Иван Васильевич ошеломил жену, когда вдруг объявил, что выходит на пенсию. Как это? Почему? Он ведь полон сил.
Люся просто зашлась от негодования:
— Это штучки нового начальника? Вот нахал… — Люся давно подозревала, что у мужа на службе не все ладно. И даже порицала его втайне, зная, какой у него негибкий, неуступчивый характер, какое упорство в отстаивании своих мнений. Ни за что не подчинится, если считает, что прав. — Так кто же из вас коса, а кто камень?
Муж строго остановил Люсю:
— Я получил право на отдых…
— Да? Загадочная картинка. Цирк, — с привычной бойкостью сказала Люся. Но руки у нее опустились. Она растерялась, понимая, что в жизни наступил перелом. Крутой перелом. Поворот. Обычно муж на долгие месяцы уходил в плавание, она оставалась одна, жила беспечно, по своему вкусу. Теперь все изменится. Она так и сказала по телефону своей любимой подруге:
— Верунчик, мой семейный корабль ложится на новый курс. Иван выходит на пенсию.
— Поздравляю. Тебе будет веселее.
— Веселее? Иван будет командовать мной одной, как будто я экипаж целого судна…
— Тобой покомандуешь, как же, — усомнилась Верунчик.
— Ты плохо знаешь Ивана. Он привык, что ему подчиняются безоговорочно. Что-то мне страшно…
— Ты живешь с ним уже так давно…
Вот именно! Она живет с ним давно, а теперь ей страшно.
Люся вышла за Ивана Васильевича, когда ей было далеко за тридцать, через много лет после того, как умер от сердечного приступа ее первый муж, крупный хозяйственник, или, как тогда говорили, ответственный работник, так избаловавший ее своей добротой, вниманием и подарками. Немолодой уже, умный и довольно образованный, очень занятый на работе, но дома шутник и весельчак, человек с легким, уживчивым характером, он закрывал глаза на Люсины увлечения и многочисленные романы. Ради Люси он оставил старую жену, взрослых детей, внуков, он «бытом и буднями был сыт по горло» и от молоденькой жены хотел только одного — радости и праздника. Так он говорил, считая, что вполне заслужил и радость, и праздники. И это льстило Люсе. Правда, она была очень хорошим товарищем и охотно — понимала, не понимала — интересовалась делами мужа, его работой. Она даже иногда высказывала свое мнение, умиляя мужа здравым смыслом. «Ох, надо бы тебе учиться», — говорил он. На что Люся неизменно отвечала: «Ну вот еще…» — и хохотала. Муж был некрасивый, маленького роста, с толстой шеей и курчавыми, как будто из проволоки, волосами, но Люся его любила. И радовалась своей жизни с ним.
Иногда она философствовала:
— Я же самая обыкновенная, если вдуматься. Морда у меня красивая. Ну и что? Заслуги моей здесь нет. А он умница, ворочает промышленностью целой области. Нет, я выиграла мужа по лотерейному билету.
Верунчик, подруга детства, теперь кассирша в магазине, сидевшая в своей клетке по десять часов в день и непрерывно огрызавшаяся на замечания нервных и требовательных одесских покупательниц, отзывалась со вздохом:
— Почему это выиграла? В нашем дворе ты слыла красавицей из красавиц…
— В нашем дворе вообще жили замечательные девочки.
— Ты была лучше всех.
У них действительно был необыкновенный двор, кишевший детьми, а девочки, все эти русские, еврейские, украинские девочки, беленькие, рыжие и черноволосые, были одна краше другой. Розовые, как отборные яблочки. И все дружили между собой, помнили друг дружку и одна другой помогали.
— У тебя было, Люся… что значит было, есть золотое сердце — вот что самое ценное…
Тронутая Люся распахивала шкаф и доставала оттуда почти новое платье или блузку. Вера не отказывалась:
— Я-то растолстела, как индюшка, от своей сидячей жизни, но детям…
— Ты хоть их не раскармливай, — советовала Люся. — Я отказываюсь от лишнего куска сахару. А могла бы себе позволить питаться хоть одними пирожными…
Могла бы… Но внезапно умер муж. Бледный Савелий Петрович с мешками отеков под глазами, тяжело дыша, только и успел сказать:
— Я виноват перед тобой, ах как виноват, я не подумал о твоем будущем…
А Люся ответила, плача и целуя ему руки:
— Что ты? Я была счастлива, спасибо, тебе за все…
Однако Люсина жизнь теперь резко менялась. Не будет большой зарплаты Савелия Петровича, его забот, не станет подъезжать к дому служебная машина, на которой Люся иногда ездила на базар или в ателье на примерку. Брак их не был оформлен, пенсии по молодости лет Люсе не полагалось, сберегательная книжка, на которой было немного денег, по закону отходила старой жене и детям. А все-таки Люся сказала Верунчику:
— Поминки по Савелию надо справить… — И сняла с пальца кольцо с бриллиантом. — Продай…
На похоронах старая семья, родственники плотной толпой стояли у гроба, как бы оттесняя, почти отталкивая Люсю. Но на поминки все, кто бывал у них в доме, сослуживцы и знакомые Савелия Петровича, поехали к Люсе.
Как всегда в торжественные дни, огромный круглый стол был уставлен винами, водкой, едой. Верунчик постаралась. Горы красных помидоров, истекающие золотым соком дыни, сизый от росы свежий виноград, цыплята, заливная рыба, тушенные в оливковом масле фиолетовые баклажаны.
Не хватало стульев, приборов, несли из кухни табуретки, бегали к соседям за вилками. Люди чувствовали себя неловко, напускали на лица постное выражение, говорили шепотом. Себе в утешение и ободрение вспоминали, что покойный любил людей, уважал застолье, пусть тогда все будет, как бывало при нем.
Люся тупо и безучастно смотрела на эту толчею. Минутами ей казалось, что, как всегда в трудные минуты жизни, покажется задержавшийся на заседании хозяин, выйдет сам Савелий Петрович, наведет порядок, скажет остроумный тост, всех объединит. И тут же спохватывалась: нет, не выйдет. Она тоже сказала:
— Савелий Петрович любил жизнь, он не был ханжой…
Все охотно подхватили, загудели: не был, не был, он ведь замечательный человек… верно, точно, что не ханжа…
Но когда, выпив и поев, согревшись после осеннего ветра, дувшего с моря, гости развеселились, Люсе стало казаться, что все просто забыли, зачем пришли. Разбились на группки, заговорили кто о чем. Кто-то даже рассмеялся. Люся громко заплакала. Ее стали утешать, но не очень сердечно, как будто не верили в искренность ее горя.
— Хорошенькую женщину даже слезы не портят, — сказал Люсе заместитель Савелия Петровича Дроздов и обнял ее, успокаивая, чуть-чуть нежнее, чем положено обнимать вдову.
Она отстранилась.
— Мы вас не оставим, мы позаботимся о вас, — обещал Дроздов, дыша Люсе в ухо. И еще раз положил свою тяжелую руку ей на плечо.
Она снова отстранилась, даже с брезгливостью стряхнула руку с плеча.
— Какая гордая, — удивился Дроздов.
— Гордая? Ничуть…
— Но я не обидчивый. — Хмель все-таки развязывает языки. Дроздов спросил: — Неужели, Люся, вы правда любили Савелия Петровича? Уважать — это я еще понимаю, но любить…
— Вы что? — дерзко спросила Люся. И мокрые ее глаза сразу высохли и сердито вспыхнули. — Вы что? — повторила она. — Может, вы надеетесь занять место Савелия Петровича не только в управлении, но и у него дома? Так знайте, что не вам заменить Савелия Петровича… ни там, ни здесь…
Она поднялась со своего места и стала обходить стол, ухаживать за гостями, угощать, а когда оглянулась, Дроздова в комнате уже не было. Ушел. Догадался. Но Люся понимала, что самолюбивый Дроздов ей не простит, И вряд ли в управлении что-нибудь сделают для нее.
Всю ночь она убиралась и мыла посуду, ставила по местам стулья, подметала, заглушала тоску. Она никогда еще не ночевала в этой большой квартире одна; даже когда Савелий Петрович ездил в командировки, он брал Люсю с собой. Теперь надо было привыкать жить одной…
Утром приехали чуть свет жена и дети Савелия Петровича: два сына — старший, уже чуть лысоватый, и худенький подросток, дочь, невестка. Они хотели взять шубу, костюмы, ордена, документы.
— Мне нужен человек, а не его пиджаки, — сказала Люся. — Берите, вам пригодится…
И ушла в спальню.
Потом к ней постучался младший сын Савелия Петровича, очень похожий на отца, только высокий и довольно красивый.
— Может, вы хотите что-нибудь на память…
— Я его и так не забуду.
— Ну, может, книгу или статуэтку…
Он стоял неподвижно на пороге, угловатый, застенчивый, и ел глазами, разглядывал шикарную спальню, устланную ковром, широкие кровати, на которых его отец спал рядом с этой красивой женщиной, и посторонился только тогда, когда раздался крик матери, седой, очень худой женщины с растрепанными волосами:
— Толя, что ты здесь делаешь? О чем это ты говоришь, с кем?
— Но, мама…
— Тебе не о чем здесь разговаривать, — сказала мать, но тут же сама обратилась к Люсе: — Я беру его вещи потому, что я без средств, а вы молоды, вы устроите свою жизнь. У вас будут десятки других. Я жила с Савелием в бедности, в нищете, с детьми… любила его одного…
— Но я же не возражаю…
— Вы не имеете права возражать, — стараясь быть надменной, говорила жена Савелия Петровича. — Вы любовница, вот вы кто… жена я…
— Но, мама… — опять взмолился сын.
Приблизились старшие дети, обняли мать, увели. Они даже не смотрели на Люсю, полные презрения. И только Толя, младший, пробормотал:
— Не обижайтесь. Мама очень добрая. Это она от горя…
Люся кивнула.
— Как вы будете жить? Вы умеете что-нибудь делать?
— Не пропаду, — сердито сказала Люся. — Уж как-нибудь…
Одно ей было ясно: надо искать работу. Но какую? Образование у Люси было ничтожное. Она, конечно, в свое время посещала школу. Но школа в годы войны, в эвакуации, давала мало. Да и Люся не очень прилежно училась. Письменные за нее писали мальчишки, на устных ей подсказывали подружки. Хорошо, что язычок был бойкий. Она плела чушь, но, главное, не молчала, на тройку отвечала всегда. После войны долго болел отец, потом мать, дом был на ней. Какое уж там учение! Теперь она не была уверена, что сможет хотя бы грамотно, без ошибок, писать. На машинке она не печатала, стенографии не знала. Заняться каким-нибудь ремеслом? Но каким? Где? Пойти на фабрику?
Дроздов не принял ее, когда она пришла в управление, был занят. Посоветовал через секретаршу обратиться в отдел кадров. Правда, домой он позвонил, оправдывался, справился, можно ли заехать. Она ответила, что нет, нельзя. Ну что ж, он позвонит в другой раз, он упорный. Она опять нахамила. Может, он и звонил, но вскоре у Люси сняли телефон. Квартирные телефоны в те годы были редкостью, стояли только у специалистов, а кем была теперь Люся? Она не стала защищаться, не стала хлопотать, боялась напоминать о себе, о том, что занимает одна такую большую квартиру. Тогда, после войны, остро не хватало жилплощади…
В доме без телефона стало совсем тихо.
Целыми днями, не смывая крема с лица, Люся бродила по своим просторным комнатам, смотрела на стены, с которых были сняты ковры, картины. Больше всего она боялась, что придется расстаться с этими стенами. Она так гордилась раньше своей квартирой, огромными балконами, на которых летом цвели в ящиках настурции, кухней с большой плитой. Они так любили с Савелием Петровичем пить чай на кухне или жарить яичницу. Савелий Петрович никогда не сердился, если Люся не успевала приготовить обед. «Это пустяки, девочка, — говорил он. — Ты зачиталась? Очень хорошо». С Савелием Петровичем ей всегда было весело, интересно. Он так громко хохотал! Люсе казалось, что квартира до сих пор полна его голосом, его шутками, его смехом.
Люся продала часы, браслет, меховое пальто и долго жила на эти деньги. У нее было много знакомых и поклонников, которые приглашали ее то пообедать, то поужинать. Она не нуждалась, не голодала. Но для домоуправления требовалась справка с места работы. И Верунчик устроила Люсю администратором в клуб моряков, где она и встретила несколько лет спустя Ивана Васильевича.
Эти годы прошли для Люси невесело. Нужно было рано вставать и поздно возвращаться, нужно было укладываться в маленькое жалованье. Пришлось одеваться скромнее, а она не привыкла себе отказывать. На работе приходилось отвечать вежливо, не так остро, не так смело, как ей хотелось бы. Ведь одесские девочки за словом в карман не лезли. Она часто плакала теперь от усталости или обиды, от страха перед будущим. Она боялась и не любила начальника клуба и с досадой думала, что при Савелии Петровиче она бы ни этого грубияна начальника, ни его заносчивую и ревнивую супругу на порог к себе не пустила, а теперь вынуждена улыбаться им во весь рот. И все больше и больше страшило Люсю одиночество, потому что те молодые и средних лет мужчины, с которыми у нее вспыхивали краткие романы, с которыми она привычно кокетничала, ходила в ресторан и которые иногда оставались потом у нее ночевать, не заполняли ее жизни. Все было не то. С ними надо было хохотать, быть остроумной. Один, женатый, ей так и сказал, морщась от неудовольствия: «Люсенька, деточка, семейные сцены я имею дома».
На могиле Савелия Петровича Люся бывала часто. Она поставила памятник. Ей достали по дешевке глыбу гранита. Знакомый мастер высек барельеф. Голова с львиной шевелюрой очень мало напоминала покойного, но Люся была довольна.
Потом умерла жена Савелия Петровича.
Пришел сын, тот самый угловатый Толя, и спросил, не будет ли Люся против, мать просила похоронить ее в одной могиле с мужем.
— Он ведь ее не любил, — вырвалось у Люси. — Зачем обман? — Ей вдруг стало жалко этого мальчика, так похожего на портреты молодого Савелия Петровича. — Впрочем, теперь уже все равно… он мертвый, и она мертвая… надо выполнить волю вашей мамы…
Но на кладбище Люся ходить перестала, просто платила деньги сторожихе, чтобы та убирала могилу. И сказала Верунчику:
— Все. Хватит мне метаться. Надо устроить свою жизнь. Пора.
— У тебя столько поклонников…
— С Игорем все кончено. Жорик глуп, как пробка. Остается Эмулька, но он не собирается себя связывать, А главное — я не могу забыть Савелия, я сравниваю…
— Смотри не перемудри. Молодость проходит…
— Увы…
Вот тут-то и подвернулся Иван Васильевич. Он, вернувшись из плавания, зашел как-то случайно в клуб и увидел Люсю. Она дежурила. Люся и мечтать не могла о таком муже. Капитан дальнего плавания. Не штурман, не помощник, не механик. Капитан. А Люся выросла у моря и знала, что это такое — капитан.
Он ухаживал за ней довольно долго, то исчезал, то появлялся снова, колебался, привозил ей из плаваний дешевые пестрые сувениры, над которыми она не раз всхлипнула, вспоминая широту и вкус покойного Савелия Петровича.
Иван Васильевич подходил к делу серьезно, расспрашивал ее о прошлом, о родных. Как-то пришел к ней в гости, она похвалилась квартирой, чистотой, показала себя хорошей хозяйкой, блеснула вкусным обедом. Знакомая кадровичка, тоже жившая когда-то в их дворе, рассказала по секрету, что Иван Васильевич наводил о Люсе справки, осведомлялся о ее родных. Кадровичка не осуждала: такой человек, капитан, должен, конечно, иметь жену с чистой анкетой.
— По-моему, чистая совесть важнее, чем чистая анкета, — отозвалась Люся, тоже ничуть не обидевшись. — Но мне нечего опасаться, ты же знала и моего папу, и маму, и брата Гришу — он погиб на войне…
И когда Иван Васильевич шел с Люсей, прогуливаясь, по набережной, а встречные моряки козыряли ему, она гордо вздергивала свою темноволосую головку, задирала точеный носик. Бесчисленные приятельницы спрашивали при случае: «Это твой новый поклонник? Эффектный!» Люся отвечала: «Поклонник? Девочки, тут серьезное чувство. Иначе игра не стоит свеч».
И Люся выиграла свою игру. Иван Васильевич с ней зарегистрировался. Он тоже был одинок — жена и дочь потерялись в войну.
Люся поселила мужа у себя, переписала лицевой счет на его имя. Можно было не тревожиться, теперь никто уже не посягнет на ее квартиру. В столовой она повесила увеличенную фотографию жены и дочки Ивана Васильевича. Нюся была старообразная, с зализанными волосами и выпученными глазами, маленькая Олечка походила на мать. Люди умилялись:
— Как это гуманно с вашей стороны!
— Но ведь бедняжки погибли в войну, — почти искренне говорила Люся.
Один только Эмулька, забежавший к ней после длительной разлуки и несколько огорошенный тем, что Люся вышла замуж, сказал недоверчиво:
— Это живая диаграмма? Что было и что есть теперь у твоего Ванечки?
— Для тебя он Иван Васильевич. Понятно?
Эмулька был догадливый:
— Жаль. Ты же была девочка что надо… С юмором, достойным нашего прославленного города.
— Вот именно — была. Дошло до тебя? Теперь я замужем…
— Но я мог бы и сам на тебе жениться…
— У тебя не такое положение в обществе, чтоб на мне жениться.
— Точнее, не такая зарплата.
— Короче говоря, на прошлом поставлен крест. Я начала новую жизнь.
Люся сбегала в последний раз на кладбище — Иван Васильевич запретил ей ходить туда — и наревелась всласть около памятника Савелию Петровичу. «Прости, прости, мой дорогой, — твердила она мысленно. — Но такова жизнь, я выхожу замуж».
С работы Люся, понятно, уволилась. Иван Васильевич не хотел, чтобы его жена работала в клубе, где любой моряк мог пялить на нее глаза, как пялил их совсем недавно он сам, носить ей шоколадные бомбы в серебряных обертках и «травить» заманчивые морские истории, добиваясь ее расположения.
— Ты теперь семейная женщина.
Люся, хотя ей совсем не хотелось ходить на работу, все-таки возмущалась:
— Выйти замуж еще не значит уйти в монастырь. Надо же приносить пользу обществу.
— Твое дело вести дом.
С Иваном Васильевичем Люся никогда не разговаривала так смело, как со своими кавалерами, выросшими из одесских догадливых мальчиков. Зато они понимали ее с полуслова, с полунамека, буквально с междометия, с усмешки. Иван Васильевич был тугодум.
Он сказал просто:
— И не вздумай мне изменять. Я этого не потерплю.
Люся испугалась:
— О чем ты говоришь? Кто будет тебе изменять? С кем? С этой шушерой, с которой я училась в одной школе и жила на одной улице? Эмулька…
— Эмулька? Это что, собачка?
Люся думала, умрет — так хохотала.
— Это имя, сокращенное имя, которым архитектора называет вся Одесса с легкой руки его мамочки-фантазерки. Она была знаменитым зубным врачом — мадам Варковицкая…
— Мадам?
— Вся улица ее так называла.
Этого Иван Васильевич никак не понимал?
— По-моему, у нас принято говорить «гражданка».
— Мадам Варковицкая гражданка? Не смеши меня…
Люся терялась. Расстраивалась, жаловалась Верунчику:
— Просто у него нет нашего южного чувства юмора. Так же, как там у них, откуда он родом, не кладут перец в борщ.
— В борщ не кладут перец? Какой же это борщ?
Вера сделала такую постную мину, что Люся развеселилась:
— Будем надеяться, что моей жизнерадостности хватит на двоих.
Люсе не очень трудно было угождать мужу, развлекать его, готовить макароны по-флотски, как он любил, наглаживать его форменный китель. Все это она делала с удовольствием. Пока Иван Васильевич плавал, Люся успевала соскучиться. Ей нравилось его сильное, большое, чистое тело, бицепсы, рост. Муж легко, без усилий, передвигал шкафы, забрасывал на антресоли чемоданы, ввинчивал лампочки с табуретки, не становясь на лестницу. Люся суетилась, кокетничала, рассказывала анекдоты и различные истории. Она провожала мужа, когда пароход уходил в плавание, бежала по причалу, плакала и махала платком. Потом приходила домой, снова плакала, потом вытирала глаза, умывалась, как это делают актрисы, снимая грим. Первые дни она тосковала, скучала, места себе не находила. Постепенно приходило облегчение. Пароход плыл где-то далеко-далеко, унося с собой Ивана Васильевича, стоявшего на капитанском мостике. Никакой бинокль, никакая подзорная труба уже не могли помочь капитану увидеть Люсю.
Начиналась, вернее, возвращалась обычная ее жизнь.
Люся обзванивала знакомых, назначала встречи, собирала подруг. Она делала маникюр, меняла прическу, заказывала новое платье, ссорилась и мирилась с портнихой — то клялась, что ноги ее больше никогда не будет у такой нахалки, то снова называла Мусеньку сокровищем и талантом. Люся затевала ремонт квартиры, варила варенье, меняла плиту на кухне, училась вязать. Руки у нее были золотые, и свитеры, которые она вязала для мужа, можно было посылать на выставку, как утверждала Верунчик. Люся гордилась этим, ездила на пляж загорать, бегала в кино на дневные сеансы и подолгу обсуждала с подругами фильмы. Как мухи на мед, так же слетались к ней мужчины — Игори, Жорики, Самсоны Самсонычи, звонили, звали куда-то, набивались в гости.
Про каждого из них Люся с гордостью говорила:
— Видали? Моя последняя жертва. Но мне-то он зачем?
И так же, как повторяется после осени зима, а после весны лето, снова и снова возникал Эмулька со своими усиками. Немножко обрюзгший, немножко располневший, но неизменно веселый, компанейский, остроумный Эмулька. Его байки повторяли всюду, его остроты цитировали, как цитируют классиков.
И вот должно было случиться, что, когда Эмулька, небрежно развалившийся на тахте, рассказывал Люсе очередные сплетни, домой вернулся Иван Васильевич. Люся еще ахала и восклицала, шофер втаскивал чемоданы, Иван Васильевич, торжественный, как монумент, переступал порог передней, а Эмулька, крикнув: «Гарун бежал быстрее лани! Ариведерчи», — уже топал вниз по черной лестнице, выходившей во двор, забыв на столике сигареты и спички. Пепельница была полна окурков.
Люся буквально в ногах валялась у Ивана Васильевича, вымаливая прощение. Как ей было обидно! Она показывала банки с повидлом, наваренным на зиму, свитеры и жилеты, она искренне рыдала. Неужели он может предположить… Флирт — да, болтовня — да, но что-нибудь серьезное — о нет, нет…
— Это же как пух на одуванчике, подул, фу — и нету… А ты мужчина, герой…
Люся чувствовала, что не может, не должна потерять Ивана Васильевича. Она этого просто не переживет. Отравится, перережет себе вены. Она не сможет теперь жить без него, снова одна. Жить, как живут многие безмужние женщины, заполняющие по утрам трамваи и троллейбусы, увядающие в одиночестве, не к лицу одетые, часто с детьми на руках, которых они не умеют воспитывать без отцов, замученные и задерганные своими многочисленными обязанностями, не знающие ласки. Без помощи, без опоры.
— Пусть они инженеры, пусть учительницы, пусть у них дипломы, — говорила Люся Верунчику. — Но я не героиня, нет, мне нужен муж. Я обыкновенная женщина, и моя сила в том, что я женственная. Мужчина со мной чувствует себя мужчиной. Это не важно, кто из нас умнее, может быть я, но я делаю вид, что он неизмеримо выше меня. Я даю ему свою жалость, свою преданность и любовь…
Верунчик в ответ скривила рот.
— Круглые идиотки в наше время тоже не котируются.
— Идиотки? Это уже крайность. Но я умру, если потеряю Ивана.
— Ларчик открывается просто: ты по уши влюбилась. Ты потеряла голову, я тебя никогда не видела такой. Как будто на нем свет клином сошелся…
— Для меня — да, — твердо сказала Люся. — Я его уважаю. — И заявила, что все старые знакомые и поклонники подметки ее мужа не стоят.
— Ну да? А Эмулька? Такой талантливый мальчик.
Люся только презрительно пожала плечами. Слышать она не могла об Эмульке.
И когда он несколько недель спустя как ни в чем не бывало позвонил ей и сказал, что есть возможность посмотреть в Доме архитектора заграничный фильм-вестерн с ковбоями и пальбой из пистолетов, Люся как ушат холодной воды на него вылила:
— Трус, подонок! Хорошо, что ты от страху не потерял здесь брюки. Чего ты испугался? Что Иван тебе морду набьет? Жаль, что не набил. Я свое получила…
— Неужели этот хам поднял на тебя руку? — На другом конце провода Эмулька так тяжело задышал, как будто помпой накачивал воздух в легкие. — Его счастье, что я ушел. Я бы разорвал его на куски…
Люся демонически захохотала.
— Ты слышал анекдот, как заяц упал в волчью яму? Нет? Тогда попроси, чтобы тебе рассказали. Я получила то, что заслужила…
Люся швырнула трубку, но тут же обзвонила всех приятельниц и с подробностями рассказала, как она проучила Эмульку. Человеку под сорок, а его все называют детским именем. И прибавляла с гордостью:
— Мое счастье, что с Эмулькой действительно ничего не было. Муж бы меня убил…
Она гордилась ревнивым, суровым характером мужа, его непреклонностью. Огорчалась только, что он молчаливый, слова от него не добьешься. Никогда не поделится, не расскажет про свои дела. Даже обсуждать с ней не стал, как произошло, что его, вполне здорового и летами не старого, просто по трудовому стажу отпустили на пенсию. Ясно, что он кому-то мешал. А когда она, возмущенная, спросила, не штучки ли это нового начальника, ответил, как отрезал, что он по закону имеет право на отдых.
— А как же мы будем жить? — спросила она тогда.
Муж пошевелил скулами:
— У меня хорошая пенсия.
— При чем тут пенсия? Тебе будет скучно…
— Понятия не имею, что это такое — скука…
— Я боялась, что ты переживаешь, ты же такой самолюбивый. Но если нет, — мягко, как только умела, сказала Люся, — тем лучше. Мне надоело ходить в кино одной, постоянно привязываются с разговорами мужчины, если женщина в кино одна…
Иван Васильевич строго сказал:
— Ну, ты уж не такая молоденькая…
Люся поправилась:
— Надоело одной в большой пустой квартире.
— Квартиру мы поменяем, — как о решенном сказал муж. — Я хочу жить ближе к морю.
— Но я столько сил и нервов положила, чтобы сохранить квартиру в центре, как же так… — Она остановилась, задумалась, как будто взвесила что-то. И вздохнула. — Ты не сможешь жить без моря, что верно, то верно. Придется переехать…
Люся плакалась потом перед подругами и говорила: да, у нее есть отзывчивость, есть совесть. Ивану Васильевичу тяжко будет переносить разлуку с морем, он не из тех людей, которые ездят к морю трамваем на полчасика. Он и море неотделимы, так пусть хотя бы видит море из окна; но почему все-таки он ни разу не сказал ей «спасибо», так легко принял ее жертву? Разве она не человек? Теперь она, увы, не часто будет попадать в центр, где прожила столько лет. Где все ее знакомые. Все воспоминания. И центральный универмаг близко, и телеграф. И лучшее в городе кино. И маникюрша, к которой она ходит уже десятки лет.
Люся так горевала, что поражала подруг. Они не часто видели ее такой подавленной. Но когда стали советовать не соглашаться на обмен, Люся категорически отказалась. Нет, этого она сделать не может — лишить моряка главной привязанности в жизни из-за каких-то мелочей, из-за маникюрши. Просто смешно. Тем более что и маникюрша состарилась, боится порезать и делает маникюр так долго, что лопается любое терпение. А магазины? Так на окраинах, в новых кварталах, магазины не хуже, чем в центре. Там бывают такие дефицитные товары, каких в центре, несмотря ни на какие связи, на достанешь.
И все-таки Люся плакала. И опять говорила:
— Верунчик, мне страшно…
— Чего? Можно подумать, что ты заново выходишь замуж…
А Люсе казалось, что она действительно заново выходит замуж. Таким незнакомым, таким чужим казался ей иногда Иван Васильевич.
Особенно тяжко стало, когда закончились все хлопоты, связанные с переездом, когда сделали ремонт и стали просто жить. Люся ведь не зря спрашивала: «А как мы будем жить?» Нет, не в материальном смысле — кое-что они отложили, она одета, обута, у нее две меховые шубы, есть кое-какие драгоценности, их всегда можно продать в случае нужды, — проживут не хуже других. С возрастом она стала прекрасной хозяйкой, научилась шить, вязать, сама поднимает петли на чулках. Нет, ее тревожило что-то более глубокое, более важное: она не знала, в чем будет смысл их жизни. Ведь они такие разные.
Люся привыкла гордиться Иваном Васильевичем. Она с важностью говорила: «Мой муж снова ушел в плавание. Я даже не подозревала, что на свете есть такие страны. Какой я была дурочкой, что в детстве не учила географию». За эти годы она привязалась к Ивану Васильевичу, привыкла к нему и чем дальше, тем больше мечтала играть в его интересной, как она считала, жизни существенную роль.
Все понемногу менялось.
Знакомые, приятельницы, родственники — все стали старше; кто умер, кто переехал в другой город, кто нянчит внуков, кто ушел в свои болезни. Меньше стало вечеринок, дней рождения, поездок на дачу, в гости, свиданий, приглашений в театр. У всех взрослые дети, уже они, дети, женились и разводились, бросали жен, рожали. Раньше в разговорах упоминались тещи и свекрови, теперь невестки, зятья, внуки. Ничего этого у Люси не было. Один только Иван Васильевич. Пока у него была жизнь, была и у нее. Как отлаженный свет. Люся с горечью отмечала про себя, что муж больше не тот блестящий капитан, уплывающий в неведомые страны, а молчаливый, замкнутый человек, запертый с ней в четырех стенах.
С утра Иван Васильевич уходил к морю, гулял. Он соглашался с японцами, что каждый день нужно делать десять тысяч шагов. Он делал свои шаги в любую погоду, возвращался и сидел дома. Мастерил что-нибудь. Приводил в порядок немногочисленные журналы, подклеивал страницы, выпрямлял загнувшиеся уголки. Складывал по порядку старые письма и пригласительные билеты. Делал полочки, крючки. Иногда он звал Люсю и, показывая пальцем на пылинку или на пятнышко, хмурил бровь.
— Что? — будто не понимала Люся.
Он молчал.
Люся, тоже молча, но внутренне клокоча от гнева, приносила тряпку, вытирала. Он действительно требовал от нее так много, как будто она была командой парохода, матросом. Он не терпел беспорядка, был пунктуален.
Люся все-таки не сдавалась. Старалась не унывать. Чистила на кухне картошку — пела. Натирала паркет — пела. Иногда, к случаю, вспоминала анекдот. Иван Васильевич не смеялся.
Однажды, когда он наконец-то понимающе улыбнулся, она бойко сказала:
— Ты как тот швед…
— Какой швед?
— Ему рассказывают сегодня, а смеяться он начинает завтра.
— Не понимает, что ли?
— Слава богу, дошло…
Иван Васильевич был недоволен:
— Как это дошло?
— С тобой даже пошутить нельзя.
— Нет, почему? Шути…
— А обижаешься на каждую шутку.
— Бывают уместные и неуместные шутки.
— Ну, хорошо, — Люся все-таки уступила, — может, я не так выразилась. Но мы, одесситы, веселые люди.
Однако сама она все реже бывала веселой. Задумывалась. А если начинала читать увлекательную книгу, то забывала обо всем на свете. Верунчик уже не раз укоряла Люсю, что та слишком чувствительная и не бережет свои нервы. Напрасно. Она по радио слышала, что нервные клетки не восстанавливаются. Так что она сама… Но Люся твердо ставила Веру на свое место:
— Не путай, умоляю тебя. Ты — это ты, а я — это я.
Как будто Вера не знала, кто есть кто. Она, одинокая грузная женщина на толстых ногах-подпорках, кассирша из овощного магазина, — и прекрасно одетая, красивая Люся, жена капитана.
— Я советую любя, берегу тебя…
— Жить без книг, без чтения? Зачем же тогда жить?
— Кто говорит — совсем без книг? Читай, но не переживай так…
Иван Васильевич тоже считал, что Люся слишком много читает. А однажды, проснувшись ночью и увидев, что Люся лежит с книгой, а глаза у нее красные от слез, даже всполошился:
— Ты заболела?
— Я здорова, — трагическим тоном ответила Люся.
Она отказалась измерить температуру, выпить воды. Просто рыдала, чем крайне удивила Ивана Васильевича.
— Я и не думал, что ты такая плакса…
— Да, да, я очень эмоциональная…
Люся сквозь рыдания говорила, что книга очень интересная, из жизни моря, очень романтично написанная; она умоляет мужа прочитать эту книгу, он получит особенное удовольствие.
Иван Васильевич охотно согласился.
И Люся размечталась: как будет хорошо, они будут брать книги в библиотеке и у соседей и вместе читать. Или будут покупать, как она купила этот толстый том. Торговали на улице, возле книжного магазина. Седой, плохо одетый старик продавец сказал ей, когда она остановилась у лотка:
— Даме с вашим вкусом этот роман должен понравиться.
— Откуда вы знаете, какой у меня вкус? — живо спросила Люся.
— Мадам, я давно живу на свете. И я не всегда торговал на улице.
Люся еще утром похвастала перед мужем, какой ей сделали комплимент. И кто? Старый человек! Но Иван Васильевич отнесся к этому равнодушно, только спросил, сколько с нее взяли за такой толстенный том.
— Не дороже денег, — беспечно ответила Люся.
Иван Васильевич читал не спеша, вдумчиво. Недели полторы читал. Люся просто истомилась от нетерпения. Сразу же спросила, как только он перевернул последнюю страницу:
— Ну как?
— Вранье.
Люся очень обиделась за автора, красивого молодого человека, о котором было сказано столько лестных слов в коротенькой аннотации, предпосланной книге.
— Почему же вранье? — спросила она, задетая, как будто ее обвинили во лжи.
Он опять ответил:
— Так не бывает.
Люсю как с крутой горы понесло. Упершись руками в бока, как торговка на рыбном привозе, она спросила с вызовом:
— Не бывает или не должно быть?
Иван Васильевич был даже несколько сбит с толку таким натиском:
— И то и другое…
И долго, изучающе разглядывал жену.
Увы, это было не первое Люсино начинание, потерпевшее неудачу. Она снова и снова с неуемной энергией, с которой действовала обычно, пыталась наладить их совместную жизнь, сделать ее более содержательной и интересной, что ли. Хотя не могла понять, нуждается ли Иван Васильевич в этих ее затеях. Не похоже было, чтобы он очень скучал или был чем-то недоволен.
Несколько раз она приглашала мужа в Приморский парк на эстрадное представление. Он не отказывался, но так серьезно, требовательно, пожалуй, даже тупо смотрел на сцену, что она терялась. Ей интересно, а ему неинтересно, ну как это может быть? Люся шептала мужу в самое ухо:
— Ну и дают… Это же цирк… умереть можно…
Муж не смеялся.
— Неужели тебе не смешно? — упавшим голосом спрашивала Люся.
— Смешно, но…
Как только утром приносили газеты, Люся тут же просматривала объявления и иногда обрадованно восклицала:
— О, этот фильм я когда-то видела — так ржала, стонала от смеха…
Иван Васильевич шел с Люсей в кино, но все равно не смеялся, удивляя и огорчая ее.
Одно время — потом она перестала это делать — Люся приглашала гостей, хотела ввести мужа в круг своих знакомых, тех, которые, по ее мнению, могли хоть как-то соответствовать по положению Ивану Васильевичу.
Люся убивалась, тратилась, пекла пироги, делала свой знаменитый торт, который в честь мужа назывался «Жемчужина моря», запекала в духовке курицу, обильно смазанную сметаной и завернутую в плотную коричневую бумагу, как тогда вошло в моду.
— Курицу я поставлю в центре стола. Она такая розовая, что напоминает цветы, — сообщала Люся Верунчику. — Обязательно приходи завтра — завтра ты ведь свободна? — попробуешь, не съедят же всю…
Верунчика она на парадные приемы не звала — Верунчик была слишком проста для такого общества, — но из деликатности Люся назначала торжества на такой день, когда Вера была занята на работе. Верунчик все эти хитрости прекрасно понимала, она была слишком хорошо воспитана, чтобы не понимать, и не обижалась. То есть нельзя сказать, чтобы совсем не обижалась, но примирялась с существующим порядком вещей и в свою очередь отводила душу, говоря доверительно своим близким: «Люська забывает, что я видела ее в разное время и, так сказать, в разных видах, когда ей было хорошо и когда плохо. Бог мой, разве не я была свидетельницей, как она бегала за этим капитаном? Был бы жив мой покойный Олег, кто знает… Но он погиб в боях за родину».
Итак, гости приходили. Не желая ударить лицом в грязь, приносили розы хозяйке, импортный коньяк или пирожные. Люся сияла, млела, приветствовала, щебетала, суетилась, восклицала, показывая на вид из окна — чуть синеющее между кронами садов море, уверяла, что счастлива здесь, вдали от городского шума: утром она говорит морю «здравствуй», а вечером «спокойной ночи» — да, да, такая она чудачка. Гости бодро шумели поначалу, стараясь показать себя с лучшей стороны, острили, говорили о литературе, вспоминали смешные истории и наперебой рассказывали Ивану Васильевичу, какой смелой, красивой девочкой была когда-то Люся, как прыгала с утеса в воду, как ныряла.
Хозяин дома был вежлив, гостеприимен, наливал вино, чокался, но держался среди экспансивных гостей как иностранец, как глухонемой. И гости постепенно, один за другим, растерянно умолкали, увядали, домой уходили рано, подавленные.
Люся снимала туфли на «шпильках», убирала со стола, перемывала посуду. Иван Васильевич сдвигал стол, ставил на место стулья, закупоривал початые бутылки, вытряхивал пепельницы, распахивал окна, чтобы проветрилось. Он облегченно вздыхал.
Люся пыталась докопаться, понять: неужели ему не понравились гости? Ну как это может быть? Володя с Милочкой не понравились? Да что ты? Но Володя уже кандидат наук, очень способный инженер, а Милка… ты заметил, какие у нее ноги? Растут от самой шеи… Кто такие? Это моя дальняя родня. Мила преподает английский в школе…
— Да? — почти машинально удивлялся Иван Васильевич.
— Что да?
— Ну, что она преподает английский.
— Мне кажется, ты часто даже не слышишь, что я говорю. Ты и гостей не слушал. А стоило… Но не понравились — и не надо, позовем кого-нибудь еще…
Нет, Ивану Васильевичу не понравились ни Володя с Милочкой, ни тетя Аня, преподавательница консерватории, еще нестарая дама, выкрашенная в огненно-красный цвет, ни сама Елизавета Степановна, которая славилась своим остроумием, всюду была вхожа, знала всех в городе, тонко все подмечала. Не так-то легко ее зазвать. Люся пустила в ход дипломатические способности, чтобы заполучить Елизавету Степановну. И вдруг такое фиаско…
Люся уже начинала раздражаться.
— Если не подходит Елизавета Степановна, тогда я не знаю, с кем тебе может быть интересно, — огорчалась и негодовала она. — Когда в город приезжает Леонид Утесов, то и он не гнушается ее компанией. Может, мне назло, ты скажешь, что не знаешь, кто это Леонид Утесов, то я подскажу: народный артист Советского Союза…
— Нет, почему же? Его я знаю…
— Елизавета Степановна говорит, что он у них ужинал, целый вечер все просто ржали…
— Ржали? Разве они лошади?
— Ну, хохотали. Так выражаются в Одессе. Не знаю, как тебе угодить…
Люся чувствовала, что теряет почву под ногами.
Самыми лучшими ее часами стали те, утренние, когда муж уходил к морю. Вот тогда она ощущала себя по-настоящему дома, обретала привычную уверенность. Бегала по квартире в чем и как хотела, трепалась по телефону с приятельницами, как привыкла:
— Расскажите мне быстренько, что делается в родном городе: кто, когда и с кем? У меня уже язык присох к гортани…
Потом подолгу обсуждали болезни. Люся спрашивала:
— Как твоя гипертония? Печень? Какое ты принимаешь снотворное? — Она вздыхала. — Едем с ярмарки, ничего не поделаешь…
— Ты еще молодая, ты держишься, тьфу-тьфу… не сглазить… Говорят, для тонуса очень помогает гимнастика йогов, ты не слышала?
Люся охотно подхватывала эстафету:
— Очень полезно делать каждый день десять тысяч шагов. Не по кухне и не убирая квартиру. А плюс ко всему.
— А как твой муж? — спрашивали у Люси.
— Здоров как бык, — с гордостью отвечала Люся. — Обливается по утрам холодной водой и ходит к морю. Без этого он не мыслит жизни…
— Машину не собираетесь покупать?
— Про это он и слышать не хочет. Он любит ходить пешком…
С прогулки Иван Васильевич возвращался бодрый, раскрасневшийся и говорил кратко: «Штормит», или: «Ветер шесть баллов», или: «Полный штиль».
Люся оживленно, чуть подобострастно спрашивала:
— Тебе еще не надоело? Может, сходил бы в центр?
Муж удивлялся. Как это надоело? У моря?
Однажды, томимая любопытством, Люся тоже пошла на прогулку. Приятно было идти с ним рядом — высокий, статный, видный мужчина. Она ласково взяла мужа под руку.
— Я и сама люблю море. Эту безбрежность, эту бесконечную даль, эту белую пену… — Она, как монеты из кошелька, доставала из памяти вычитанные или услышанные звонкие сравнения. — Пена как кружево… — И вспомнила: — У покойной мамочки были нижние юбки, обшитые кружевами, очень нарядно…
Муж удивленно покосился. Но слушал благосклонно.
— Я не думал, что ты так любишь море…
Люся отозвалась обиженно, даже с какой-то страстной горечью:
— Живешь со мной столько лет, а что ты обо мне знаешь? Ты даже не знаешь, что я очень, музыкальная. Правда, на юге все музыкальные. Когда-то я не пропускала ни одного концерта. Елизавета Степановна очень удачно выразилась, что когда пианист играет, то кажется, он разговаривает с богом…
Тень неудовольствия пробежала по чисто выбритому лицу Ивана Васильевича.
— Она как попугай, твоя Елизавета Степановна. Повторяет чужие слова…
Люся вдруг расхохоталась. И созналась:
— Да, с ней это случается. Ты молодец, что заметил. Надо же… — Но, отсмеявшись, она все-таки спохватилась. И хитро перевела разговор на другое:
— Слушай, нам еще долго идти? Я все ноги сбила…
Иван Васильевич вынул шагомер.
Все-таки Люся предпочитала ходить по городу, заглядывать в магазины. Домой возвращалась нагруженная, как ишак, усталая, разгоряченная, но довольная. Вот это — реальная жизнь. Есть что положить в холодильник, что спрятать в шкаф. Знакомых встретишь — поговоришь. Да и в каждом магазине она знала продавщиц, звала их по имени, со многими была на «ты». Правда, теперь у нее не было прежней свободы. Муж не то чтобы проверял расходы, он просто интересовался, что сколько стоит, зачем куплено, и никак не мог взять в толк, почему Люся покупает все подряд. Как ни втолковывала жена, что кофточку эту, если самой не подойдет, у нее с руками оторвут, еще «спасибо» скажут, он не понимал:
— А для чего тебе это «спасибо»?
Люся смотрела на мужа снисходительно, как на ребенка.
— Как для чего? Приятно. Подруги мне покупают, я им… Ты не знаешь современной психологии. Если я сделала приятельнице одолжение, то держу ее в руках. Она мне обязана. Ну, и вообще — почему не услужить…
Иван Васильевич тупо твердил свое:
— Зачем это? Я бы не хотел, чтобы мою фамилию трепали, все-таки меня знают на флоте. Я Соколов.
— Ты Соколов, а я Соколова, ну и что?..
Но все мелкие наскоки, вся Люсина смелость разбивалась о твердую позицию мужа, как волны о мол. Что она могла ему доказать? Как? Она ведь всецело от него зависела, ей даже пенсия полагалась не за труд, а по старости, которую она вовсе не хотела торопить. Или как вдове, потерявшей кормильца. Но она, слава богу, не была вдовой: вот он, ее кормилец, ее опора, глава семьи.
— Любила кататься, люби и саночки возить, — говорила Люся и другим и, главное, самой себе. — Я одевалась лучше всех своих подруг, я не жила с карандашом в руке, учитывая каждую копейку. Что делать, теперь обстоятельства переменились, муж не у дел, надо смириться и ни в коем случае не трепать ему нервы…
Все это так, но то, что легко на словах, совсем не легко на деле. Тяжко ей было с Иваном Васильевичем. Она чуяла, что и Ивану Васильевичу не легко. Рада бы помочь ему, но как, чем? Все, что она пробовала, успеха не имело. Он даже стал еще более замкнутым, погружался в свои какие-то непонятные, неизвестные Люсе мысли. А однажды вдруг подошел к портрету, висевшему на стене, долго стоял, смотрел, потом задумчиво произнес:
— Интересно, сколько лет было бы теперь Оле?
Люся вздрогнула:
— Кому?
— Оле. Дочке. Она маленькая была очень занятная…
Острая то ли жалость, то ли боль пронзила Люсю.
Оказывается, он вовсе не забыл. Помнит. Это было полной неожиданностью. Не такой уж он бесчувственный, как думала Люся. Ей стало горько и обидно, что у Ивана Васильевича есть своя, скрытая от нее жизнь. Вместе обедают, завтракают, спят, а живут, в сущности, каждый сам по себе.
Как всегда, когда ей становилось очень уж горько, она, сказав, что едет к портнихе, села на троллейбус, идущий к кладбищу. Всякий раз она боялась, что не найдет могилу Савелия Петровича — так густо разрослись деревья и кусты. Металлическая оградка потемнела, кое-где проржавела, памятник тоже потемнел, но надпись была отчетливо видна, и так же отчетливо на мраморной доске было выведено имя жены Савелия Петровича.
Люся прослезилась. Горе ее давно уже перегорело, угасло, и плакала она больше о себе самой. Не все ли равно, где похоронят ее и кто лежит рядом с Савелием Петровичем! Люсю терзала тревога в этой, а не в потусторонней жизни. Неужели ничего, кроме красоты, теперь уже увядающей, не соединяет ее с Иваном Васильевичем?
Выбрав, как ей казалось, подходящий момент, когда Иван Васильевич был нежнее обычного, она спросила его:
— А если бы вдруг Нюся с Олей нашлись, что бы ты стал делать?
— Я же искал, проверял, — как они могут найтись?
— А если бы, — с упрямством настаивала Люся, — если бы… что бы ты стал делать?
— Ну, я не знаю. Она ведь жена мне…
— А я?
Иван Васильевич молчал. Смотрел в окно, туда, где за домами и садами темнело море.
— Нюся была очень славная женщина, душевная… мы ведь из одного села…
И тогда Люся жалко, сама себя презирая, спросила:
— Она что, была красивее, чем я?
Иван Васильевич долго смотрел.
— Нет, ты гораздо красивее, даже сравнивать нельзя…
И все-таки Люся не испытала удовлетворения. Такой бесстрастный голос был у Ивана Васильевича! Как будто в магазине рубашку себе выбрал — какая лучше. Она только пробормотала:
— Проклятая война… всем все исковеркала.
Иван Васильевич никак не отозвался на ее слова. Он ведь всегда так — или пробормочет что-то очень краткое, или просто промолчит. Но она больше не верила ни в его молчаливость, ни в его ограниченность, ни в его суховатость. И даже не вспоминала больше, что Иван Васильевич лишен чувства юмора.
Люся тревожилась. И это постоянное чувство тревоги отравляло ей существование.
Она пыталась проникнуть, пробиться, как пробивается корабль через толщу льда, к сердцу мужа.
— Иван, — сказала она ласково, — Ванечка, я вижу, что тебе тяжело. Может, надо похлопотать. Многие в твоем возрасте еще плавают. При твоем опыте… при твоем послужном списке… Надо им сказать прямо: ты не можешь жить на суше.
— Живу ведь…
— Прямо написать в правительство. Или в наш обком, — начала фантазировать Люся. — Ты должен написать, что море для тебя… ну, сравнить с чем-нибудь…
— Море есть море, для чего же сравнивать…
— У меня болит душа, когда я вижу тебя на берегу. В твоих глазах написано все. Иван, я чахну, так я переживаю за тебя, поверь…
Иван Васильевич все понимал буквально:
— Ты и правда похудела…
— Это пустяки, модно быть худой…
Но иногда Люсе казалось, что она, верно, не совсем здорова. Нет прежней любви к жизни, нет острых желаний. Часто кружится голова, знобит. Когда-то над ней посмеивалась мать, уверяя, что Люсе всегда позарез чего-нибудь хочется. То ей для встречи Нового года обязательно нужно новое красное платье, то необходимы билеты в театр именно на премьеру, то она не может пить чай без клубничного варенья. Нет, не вишневое ей нужно, не кизиловое, которое есть в запасе, а именно клубничное, и она его достанет, как говорится, выкопает из-под земли. Не пожалеет сил. Раньше Люсе нравилось кружить головы мужчинам, увлекать, отбивать, укрощать, как укрощают львов или тигров, — ух, какое это ей доставляло удовольствие! Быть первой среди подруг в своем дворе, в своей школе, на своей улице, в своем городе. Она всегда хотела быть первой. Даже ходила одно время в клуб моряков, в кружок жен, училась стрелять из пистолета. Выучилась, опередила всех, покорила сердце инструктора и бросила, перешла в кружок вязания. Там тоже обогнала других дам. А теперь ей ничего не хотелось. То есть хотелось, но чего-то более глубокого и важного, в чем она не могла отдать себе отчет. Будь она помоложе, может, пошла бы учиться. Детский врач из нее мог бы быть хороший. Модельер в Доме мод. Руководитель ансамбля. Мало ли… Ко всему же, что нравилось ей когда-то, она стала до странного равнодушной.
Люся перестала так громко смеяться, как раньше, так шумно вспыхивать, когда сердилась. Она притихла, Люся. Сама об этом говорила подругам:
— Девочки, со мной что-то происходит, мне ничего не хочется, я стала тихая…
— Может, у тебя плохо с печенью? — деловито спросила Вера.
— У меня плохо с душой…
И Эмульку удивил Люсин тихий голос. Он не поверил, что это она, переспросил:
— Это ты, Люся? Говорит Эммануил Викторович, не узнаешь? Ну, Эммануил Викторович, Эмулька…
— Я так давно не слышала тебя.
Да, точно, факт, он давно не звонил, но бывают обстоятельства, когда не считаются ни с чувством собственной обиды, ни с вопросами такта. Все-таки Люся старый друг их семьи. Племянник Эмульки — ты помнишь Витю? — сын Зои, сестры, поступает в этом году в консерваторию, гениальный мальчик, не может ли Люся попросить тетю Аню…
— Эмулька, — тихо сказала Люся, — если он гениальный, то никого просить не надо…
Все-таки она обещала поговорить с теткой, хотя предупредила, что, увы, прежнего авторитета у тети Ани нет. Молодые преподаватели буквально наступают ей на пятки. Она ведь больше практик, тетя Аня, чем теоретик. Держится только на том, что безотказная общественница.
Люся никак не могла поверить, что Витя уже вырос и поступает в консерваторию. Боже мой, прошла целая вечность — Витька уже поступает в консерваторию. А какой класс — рояль, скрипка?
— Я ведь тоже мечтала когда-то о высшем музыкальном образовании, — с горечью сказала Люся, веря в свои слова. — Но не пришлось, не судьба. Как ты живешь? Женился? Ты счастлив? — Люся как будто забыла, как они поссорились с Эмулькой, из-за чего. — А на работе? Пора тебе, Эмулька, что-нибудь крупное создать… Нет, не кафе, это мелочь, — покрупнее. Хочется, чтобы кто-то из нашей компании достиг серьезного успеха. Что я? Я растратила свою жизнь…
Эмулька не выдержал, съехидничал:
— На романы?
— И на романы в том числе, — самокритично созналась Люся. — Лучше было бы меньше романов и больше серьезного дела, какая-нибудь специальность. В старости мы все равны, красивые и некрасивые. А дело есть дело…
Эмулька пошутил:
— Не отчаивайся. Все еще впереди.
— Все уже позади. — Люся вдруг спросила: — Ты боишься старости?
— А если и боюсь, то что? Это ведь неизбежно…
— Как бы я хотела жить сначала. Новую жизнь я бы провела по-другому…
— Дурочка, в тебя был влюблен весь город…
Не пошутить Люся не могла:
— Весь город! Каких-нибудь двести тысяч взрослого мужского населения, подумаешь! — И тут же голос ее снова упал: — Да, все в прошлом…
Эмулька осмелел:
— Брось, Люся, это не твой стиль…
Может, и не ее «стиль», но она так чувствовала. С испугом глядела в зеркало на то, как побледнела, похудела. Перестала петь. Забиралась с ногами на тахту, заворачивалась в теплый платок и лежала. Даже Иван Васильевич заметил ее состояние, советовал делать над собой усилие, двигаться, ходить побольше, — да, да, десять тысяч шагов. Или, если она не верит, искать помощи у врачей.
Почему-то вспомнил, как однажды, когда шли через тропики, он купил на стоянке у мальчишки птичку. Каждое перышко другого цвета, яркое, радужное. Поставил клетку с птицей в своей каюте, любовался.
— А когда мы попали в холодные воды, она стала хиреть. Зябла, что ли? Я ее и кормил, и воду менял дважды в сутки. Доктора нашего, судового врача, на совет вызвал. Нет, не помогло…
Это был, может быть, самый длинный рассказ Ивана Васильевича из тех, которые довелось слышать Люсе.
Он подошел к тахте, сел на краешек, неловко похлопал Люсю по плечу.
— Не падай духом.
А она, почему-то тронутая, умиленная, прижала щекой его руку.
— Жалко, что у нас детей нет, правда? Теперь такие молодые бабушки, что и я бабушкой могла бы уже быть… Ты представляешь — я бабушка…
Люся неожиданно развеселилась, вспорхнула с тахты, побежала кипятить чай, собирать посуду. На кухне залилась песней, потом просунула голову в дверь и кокетливо спросила:
— Твоя птичка пела?
Он уже забыл или не понял:
— Какая птичка?
— Ну, та, пестрая, в клетке.
— А какая связь?
Люся громко хлопнула дверью.
Но даже из-за закрытой двери слышно было, как загрохотали кастрюли и сковородки, как упали на пол ножи и вилки.
Эта вспышка как будто взяла у Люси последние силы. Некоторое время она еще упрямилась, потом слегла и сказала извиняющимся тоном мужу, что, пожалуй, она вызовет доктора. Доктор долго слушал сердце и легкие, мял большой пятерней впалый, красивый Люсин живот так, что она вскрикнула от боли и чертыхнулась, заставил ее высунуть язык. Потом сухо сказал, что ей надо пройти обследование в стационаре.
— Что вы, доктор, я еще ни разу в жизни не лежала в больнице. Я вообще никогда не болею, просто распустила нервы… боли тоже на нервной почве…
Но доктор ее легкого тона не принял. И посоветовал Люсе не откладывать. Люся еще раз переспросила:
— Доктор, вы это серьезно или разыгрываете? Иван, ты слышишь?
Как колесо, пущенное сильной рукой с высокой горы, Люсю стремительно завертело и покатило куда-то под уклон, в глубокое ущелье, в бездонный овраг. У нее брали кровь из пальца и из вены, ее просвечивали, ей вводили контрастное вещество, чтобы лучше получались рентгеновские снимки. Да, теперь она поверила, что больна, «Что-то грызет меня изнутри, — жаловалась она. — Но что? Почему? Откуда такая напасть?»
Ивана Васильевича как подменили. Он робко выслушивал все, что ему говорили доктора, смотрел на них с робостью, даже заискивающе, и, хотя ничего не понимал, послушно кивал головой. Он приходил в больницу каждый день, приносил жене яблоки и апельсины, домашний бульон.
— Что ты, дорогой, зачем? У меня совсем нет аппетита, а тебе трудно…
— Ничего мне не трудно…
— Ты же не привык сам себя обслуживать, не то что меня… — Люсе было приятно, что соседки по палате видят, какой у нее заботливый, любящий муж. — Родной, береги себя, я тебя об одном только прошу…
Как-то, когда Люся себя особенно плохо чувствовала, она спросила:
— А гулять ты ходишь?
— Конечно.
— Десять тысяч шагов?
— Ну да…
Люся с досадой упрекнула:
— Вот я умру, а ты как ходил, так и будешь ходить по берегу. Может, и не заметишь, что я…
Иван Васильевич так явно был огорчен Люсиными словами, так обижен, что Люся смягчилась. Взяла мужа за руку и, перебирая его пальцы своими тонкими, исхудалыми, сказала благодарно:
— Ты оказался таким добрым, таким внимательным — я даже не думала. Нет, мне не хочется умирать, с какой стати…
— Выбрось эти глупости из головы, — уже строго приказал Иван Васильевич. — Почему ты должна умереть? Кто тебе позволит? Что за неверие в медицину…
Накануне операции муж сидел около Люси особенно долго и особенно терпеливо сносил ее капризы. То она была недовольна, что муж принес такой огромный арбуз, то хвалила его за догадливость: арбуза хватит на всю палату, и нянечку она угостит. То Люся хвастала перед соседками силой мужа, который дотащил такую тяжесть, то ругала его, что не жалеет себя. И когда Иван Васильевич ушел домой и женщины наперебой стали расхваливать его за рост и ширину плеч, за то, что такой обходительный с женой и внимательный, Люся поддакивала, соглашалась и гордо говорила, что ничего удивительного нет, он моряк, бывший капитан, а моряки вообще замечательные люди. И настоящие мужчины.
Когда она пришла в себя после операции и приоткрыла глаза, смутно соображая, где она и что с ней, то увидела Ивана Васильевича. Он сидел на табуретке около кровати, ссутулившийся, неприкаянный, подобрав огромные ноги: ему было неудобно и тесно на этой ослепительно белой табуретке, в этом узком проходе между койками.
— Ты давно здесь? — спросила Люся.
— С утра. Только меня долго не впускали в палату.
Люся скосила глаза — за окном уже серели сумерки.
— Ты не обедал, — сказала Люся, удивляясь тому, что ее голос звучит так слабо. Когда ее везли в операционную, было девять часов утра, она видела в коридоре большие круглые часы. Черная стрелка проплыла над ее запрокинутой на каталке головой, как острый клинок. — Ты что же, не ходил даже гулять?..
Иван Васильевич отрицательно помотал головой.
Ее как будто совсем не тронуло, не удивило то, что он изменил своим привычкам. Она сказала почти небрежно:
— И напрасно. Ты же все равно знал, что сразу после операции не пустят. — Но в глазах ее были и ласка и благодарность: значит, он волновался из-за нее, вот как?! — Милый, ты же томился тут, голодный, весь день. Устал?
— Нет, ничего…
Он кормил Люсю с ложечки, следил, чтобы она не ворочалась, не делала резких движений. Люся тут же попросила зеркало:
— Я такая стала уродина. Просто неловко.
Она хотела причесаться. Иван Васильевич сам взял гребенку и причесал ее. Люся даже испугалась. Потом на глазах ее выступили слезы.
— Больно?
— Нет, наоборот. Хорошо.
— Понятно, — согласился Иван Васильевич. — Ведь операция уже позади.
— Нет, хорошо, когда рядом родной человек.
Потом Люся стала поправляться. Спустила ноги с кровати и, опираясь на Ивана Васильевича, прошлась по палате. Потом начала выходить в коридор. А потом и домой вернулась.
Первые дни она лежала на тахте и, поставив рядом телефон, трезвонила подругам, опять и опять рассказывала с новыми подробностями, как прошла операция, что она почувствовала, когда ей дали наркоз, детство вспомнила — и каким замечательным человеком оказался Иван Васильевич. Можно прямо сказать, что он спас ее. Она так тронута.
— Вот видишь, — укорила Вера.
— Что я вижу?
— Как что? Он замечательно к тебе относится.
— А почему он должен ко мне относиться плохо? Я же была на грани смерти… я смотрела смерти в глаза…
Но время шло, и Люся понемножку начинала замечать, что жизнь входит в свою колею, как река после разлива входит в берега. Опять Иван Васильевич был молчалив и оживлялся только тогда, когда ходил к морю. Возвращаясь с лицом, исхлестанным ветром, он рассказывал, какие суда пришли в порт и какие стоят под погрузкой. Потом его оживление угасало, он становился самим собой. Уже был недоволен, что жена подолгу говорит по телефону:
— Может, кто-нибудь нам звонит, а всегда занято…
— Кто же нам звонит?
— Мало ли…
— Никто нам не звонит! — крикнула Люся, вспыхивая, как когда-то. — Мы живем как в пустыне…
А все-таки Люся перестала надолго занимать телефон.
Уже Иван Васильевич несколько раз был недоволен ее покупками, заметил, что котлеты из трески сильно пережарены, хотя сказал, что вообще-то был рад рыбному обеду. Он укорил, что занавески на окнах не очень чистые, — видимо, забыл, что Люся недавно после операции, что она могла умереть. Это было теперь уже где-то позади. Люся хотела было напомнить, но сдержалась, не напомнила.
— Ты прав, — сказала она мужу, сознавая, что ничего в общем-то не переменилось и не переменится, что жизнь будет такой же монотонной и однообразной, как была, что они и дальше будут, подчиняясь неписаным законам семейной жизни, выполнять свой долг. — Ты прав, пора затевать генеральную уборку…
— Да, нельзя распускаться. Будет лучше для самой же тебя…
Люся взяла мужа за руку, как любила делать в больнице, и, перебирая его пальцы, сказала с легкой печалью:
— Надо жить, раз выжила. Что ж делать? Вот уберусь, освобожусь и стану ходить с тобой каждый день к морю. Ты же не против? Будем делать свои десять тысяч шагов.