Если бы полудикие народы, стоящие на самой низшей ступени этнической лестницы, отставшие как в мужском, так и в женском развитии человечества, несмотря на это сформировали для собственного пользования языки, глубокие в философском отношении, эстетически прекрасные и гибкие, отличающиеся богатством и точностью выражения, обилием разнообразных и благородных форм, пригодные для передачи всех высот и красот поэзии и четких мыслей, каких требуют политика и наука, тогда было бы очевидно, что эти народы обладают совершенно бесполезным даром — даром создавать и совершенствовать инструмент, ненужный и излишний для остальных их немощных способностей.
Тогда пришлось бы признать, что у природы есть свои пустые капризы, не имеющие цели, что некоторые загадки бытия ведут вовсе не к раскрытию непознанного, как это чаще всего случается, не к встрече с непознаваемым, но просто-напросто к абсурду.
На первый взгляд напрашивается именно такой досадный вывод, потому что, если рассматривать расы в их нынешнем состоянии, придется признать, что красота и совершенство языков далеко не всегда пропорциональны уровню цивилизованности. Если обратиться лишь к языкам современной Европы, мы увидим, что они вовсе не равноценны, и самые красивые и богатые не обязательно принадлежат самым развитым народам. А если сравнить эти языки с другими, распространенными в мире в различные эпохи, то становится ясно, что все они, без исключения, отстали в своем развитии.
Но еще более удивительно следующее: целые группы наций, оставшихся на более чем скромном культурном уровне, разговаривают на языках, значимость которых неоспорима. Таким образом, создается впечатление, что языки, состоящие из неравноценных элементов, распределены в человеческом обществе самым случайным образом: иногда жалкие бескультурные и жестокие создания рядятся в шелк и золото, а одежды из грубого сукна и пеньки носят в одухотворенных, ученых и мудрых обществах. К счастью, это всего лишь видимость, и как только мы становимся на позиции доктрины разнообразия рас и берем в помощницы историю, все становится на свои места — приведенные выше доказательства умственного неравенства человеческих типов получают лишнее подтверждение.
Первые филологи совершили двойную ошибку: во-первых, они предположили, по примеру воззрений унитаристов касательно идентичности происхождения всех групп человечества, что все языки сформировались по одному и тому же принципу; во-вторых, они приписали изобретение языка влиянию чисто материальных потребностей.
Что касается языков, никакого сомнения в том, что существует исключительное разнообразие способов их создания, быть не должно. И хотя классификации, предлагаемые филологией, еще можно уточнять и пересматривать, нельзя допустить даже на секунду, что алтайская, арийская и семитская группы происходят из источников, близких друг к другу. Во всех отношениях они отличаются между собой. В этих различных лингвистических окружениях лексикология имеет свои характерные формы. Различна и модуляция голоса: один народ для производства звуков пользуется главным образом губами, другой — сжатием горловых мышц, третий издает звуки через нос, и они идут как бы из верхней части головы. Композиция частей речи также совершенно различна — нюансы мысли объединяются или же разделяются; существуют, особенно во флективной структуре существительных и в глагольной системе, убедительнейшие доказательства различия в логике и чувствительности, которая имеет место между человеческими семействами. Так что же из этого следует? А то, что когда философ, пытаясь путем чисто абстрактных рассуждений понять происхождение языков, начинает с идеально сконструированного человека, с человека, лишенного особых расовых признаков, т. е. просто человека, он уже впадает в абсурд и продолжает и дальше рассуждать в том же духе. Нет идеального человека, человека вообще, и если я убежден в этом, то основываюсь прежде всего на языковых различиях. Я знаю человека, говорящего на финском языке, человека, говорящего на арийском языке, и другого, изъясняющегося на семитском наречии, но абсолютного человека я не знаю. Поэтому я категорически не приемлю теории о едином происхождении языкового творчества всех народов. В действительности истоков языков было несколько, как было — и есть — несколько форм мышления и чувствительности[34]
Согласно другой доктрине, не менее ложной, развитие языка происходит в силу необходимости. Тогда получается, что «мужские» расы должны говорить на более точном, богатом и развитом языке, нежели расы «женские»; кроме того, материальные потребности связаны с предметами, которые имеют отношение к чувствам и проявляются прежде всего в поступках, поэтому лексика должна была бы составлять главную часть языковой структуры.
Грамматический механизм и синтаксис никогда бы не могли выйти за пределы самых элементарных и простых комбинаций. Сцепления более или менее связанных звуков всегда достаточно, чтобы выразить какую-то потребность, а жесты, будучи простой формой комментирования, с успехом могут сделать понятным то, что остается неясным из слов — об этом хорошо известно китайцам. В таком случае в зачаточном состоянии осталась бы не только синтетическая структура языка, но язык лишился бы гармонии, категории числа и ритма. В самом деле, какое значение имеет мелодика речи там, где требуется получить не более чем положительный результат?
Тогда языки представляли бы собой непродуманную, случайную совокупность звуков, употребляемых самым безразличным образом.
Кстати, у этой теории есть некоторые аргументы. Китайский язык, как язык «мужской» расы, в самом начале, очевидно, был создан в утилитарных целях. Слово в нем не поднималось над смыслом и осталось односложным. Лексика почти не развита. Отсутствует корень, который обычно порождает целые группы производных. Все слова являются корнями, они изменяются не посредством самих себя, но между собой, причем весьма грубым способом последовательного сочетания. Язык отличается грамматической простотой, отсюда исключительное однообразие речи, что странно для ума, привыкшего к богатым, разнообразным и многочисленным формам, к метким сочетаниям в наречиях и к самой идее эстетического совершенствования. Однако надо добавить, что сами китайцы вряд ли согласятся с вышесказанным и что, следовательно, если их язык имеет целью выражение прекрасного (для тех, кто на нем говорит), если у него есть определенные правила, способствующие мелодическому развитию звуков, если он достигает этих результатов так же, как и другие языки, мы не имеем права отрицать у него стремление к их достижению. Поэтому правильнее было бы сказать, что в первичных элементах китайского языка есть что-то еще, кроме простого нагромождения артикуляций, имеющих только утилитарное применение.[35]
Тем не менее я склоняюсь к тому, чтобы приписать «мужским» расам некую довольно выраженную эстетическую ущербность, которая может проявляться в конструкции их языков.[36] Пример тому я вижу не только в китайском языке и в его относительной скудости, но и в том усердии, с каким некоторые нынешние расы Запада лишали латынь ее самых удивительных ритмических возможностей, а готику — ее звучности. Не стоит доказывать недостатки наших нынешних языков, даже самых красивых, по сравнению с санскритом, древнегреческим, тем же латинским, поскольку они как нельзя лучше согласуются с посредственностью нашей цивилизации и цивилизации Поднебесной Империи в области искусства и литературы. Между тем, допуская, что это различие, наряду с другими признаками, может характеризовать языки «мужских» рас, поскольку в этих языках существуют чувство гармонии — пусть и не очень сильное и реальная тенденция к созданию и поддержанию законов сцепления между звуками и конкретными условиями форм и классов для изрекаемых нюансов мысли, я прихожу к выводу, что даже в языках «мужских» рас чувство прекрасного и логического — проблеск ума — все еще ощущается и повсюду определяет природу языков в той же мере, что и материальные потребности.
Я только что говорил, что если бы эта последняя причина была единственно определяющей, в первые периоды существования человеческого рода случайным образом созданных артикуляций было бы достаточно для удовлетворения потребностей людей. Однако эта гипотеза не выдерживает критики.
Итак, в коптском все слоги также представляют собой корни, которые изменяются посредством простых аффиксов, настолько подвижных, что даже при обозначении времени глагола детерминантная частица не всегда присоединяется к слову. Исходя из этого, я утверждаю, что моносиллабизм может встречаться во всех языках. Это нечто вроде физического увечья, вызванного еще не известными причинами, но вовсе не специфическая черта, отделяющая один язык от других.
Звуки соотносятся с мыслями вовсе не случайно. Выбор их определяется инстинктивным осознанием определенной логической связи между внешними звуками, воспринимаемыми человеческим ухом, и мыслью, которую хочет передать его гортань или язык. В прошлом столетии эта истина стала поразительным открытием. К сожалению, возобладало этимологическое преувеличение, которым в то время увлекались, а вскоре проявились настолько абсурдные результаты, что они потерпели справедливое поражение. В течение долгого времени эта нива, столь яростно разрабатываемая первооткрывателями, была пугалом для людей здравомыслящих. Сейчас к ней возвращаются, и если извлечь горькие уроки из прошлого опыта, т. е. проявить сдержанность и осторожность, то можно получить весьма ценные плоды. Не будем доводить сами по себе справедливые замечания до уровня химер и признаем, что примитивный язык, в меру возможности, пользовался слуховыми впечатлениями при создании некоторых категорий слов и что при создании других он основывался на таинственных отношениях между определенными абстрактными понятиями и определенными звуками. Например, звук «и» кажется пригодным, чтобы выразить идею распада, звук «в» — нечто среднее между физическим и бесплотным, ветер, смутные желания, звук «м» — состояние материнства. Эта гипотеза, если ею пользоваться в разумных пределах, довольно часто оправдывает себя. Но разумеется, не стоит пользоваться ею без разбора, чтобы не оказаться в дебрях, где здравый смысл быстро теряется.
Эти факты, какими бы незначительными они ни представлялись, показывают, что не только материальные потребности определяли формирование языков и что люди использовали для этого свои благородные качества и способности. Они соотносили звуки с вещами и идеями вовсе не произвольным образом. Они исходили из определенного порядка, отражение которого они находили в самих себе. Поэтому некоторые из первых языков, пусть даже грубых, бедных, примитивных с нынешней точки зрения, содержали в себе все элементы, необходимые для того, чтобы будущие их ветви могли когда-нибудь развиться в разумную логическую систему.
Господин Вильгельм Гумбольдт с присущей ему проницательностью отмечал, что каждый язык существует в значительной мере независимо от желания людей, которые на нем изъясняются. Будучи тесно связанным с уровнем их интеллектуального развития, он выше их прихоти, и никто не в силах изменить его по своему произволу. В истории существует немало курьезных примеров таких попыток.
Племена бушменов придумали систему изменения своего языка для того, чтобы сделать его непонятным для тех, кто останется вне круга посвященных. Такая же тенденция наблюдается у некоторых кавказских народностей. Все подобные попытки привели лишь к добавлению дополнительного слога в начале, в середине или в конце слов. Если не считать этот «паразитный» элемент, язык оставался прежним и мало менялся как по сути, так и по форме.
Более серьезную попытку такого рода отмечает Сильвестр де Саси в балайбаланском языке. Это странное наречие создали суфиты для своих мистических книг и для того, чтобы окутать еще более плотным покровом таинственности произведения своих теологов. Они совершенно бессистемно придумывали слова, которые звучали как можно непонятнее. Между тем, если этот так называемый язык не принадлежал ни к одной ветви, если смысл, приписываемый вокабулам или словам, был совершенно произвольным, эвритмическое значение звуков, грамматика, синтаксис — словом, то, что придает языку особый характер, неизбежно представляло собой точную кальку с арабского и персидского языков. Следовательно, суфиты сотворили одновременно семитский и арийский жаргон, своего рода шифр, и ничего больше. Соплеменники Джелаледдина Руми так и не сумели создать особый язык.[37]
Из всего этого я делаю следующий вывод: сущность языка тесно связана с формой мышления народа и с самого начала содержала в себе, пусть и в зародыше, все необходимые средства передачи самых различных характерных черт образа мысли.[38]
Так или иначе все тупики и пробелы в умственном развитии человеческих рас находили отражение в их языках. В качестве примера можно назвать китайский, санскрит, греческий, семитскую языковую группу. В китайском языке я уже отмечал утилитарную тенденцию, соответствующую пути, по которому идет развитие мышления этой нации. Изысканность философских и теологических выражений санскрита, его богатство и эв-ритмическая красота — это тоже отражение гения нации. То же самое можно сказать о греческом, а недостаточная точность выражения в наречиях, на которых говорят семитские народности, отражает их характер.
Однако спустимся с заоблачных высот прошлых эпох и вернемся на более близкие к нашему времени исторические равнины; здесь мы можем присутствовать при рождении множества языков, и этот грандиозный процесс ясно показывает нам, насколько полно этнический гений выражается в языке.
Там, где происходит смешение народов, соответствующие языки проходят через революцию — иногда медленную, иногда быструю, но всегда неизбежную. Они изменяются и по прошествии некоторого времени умирают. Новая языковая система, приходящая им на смену, представляет собой компромисс между исчезнувшими типами, и каждая раса вносит свой вклад, который соответствует ее численности в рождающемся обществе. Так, начиная с XIII века в наших западных обществах, германские диалекты уступили свои позиции не латыни, а романской группе,[39] и этот процесс протекал по мере усиления галло-романской мощи. Что касается кельтского языка, он отступил не перед итальянской цивилизацией, а под натиском колонизации, от которой он просто бежал, хотя справедливости ради надо отметить, что в конечном счете он одержал победу благодаря численности говорящих на нем, потому что, когда завершилось слияние галлов, римлян и северных народов, ему удалось усовершенствовать свой синтаксис, приглушить резкий акцент, доставшийся ему от германских наречий, и чрезмерную звучность, принесенную с Апеннинского полуострова, и сохранить присущую ему гармонию, пусть и не столь выразительную. Эволюция французского языка — всего лишь результат такого скрытого, долгого и уверенного процесса. Причины, по которым современный немецкий язык избавился от раскатистых звуков, напоминавших готику времен епископа Улфилы, заключаются в наличии значительного слоя кимрийского населения при небольшом количестве германских элементов, оставшихся за Рейном[40] после эпохи великого переселения народов в V в. н. э.
Смешение народов на каждой отдельной стадии принимает разные формы в зависимости от распределения этнических элементов; лингвистические результаты этого процесса также отличаются множеством нюансов. Общим правилом можно считать тот факт, что ни один язык не в состоянии сохранить свою чистоту после близкого контакта с другим языком; даже если соответствующие основные элементы отличаются наибольшим несходством, изменение меньше всего затрагивает лексику, а если язык-паразит обладает достаточной силой, он непременно начнет подрывать эвритмическую структуру и даже грамматическую систему в ее самых уязвимых местах; следовательно, язык — это одна из самых деликатных и самых хрупких составных частей человеческой индивидуальности. Поэтому так часто можно наблюдать странную картину, когда благородный и высоко культурный язык в результате соединения с варварским наречием опускается до полуварварского состояния, постепенно лишаясь своих самых лучших качеств, беднеет словами и формами, и проявляет таким образом неодолимую тенденцию к ассимиляции с менее развитым спутником, который ему достался при бракосочетании двух рас. Именно это произошло с валахским и ретским наречиями, с языком кави и с бирманским. Оба последних языка пропитаны санскритскими элементами, и несмотря на благородство этого союза, компетентные ученые мужи считают их более низкими в сравнении с делаварским.
Вышедший из группы ленни-ленапов племенной союз, который говорит на этом диалекте, первоначально находился на более высокой ступени, чем обе желтокожие группы, взятые на буксир индийской цивилизацией, и если, несмотря на это превосходство, этот союз во многом уступает им, то это объясняется тем, что обе упомянутые азиатские народности несут на себе печать социальных достижений благородной расы и пользуются ее достоинствами, почти не имея своих. Контакт с санскритом оказался достаточным, чтобы поднять их довольно высоко, тогда как ленапы, которые никогда не испытывали столь благотворного влияния, не смогли подняться в смысле цивилизованности выше нынешнего уровня. В качестве красноречивого сравнения отмечу, что желтокожие мулаты, учившиеся в колледжах Лондона и Парижа, оставаясь мулатами и ярко выраженными мулатами, могут в некотором отношении отличаться более высокой культурой, нежели многие жители Южной Италии, у которых гораздо больше внутренних достоинств. Поэтому, когда речь идет о дикарях, говорящих на более совершенном языке, чем язык более цивилизованных народов, надо разобраться в таком вопросе: является ли цивилизация последних плодом их собственных усилий или результатом влияния чужой крови. В последнем случае несовершенство первобытного языка и вырождение языка заимствованного прекрасно уживаются с довольно развитой социальной культурой.[41]
Я уже отмечал, что каждая цивилизация имеет определенную ценность, поэтому не стоит удивляться тому, что поэзия и философия более развиты у индусов, у народов, говорящих на санскрите, и у греков, чем у нас, между тем как практицизм, критическое мышление и эрудиция больше присущи нашим народам. В целом у нас больше энергетических способностей, нежели у знаменитых властителей Южной Азии и жителей Эллады. Зато мы значительно уступаем им в области прекрасного, поэтому естественно, что наши языки занимают столь скромное место в нашем образе жизни и мышления. Еще более мощный взлет в сфере идеального мы видим в литературных произведениях Индии и Ионического полуострова, таким образом, язык, по моему глубокому убеждению, будучи очень значимым критерием общего развития рас, таковым является в очень узком смысле, в смысле эстетическом, и принимает на себя эту функцию, когда речь идет о сравнении соответствующих цивилизаций.
Дабы не оставлять невыясненным этот спорный вопрос, я позволю себе вступить в дискуссию с бароном Гумбольдтом относительно его мнения о превосходстве мексиканского языка над перуанским: он считает это превосходство очевидным, хотя цивилизация инков намного превосходила цивилизацию обитателей Анауака.
Несомненно, нравы перуанцев были более мягкими, а их религиозные взгляды более мирными, нежели у жестокосердных подданных Монтесумы. Но, несмотря на это, их социальный порядок в целом не отличается такой энергией и такой гибкостью. Если их деспотизм, весьма грубый и примитивный, сводился лишь к стадному коммунизму, то ацтекская цивилизация знала очень утонченные формы правления. Военное искусство у них находилось на более высокой ступени, и хотя обе империи в равной степени отличались невежеством в письменности, поэзия, история и нравственность, очень развитые к тому времени, когда там появился Кортес, играли более важную роль в Мексике, чем в Перу, где все общественные институты проявляли склонность к беззаботности и эпикуреизму, что мало способствует работе ума. Отсюда нетрудно сделать вывод о превосходстве более активного народа над народом более инертным.
Впрочем, в этом случае мнение господина Гумбольдта есть следствие его определения цивилизации. Не желая продолжать дискуссию, я, тем не менее, хочу окончательно прояснить этот вопрос, потому что, если бы две цивилизации могли когда-либо развиваться параллельно прогрессу языков и независимо от своих достоинств, следовало бы отказаться от мысли о соответствии между степенями развития языков и умственного развития. Этот факт отрицать невозможно, хотя и в иной мере, нежели говорилось в отношении санскрита и древнегреческого в сравнении с английским, французским, немецким.
Между прочим, рассуждая подобным образом, не составит труда обнаружить у метисов причины того уровня развития, на котором находятся их языки. Не всегда можно, исходя из количественной пропорции смешения или их качества, обнаружить причины этого явления. Однако влияние этих причин имеет очень важное значение, и если выявить его не удается, можно прийти к ошибочным выводам. Именно вследствие того, что существует достаточно тесная связь между языком и его носительницей — расой, она сохраняется намного дольше, чем соответствующие народы сохраняют свою государственность. Эта связь дает себя знать и после того, как народы меняют свое имя. И только по мере изменения состава их крови она исчезает, умирает вместе с последним признаком национальности. Примером тому служит современный греческий язык: искаженный до крайней степени, лишенный лучшей части своего грамматического богатства, засоренный в лексикологическом отношении, даже обедненный в смысле количества звуков, тем не менее он сохранил свои первородные признаки. (Между прочим, хотя в Древней Греции было много диалектов, но не такое количество, как в XVI в., когда их насчитывалось семьдесят, в XIII в. во всей Элладе и в особенности в Аттике многие говорили по-французски.) Можно сказать, что именно в пространстве духа Парфенон, пришедший в ветхость, служивший храмом, затем пороховым складом, сильно пострадавший от венецианских ядер, до сих пор вызывает восхищение и является непревзойденным образцом глубокомысленного изящества и простого величия.
Также случается, что не у всех народов существует верность языку предков. Это обстоятельство еще больше затрудняет попытки при помощи филологии найти истоки или определить относительные достоинства того или иного человеческого типа. Не только языки претерпевают изменения, этническую природу которых не всегда возможно обнаружить — встречаются и народы, которые, вследствие контакта с чужими языками, отказываются от своего собственного. Именно это произошло после победоносных походов Александра с просвещенной частью населения Западной Азии, например, с карийцами, каппадокийцами и армянами, то же самое можно сказать и о наших галлах. Между тем и те и другие внедрили в языки-победители чужеродный принцип, который, в конечном счете, также изменил их. Но если эти народы еще сохраняли, пусть и не во всей целостности, свой собственный инструмент мышления, если другие, более стойкие — баски, берберы из Атласа, экхилиды Южной Аравии — до сих пор говорят так, как говорили их предки, есть группы, например, евреи, которые, кажется, никогда не придавали этому значения. И это безразличие поражает с первых дней переселения богоизбранного народа. Фарра, пришедший из халдейского Ура, так и не выучил в стране предков ханаанский язык, который стал национальным для детей Израиля. А те отказались от родной речи и приняли другую, которая, как хочется думать, претерпела воздействие древних воспоминаний и сделалась в их устах особым диалектом того очень древнего языка — материнского для древнейшего арабского, законного наследия племен, близких черным хамитам.[42]
Этому языку евреи тоже не сохранили верность. По возвращении из плена толпы Зоровавеля забыли его на берегу вавилонских рек во время семидесятилетнего пребывания там. Патриотизм, усиленный изгнанием, сохранил весь свой пыл — все же остальное с поразительной легкостью отверг этот народ, странным образом одновременно гордый самим собой и космополитический по духу до крайнего предела. В заново отстроенном Иерусалиме появилось многочисленное население, говорившее на арамейском или халдейском наречии, которое, впрочем, не было лишено сходства с языком отцов Авраама.
Во времена Иисуса Христа этот диалект с трудом сдерживал натиск греческого диалекта, со всех сторон проникавшего в еврейскую систему мышления и речи. Теперь только в этих новых одеждах, в той или иной степени элегантных, несущих на себе более или менее сильную печать аттической претенциозности, еврейские авторы той эпохи создавали свои произведения. Последние канонические книги Ветхого завета, равно как и сочинения Филона и Иосифа, являются произведениями эллинистическими.
Когда разрушение святого города разбросало во все стороны нацию, отныне лишенную расположения Всевышнего, Восток не преминул собрать умственное богатство ее сынов. Еврейская культура порвала с Афинами и Александрией, и язык, идеи Талмуда, учение школы Тибериада снова стали семитскими, иногда арабскими и часто ханаанскими, если воспользоваться термином Исайи. Я имею в виду священный с тех пор язык, язык раввинов, религии, который считается национальным. Но в повседневной жизни евреи пользовались наречиями земель, в которые их занесла судьба. Следует отметить, что повсюду эти изгнанники обращали на себя внимание своим особенным акцентом. Язык, который они восприняли и изучили с раннего детства, так и не смог смягчить их голосовые связки. Этот факт подтверждает высказывание Гумбольдта о такой тесной связи расы и языка, что многие поколения так и не научаются правильно произносить слова, которых не знали их предки.
Как бы то ни было, евреи являют собой замечательное доказательство этой мысли, а именно: не всегда, с первого взгляда, можно установить точное соответствие между расой и языком, на котором она говорит, поскольку этот язык, возможно, и не принадлежит ей по праву рождения. После евреев я мог бы назвать еще цыган и немало других народов.
Теперь понятно, с какой осторожностью следует пользоваться понятием родства и даже сходства языков, чтобы сделать вывод об идентичности рас, потому что не только многие народы употребляют измененные языки, основные элементы которых были сформированы без их участия — примером служит большая часть народов Западной Азии и почти все народы Южной Европы, — но немало других приняли совершенно чуждые им языки, к формированию которых они вообще не имели никакого отношения. Конечно, этот последний случай очень редкий. Он является даже аномалией. Однако достаточно того, что такое бывает, чтобы поостеречься доказательств, напрашивающихся при виде таких отклонений. Тем не менее, поскольку факт аномален, поскольку он встречается не столь часто, как факты совершенно иного рода, т. е. факты сохранения национальных наречий даже очень слабыми народностями, поскольку мы наблюдаем, насколько языки соответствуют гению создавшего их народа и насколько они изменяются по мере того, как меняется кровь этого народа, поскольку роль, которую они играют в формировании их производных, пропорциональна численному вкладу расы, который они вносят в новую смешанную систему, — все это позволяет сделать неопровержимый вывод о том, что ни один народ не может иметь язык, стоящий на более высокой ступени, чем он сам. Из этого позволю себе вывести следующие заключения.
Говоря о нации смешанного состава, мы отмечали, что цивилизация не существует для всех ее слоев одновременно. В то время, когда старые этнические факторы продолжают действовать на нижнем уровне социальной лестницы, они весьма слабо и чаще всего временно поддаются влиянию преобладающего национального гения. Выше я применил этот принцип к Франции и сказал, что из 36 миллионов жителей насчитывалось едва ли 20, которые принимали вынужденное, пассивное, временное участие в цивилизаторской деятельности на благо современной Европы. За исключением Великобритании, сплоченной значительным единством ее национальных типов — следствие ее островного положения, — еще более грустная картина наблюдается на остальной части континента. Раз уж я взял Францию в качестве примера, продолжу разговор об этой стране и попытаюсь показать, что мое мнение об ее этническом состоянии и суждение, высказанное мною только что в отношении всех рас в целом, что касается соответствия типа и языка, поразительным образом совпадают друг с другом.
Мы знаем мало, или лучше сказать, мы ничего не знаем достоверно, через какие стадии прошли кельтский язык и народная латынь,[43] прежде чем сблизились и наконец слились. Святой Иероним и его современник Сульпис Север свидетельствуют — первый в своих «Комментариях о Послании Святого Павла Галатам», второй в «Диалоге о достоинствах монахов Востока» — о том, что в их время в Галлии говорили по меньшей мере на двух «вульгарных» языках: кельтском, сохранившимся в такой чистоте на берегах Рейна, что язык галло-греков, расставшийся со своей прародиной шесть сотен лет назад, во всем походил на свой праязык, и галльском, который, по мнению одного комментатора, не мог быть ничем иным, кроме как искаженным древнеримским или романским. Но этот галльский язык, отличавшийся от того, который употребляли в Треве, уже не был ни языком западным, ни языком Аквитании. Этот диалект IV века, возможно, сам разделенный на две большие группы, нашел себе место только в центре и на юге нынешней Франции. Именно от того общего источника следует вести начало течений, в различной степени латинизированных, которые сформировали позже, вместе с другими продуктами смешения и в разных пропорциях, язык дои и собственно романский. Вначале поговорим о последнем.
Чтобы этот язык появился, достаточно было лишь внести небольшие изменения в латинскую терминологию и изменить некоторые грамматические правила, заимствованные из кельтского и других языков, прежде неизвестных на западе Европы. Колонии империи внесли свой вклад в виде немалого числа итальянских, африканских, азиатских элементов. Набеги бургундцев и в особенности готов стали еще одним источником живой гармонии, звонких и раскатистых звуков. Их еще больше усилили сарацины. Таким образом, романский язык, отличавшийся от галльского, что касается эвритмии, вскоре приобрел особенный, специфический отпечаток. Конечно, его не обнаружишь в клятвах сынов Луи Дебоннэра или позже в поэзии Рембо до Вошера или Бертрана де Борна. Однако он уже чувствуется, его основные признаки сформированы, направление его развития четко определено. С тех пор в различных своих диалектах — лимузенском, провансальском, овернском — появился язык населения, столь перемешанного, что подобного ему нет на свете. Этот язык — гибкий, прозрачный, духовный, жизнерадостный, искрящийся, но лишенный глубины и философии, сверкающий подобно золоту, но золотом не являющийся, — мог выразить лишь то, что лежит на поверхности. В нем не было заложено серьезных принципов, он должен был остаться инструментом всеобщей индифферентности, построенном на скептицизме и насмешливости. И он с успехом исполнил свое предназначение. Говорящая на нем раса стремилась только к удовольствиям и внешнему блеску. Она была храброй до безрассудства, жизнерадостной и увлекающейся, страстной без предмета страсти и живой без убеждений, она располагала инструментом, вполне подходящим для того, чтобы служить ее стремлениям, но, несмотря на восхищение Данте, этот язык служил в поэзии только для рифмовки сатирических произведений, любовных песенок, воинственных призывов, а в религии — для того, чтобы поддерживать ереси альбигойцев, манихейцев, которые были лишены всяких литературных достоинств, что, впрочем, не помешало одному англичанину, не отличавшемуся католицизмом, поздравить папство с тем, что оно породило средневековье.[44] Таким был в те времена романский язык, таким он является и сегодня. Он не прекрасен, но изящен, и достаточно внимательно присмотреться к нему, чтобы увидеть, как мало он пригоден для великой цивилизации.
Посмотрим, не в похожих ли условиях сформировался язык дои? Ответ будет отрицательным, и каким бы способом не произошло слияние кельтского, латинского, германского элементов, мы не можем судить об этом в силу недостатка литературных памятников эпохи создания языка.[45] По крайней мере, ясно, что он рождался из антагонизма между тремя различными наречиями и что получившийся в результате этого продукт обладал характером и энергией, которые не были известны тем рыхлым составляющим, из которых образовался романский язык. В какой-то момент своего существования язык дои был весьма близок к германским принципам. В письменных памятниках, дошедших до нас, можно обнаружить один из лучших признаков арийских языков — мощь, пусть и ограниченную, менее выраженную, чем в санскрите, древнегреческом и немецком, но все еще достаточную для того, чтобы создавать составные слова. Существительные имеют флексии, указываемые аффиксами и, следовательно, способность к инверсии, утраченную в наше время, коей французский язык XVI в. наслаждался только в ущерб ясности речи. Его лексические запасы хранили много элементов, оставшихся от франкской расы. Таким образом, язык дои в самом начале был настолько же германским, насколько галльским, а кельтский оставался на втором плане, что, вероятно, объяснялось мелодическими требованиями языка. Самая большая похвала, которой можно удостоить эту языковую систему, — это удачное и дерзновенное предприятие господина Литтрэ, которому удалось литературно, стих за стихом, перевести на французский язык XIII в. первую песнь «Илиады», что вряд ли возможно сделать на сегодняшнем французском.
Этот язык, очевидно, принадлежал народу, который являл собой явный контраст с жителями Южной Галлии. Народная литература этой расы, глубже приверженная католическим идеям, вносящая в политику живые понятия независимости, свободы, достоинства, а во все общественные институты стремление к полезности, ставила перед собой цель: собрать воедино не фантастические изыски духа и сердца, не эскапады всеобщего скептицизма, но национальные идеи в том виде, в каком их понимали в ту эпоху и в каком они выглядели истинными. Этому похвальному стремлению нации и языка мы обязаны появлением блестящих рифмованных сочинений, особенно Гарэна Лоэрена, в чьих стихах чувствуется северное влияние. К сожалению, если создатели этих традиций и даже первые авторы имели намерение сохранить исторические факты или воспеть положительные страсти, то собственно поэзия, любовь к форме и поиск прекрасного не всегда находят достаточно места в их произведениях. Прежде всего у литературы и языка дои наблюдалось желание играть утилитарную роль. Таким образом, расы, язык и письменность как нельзя лучше соответствуют друг другу в данном случае.
Но, что вполне естественно, германский элемент, значительно уступавший в количественном отношении галльскому и романскому, постепенно сокращался и в крови народа. Одновременно он терял свои позиции и в языковой сфере: с одной стороны, кельтский, с другой — латынь, все больше вытесняли его из этой сферы. Этот красивый и сильный язык — к сожалению, он известен нам только по периоду его высшего расцвета, — который мог бы и дальше совершенствоваться, начал увядать и деградировать к концу XIII столетия. В XV в. он превратился в местное наречие, в котором германских элементов почти не осталось. С тех пор это растраченное сокровище представляло собой некую аномалию рядом с прогрессирующими кельтским и латинским, нечто алогичное и варварское. В XVI в., в эпоху возврата к классическим исследованиям, французский язык пребывал в таком расшатанном состоянии, и появилась тенденция к его совершенствованию путем поворота в сторону языков древних. Эту задачу провозгласили литераторы того великого времени. Впрочем, они мало в этом преуспели, и XVII в., более благоразумный, чем предыдущий, и понимавший, что невозможно сопротивляться естественному порядку вещей, занимался только усовершенствованием языка, который каждодневно все больше принимал самые естественные формы преобладающей расы, т. е. те самые, которые некогда составляли грамматическую стихию кельтского.
Хотя вначале язык дои, затем французский обязаны своей стойкости более простым смешениям рас и наречий, из которых они вышли, тем не менее в них сохранялись и диалекты. Кстати, было бы честью для этих форм назвать их диалектами, а не местными наречиями. Причина их жизнеспособности коренится не в деградации преобладающего национального типа, свидетелями коей они были, а в определенной пропорции кельтского, романского и германского элементов, которые составляли и до сих пор составляют нашу национальность. По эту сторону от Сены преобладает пикардийский диалект со своей эвритмикой и лексикой, очень близкой к фламандской, а германские следы в нем настолько очевидны, что нет нужды их доказывать. В этом отношении фламандский остался верен языку дои, который в определенный момент, оставаясь самим собой, смог вобрать в себя, особенно в поэзии, формы и выражения разговорного языка, употребляемого в Аррасе.
На другом берегу Сены мы встретим больше провинциальных наречий кельтского происхождения. В бургундском, в диалектах провинций Во и Савойи даже лексика сохранила множество кельтских следов, которых не обнаружишь во французском и вообще в народной латыни.
Я уже говорил о том, что начиная с XV в. влияние северной части Франции уступало место влиянию рас, обитавших за Луарой. Достаточно сопоставить сказанное выше о языке и то, что я еще раньше писал о крови, чтобы понять, насколько тесны отношения между физическим элементом и фактическим инструментом индивидуальности народа.
Я несколько увлекся рассмотрением Франции, но если обратить взор на всю Европу, мы увидим примерно ту же картину. Повсюду происходящие изменения языков не являются, как обычно считают, следствием действия времени: если бы дело обстояло так, такие языки, как экхили, берберский, эскара, нижнебретонский, давно бы исчезли, а они живут до сих пор. Изменения эти обусловлены революционными процессами в крови поколений.
Я не могу не отметить одну интересную деталь, которая должна получить свое объяснение на этих страницах. Я уже говорил о том, что некоторые этнические группы, повинуясь определенным обстоятельствам, отказались от своей речи и приняли другую, в той или иной степени чуждую им. В качестве примера я приводил евреев. Но существуют еще более удивительные случаи такого отречения. Есть на земле дикие народности, говорящие на языках, стоящих на более высокой ступени, нежели они сами — я имею в виду Америку.
У этого континента такая необычная судьба, что его самые активные народы развивались, если можно так выразиться, втайне от остального мира. У этих цивилизаций нет письменности. Исторические времена начались там с большим запозданием и остались малоизвестны для нас. На земле Нового Света проживает большое количество племен, которые мало похожи друг на друга, хотя все принадлежат к общим истокам в различных комбинациях.
Орбиньи пишет, что в Центральной Америке есть группа, называемая им чикитской ветвью, которая состоит из народов, насчитывающих самое большое — пятнадцать тысяч душ и самые малочисленные — порядка трехсот, причем все они, даже маленькие, говорят на разных наречиях. Такая ситуация может быть лишь результатом невероятной этнической анархии.
Что касается этой гипотезы, не удивительно, что среди этих народностей есть такие, как, например, чикитос, у которых весьма сложный язык и, кажется, весьма развитый. У этих аборигенов мужчины не всегда употребляют те слова, которыми пользуются женщины. Во всех случаях, когда мужчина употребляет «женские» выражения, он несколько видоизменяет их значение. И это всегда делается самым искусным образом. К сожалению, наряду с этой красивой лексической системой мы видим примитивную систему числительных, сведенную к самым элементарным числам. Вполне вероятно, что в языке, внешне отточенном, этот признак неразвитости можно считать вековым проклятием, связанным с варварством нынешних носителей языка; когда мы наблюдаем такие странности, на ум невольно приходят величественные дворцы эпохи Возрождения, которые в результате революций окончательно перешли в собственность богатых крестьян. Глаз все еще восхищается изящными колоннами, резными сводами, смело сконструированными лестничными переходами, импозантными шпилями и гребнями, совершенно ненужными для нищеты, которая там поселилась, а через дырявую кровлю льет дождь, полы обрушиваются, штукатурка отстает от стен.
Итак, я позволю себе подчеркнуть, что филология в своих отношениях с природой той или иной расы лишний раз подтверждает факты физиологии и истории. Только это утверждение следует использовать с крайней осторожностью, ибо если нет иных аргументов, можно прийти к очень поспешным и поверхностным выводам. Конечно, нет сомнений в том, что состояние языка соответствует интеллектуальному состоянию группы людей, говорящих на нем, но не всегда эта связь одинаково тесная. Чтобы судить об этом отношении, надо обратиться к расе, которой и для которой был создан язык. Дело в том, что история предлагает нам, за исключением чернокожих и некоторых желтокожих народов, в лучшем случае квартеронские расы. Следовательно, мы имеем дело с производными языками, где закон их формирования можно четко проследить только в тех случаях, если эти языки появились относительно недавно. Из этого следует, что такие результаты, которые постоянно нуждаются в подтверждении историей, не могут считаться неопровержимыми доказательствами. По мере углубления в античность, по мере того, как тускнеет свет, филологические аргументы принимают все более гипотетический характер. Нам досадно ощущать свои ограниченные возможности, когда мы стремимся реконструировать историческое движение человеческих групп и познать составляющие их этнические элементы. Нам известно, что санскрит и зенд — это родственные языки. Это общее, т. е. поверхностное суждение. Что же касается их общего корня, нет никаких определенных фактов. То же самое можно сказать об остальных очень древних языках, например, об языке эскара. Нам известен только сам этот язык: поскольку у него нет аналогов, мы не знаем его генеалогии, не знаем, считать ли его первородным или же производным. Поэтому этот язык не может сообщить нам ничего определенного о характере языковой группы, к которой он относится, и о людях, говорящих на нем.
Что касается этнологии, она с благодарностью принимает помощь от филологических наук. Однако к ним следует относиться сдержанно и, по мере возможности, избегать делать только на их основании какие-либо выводы.[46]
Итак, это правило сопряжено с необходимыми оговорками. Но все изложенные выше факты свидетельствуют о том, что существует исконное соответствие между интеллектуальным уровнем расы и степенью развития ее природного языка; что, следовательно, языки обладают разным достоинством как по форме, так и по глубине и содержанию — точно так же, как и расы; что изменения в них происходят за счет смешения с другими наречиями и языками — точно так же, как и в расах; что их качества и достоинства взаимопроникают друг в друга и взаимно исчезают друг в друге — точно так же, как кровь рас в результате слишком сильного взаимопроникновения гетерогенных элементов; наконец, когда язык высшей касты оказывается в распоряжении родственной ей группы, эта каста неизбежно будет деградировать. Если в конкретных случаях часто трудно вынести суждение о ценности народа исходя из ценности языка, которым он пользуется, все-таки можно с уверенностью утверждать, что в принципе это возможно. Таким образом, читателю предлагается следующая общая аксиома: иерархия языков находится в строгом соответствии с иерархией рас.