькина чернявый, по кличке Вьюн, молчит. И понятно — почему: все эти «деятели» связаны круговой порукой, и если кто-то попытается «завязать» или даст откровенные показания, раскроется — его могут достать и прикончить даже за решеткой. Боится чернявый Вьюн. Боится и молчит.

Причастны ли к «Тринадцати шапкам» Ванька-Бондарь и Корзубый — неизвестно. Пока из них ничего на этот счет не вытянули.

Правда, есть кое-какие полезные людишки среди пестрой массы бывших и настоящих скокарей, медвежатников, домушников, малинщиков, ширмачей и прочей уголовной братии, но и они пока что нич-чегошеньки путного разузнать не сумели. Воровской синдикат законспирирован прочно.

12

На шестой день от начала операции Мукосей и Сударов заприметили пигалицу-девчонку. Торчащие в разные стороны пепельного цвета вихры, нос луковичкой, ватник, подпоясанный старым линялым галстуком… Пробилась в трамвае к бабуле, у которой кошелек лежал поверх набитой покупками сумки, а затем к Петенькину — и сунула ему добычу в карман пальто. Выследили девчонку, проводив до самого дома, пригласили в машину.

Воровка хныкала, и плакала, и пробовала визжать — не помогло. В конце концов открыла, что знает только одного, с кем работает на один кон, — дядю Микешу. Он указывает, в каких трамваях или в другом месте «устраивать шмон», а что добудет — велено складывать в карман «голубой шапки».

— Так, так. Ладно, — приговаривал Лукомский, записывая показания. — А шапка-то одна и та же всегда?, В лицо знаешь человека или как?

— Не… В лик я не помню, да и не гляжу… А, разные… Мне чтобы только вот такая шапка голубая… А потом… — Она запнулась. Примолкла.

— Ну чего же ты? Замахнулась — руби! Что потом?

— А потом велено с дядей Микешей встречаться и обсказывать, где чего и сколько взяла, когда, значит, шмонала…

— А встречаешься с ним где?

Она долго молчала, опустив голову и размазывая по лицу слезы. Буркнула:

— Не знаю… Забыла…

— А-а, забыла… Ну поди посиди в коридоре — авось вспомнишь!

С нею возились до вечера, и наконец она сдалась и поведала: дядя Микеша каждый раз назначает другое место встречи и завтра велел прийти на Колокольную улицу, в подворотню дома номер два.

Девчонку поместили в камеру предварительного заключения, принесли на ужин кашу в алюминиевой миске, два куска хлеба и налили в жестяную кружку сладкого чаю. На следующий день к полудню выяснилось: задержанная по кличке Полька Шмаровоз известна как беспризорница, чьи подлинные фамилия и имя — Митрохина Анна. Трижды убегала из детского дома и один раз из детского распредприемника. Судимости за нею пока не числятся, хотя и замечена в связях с преступным элементом.

13

Группе Лукомского придали в помощь еще несколько оперативных работников — молодых энергичных ребят, недавно пришедших в угро комсомольцев. Следователь дал им одно-единственное напутствие:

— Шляйтесь по городу, ездите в трамваях и автобусах, шатайтесь по рынкам и вокзалам — лоб разбейте, а надо углядеть кого-нибудь в голубой фуражке. Только вот этого не трогайте, — он показал всем фото Петенькина, — этот — наш.

Ездили, шлялись, вскакивали то в один трамвай, то в другой, толкались на Ситном, на Кузнечном, на Сенном рынках, ходили по задам биржи труда, куда ежедневно набивались сотни безработных, — нигде ничего.

Но одному из них, Головневу, все же повезло. Проходя по Второй Красноармейской, он заметил, как некий гражданин в поношенном коротком тулупчике, не выходя из подворотни угрюмого дома с облупленным фасадом, проворно снял с головы теплый вязаный колпак с кисточкой, а вместо него быстро нацепил голубую фуражку. Точно такую, как у Петенькина. Колпак же сунул в клеенчатую авоську.

«Ого-о, — внутренне воскликнул Головнев, — неужто карась попался?!»

Придав себе беспечный вид, он увязался за ним. На улице было нетепло, стоял морозец с ветерком, уши пощипывало, и тип в тулупчике то и дело потирал их, перекладывая сумку из левой руки в правую и наоборот.

Идти пришлось недолго. У остановки на углу Измайловского проспекта и Второй Красноармейской «карась» остановился и стал ждать. Вскоре к нему подошел парень в куртке-«москвичке» и невзрачной ушанке. Не обменявшись ни единым словом и дождавшись трамвайного поезда, они зашли в вагон. Поднялся туда и Головнев.

В вагоне было людно, в проходе сплошь стояли пассажиры, приближался час «пик» — народ спешил на вторую смену.

Головнев видел, как эти двое работали, но стоял спокойно. Молчал, стараясь не попадаться им на глаза. Он следовал за ними неотступно, когда они переходили с маршрута на маршрут, и так продолжалось почти до темноты. Ближе к вечеру «карась» наконец прервал свой рискованный «труд» и отправился восвояси. Юркнув в ближайшую подворотню, сдернул с головы голубую фуражку, сунул ее в сумку, прикрылся прежним вязаным колпаком и потопал пешком.

Оперативник опять увязался за ним и довел его до дома, где тот, видимо, обитал. Он поднялся за ним по черной лестнице и, напустив на себя пьяную блажь, заплетающимся языком спросил, не знает ли товарищ, в какой квартире проживает Настасья Артюхина, Настька, одним словом, очень из себя такая авантажная женщина.

«Карась» сказал, что никакой Настасьи он здесь не знает.

— А шел бы ты лучше, браток, на боковую, а то, смотри, попадешься еще кому на зуб!

— Н-на з-зубб?.. — переспросил Головнев. — А этт-то в-видал? — Он покачал кулаком. — Я — кто?.. Я — м-морячок… А с мор-рячком, знаешь…

— Ну ладно, качай! — отмахнулся «карась» и зашел в квартиру номер сорок семь.

Спустя полчаса за квартирой сорок семь дома номер три по Свечному переулку установили наблюдение. Наутро, около одиннадцати часов, «карась» вышел из дома и направился к Семеновскому ипподрому. Там, в тихом безлюдном уголке, он встретился с каким-то человеком, передал ему клеенчатую авоську, взамен взял другую, по-видимому пустую, и направился к Загородному проспекту — вероятно, опять на работу. За ним следили.

А к тому, кто взял авоську, тоже прилепился «хвост». То был Сударов. Но выполнить задачу ему не удалось. Тот, кого он выслеживал, остановил проезжавшего мимо лихача, грузно сел на пружинную подушку и укатил, прежде чем инспектору удалось что-то предпринять.

14

Полька Шмаровоз должна была явиться на Колокольную к одиннадцати часам утра. Прежде чем отправиться туда, Лукомский имел с нею долгий разговор. Говорил мягко, душевно, совершенно не касаясь нынешних ее дел. Не сразу, а словно бы спотыкаясь на незримых порогах, рассказала она, как жила с мамкой в Новгородской губернии, в селе Алексеевка. Мамка померла, а отца она и вовсе не помнит. Уехала в Питер к тетке — и ох как тяжко пришлось: работала сверх сил, а кормежки в обрез. Ушла к знакомым девчонкам, которые жили где попало, очутилась в детдоме, сбежала.

— Да тебе лет-то сколько, если точно? — спросил Лукомский, И в тоне его звучала не жалость, а страдание — за нее, девчонку, у которой такое неласковое, такое хмурое и тяжелое детство.

— А кто ее знает… Всем говорю — шешнадцать, а если по метрике — то пятнадцать только. А вы меня опять в детдом, да?

— Не знаю… Поглядим, подумаем… Можем, в общежитие к ткачихам. Пойдешь к ним? Они тебя и работать научат. Добро?

Она не ответила. Понурила голову. Затеребила кончики старого линялого галстука, которым подвязывала ватник.

Через полчаса они вышли из подъезда, вместе с Сударовым сели в машину и поехали на Колокольную. Лукомский велел шоферу ждать, Полька Шмаровоз пошла вперед. За нею, на расстоянии, шел Сударов. Лукомский их обогнал, и не было еще одиннадцати часов, когда они притаились во дворе дома номер два, но не в подворотне, а глубже, за поленницей, откуда удобно наблюдать.

Дядя Микеша подошел к назначенному месту несколько позже условленного. Полька Шмаровоз, уже подготовленная Лукомским, стараясь скрыть колотившую ее дрожь, сказала, сколько и где ей удалось вчера взять. Дядя Микеша записывал себе в книжечку. Вслух ворчал:

— Не пойму, что куда девается. Ты говоришь, другой говорит, а где оно все? То приносят, то не приносят… Что я в малине-то скажу?.. Все делала, как наказывали? «Голубой шапке» сдавала?

— Все, дядя Микеша, ему… — Голос у нее срывался, вздрагивал.

— Ты чего? Простыла, что ли?..

— Ага… простыла… — Она зябко куталась в ватник, стараясь не глядеть на мужчину. Лет около пятидесяти, тучноватый, одетый не по сезону щеголевато: модные брюки дудочкой, ботинки с носами «джимми», шапка-бадейка с бархатным донышком. Сударов узнал его — это он, Микеша, принимал авоську у Семеновского ипподрома.

Мужчина назвал место следующей встречи и ушел.

Полька Шмаровоз подождала Лукомского, и они вернулись на площадь Урицкого, а Сударов начал слежку за дядей Микешей.

15

Между тем за «карасем» неотступно следовал Головнев. Проверка показала, что Николай Ниточкин — такова его истинная фамилия — в картотеку угро пока не попадал, по документам числится рабочим Ленинградского порта, грузчиком, но на работу является не всегда. То болен, то берет себе свободные дни, без оплаты.

У Витебского вокзала Ниточкин сел в трамвай, но никаких операций не совершал. Сидел спокойно невдалеке от выхода и сошел уже за Дворцовым мостом, когда вагон остановился на Стрелке, напротив биржи труда.

И раньше, до революции, в этом мощном высоком здании с колоннами и широкой лестницей тоже находилась биржа, только другая — фондовая. Тут совершались финансовые сделки, шла котировка акций, и случалось так, что в считанные часы одни становились обладателями больших денег, а другие столь же быстро разорялись. Маклеры, спекулянты всех мастей, прожигатели жизни, игроки толпились тут с утра до вечера.

Состояния — проигранные или сколоченные — здесь всегда пахли чем-нибудь: сахаром или каменным углем, пиленым лесом или горячим железом, хлебным злаком или хлопком…

Давно уже закрылась та биржа. Нынешняя, в которую устремился карманный вор Ниточкин, была совсем иной. В ней толпились безработные.

Они выстраивались в длинные или короткие очереди к окошкам, теснились у барьеров. Всего шесть-семь лет назад окончилась гражданская война. Уже многое возродилось в стране после страшных лет разрухи и голода, уже начала свой шаг первая пятилетка, но еще многое надо было сделать, построить, основать, восстановить, чтобы и эта биржа закрылась, а на воротах заводов и фабрик, на лесах строек появились зазывные плакаты: «Требуются… Требуются… Требуются…»

Головнев, пришедший сюда следом за Ниточкиным, удивлялся: ну чем можно поживиться у безработного?.. Однако «карась» знал, что делал. Ему было отлично известно, что идут на биржу регистрироваться не только те, кто привык держать в руках молот или пилу, но и вчерашние купцы, мелкие и средние хозяйчики, еще до конца не растратившие свой капитал и помышляющие о том, как бы снова выбиться в денежные тузы. Им-то карточка безработного нужна только для маскировки, а за пазухой, глядишь, тугой бумажник…

Прошло пять минут, десять… «Карась» юрко протискивался между очередями, словно выискивая кого-то. Да вот, только что был тут, и уже не видно, куда он, леший его побрал бы, задевался…

Вдруг бросилась в глаза голубая фуражка, будто цветок вспыхнувшая средь множества всяких других шапок! Головнев, расталкивая людей и не слушая нелестных окликов в свой адрес, устремился в дальний угол, где люди стояли особенно густо. Не добрался еще, как услышал чей-то вопль:

— Нет, сучонок, шалишь, не уйдешь!.. Бей его, ворюгу!

Шум и возня нарастали, кто-то закричал:

— Нельзя так, не положено, в милицию его!

Голубая фуражка метнулась в сторону, задергалась, закачалась и вдоль стены, вдоль стены — к выходу. За нею летели брань и вопли:

— Держи его! Того держи, в фуражке! На пару они! Держи!

Еще миг — и фуражка, сдернутая с головы, исчезла, но Головнев был уже близко. Он выскочил наружу — следом за Ниточкиным, а тот почти скатился по ступенькам каменной лестницы, бросился через улицу в сторону Стрелки… Огромный брабансон, везший на телеге груду ящиков, сбил-его с ног, и «карась» даже крикнуть не успел — оказался под высокими колесами, окованными железом.

«Скорая» увезла его, потерявшего сознание, чуть живого. Головневу разрешили ехать в этой же карете. Из больницы он позвонил Лукомскому, и в трубку было слышно, как старший следователь скрипнул зубами с досады.

16

Дядя Микеша проживал, как оказалось, на Пятнадцатой линии Васильевского острова, на самой верхотуре семиэтажного дома, где лифт не сдвинулся с места после семнадцатого года. По справке жакта, Николай Кондратьевич Жутов прибыл в Ленинград из города Орла, по специальности — повар, работает в ресторане «Ша-нуар».

Просмотрели картотеку угрозыска за несколько лет — не обнаружили. Не значился он и в архивах. Выходило, что дядя Микеша — лицо случайное и хотя и состоит при данном деле, но где-то сбоку.

Решили никак его пока не трогать, а понаблюдать, чем и как занимается, с кем имеет связи. Но то ли его насторожили события недавних дней — засыпался Вьюн, пропала куда-то Полька Шмаровоз, угодил в больницу Ниточкин — или еще что, только ничем себя не выдал, аккуратно ходил на работу.

А время между тем шло. «Голубых фуражек» стало, правда, на одну меньше — минус Ниточкин, однако число ленинградцев, а также приезжих, которые подвергались карманному или сумочному шмону, почти не уменьшилось.

Лукомский решил, что ждать, пока дядя Микеша выведет следствие на верную тропу, больше не приходится и что в данном-то случае необходимо действовать покруче.

В ресторане «Ша-нуар» дядя Микеша трудился через день, с суточным отдыхом после двенадцатичасовой смены. За ним пришли прямо на работу, пригласили в кабинет администратора и отвезли на площадь Урицкого — выяснить обстоятельства скандала с битьем посуды, имевшего место такого-то числа.

В кабинете Лукомского ему сообщили, что показания требуются по другому делу.

— А других дел я не знаю: мое дело — шницеля жарить и суп варить.

Ему дали очную ставку с Полькой Шмаровоз. Девчонка, всхлипывая и запинаясь, напоминала, как она царила по карманам в трамваях и на вокзалах, опускала украденное в «почтовый ящик» — «голубой фуражке», приходила затем к нему, к дяде Микеше, а он записывал все, что она называла. Дядя Микеша глядел бесстрастно, и ни один мускул на его лице, украшенном пышными усами с подкрученными кончиками, не дрогнул. Потом он ограничился коротким резюме:

— Эта сопливка, я извиняюсь, хочет пришить мне дело. Я вижу ее первый раз в жизни и, надеюсь, я последний. То, что она болтает, бред сивой кобылы и вообще — тихое помешательство!

Лукомский смотрел на него и спрашивал себя: «Отчего не покидает меня ощущение какой-то странной двойственности в этом типе?.. Словно это он и не он. В профиль его лицо имеет совершенно славянский облик, а когда смотришь на него в лоб — оно выглядит каким-то азиатским: глаза узкие, удлиненные, кожа на лбу гладкая, даже блестящая, ни одной морщинки…»

Послали запрос в Орел — что за человек Жутов Н. К. Пришел ответ, что указанная личность относится к числу ушедших в мир, откуда не возвращаются. Три с половиной года назад техник-инвентаризатор Жутов подвергся ограблению у себя в доме и был убит. Преступник не найден, но есть предположение, что это дело рук бандита и рецидивиста, орудующего в разных городах. Его истинная фамилия — Шлюнас Станислав Ольгердович, по национальности литовец; в преступном мире известен под кличкой Новый. Имел также имена: Улицкий, Семенов, Харкевич. На фотографии Жутов — истинный — был совершенно не схож с тем, который ныне существует под его именем. Но и фото Станислава Шлюнаса имело мало общего с тем, кто был сейчас арестован Ленинградским угрозыском.

Что было делать?..

17

Ранним утром, на свежую голову, Лукомский собрал свою команду.

— Итак, други-товарищи, — сказал он ровным будничным голосом, — ввергну вас на минутку в пучину российской словесности. Была когда-то во времена Пушкина теплая компания: Шишков, Шахматов, Шаховской. Очень старались русский язык преобразить и очистить от всякой иноземной якобы скверны. Особенно старался Шишков, адмирал. «Зачем, — спрашивал, — употреблять иностранные словеса, вроде таких, как «галоши», «фортепианы», ежели можно сказать по-русски: «мокроступы», «тихогромы»?..»

Перед старшим следователем сидели Сударов, Мукосей, Головнев, приданные опергруппе ребята из других бригад. Головнев — кудрявый, туго затянутый в тонкой талии широким армейским ремнем, поглядывал на Павла Нефедыча с недоумением: неужто собрал он для этой лекции?..

Но ни Мукосей, таращивший за стеклами очков выпуклые глаза, ни Сударов, по привычке разминавший крепкими пальцами стиральную резинку, не удивлялись. Переходы начальника от материи высокой к материн весьма прозаической были для них не в диковинку. Не зря ведь товарищ этот учился в свое время в университете, юристом готовился стать, но не доучился. Ушел в революцию. Стал большевиком. Воевал против Врангеля в Крыму, против белополяков, а потом бросили его на фронт внутренний — воевать с ворьем, жульем, всякой уголовщиной.

— Так вот, ничего у этой тройки с реформой языка, — продолжал Лукомский, — не получилось. Высмеял ее Александр Сергеич. А вспомнил я об этом факте потому, что ворье питерское и есть те самые, если хотите, «тихогромы»: работают тихо, а слыхать их громко. Чего мы — угро — про себя сказать не можем. Тем более что сидим в «мокроступах».

Все расхохотались, на миг загомонили, зашумели. Но Лукомский не смеялся. В его глазах нельзя было приметить ни раздражения, ни недовольства, скорее — иное: переливалась в них тихая, но упрямая непокорная ярость, и замечалось это по тому, как он покусывал временами губы и сдержанно пристукивал по столу костяшками сжатых пальцев.

— Стало быть, давайте-ка посчитаем бабки — чем богаты и чем бедны. Ну, товарищ Мукосей, что выяснено с Босым?

С того времени как шапочный мастер М. Воробейчик узнал на фотографии типа, который заказывал голубые фуражки, не проходило дня, чтобы с ним не шел разговор на площади Урицкого. Знаменитый одесский вор Аким Карпенюк, он же Хаим Гарбштейн, он же Павлюцкий, он же Хвыля, известный, однако, в своей сфере под кличкой Босой, рецидивист, имевший семь судимостей, по всем данным должен был в настоящее время отбывать очередной срок, плюс прежние долги, где-то за Уралом.

Но там, за Уралом, Босого не было. Весной этого года он сбежал, объявили всесоюзный розыск, однако только теперь стало известно, что Босой скрывается в Ленинграде.

— Не вышли мы пока на него, — заключил свою короткую информацию Мукосей. — Может, он и есть главный заправила у этих «голубых», а может, и сам на поводке у кого-то ходит…

Головнев, азартно размахивая руками, словно на трибуне перед большой толпой, доложил: ни он, ни его товарищи из «приданных» ни одной голубой фуражки больше не заприметили. Хевра, конечно, осведомлена о том, что и дядя Микеша, и Вьюн, и Полька Шмаровоз взяты, и о том также, что Ниточкин в больнице и, всего скорей, не выживет.

— Притихли. Ждут, может, чего-то?

— Да, к нам эта шатья-братья не придет чай пить. Надо нам самим идти, — произнес Лукомский. — Значит, сделаем-ка мы так…

Совещание продолжалось около часа, а затем последовал звонок дежурному:

— Митрохину Анну из КПЗ на допрос!

За прошедшие дни лицо беспризорницы стало чище, похорошело, таившийся в глубине ее глаз страх, казалось, исчез. Остальное — и ее ватник-хламида, и дрянной галстук, которым он был подвязан, и мятая теплая косынка — оставалось прежним.

На помощников Лукомского поглядывала с неприязнью, но к нему как будто относилась с доверием.

— Садись, Митрохина Анна, а по батюшке Сидоровна, — пригласил ее Лукомский. — Каково тебе в камере живется? Спишь-то не под юрцами, нет? Ну и хорошо.

— Закурить бы дал, начальник, — попросила она. Шмыгнула носом. — Насчет курева у нас плохо…

Лукомский сморщился.

— Была бы ты моей дочкой, всыпал бы тебе по мягкому месту… Ладно, закури пока. А станешь постарше — сама бросишь! — Он вытащил из пачки «Ириса» пару папирос. — А теперь слушай, что нам от тебя нужно!

18

Полька Шмаровоз после разговора с Лукомским в камеру не вернулась. Она вновь появилась в коммуналке на Обводном канале, где обитала у «тетеньки Марфы».

«Тетенька» эта — баба с багровыми щеками, поперек себя толще — торговала на Андреевском рынке самодельными пирогами и «собачьей радостью» — дешевой колбасой, неизвестно из чего сделанной, но зато обязательно горячей. Полька Шмаровоз приносила ей в дар иногда кое-что из уворованного, по мелочи, и за это ей дозволялось ночевать у Марфы на старом широком сундуке, А если она отсутствовала, никто о ней не беспокоился.

Лукомский, напутствуя ее, сказал:

— Пора тебе расставаться и с «Полькой», и со «Шмаровозом». Человек ты. А у человека имя должно быть — не кличка. Твое имя — Митрохина Анна. Так вот, Польке Шмаровоз поверить мы не можем, а вот Аннушке Митрохиной — поверим. Можно ей верить — или как?

Девчонка сопела, вздыхала, дергалась, плакала, неожиданно вдруг улыбалась сквозь слезы. Не отвечала, только кивала: да, можно ей поверить. Можно… Видно, осточертела ей черная бродяжья жизнь, необходимость прятаться, чего-то страшиться, убегать.

Вернувшись на Обводный, она, как и прежде, выходила на промысел, но ни в трамваях, ни в автобусах увидеть ее было невозможно. Шастала по рынкам, по вокзалам, толкалась около подозрительного вида пивнушек; если случаем встречалась с такими же, как сама, вскользь говорила, что болела, потому и не видать ее было; спрашивала, не видали ли дядю Микешу, ежели не его, так того, кто заместо его… Вещественных презентов тетеньке Марфе больше не приносила, а когда та уж очень явственно стала выражать недовольство, дала ей две купюры по червонцу. Ни разу не попадались ей на глаза ни Сударов, ни Головнев, ни кто-либо еще с площади Урицкого, но каким-то чутьем она чувствовала, что «глаз на нее положен», и не от недоверия к ней, на всякий случай. Мало ли что…

Осень гнала дни, дождливые, простудные. Ходить по улицам было муторно — стыли и руки и ноги. Зайдет в магазин ли, в пивнушку погреться, пока не прогонят, — и опять наружу. В полуденную пору, приткнувшись к ограде Никольского собора, жевала купленную у лотошницы свежую сдобу. Кто-то дернул ее за рукав.

Она обернулась. Сзади стояли двое — широкоплечий детина в белой кавказской папахе с коротким мехом и разукрашенная косметикой девица в высоких фетровых ботах. Из-под вязаной шапочки выбивались локоны-висюльки.

— Э-э, да никак это Шмаровоз, ваше почтение? Значит, жива-цела? А тут параша прошла, что тебя вроде как мент загреб и ты уж и припухаешь!

— А-а, Немчик… — равнодушно отозвалась девчонка, вглядываясь то в детину, то в его подружку, — неа… не припухаю. Было маленько, да я подорвала. Что мне — впервой, что ли?.. — Она сплюнула и лихо выругалась. — А вот дядя-то Микеша, видать, загремел, а? Я и раз приходила на свиданку, и два — нет его. А где его хаза — не знаю. Да и не велено мне. Чего делать-то теперь? Кто заместо его?.. Может, наколешь, а?..

Немчик выпятил розовые, как у младенца, губы, пожевал ими, пожал плечами:

— Дяди Микешины дела — это не по нашей, части, а вот самому, пахану то есть, стукнуть через кой-кого — это можно. Чего стукнуть-то?

Полька Шмаровоз поманила его пальцем, чтобы он склонился к ней, и зашептала на ухо:

— Ты давай поскорей ему скажи… Скажи, что Шмаровоз одну такую штуку сработала, что… Или, может, Ксиву ему черкануть?..

— А что еще за штуку?

— Ну, браслетка золотая, а на ней каменья, каменья… Блестящие такие… Брульянты, может…

Немчик выпрямился, посмотрел по сторонам, сжал Полькино плечо, забормотал торопливо:

— Ну так и давай мне — я передам!

Девчонка вывернулась из-под его тяжелой толстой руки, своевольно отмахнулась:

— Чего ты! Дядя Микеша велел, что ежели вот такое попадется и «голубые» не встретятся, а сам он не придет, дак отдавать только пахану. Все собирался сказать, где евоная хаза, да и не сказал…

— Ну ладно, ладно, — забубнил Немчик. — Поглядеть-то…

— Нету у меня с собой. Не ношу. Затырила в одно место пока… — Она дожевала булку, поплотней запахнула ватник. — Ну я пошла. А ты — коли встренешь самого, дак скажи, мол, буду три дня приходить в тое же место, где с дядей Микешей, на Колокольную, в двенадцать часов.

Назавтра, она, как обещала, явилась в условленное место. Никто ее не ожидал. На следующий день опять пришла. Лукомский и Головнев наблюдали за ней из укромного места. Они видели, как к ней подошли двое — Немчик и с ним его подружка, как детина этот убеждал в чем-то девчонку, сначала спокойно, потом сердито и злобно, а Полька Шмаровоз отрицательно качала головой и что-то немногословно отвечала. Не дослушав ее, Немчик длинно и громко выматюгался и ушел.

Лукомскому Полька Шмаровоз объяснила:

— Я сказала: тебе дрюкать ничего не буду, а отдам только самому. Пойду вместе с ним, вытащу из затырки и отдам.

Павел Нефедыч не опрашивал, как она узнает самого. Из ее показаний уже было известно, что однажды на явку дядя Микеша пришел не один, а с мужчиной, которого назвал Федором. Для какой-то надобности этому Федору понадобилось поглядеть на маленькую худенькую девчонку. Он обронил тогда негромко, но так, что Полька Шмаровоз слышала:

— Подойдет… Пролезет… А то на стреме постоит.

И по тому, как дядя Микеша покорно кивал, слушая его, как разговаривал с Федором, по тому, как держал себя тот, Полька поняла, что дядя Микеша его побаивается. И что он, Федор, и есть в «голубых» делах самый главный.

Его, этого Федора, она и ждала теперь на Колокольной.

19

— Каким же образом оказались у вас документы Жутова? — допрашивал Лукомский повара из «Ша-нуар». — Достоверно известно, что они не ваши.

Николай Кондратьевич виновато развел руками, расплылся в извинительной улыбке.

— Грех попутал. Очень уж у меня некрасивая фамилия была — Крысолобов, ну в решил поменять. Свой паспорт выбросил, а этот, каюсь, купил на Варшавском вокзале у какого-то хлюста и скажу прямо — дал прилично… Конечно, может, за этим Жутовым какие-никакие должишки перед властью, тогда конечно — неудобная получается история, но только я тут на при чем… А штраф за нарушение — я пожалуйста, сколько угодно!

Между тем Петенькин, который по указанию Лукомского временно прекратил свои городские вояжи в голубой фуражке, а носил теперь кепку-восьмиклинку либо же теплую шапку, вдруг вспомнил, что, придя на площадь Урицкого «с повинной», настолько волновался, что совсем забыл рассказать о странном эпизоде в оперном театре, о том неизвестном, который на непонятном языке пригрозил какими-то карами, причем совершенно непонятно — за что и почему.

Он позвонил Лукомскому из автомата и рассказал об этом случае.

— Так, — сказал следователь. — Это важно. Можете прибыть сейчас к нам? Давайте. Я жду.

Когда в кабинет ввели так называемого Жутова, Петенькин даже привстал от удивления: да, именно этот тип подошел к нему в антракте.

— Узнаете? — спросил Лукомский дядю Микешу. — Ваш «почтовый ящик» на маршруте номер девять и еще кое-где?..

Жутов бросил на Петенькина безучастный взгляд и пожал плечами:

— Вы, гражданин следователь, могли бы предъявить мне и еще кого-нибудь, например бывшего царя Николая Второго, и сказать, что я незаконно купил у него по дешевке корону! Где свидетели?

Да, свидетелей не было — ни там, в Орле, где он грабил и убил человека примерно одних с ним лет, ни на Колокольной, где он встречался с Полькой Шмаровоз, ни в фойе бывшего Мариинского театра. А глазное — фотография бандита Шлюна-Шлюнаса не обнаруживала сходства с тем, кто проживал в Ленинграде по документам покойного Николая Жутова.

И тогда Лукомский попросил помочь знакомого врача, сведущего отчасти и в криминалистике.

Доктор Аркадий Соломонович Баневич, довольно грузный, с отвисающим животом, бывший брюнет, — бывший, поскольку по его волосам хорошо прошлась седина, — имел своей главной специальностью психоневрологию. Иногда угрозыск пользовался его услугами как консультанта.

Не придерживаясь никаких тюремных формальностей, доктор Баневич разговаривал с дядей Микешей так, как если бы тот находился на положении вольного и пришел на прием к нему в амбулаторию.

— Ну-с, уважаемый, так на что мы жалуемся?

Дядя Микеша поглядел на него с презрением: дескать, кому ты баки заколачиваешь, лекарская твоя душа?! Из меня хрена-с-два что выудишь! Он не ответил.

— Ох-хо-хо-хонюшки, горе у Афонюшки, — покряхтывая, вздыхая неизвестно отчего, нараспев протянул Баневич. — Ну что ж, вы правы: хороший лекарь должен определить болезнь по виду больного. А посему — обнажите-ка свои телеса!

Аркадий Соломонович послушал Жутова — сердце, легкие, не без интереса полюбовался сильно развитой мускулатурой рук и не без удивления приметил, что человек этот не имеет на коже никаких наколок, которыми обычно славится преступный мир. Она была чиста, как у ребенка, если не считать следов перенесенного когда-то карбункула под левой лопаткой.

— Оденьтесь, — сказал, — и присядьте.

Затем он поставил перед собой увеличенное фото обследуемого и принялся пристально сравнивать его ухо с ухом, изображенным на фотографии Шлюнаса, и также глаза, и лоб, и рот. Сходство в чем-то было, но не полное, не точное, словно бы смазанное.

— Его можно остричь? — спросил Баневич.

Остригли. И доктор принялся тщательно и неторопливо осматривать череп Жутова, легкими движениями ощупывая его поверхность, — дядя Микеша не давался, крутил головой туда-сюда, но это ему не помогло. Врач методично делал свое дело, бросив как бы между прочим:

— Сидите спокойно, а не то вас свяжут!

Закончив обследование, он удовлетворенно потер пухленькие руки:

— Ну вот, теперь кое-что понятно! Вам сделали косметическую операцию, любезнейший, не так ли?..

Подозвав присутствовавшего тут же Лукомского и взяв в свои пальцы его указательный палец, показал: на черепе два надреза и кожа на лбу подтянута. Изменился овал глаз — веки, надбровные дуги, ну и плюс к тому же усы, которых не было раньше.

— Ну так как, Шлюн, начнем играть в открытую или и дальше будете вести следствие по ложному следу?.. — насмешливо спросил Лукомский. — Стоит ли?..

Но и на этот раз Жутов, он же Шлюн-Шлюнас, ничего нового не сказал. Это был испытанный в преступных делах рецидивист. Чтобы прижать его к стенке, требовались улики и еще раз улики; их было пока слишком мало. А говорить о «голубых фуражках» он вообще отказался. Сказал категорично:

— Липа. Думаете, на цирлах побегу к вам виниться? Пустой номер!

Он по-прежнему утверждал, что документы на имя Жутова им куплены и что за это он готов отвечать во всей строгости, что никаким пластическим операциям не подвергался, а шрамы и швы на голове — оттого, что попал однажды в крушение на желдортранспорте. А сопливка в драном клифе — просто-напросто подставная стерва, через которую ему хотят пришить срок, и никаких «голубых фуражек» он знать не знает.

20

Как и было условлено с Немчиком, Полька Шмаровоз пришла на Колокольную, 2, в третий раз. После объяснения с тем детиной, часто и непонятно отчего ухмылявшимся, она вдруг приуныла и заявила Лукомскому:

— Не хочу я больше в этом драном клифе шлендрать! Чего это я? Не пришей к собаке ухо? Да?.. Они воры в законе — им что? Им тут хоть перетюрь-тюрьма — все равно, им везде житуха и фарт, а я чего маюсь? Чего маюсь я?..

Она не плакала, ни о чем не просила, только громким шепотом кляла себя, и свою жизнь, и фраеров из угро, что не дают ей покоя. Пепельные патлы девчонки печально свисали, вздрагивали на низко опущенной голове. Опять и опять она поминала свою мамку, что оставила ее жить на свете — бездомную сироту.

И опять Лукомскому приходилось долго и спокойно говорить с ней, объяснять, какая нынче жизнь пошла в России, после гражданской войны, и почему осталась она, Митрохина Анна, без матери, без дома, и что нужно ей пойти по другому пути, а сейчас дело такое, что не только себе, а и многим еще людям могла бы она, Анна, помочь, ежели, конечно, захочет… Спросил между прочим:

— А ты чего же при твоих-то заработках в таком задрипанном барахле ходишь? Неужто не могла справить себе что другое, понаряднее?

— Зарабо-отала… — Голос Польки Шмаровоз задрожал. — А это дядя Микеша, он… Ходи, говорит, в этом клифе, в шмутках, чтобы видно было, что ты сирота… Ежели влипнешь, дак слезу пусти — ну и поверят…

— Да-а… — словно бы самому себе пробормотал следователь. — Пережитки капитализма. Так теперь говорят. А кому от этого легче?.. Ну ничего. Придет час — в это ликвидируем. Поняла?.. Давай-ка пей чай, ешь… Халву любишь? Ну и распрекрасно — нажимай!

И вот опять, как в прошлый раз, она ожидала в подворотне. Где-то вблизи прятались, таились в парадной дома, что наискосок, Головнев и Мукосей. Вокруг было тихо, малолюдно. Стояла чуть поодаль закрытая машина с красным крестом на коробчатом кузове. За рулем подремывал мужчина с хвостатой бородкой. Мукосей бросил на машину мимолетный взгляд, сделал в памяти отметку.

Хлопнула дверца кабины, хлопнула дверца позади кузова, к Аннушке подошли двое, один из них — Немчик. Говорили с девчонкой недолго. Та снова и снова отрицательно качала головой. Ей нужен был Федор; ни один из этих двоих Федором не был.

Холодный порывистый ветер врывался в трубу подворотни, гнал перед собой желтую кленовую листву из ближнего сквера. Аннушка вышла из подворотни, сделала несколько шагов по улице, Немчик и тот, кто был с ним, второй, загородили ей дорогу. Она попыталась оттолкнуть их, но безуспешно: ее теснили все ближе к машине. Оперативники, насторожились, готовые при первом же ее крике, возгласе прийти на помощь. Головнев тщетно старался высмотреть номер автомашины: табличка, висевшая ниже капота, была забрызгана грязью — случайно или намеренно, — а заднего номерного знака не видно.

Вскрик Аннушки заставил обоих оперативников выскочить из своего укрытия. Мукосей бросился к шоферу, Головнев ринулся за кузов, где происходила возня. Он увидел, как девчонку ударили по голове чем-то похожим на тонкий рукав и она без звука упала прямо на руки Немчика. Тот втолкнул ее внутрь кузова, а когда Головнев подскочил к уже трогающейся машине, на него обрушился удар тем же самым предметом. Он закачался и рухнул, потеряв сознание. «Скорая» рванулась, резко завернув за угол, ее частые прерывистые гудки затихли вдали.

На помощь лежащему посреди мостовой человеку уже бежали — один прохожий, потом второй. Мукосей звонил из ближайшего автомата, вызывая «Скорую», а затем кабинет Лукомского. Врач из медбригады, прибывший вскоре же, определил:

— Удар мягким, но тяжелым предметом.

— А-а, — кивнул бледный, полный гнева Мукосей. — «Колбаса»!

— Колбаса?

— Ну да, брезентовая кишка, наполненная песком. Крови не оставляет, но дух вышибить может. Орудие бандитов!

21

Куда увезли Аннушку?..

Лукомский обзвонил все больницы, звонил на «Скорую». На «Скорой» ответили, что на Колокольную улицу был только один вызов, оттуда в больницу Эрисмана доставлен мужчина с травмой головы. Из больницы имени 25 Октября, носившей до революции другое название — «принца Ольденбургского», сообщили, что доставлена в приемный покой неизвестным гражданином девочка, подросток, никаких документов при ней нет, машина, в которой ее привезли, была, кажется, санитарной, но чья, откуда — тоже неизвестно: сразу же умчалась.

Приехавший туда сейчас же Мукосей установил, что подросток — Полька Шмаровоз. Позвонил Лукомскому, впадая в запальчивость, доказывая, что Немчика, за которым уже известны были кое-какие темные дела, надо брать с ходу, а вместе с ним и его сообщника.

Начальник опергруппы ответил отказом:

— Погодить надо. Немчик у нас на виду, никуда не денется, подождем, что дальше будет. На браслетку, видать, клюнули. Но не зря, наверное, в эту больницу и Аннушку привезли. Может, раскрыли ее?

Лукомский поговорил с главврачом больницы, и в ту же пятую палату первой хирургии, где лежала девчонка, положили еще одну больную рядом.

Аннушка, чьи пепельные патлы были убраны сейчас под белую косынку, пряталась под одеялом, тихая, как мышь, изредка постанывала и в разговор ни с кем не вступала. Ее привезли без сознания, а когда она пришла в себя, на вопросы врача произнесла только, плача:

— Болит… шибко болит башка-то…

Больная, лежавшая рядом с Аннушкой, сильно хромала, ходила по палате, опираясь на костыль. Объяснила соседке, что поскользнулась на мокрой лестнице и что определилась у нее трещина в кости. Звали ее Раисой. Она часто поправляла светло-золотистую челку, закрывающую почти весь лоб, и не менее часто улыбалась, открывая чистые ровные зубы. За Аннушкой она старалась ухаживать, как только могла, перестилала постель, приносила чай из титана, стоявшего в коридоре, но разговорами не докучала.

Однажды, поправляя девчонке подушку, обнаружила там записку и шепотом, чтобы никто не слышал, прошептала ей: «Не тушуйся, Митрохина, мы все о тебе знаем и помним». И вместо подписи одна буква — «Л».

И еще не обходил вниманием Аннушку фельдшер — Авдей Степанович, мужчина лет под сорок, с толстыми усами и мохнатыми бровями. Правую его бровь пересекал косой рубчик, и от этого казалось, что бровь не настоящая, а словно бы театральная, приклеенная. Дежурил он чаще ночами, нежели днем, сипловатым голосом уговаривал Аннушку что-нибудь съесть или попить. Приносил порошки от головной боли или сонные, чтобы спала спокойней.

На обязанности Авдея Степановича лежала регистрация больных. Он садился у постели и, задавая вопросы, заносил ответы в широкий, сложенный вдвое лист, на котором значилось: «История болезни».

Когда Аннушка, доставленная в больницу без сознания, пришла в себя, он и к ней подсел. Спросил фамилию, имя, отчество, сколько лет, откуда родом, чем болела раньше. Девчонка, никогда до этого в больнице не лежавшая, отвечала с запинкой, иногда в замешательстве. А когда он спросил, где ушиблась или, может, ее стукнул кто, пробормотала:

— Не стукнул, неа… Нога у меня подвернулась… Нога то есть… Ну и стукнулась головой об эту… о тумбу. А чего?

Фельдшер сочувственно покачал головой, почмокал тихонько:

— Эко тебе не повезло. Ну ничего, поправишься. У нас доктора хорошие. А работаешь где или учишься?

Девчонка подозрительно покосилась на него:

— А ты что думал? Филоню? Или маруха чья?

Авдей Степанович опять покачал тяжелым подбородком:

— Ну какая же ты маруха? Тебе еще за мамкин подол держаться! Мамка-то где? Вместе живете или как?

Аннушка не ответила. При мысли о мамке она вдруг испытала такой прилив тоски, что слезы струйками полились из глаз. Она попыталась приподняться, но тут же застонала от боли и опять упала на подушку.

— Ну-ну, лежи, не беспокойся, — ласково сказал фельдшер. — Мамка твоя — это нам ни к чему. Лежи.

На следующий день он принес в Аннушкину палату пакет, развернул его и выложил на прикроватную тумбочку коробку мармелада, банку сладкого сгущенного молока, два боярских хлеба с изюмом, полкило яблок и триста граммов халвы.

— Это вот тебе, товарищ Митрохина, передача. Не забывают, значит, про тебя, — наставительно и удовлетворенно произнес Авдей Степанович. — Вот и записка — чего сколько. На-ка, читай!

Слегка ошеломленная всем этим угощением, Аннушка взяла записку. В ней было перечислено все, что лежало сейчас возле ее койки и внизу стояла подпись: «Федор».

Авдей Степанович смотрел на нее пытливо, чуть прищуривая глаза. Улыбаясь, полюбопытствовал!

— Это кто же он будет тебе, Федор-то?.. Родственник или знакомый?

Аннушка, не глядя на него, вздрагивающими пальцами теребила листок. Сдавленно, словно у нее перехватывало дыхание, сказала:

— Ну да… Знакомый… Не мой знакомый… мамкин…

— А-а… Ну ешь, ешь на здоровье, поправляйся, — пожелал ей фельдшер и ушел, все еще улыбаясь чему-то.

22

Как ни беспорядочна и бездомна была жизнь Аннушки, молодой организм успешно боролся с болезнью, и вскоре девчонка пошла на поправку. Следов удара на голове не было, Польку — Аннушку просто оглушили, как заключили Мукосей и Лукомский, брезентовой «колбасой» — узким мешком, в который был насыпан песок.

Она знала, кто и почему ее ударил, и со страхом думала о том, что после выписки опять пойдет у нее разнесчастная бродяжья жизнь и не будет ей покоя ни от фраеров из уголовки, ни от своих, которые заставляют мантулить на какого-то неизвестного ей Федора, а что опять заставят, то это факт, иначе зачем прислали ей передачу?

В одну из ночей Раиса проснулась от шепота, доносившегося с Аннушкиной койки. Она лежала спиной к ней, не видела, с кем разговаривает соседка, только услышала осторожный голос:

— …А еще сказано в записке, что на Немчика ты не имей зла: это Федор ему так велел. Слушалась бы…

Раиса шевельнулась — скрипнул матрац, голос тут же пресекся, а когда она, словно бы во сне, повернулась, чуть-чуть приоткрыв веки, никого уже возле Аннушки не было. Но голос она узнала: он был ей знаком.

Наутро Аннушка сказала палатной сестре, что чувствует себя хорошо, совсем хорошо.

— Домой бы мне… Дома-то лучше…

Вид у нее, однако, был еще нездоровый. Под глазами появились тени, точно она совсем не спала в минувшую ночь, Фельдшер смотрел на нее пристально и вопрошающе, сочувственно покачивал головой, на которой густо темнели жесткие волосы.

— Домой ты, Митрохина, всегда успеешь, а поправишься — отвезем. Дома-то у тебя кто?

Она молчала, отворачивалась.

Начался врачебный обход. И опять больная Митрохина попросилась на выписку. Ей велели еще два дня полежать, а на третий она сменила темно-зеленый халат на свою прежнюю одежку. Фельдшер Авдей Степанович степенно хлопотал около нее, помог ей спуститься по лестнице, усадил в санитарную машину и сам, в белом халате, поместился внутри коробчатого кузова, на скамеечке, рядом с Аннушкой.

Когда машина тронулась, он некоторое время сидел молча, затем толстые его усы приподнялись, обнажая золотые зубы на верхней челюсти.

— Вот мы, Поля Шмаровоз, с тобой и повидались. Федор-то это я.

Ома взглянула на него исподлобья, косо, мотнула патлами:

— Неа… Я Федора видела, знаю. Не такой он. Остановите машину, не хочу я с вами!

Фельдшер усмехнулся. Приказал:

— А, ну глянь! — и легким движением вытащил из носа пружинку, на которой держались его толстые усы. — Похож? Или нет? Так что давай без шухера, показывай, где у тебя золотишко с камешками, про которое Немчику болтала. Уговор помнишь? Что добыла — все на кон, все нам дрюкаешь, а с нами не пропадешь: и деньгу будешь иметь, и марафет, ежели пожелаешь, и хазу тебе устроим какую надо! Куда ехать-то?..

На Обводном канале, дом девяносто два, в квартиру, где обитала «тетенька Марфа», Полька Шмаровоз поднялась вместе с фельдшером. Хозяйка отсутствовала. Девчонка нашла в условленном месте ключ, порылась в тряпье, заменявшем ей на широком сундуке тюфяк, извлекла синенькую коробочку, а оттуда — золотой браслет, усыпанный светлыми и прозрачными, как вода, камешками. Протянула Авдею Степановичу. Он шагнул к окну, чтобы разглядеть получше, приблизил украшение к глазам; не спуская с него жадных глаз, поворачивал то так, то этак и не слышал, как в этот момент дверь отворилась. У порога встали двое. Один из них сказал громко:

— Руки вверх!

Фельдшер резко обернулся, рука его метнулась под халат, но, прежде чем он сумел вытащить оттуда что-то, еще двое схватили его и вывернули руки за спину.

— П-полька, подлюга! — захрипел фельдшер. — Заложила, а-а!..

Но девчонки здесь уже не было. Лукомский подошел вплотную к задержанному. Достал из его брючного кармана плоский браунинг.

— Давненько, однако, не встречались, Федор, он же Король Бубен, он же Голубятников, он же и он же… Да-а, большие у нас из-за твоей милости хлопоты были. — Он поднял валявшийся на полу браслет, повертел его в пальцах. — А золотишко это — туфта, так, вроде «куклы» на майдане. — Скомандовал: — В машину его!

В коридоре коммуналки привлеченные необычным шумом в комнате тетки Марфы, толпились жильцы. Они молча расступились перед человеком, глаза которого сверкали неистовой злобой. Короля Бубен вывели на улицу, посадили в машину с зарешеченными окнами. Там уже находился и шофер с хвостатой бородкой, который вез Польку Шмаровоз в больницу, теперь — сюда.

Задача, стоявшая перед опергруппой Лукомского, была выполнена, но еще не полностью. Обыск в квартире фельдшера не дал ничего: наворованное он и его однодельцы хранили в каком-то другом месте. В тщательно скрываемой воровской «малине».

Предстояло ее обнаружить…

23

Весной 1929 года Петенькин стоял в зале суда и давал свидетельские показания. Зал был полон. Процесс о «тринадцати шапках» привлек к себе широкое внимание. Усилиями Ленинградского уголовного розыска была разоблачена и ликвидирована весьма опасная воровская шайка.

Ее отличала прежде всего четкая и высокая организация. Весь город был поделен на районы, и в каждом из них действовала группа карманников. Не попадались они лишь потому, что успевали перекинуть ценности в «почтовый ящик».

«Ширмачи» не знали друг друга, не знали и тех, кому сдают украденное, и тех, кто принимает и сбывает, Время от времени воры — каждый порознь — получали свою долю. Недовольных не было.

Когда начиналась работа, «почтовые ящики» появлялись в назначенном районе и надевали голубые фуражки. Уходя с «дела», снимали их. Субординацию нарушил только обладатель… тринадцатой шапки, носивший ее подолгу и не в установленном месте.

Он-то и дал толчок следствию. Волна карманных краж в Ленинграде схлынула.

Преступники получили каждый в меру своей вины и в соответствии с законом. Шапочник М. Воробейчик на суде быть не смог. Он лежал в больнице, после того как поздним вечером подвергся жестокому избиению. Виновников не обнаружили. К прежнему занятию не вернулся, поступил на фабрику «Рот-фронт», известную своими меховыми изделиями, в том числе и шапками.

Дело повара ресторана «Ша-нуар» Жутова, а в действительности — убийцы и бандита Станислава Шлюна-Шлюнаса, было выделено в отдельное судопроизводство. По совокупности всех совершенных им преступлений его приговорили к высшей мере социальной защиты — расстрелу.

Что же касается Петенькиных, то их квартира вскоре после всех этих событий переместилась. Мы говорим — их, потому что Петенькиных стало двое. Он и Клавдия Игнатьевна соединились, и затянувшееся холостяцкое житье Ардальона Аристарховича наконец окончилось. И если бы не блокада, счастливая жизнь этой пары продолжалась и поныне. Но в блокаду Клавдия Игнатьевна умерла, а Петенькин, вернувшись с войны, погоревал-погоревал и снова женился. Жив ли он сейчас — не знаю.

Конечно, надо сказать и о бывшей беспризорнице Польке Шмаровоз — об Аннушке Митрохиной. Жила в рабочем общежитии. Обучилась мастерству ткачихи. Пошла учиться на рабфак, а затем в медицинский институт. Стала хирургом и много лет трудилась в одной из больниц Ленинграда. И вряд ли кто-нибудь из ее пациентов, глядя на доброе умное лицо рано поседевшей женщины в белом халате, мог бы предположить, что в годы своей трудной юности она имела не имя, а воровскую кличку и что спасли ее от гибели — и физической и нравственной — люди большого сердца, отдавшие себя борьбе с преступностью во имя счастья многих…

Загрузка...