КУЛИКОВА Рассказ

Маша обожала мужа. Коля был худой и некрасивый, но Маше нравились его легкая походка, тонкая талия, перетянутая кавказским ремешком, озорные глаза. Она ревновала его. Ей чудилось, что на какой-нибудь железнодорожной станции — как это было когда-то с ней самой — он увидит хорошенькую стрелочницу, крикнет ей: «Здорово, любка-голубка», увлечется и останется там на день, на два, а может быть, и навсегда. Она все не могла забыть то туманное утро, когда он промчался мимо нее на маневровом паровозе, сверкнул очами, выкрикнул вещие слова.

Коля гордился молодой женой, гордился ее любовью, смеялся и хвастал, что она отчаянно ревнует его ко всем, даже к соседской рябой собаке. На семейных вечеринках у Машиного брата это обычно служило предметом насмешек и шуток. Жена Машиного брата говорила с тайной болью: «А вот перестанет она вас любить, Николай, и ревность пройдет. Тогда вспомните, пожалеете…» — «Маша не перестанет любить мужа. У нас семья не такая…» — на что-то намекая, вмешивалась Машина мать. «Уж будто бы?» — переспрашивала невестка и трясла головой так, что трепетали огромные круглые, как у цыганки, серьги.

Маше были приятны эти разговоры о любви и ревности, эти семейные встречи, на которых она присутствовала теперь как равная, а не как девчонка. Она сидела с семейными, женщинами за одним столом, пила сладкую наливку, покрикивала на Колю, бесцеремонно отбирала у него зеленую стопочку с водкой. Она была молодая и хорошенькая, она смела распоряжаться своим мужем. Ни невестка, ни старшая сестра уже не смели. И Маша думала, что, наверное, они сами как-то недоглядели, не заметили, как кончилась их власть над мужьями, а с ней этого никогда не случится. Ради нее Коля всегда будет готов на что угодно… «Вот только если его никто не отобьет».

Поводов для ревности Коля не давал, но Маша знала, что люди всегда завидуют чужому счастью, — как же не позариться на ее Колю! Особенно теперь, когда она беременна.

Коля просил ее и даже грозил пальцем:

— Маша, я тебя прошу как человека. Эти глупости могут отразиться на ребенке. Я у доктора спрашивал. Женщина должна быть спокойна. Понятно? Разве я на кого-нибудь смотрю или гуляю с кем? Хожу на работу и обратно.

«Если бы ты работал на моих глазах, — печально думала Маша, — а то машинист, уезжаешь в другие города, встречаешь людей. Не может быть, чтоб он никого лучше меня не встретил. Что я такое? Простая, малограмотная».

Когда ее звали на собрания, на курсы, в кружок, она отнекивалась и спешила домой, чтобы там сидеть, поджидать своего Колечку и думать свои надоедливые думы. Старший стрелочник знал, что кого-кого, а Куликову не уговоришь поработать сверхурочно.

— Она у нас исключительно упрямая, — говорил старший стрелочник про Куликову. — Деньгами не интересуется, муж хорошо получает. А сознательности никакой…

— Таким, конечно, легко работать, — отзывались слушатели. — Нет, ты попробуй поработать, когда на твоей шее семья, когда ты семью должен обеспечить.

Куликову часто корили несознательностью и на работе и в общежитии. Родные подшучивали, что она стала «глухая и слепая». Даже Коля говорил, что получилась неожиданность. У людей муж отрывает жену от общественных дел. А здесь наоборот — жена мужа заставила дома сидеть…

— Значит, надоело тебе со мной? — огрызнулась Маша, но подумала, что действительно хватит ей дома сидеть. «Схожу разик-другой на собрание, пусть только мне в глаза не тычут…»

Она пришла на собрание, когда стоял вопрос об аварийщиках. Коля был в поездке. Маша пришла одна, села у самой двери, на краю скамьи. Но ее заметили. Из сизого дыма выплыл старший стрелочник и долго кашлял, прочищая глотку. Маша полагала, что он скажет что-нибудь насмешливое. Но стрелочник только сказал:

— Подвинься, я сяду.

— Садитесь, дядя Вася.

Маше стало стыдно, что подумала так о дяде Васе, но она все еще сердито поглядывала на всех из-под платка, как будто спрашивала, зачем ее позвали в эту темную, прокуренную комнату из ее чистенькой и светлой, с белыми занавесками.

В самом конце зала, у председательского стола, незнакомый мужчина из районного отделения говорил об аварийщиках. Маше казалось, что на путях кричит Колин паровоз. Потом она взяла себя в руки и стала слушать. Становилось интереснее. Выступавшие называли фамилии машинистов, которых Маша знала.

— Он и вчера стрелку на восьмом пути погнул, — сказала Маша дяде Васе, когда заговорили про рыжего Остапчука, который всегда подмигивал, проезжая мимо Маши. — Такой отчаянный. Его предупреждай не предупреждай — ему все равно.

Про Остапчука говорили долго, так что даже слушать надоело. Как будто он один был во всем виноват. А потом еще дядя Вася закричал:

— Наша женщина-стрелочница имеет сообщить факт про Остапчука. Дайте слово!

Остапчук, до того молчавший и поплевывающий на пол, взвизгнул:

— Недостойное оружие применяешь…

Председатель зазвонил в колокольчик.

— Встань, Куликова, и выйди сюда, — сказал он строго.

Маша стала оправдываться, что она ничего не знает, только сказала дяде Васе, как своему бригадиру, что Остапчук на маневровом паровозе погнул стрелку, не замедлил ход. А она дежурила около этой стрелки и хорошо все видела. Потом Маша распалилась и стала кричать, по-бабьи подпершись руками, что она не каменная, все видит, все стрелки на память знает, хоть ночью ее разбуди, у нее сердце изныло, глядя на машинистов.

Куликова в упор смотрела на незнакомого мужчину из районного отделения, как будто ему одному рассказывала, какие безобразия творятся на станции. Да и что рассказывать остальным? Знают. Все знают.

— Вы с нас спрашиваете за стрелочное хозяйство. Хорошо. Но надо и с них спрашивать, да построже, — и Маша кивнула в ту сторону, где особняком сидели машинисты.

Вернувшись на свое место, она сказала укоризненно:

— И как только вам, дядя Вася, не стыдно меня подбивать! Сами бы и сказали. А то некрасиво: Остапчук моему Коле знакомый… Он нам сосед.

После собрания Машу подозвали к столу и что-то говорили ей. Она поняла одно: незнакомый выговаривал председателю, что они, мол, жалуются на отсутствие людей, — а вот они, люди, вот золотые самородки, умей только их подобрать. Председатель был недоволен, как будто Маша подвела его, но бормотал что-то такое: «действительно», «со стороны виднее», «на ошибках мы учимся».

Маша вышла с собрания позже всех и пошла одна домой, в темноте. Она так привыкла к местности, что ни летнее небо, ни деревья над вокзалом, ни зеленые огни на путях не казались ей интересными. Интересным казалось другое — то, что через несколько месяцев у нее будет ребенок. Только она, да Коля, да докторша из поликлиники знают этот секрет. Сколько людей было сегодня на собрании, все они слушали, что кричала Маша, смотрели на нее, выбирали зачем-то в комиссию, и невдомек им было, что у нее совершенно особенная, никому не известная жизнь.

Она нарочно пошла дальней дорогой, чтоб подольше думать о себе и ребенке. «Если он и бросит меня, — думала она про мужа, — я теперь буду не одна. Только он меня не бросит…» Маша была уверена в Колиной любви. У себя на службе она могла померяться силами с любой женщиной. Но она знала, что в больших городах живут такие красавицы артистки, против которых никто не может устоять. Коля водил свои товарные поезда на дальние расстояния. И кто знает, с кем разговаривает сейчас ее Коля, небрежно играя кавказским пояском.

Чтобы не думать больше, Маша тихо запела.

Она вошла в общежитие, прошла по длинному коридору, где бегали дети и пахло щами, и отперла свою дверь. Закусив, она легла и сразу заснула, утомленная необычными впечатлениями.

Утром она долго не выходила из своей комнаты. Коли все не было. Маша знала, что как только она выйдет на кухню, так встретит жену Остапчука. Соседки не любили Машу за то, что она гордая и так дружно живет со своим мужем. «Теперь они меня вовсе загрызут…» Но она не жалела, что выступила против Остапчука. Ходишь по путям от стрелки к стрелке, в жару, в холод, очищаешь их от снега и пыли, протираешь, ухаживаешь, а кто-то будет гнуть… Маша с кем угодно была готова вступить в бой. «Что я ее боюсь?» — подумала она о жене Остапчука, взяла чайник и пошла на кухню.

Жена Остапчука неожиданно встретила ее приветливо.

— Ставь чайник на мой примус, Куликова.

— Я не Куликова, а Шеина, — поправила сбитая с толку Маша.

— Мы привыкли, что твое фамилие Куликова. Так и говорим.

Какой-то огонек не то насмешки, не то жалости поймала Маша в глазах у соседки. Ей стало не по себе.

— Раз вышла замуж, значит, Шеина. По его фамилии.

— Теперь считают и по-другому, — многозначительно заметила соседка.

Сердце у Маши упало. «Знает что-то…» — подумала она. Дожидаясь страшного известия, она медлила около своего примуса.

— А ты вроде пополнела?

— Юбка у меня широкая… полнит…

— Твой в поездке?

— В поездке.

— А-а.

«Знает», — подумала Маша.

Соседка поджала губы и сказала ласково:

— Ты не подумай, что раз ты против нашего семейства, так и я против вашего. И в характере у меня этого нет. Я как соседка. У твоего мужика сегодня было столкновение, говорят, невредимый остался, а вот паровоз… Аккурат какому-то поезду в хвост врезался…

— Шутишь, тетя Дуня? — спросила Маша и против своей воли усмехнулась.

— Шутить перед судом будете, аварийщики! — крикнула Остапчук. — Смеется… Это тебе не чужих мужей на смех поднимать…

Ошеломленная, Маша пошла, как лунатик, к себе в комнату. Остапчук крикнула вслед:

— Примус потуши! Некому тут за вами следить…

Маша все еще не понимала, что случилось. То думала, что Колю зарезало, то боялась суда, то надеялась, что Остапчук все наговорила со злости.

Она пошла на станцию.

Идти было тяжело: замирало сердце, и ребеночек толкал ее в левый бок, как будто двигал ножкой.

На станции Маша смело вошла в кабинет к начальнику. Для нее все теперь были равны. У начальника сидел вчерашний оратор. Он сразу узнал Машу и сказал:

— А, здравствуйте, товарищ Куликова! Вот видите, вчера мы только говорили об аварийщиках, а сегодня машинист Шеин сделал отвратительное происшествие… Хорошо, что сам остался живой. — Начальник многозначительно закашлял, приезжий посмотрел на него недоумевая. — А? Что? — и снова обернулся к Маше: — Мы на комиссии разберем этот случай и обсудим. Заострим вопрос.

— Не буду я ничего делать, — закричала Маша, заплакав, — не надо мне вашей комиссии…

И, сердясь на себя за слезы, за вчерашнее выступление, сердясь на Колю, который захотел, чтобы она посещала собрания, выбежала за дверь. Казалось, что Колино происшествие — это наказание за то, что выскочила вчера ругать Остапчука. «Вчера я его, а сегодня кого… Колю? На Остапчука руку подняла и на Колю поднимать? Вот ведь зовут уже меня на комиссию, чтоб гавкала на людей. Увидели, что умею…»

Она шла по путям сама не своя. Многие уже слышали о происшествии, спрашивали ее с сочувствием, из любопытства, а один человек с-насмешкой сказал:

— Ты смотри, Куликова, запишись в прения заранее. Говорят, соберут специальное собрание обсуждать твоего муженька.

— И запишусь, если надо будет!

— Против мужа выступишь?

— Надо будет, так выступлю! — дерзко ответила Маша, сама пугаясь своих слов.

С мужем она встретилась только к вечеру. Он пришел домой как будто после долгого пьянства — пожелтевший, с затуманенными глазами. Его томила жажда. Он пил воду стакан за стаканом, спросил поесть, пытался пошутить с Машей.

Если бы он пожаловался, Маше стало бы легче. Она могла бы отвести душу, пожалеть его, приласкать.

Но Коля храбрился, и Машу разбирало зло.

— Как это случилось? — спросила она.

— Как бы ни случилось, а факт имеется. Подай, Маша, попить.

Маша поставила воду, стукнув чашкой о стол.

— Это где было, в поле или на станции?

— На станции.

— Может, тебе стрелочник неправильную путь сделал?

Муж нехотя сказал:

— Все равно отвечаю. Там не стрелочник, а девчонка. Ее и в расчет никто не возьмет…

— Загляделся на девчонку? — дрожащим голосом спросила жена.

— Эх, Маша, Маша… — с тоской сказал муж. — Опять! Ты мне ее покажи, эту стрелочницу, я не признаю. Не видел я ее. Слышал только, люди говорили, что плачет девчонка. Я, Маша, не об себе думаю, а о тебе. Придется ведь отбывать срок, не простят.

— Не простят, думаешь?

— Нет, любка-голубка. Не пропадешь здесь одна, дождешься?

— Дождусь.

Маша слушала, что говорит муж, и клялась, что дождется его, но она не верила, что кто-нибудь может их разлучить.

Первые дни повсюду на станции шумели про происшествие, а потом все утихло. Колю с товарных поездов сняли, он сидел дома. Маша собрала все справки, какие сохранились, и берегла их для суда, чтобы доказать, как Коля везде хорошо работал. Она была уверена, что эти справки и их ребенок, который должен родиться, защитят Колю от суда.

Коля скучал. Маша скрепя сердце гнала его из дому, чтоб пошел с товарищами погулять или выпить стопочку. Сама она после работы так уставала, что ноги отказывались носить ее потяжелевшее тело.

Наступила осень. Маша куталась в большой платок, чтоб не видно было, какая она толстая, но все говорили, что Куликова скоро уйдет в декрет, надо на ее место подготовить кого-нибудь другого.

Куликову жалели. Родные считали, что ребенок родится некстати, что Маша пропадет без мужа, и поэтому Маша с особенной жалостью думала о ребенке.

Выпал снег, а суда все не было. Колю стали пускать на маневровые поезда, а однажды даже послали в дальний рейс. Старший машинист пояснил, тяжело вздыхая:

— И не полагается, да что делать? С кадрами у нас плоховато. Гляди только, Шеин, не подведи, будь уж там поаккуратнее…

Коля повеселел. Все чаще знакомые говорили, что нечего беспокоиться, — кто же будет теперь, через столько месяцев, судить человека? Маша тоже успокоилась. Она думала только о родах. Мать, сестра и невестка опекали ее, как маленькую, заходили к ней трижды в день, давали разные советы. Кто наказывал лежать побольше, кто, наоборот, ходить, кто — пить молоко, кто — не есть мяса. Шили распашонки, подрубали пеленки. В этой суматохе совсем позабылась Колина авария.


Когда Маша вернулась из больницы с дочкой, она узнала, что мужа осудили на два года. Она хотела заголосить, закричать, но Коля сидел за столом такой черный и страшный, что она онемела. По случаю родов жены его должны были отправить только через месяц. Маша тормошила его, умоляла: «Пиши заявление, хлопочи!», — но Коля пал духом, притих, никуда не хотел ходить, все дни проводил около жены и дочки.

Казалось, никогда не были они так счастливы, как в этот месяц, когда вели счет каждой минуте, каждому часу. Коля расколол все дрова, починил все столы и стулья, замазал щели, чтобы не лазили мыши, — только бы жене пришлось без него полегче. Он продал золотые часы, которыми его премировали еще в первую пятилетку, новый костюм, пальто и положил вырученные деньги в сберкассу на Машино имя.

Остапчук приторговывал у него патефон с пластинками, но Коля сказал, что патефон нужен: может, ребенка будет забавлять музыка.

Провожали Колю всей семьей, с выпивкой, со слезами, как новобранца. Маша весь вечер сидела с ним, не разлучаясь, на стол подавала мать. Гости вели себя прилично, сдержанно, не выражая сочувствия. Только когда Коля встал и поклонился всем, говоря: «Оставляю жену, дочку, не покидайте их, добрые люди», — поднялся плач.

Громче всех голосила Машина шепелявая сестра, которая любила поусердствовать и в веселье и в беде. Пусть все видят, какой она преданный человек. С визгом кидалась она целовать Колю.

Машу замертво уложили на кровать, Коля обнялся с тещей, хотел что-то сказать, но не смог, поднял крашеный сундучок — и ушел на два года.

Гости, сложив на коленях руки; долго сидели у Машиной кровати. Первой, вздохнув, поднялась невестка. Дома ее ждали дети. Потом встала со своего места Машина мать. Она работала уборщицей в депо и заступала на ночную смену.

Ребенка положили рядом с Машей, чтоб она не чувствовала себя такой одинокой.

Маша слышала, как уходили родственники, но ей было все безразлично. Тонким, жалобным голоском заплакал ребенок. Надо было перепеленать его, накормить. Надо было встать с кровати, умыться, подобрать волосы.

Кончился срок декретного отпуска, и Маша вернулась на работу. Она всегда была тихая, но такой молчаливой и серьезной ее никто раньше не видел. Зима выдалась снежная, ветреная. Пути и стрелки заносило снегом. В больших валенках, в полушубке, в платке брела Маша от стрелки к стрелке, тщательно очищая их от снега, скалывая лед. Она не боялась ни стужи, ни ветра. «Может быть, там, где Коля, — думала она, — еще холоднее». Письма от Коли получала нечасто, — он отбывал заключение в трудовой колонии, на Севере. Там заготавливали лес. Коля писал, что живется ему неплохо, кормят сытно, работает на механической пиле.

«Здесь кругом тишина, красота, белки прыгают по деревьям, но у меня одна забота — это ты, Маша. Насчет женщин не беспокойся, женщины содержатся отдельно от нас, совершенно на других командировках. Хотя все равно я бы себя помнил…»

Маша вздыхала над письмами, и ей было горько, что ее считают такой ревнивой дурой и утешают, как малое дитя.

«Нет, не от чужой женщины пришла беда, — думала она, — а совсем от другого, я его завлекала и на курсы не пускала, морочила ему голову. Теперь добилась своего…»

Маша считала одну себя во всем виноватой. Если бы не она, Коля шел бы на работу с ясной головой, не был бы рассеянным. Разлуку она воспринимала как наказание за то, что не понимала жизни и не умела беречь счастье.

Она давно сломила свой строптивый характер, не грубила больше бригадиру, не ссорилась с невесткой и с сестрой, не спорила с другими стрелочниками, если ее просили поменяться сменами.

Жилось Маше трудно. Она мало спала, нянчась с ребенком; уходя на работу, оставляла девочку у матери или невестки. Хотя они охотно нянчили ребенка, Маше больно было сознавать, что она у всех одалживается. И дома, когда хотела сварить себе кашу или суп, приходилось занимать у соседок то луковицу, то соль или пяток картофелин, — не было времени добежать до магазина.

Жена Остапчука, которая была теперь ответственной уполномоченной по общежитию, часто и нудно корила Машу за то, что будто она в свое дежурство не подмела кухню, не вытерла пол за собой, когда стирала пеленки.

Маша отмалчивалась. Она чувствовала себя такой беззащитной, что даже не обижалась.

Каково же было Машино удивление, когда ее на путях разыскал тот человек из районного управления, по фамилии Толмачов, и спросил, почему она не работает в комиссии.

— Я приехал и сразу спросил про вас, как вы и где. Говорят, она отбилась от общественной работы. Почему?

— Муж у меня отбывает… — ответила Маша, исподлобья разглядывая звездочки на воротнике у Толмачова. «Сколько надо учиться, чтобы выслужить столько», — подумала она.

Она знала, что как только Толмачов вспомнит, что аварийщик Шеин — это ее муж, так перестанет приставать к ней. Но Толмачов сказал:

— Он — одно, а вы — другое. Вы на своей работе не знаете замечаний.

— Замечаний мне не было, — подтвердила Маша.

— А раз не было, — подхватил Толмачов, — значит, вы самостоятельный человек на производстве, за своего мужа не отвечаете.

— От мужа я не отказываюсь, — ответила Маша, задетая за живое. — Лучше вы меня на комиссию не зовите, от мужа я все равно не откажусь.

— И не надо отказываться. Почему надо отказываться? Вот что, Куликова, на путях разговаривать неудобно. Приходи сегодня в клуб, поговорим. Придешь?

— Ладно. Если можно будет, приду ненадолго.

Вечером Маша пошла в клуб.

Она долго думала, надеть ли ей розовую кофточку, не осудят ли ее люди? Но кофточку все же надела и даже, вздохнула перед зеркалом, заметив, какое бледное у нее теперь лицо.

В клубе она долго не могла найти Толмачова. Ходила без толку из комнаты в комнату и ругала себя, зачем пришла. «Разве у него одно только дело со мной? Он и забыл, что велел прийти…» Потом Толмачов вышел из какой-то боковой двери и сказал приветливо:

— А, товарищ Куликова! А у нас было совещание, я задержался. Надо где-нибудь найти местечко посидеть.

Толмачов повел Машу в буфет, они сели за столик, им принесли ситро и два пирожных. Маша горела от стыда и обиды. Она низко наклонилась над своим стаканом. Идя в клуб, она надеялась, что Толмачов посоветует, как вызволить Колю, а он позвал ее, польстившись на то, что она живет одна, без мужа. И теперь она сидит, выставленная на позор, чтобы все видели, как дешево стоит женская любовь и верность.

Маша грубо сказала:

— Мне тут долго сидеть нельзя. У меня ребенок.

Толмачов надкусил пирожное.

— Может, вас удивляет, товарищ Куликова, что я так активно вмешиваюсь в ваши дела? Но у меня к вам симпатия — женщин еще немного у нас на транспорте. Я про вас расспрашивал у бригадира и других работников. Может, вы пойдете на курсы составителей?

Маша ответила, как бы извиняясь:

— На курсы я бы хотела, но мне нельзя. У меня ребенок совсем еще маленький. Спасибо вам.

— Жаль, — ответил Толмачов. — Но как только ребенок станет постарше, мы вас определим на курсы. Имейте это в виду.

Маша съела свое пирожное и пошла домой, думая о том, что на свете живет много хороших людей.

Веселое оживление клуба, пирожные, которые она давно не ела, вызвали у Маши воспоминание о тех временах, когда они еще были с Колей женихом и невестой. Тогда они часто ходили в клуб, смотрели кинокартины и постановки и даже иногда танцевали. Теперь судьба разлучила ее с Колей. Но Маше не было грустно, она верила, что дождется возвращения мужа. Ребенок будет уже большой, когда Коля вернется, будет ходить и смеяться, будет лепетать «папа», «мама», «баба» и еще какие-нибудь немудреные детские слова. Маша часто думала о дне Колиного возвращения. Вот он входит в комнату, обросший бородой, с сундучком. Девочка испуганно смотрит на незнакомого дядю, а Маша говорит: «Олечка, это папа…» Стол накрыт, как в праздник. Коля умывается, садится за стол и молчит. Потом говорит только одно слово: «Маша!» И этим словом благодарит ее за все: за посылки, за то, что ребенка вырастила, за то, что себя сберегла. И может быть, Маша скажет: «А я, Коля, учусь теперь на курсах. Ты не против?»

Дома Маша вытащила из сундучка мужнины книжки и долго рассматривала их одну за другой. Книжки были трудные и неинтересные, по паровозному делу и политграмоте. Маша вздохнула, выбрала самую трудную и стала читать. Чтоб не терять времени, она и Олю баюкала, читая вслух. Потом ей надоело это бесполезное занятие, и она снова сложила книги в сундук.

Коля прислал письмо: у них проложили узкоколейку, он работает теперь по специальности — водит старенький паровозик по лесной чаще. На паровозике работать приятно — любимое дело, и, главное, не будет отрываться от своей специальности.

«Еще есть у нас учеба, и я учусь. Читаю книги, газеты и др.».

Маша не поняла, что означает «и др.». Ей хотелось знать: может, Коля делает что-нибудь такое, до чего она здесь не додумалась? Она спросила у людей. Ничего особенного в этом «и др.», оказывается, не было.

Заболел ребенок.

Маша совсем выбилась из сил. Докторша из поликлиники дала освобождение от работы, Маша дни и ночи проводила над кроваткой девочки. Маленькая надрывно плакала, и ни лекарства, ни компрессы, ни ласки, матери не могли ее успокоить.

Шел седьмой день болезни, а улучшения все не было.

Вечером забежала на часок мать, и Маша прилегла, но тонкий, на одной ноте, детский плач не дал ей уснуть. Она лежала и думала, что не может, не может этого быть, чтобы ребенок умер. Для чего же тогда были все страдания и муки? Ребенок, как нитка, привязывал ее к жизни. Не надо ей ничего, если не будет Олечки. Она взлелеяла мечту, как вырастит девочку, как купит ей первые ботиночки, как вынесет ее летом на зеленый луг за станцией, в хорошеньком платье, перешитом из своей кофточки. Что же ей останется в жизни без девочки? Работа да сон, длинные дни ожидания?

Маша вздыхала и ворочалась на постели. Старуха тоже вздыхала, болея сердцем за дочь и за внучку. В десять часов она сказала:

— Вставай, Маша. Я пойду…

Она разогрела кашу и насильно заставила Машу поесть.

— И вы кушайте, мама.

Они сидели вдвоем за столом. А из глаз их на зеленую клеенку падали крупные слезы.

Мать ушла. Маша перепеленала девочку, взбила подушечки, на которых лежало дитя, и девочка немного затихла.

Резкий мартовский ветер заглушал все шумы на улице. Как будто никого на свете больше не было — только Маша и девочка.

Теперь, когда нельзя было спать, сон, как нарочно, наваливался на Машу, томил ее тело, наливая свинцом руки и плечи. Чтобы не спать, она раскрыла книгу и строчку за строчкой читала, принуждая себя, как будто делала тяжелую работу.

Было уже поздно, когда кто-то постучал в дверь. Пришла докторша, красная от мороза и ветра.

— Я шла мимо и решила, дай зайду, — сказала она. — Как наша маленькая пациентка?

Согревшись, докторша постояла у кроватки, поправила одеяльце. Маша ждала, что докторша достанет трубочку и выслушает ребенка, но докторша сказала:

— Кажется, засыпает.

И на цыпочках отошла от кроватки.

— Это вы читаете? — спросила она, перелистывая книгу.

— Так, чтоб не спать…

— Почему же только чтоб не спать?

— Трудно очень… Неинтересно.

Докторша стала расспрашивать Машу о ее жизни. А потом, увлекшись, рассказала о себе. Выходило, что она рассказывает нарочно, чтобы подбодрить Машу, — у докторши, как и у Маши, рано умер отец, и докторша, как и Маша, жила у чужих людей в няньках, но потом пошла на фабрику, оттуда на рабфак и в институт.

— А теперь, как видите, я интеллигентный человек, стою на своих ногах. Профессия моя полезна людям.

— Вы замужем? — спросила Маша.

— Нет, не пришлось, — сказала докторша, — сначала училась, не до этого было, а потом… Годы прошли. Взять, например, наш поселок. Инженеры, те как-то женятся на москвичках, а кто попроще, мне не пара. Совершенно другой культурный уровень и интересы. Поедешь летом на курорт, похохочешь, похохочешь, а серьезного ничего…

— Не скучно вам?

— Конечно, скучновато. Но в работе как-то не замечаешь. Я человек веселый. Племянница у меня воспитывается… Нет, я не жалуюсь.

— А мне скучно одной, — созналась Маша, — дни считаю, его жду…

Девочка закричала таким необычным криком, что и докторша и мать встрепенулись.

Маша смутно припоминала потом, как прошла ночь. Кипятили воду, клали горячие бутылки под подушки. Голые по локоть, полные руки докторши мелькали над кроваткой. Маша больше не надеялась. Сухими глазами смотрела она, как страдает ребенок, и ничего не могла сделать, чтоб принять его муки на себя.

Всю ночь докторша не отходила от ребенка.

Утром Маша взяла ребенка на руки и сидела с ним, пока не поверила, что он мертвый. Мать застала ее лежащей на кровати не то в обмороке, не то в глубоком сне с мертвым ребенком на руках.

Теперь нечем было вернуть Машу к жизни, нельзя было говорить ей: «У тебя ребенок, живи для него…» Мать внушала ей: «Плачь». Она не слушалась, не плакала. На похоронах громче всех голосила Машина сестра, и встречные прохожие думали, что она и есть мать ребенка.

Когда на могилке насыпали холмик, вперед вышел Машин бригадир с каким-то предметом, завернутым в бумагу. Он долго разворачивал бумагу, осуждающе покачивал головой, как бы сердясь не то на свою неловкость, не то на тщательность упаковки, пока не освободил металлический венок.

— Это твоему ребенку, товарищ Куликова, от стрелочников, — сказал он.

— Спасибо, дядя Вася…

Маша взяла венок, положила, его на холмик, расправила ленты. Ее утешало, что у девочки такая красивая могилка.

Она не сопротивлялась, когда брат и бригадир взяли ее под руки и подняли с могилы. Безропотно пошла она с кладбища.

Все женщины просили ее заплакать, но Маша отрицательно качала головой. Слез не было. Она дошла до своего дома, остановилась и сказала невестке:

— Феня, не хочется мне домой. Лучше я у вас посижу.

Так и пошло, что она редко бывала дома: то сидела у родных, то работала сверхурочно.

На работе ее ценили, к ней прикрепляли новичков, чтобы она их учила. Дядя Вася говорил, что доверяет ей почти как самому себе. Она выручала, если его вызывали в контору или когда он засиживался в дежурке у машинистов.

Толмачов больше не появлялся на станции, но иногда к Маше подходили люди из месткома и говорили, что он спрашивал про нее и передавал привет.

Маша понимала, что Толмачов ждет, когда она вспомнит свое слово относительно учения, но голова так устала от горьких мыслей, что она не могла и думать о курсах.

Никакие перемены в жизни теперь не прельщали ее. Она и Колю перестала ждать. Жена Остапчука, пользуясь тем, что Маша редко бывает дома, вселила к ней в комнату своего женатого племянника. Маша стала было протестовать, но Остапчук закричала на все общежитие:

— И с детьми и с мужьями живут по две семьи в комнате! А эта одна. Может, и не вернется твой арестант. Скажи спасибо, что тебя не гоним. Муж — троцкист, а она еще ломается…

— Какой же он троцкист, он аварийщик, — сказала Маша.

Она никуда не пошла жаловаться. Странным казалось теперь, в ее одиночестве, хлопотать о комнате. Но молодожены жили так дружно, что измученной Маше невмоготу было на это смотреть. Все вспоминалось ей свое счастье.

Молодожены не обижали ее, не ссорились с ней, но Маша чувствовала, что мешает им. К себе домой она приходила, как в гости. А родня надоела. Она вспомнила предложение Толмачова о курсах и написала ему в район письмо. Сразу же ей прислали путевку.


Курсы были близко, на соседней станции, но Маше казалось, что она уехала далеко от дома. Среди чужих, незнакомых людей жилось легче. Можно было забыться.

Машу определили в группу составителей поездов, выдали книжки, тетрадки и карандаши. В общежитии курсов в одной комнате с ней жили две славные девушки-украинки. С ними Маша ходила в столовую обедать и проводила все свободное время. Они пробовали вместе готовиться к занятиям, но из этого ничего не вышло. Украинки знали больше, чем Маша, и торопили ее.

Первые недели Маша считалась отстающей. Но потом она перестала волноваться и робеть, стала внимательнее слушать учителей, и дела пошли успешнее.

Машу все любили: и учителя и курсанты, — такая она была серьезная и славненькая — курносая, беленькая. На курсах Маша как будто отогрелась, оттаяла, даже научилась у соседок петь украинские песни.

Толмачов обрадовался, найдя в ней такую перемену.

— Я вам давно советовал — выходите из своей скорлупы. Нельзя жить в отрыве от коллектива.

Всегда, когда Маша слушала Толмачова, она думала о том, что вот он и умный и хороший, а не знает, как трудна настоящая жизнь. Но получалось, что не она, а он был прав. Она не могла понять, как не надоест ему разъезжать все время со станции на станцию, всем интересоваться, про все помнить. А дом? А жена?

Она спросила:

— Вы, наверно, и дома никогда не живете?

— Редко, — вздохнул Толмачов.

— Скучает без вас жена?

— Она тоже всегда в разъездах. Такой же инструктор, как и я. То ее нет, то меня…

— А не боитесь? — спросила Маша и помедлила. — Не боитесь, что, может, она кого повстречает или вы повстречаете?..

— От судьбы не уйдешь, — сказал Толмачов, подумав. — Если полюблю кого-нибудь, признаюсь жене по-честному. Только этого не случится, лучше моей жены нет.

— Ой ли! — сказала Маша и засмеялась.

Она была рада, что у Толмачова какая-то особенная жена и живут они как-то по-особенному. Значит, не все живут так, как ее сестра и невестка.

Как она сама будет теперь жить с мужем, Маша не знала. Но в одном была уверена: все у них изменится. На будущее она смотрела спокойно, и больше не было у нее мысли, что жизнь ее кончена.

Весной был экзамен.

День выдался солнечный, почти жаркий. Курсантки наломали зеленых веток и убрали ими портреты на стенах класса. На столе в двух стаканах стояли подснежники. Учителя пришли на экзамен торжественные, в белых брюках, в белых туфлях, с цветами в петлицах.

Маша отвечала одной из первых. Она была довольна, что вопросы попались трудные: хотелось показать свои знания.

Учителя пожали ей руку.

Маша вышла из тесного помещения курсов на улицу. Станция, которую она еще недавно считала чужой, стала теперь родной, своей. Маша пошла по путям, на которых еще поблескивали непросохшие лужицы. На сортировочной горке распускали состав. Красные вагоны, испещренные меловыми надписями, разбегались по рельсам. Маневровый паровоз увозил их за собой. Рослый человек в плаще, суетясь, отдавал распоряжения. Это был составитель.

Наблюдая за ним со стороны, Маша самонадеянно думала, что легко справится с этой работой.

Вечером заведующий собрал курсантов и произнес перед ними речь. При свете магния всех сфотографировали. Потом была самодеятельность. Украинки пели, сцепщик с Ленинской дороги рассказывал смешные истории, стрелочник с Москвы-товарной плясал гопака.

Маша отбивала ладонями такт и веселилась, как и все.

Всю ночь никто не ложился спать, укладывали свои корзинки, обменивались адресами.

Курносая Галя, кровать которой стояла в общежитии рядом с Машиной, сказала на прощанье:

— Смотри, серденько, не тоскуй. Наплюй на все… Э, жизнь короткая…

— Я теперь буду веселая, — обещала Маша.

Но сдержать обещание было нелегко.

Первые слезы она пролила на могилке дочери, куда побежала сразу после своего приезда. Металлический венок потемнел, ленты выцвели. Маша накопала зеленого дерна и обложила холмик, попробовала вычистить венок песком. Долго сидеть у могилки не могла: надо было спешить на работу.

Начальник, к которому она явилась, встретил ее сухо и сказал, что даст ей испытательный срок. Составитель Ющенков пойдет с сегодняшнего дня в отпуск, она будет его заменять.

Маша пошла в парк.

Дежурный, у которого болел зуб, сказал с огорчением:

— Пришла бы ты, Куликова, завтра. Ты человек неопытный, а я, видишь, сегодня сам не свой. Скажу тебе какую-нибудь грубость. С Юшенковым мы договоримся, он сегодня еще поработает…

— Нет, Иван Христофорович, я заступлю сегодня, — взмолилась Маша, — я видела сон, что мне заступать.

— Ну, заступай, Куликова, только не обижайся!

Дежурный вручил ей график подхода поездов и объяснил коротко, какое на путях положение. Маша хотела записать в блокнот, как советовали на курсах, но дежурный сказал:

— Некогда тут записывать. Запомнить надо.

Маша послушно спрятала блокнот.

— Иван Христофорович, — сказала она, — так я пойду расчищать пути.

— Главное для нас — это гнать побольше вагонов со станции. Понятно? Ты должна смотреть, соображать… — Дежурный, охнув, взялся за щеку и с таким видом покачал головой, как будто вообще сомневался, нужны ли человеку зубы. — Состав подошел, ты налетай, смотри, где легче, хватай, формируй, отправляй. Понятно?

— А остальные вагоны будут простаивать?

— Про то другая смена будет думать. Понятно? Наше дело — выполнить план.

— Нет, Иван Христофорович, — сказала Маша, — нас учили не так… Если работать, как вы говорите, у нас вагоны будут простаивать в тупиках. Что вы скажете?

— Я скажу одно: у меня на смену есть план, ты мне его выполняй, — дежурный уклонился от прямого ответа.

— Ладно, выполню, — обещала Маша.

И пошла к своей бригаде.

Первые распоряжения она отдала нетвердым голосом, все время посматривала, не смеются ли над ней.

Смена, как нарочно, выдалась трудная. С утра работы было мало, и бригада роптала, что не будет никакой выработки, а с двенадцати часов один за другим стали подходить составы.

Дежурный по парку торопил Машу. Бригада — сцепщики, башмачники, метчики с любопытством смотрели на новую начальницу. Сцепщики были люди постарше, посерьезнее. Маша запомнила их имена и отчества, чем и расположила к себе. Но грубые, лихие парни, кидающие под колеса пудовый башмак, не прочь были пошутить с тоненькой Машей. С ними разговаривать надо было строго и резко: пусть забудут, что перед ними женщина. Наука эта далась Маше не сразу. В тупичках, между вагонами, она давала волю своему отчаянию.

«Не справлюсь, — думала она, — ни за что не справлюсь».

Казалось, что все нарочно медлят, что маневровые машинисты, издеваясь над ней, без толку ездят с пути на путь, что дежурный нарочно дает ей неправильные сведения. А она должна метаться от вагона к вагону, выбиваться из сил и терпеть насмешки. Даже дядя Вася, стрелочник, который знал ее много лет, сказал недружелюбно:

— Ты, Куликова, больно высоко прыгнула. Будешь жалованье не меньше моего получать.

— Ну и что же? — сказала Маша. — Что заработаю, то и получу.

Она и не заметила, как кончилась смена. Зашла в контору и села на лавку передохнуть. Иван Христофорович забежал туда сдавать сведения. Увидев Машу, он сказал:

— Ничего, справилась. Скажи спасибо…

— Спасибо, — машинально ответила Маша.

Подошел начальник и, улыбнувшись совсем не так, как утром, а ласково, спросил:

— Тяжеловато пришлось в первый день, а?

— Ничего…

— Самостоятельная женщина. Нажимает… — похвалил начальник.

Вокруг начальника собрались мужчины — дежурные, машинисты, кладовщики. Маше было неудобно сидеть вместе с ними, мешать их свободному разговору. Она ушла, добралась до своего дома, пообедала и вернулась в парк. Интересно было посмотреть, как работает другая смена.

Составитель Глушков догадался, зачем она пришла, и сказал:

— Пришла — так не стой, как в гостях. Ходи за мной и слушай.

Маша смотрела на Глушкова и завидовала его спокойствию. Все спорилось у него.

— Волнение, оно не помогает, — ответил Глушков на ее вопрос. — Волноваться — это вы, женщины, мастера. У меня дома жена, три девочки, теща и бабушка. Мне ваше женское волнение вот где сидит… — Глушков показал на шею. — Если хочешь работать, эти волнения брось. На голову надейся, на мозги…

Прошла неделя, и Маша припомнила слова Глушкова. Она работала спокойно, споро, втянулась в работу.

Часто бывает в жизни, что несчастья приходят к человеку сразу, одно за другим, но зато если пойдет полоса удач, так только радуйся. На станции как будто впервые увидели Машу Куликову. Только и разговоров было, что про первую женщину-составителя. О ней вспоминали на всех собраниях, в торжественные дни.

Маша знала это и гордилась собой.

Родственники не узнавали Машу. Она так осмелела, что даже сама Остапчук стала разговаривать с ней заискивая.

Маша заявила молодоженам, что она против них ничего не имеет, но комната принадлежит ей, пусть они ищут себе другую.

Остапчук встретила Машу в коридоре.

— Это правда, Машенька, — спросила она, — будто ты замуж собираешься?

— Правда, — ответила Маша, желая пошутить.

— Говорят, большой пост занимает? — спросила Остапчук, бегая глазами по новым Машиным туфлям.

— Большущий…

— К нему, наверное, жить переедешь? Так зачем же тебе комнатка? Я вот женщина серая, невоспитанная, и то у меня от нашего общежития голова болит. А где тебе…

— Перееду или не перееду, а чтоб комнату освободили. Я к начальнику станции пойду, если что…

Так много сил появилось у Маши, что она могла теперь постоять за себя. Она и про Колю узнала, как и кому можно подать ходатайство. Тоска по мужу с новой силой охватила ее. Теперь, когда ее уважали, хотелось разделить свое счастье с любимым человеком. У нее появились деньги, она была молода, но незачем ей заводить обновки, не для кого наряжаться. В кино и то редко ходила — когда собиралась вся семья: мать, брат, невестка, сестра и зять.

Молодожены не выезжали из комнаты. Маша стосковалась по семейному уюту. Не терпелось выбелить стены, постлать новое одеяло и скатерть, повесить занавески. Все желания, которые она приглушала в себе целый год, пробудились. Она не могла больше жить так, как жила. Хотелось петь и плясать, ходить в гости, самой звать к себе гостей. А кто она была? Ни вдова, ни девушка, ни жена. С молодыми мужчинами нельзя было знаться, со старыми — неинтересно. Разговоры с родственниками были будничные, простые — про очереди, про топливо на зиму, про невестку.

Она сходила несколько раз к докторше. Но докторша редко бывала дома, а племянница еще совсем девчонка.

Маша жила в поселке много лет, всех железнодорожников знала с детства, знала их жен и детей, характеры, слабости, — не было на станции человека, так казалось ей, кто понимал жизнь больше, чем она сама.

По выходным дням она сидела у себя в комнате и подбирала на гитаре песни, что певала когда-то. Она даже выдумала сама мелодию, которая ей очень нравилась, и жалела, что не может найти к этой мелодии подходящих слов. Мимо общежития часто-проходили знакомые молодые женщины, Машины сверстницы, но пережитое отдалило Машу от них. Если бы она пошла с ними, то, пожалуй, молчала бы как пень. Веселее и интереснее ей было разговаривать с мужчинами, но все составители и диспетчеры были женатые, по выходным дням у них свои семейные дела. На могилу дочери Маша теперь ходила редко — холмик земли не мог заменить ей живое дитя.


В конце лета, когда стали желтеть обожженные зноем листья, составителей срочно вызвали к начальнику станции на совещание. Торжественный начальник сказал, что все они читают газеты и знают хозяйственное положение, знают, какая идет борьба за хлеб; картина вырисовывается такая, что через станцию будет проходить поездов в три раза больше, чем в обычное время.

— Вы, конечно, понимаете, — сказал начальник, — что каждая наша ошибка, каждое промедление будет отражаться на ходе уборки и осеннего сева, на наших грандиозных успехах. Это все равно что фронт. Продумайте каждый свой метод работы, что сделать и как сделать… Оставаясь на месте, мы, железнодорожники, как бы участвуем в замечательных победах нашего народа. Дисциплина должна быть военная… Провозгласим «ура» в честь нашей родины!

Составители дружно прокричали «ура». Когда вышли из конторы, Глушков сказал Маше:

— «Ура», конечно, дело хорошее. Но надо фактами оправдать — это будет наше «ура».

Все были взбудоражены. Станция еще не знала такого напряжения. Поезда шли и шли. Везли комбайны, жатки, зерно. Железнодорожники забыли, что такое смена, что такое день и ночь.

Маша только теперь по-настоящему почувствовала каждого человека в своей бригаде. И умом и сердцем чуяла, на кого надо прикрикнуть, кому сказать доброе слово, кого похвалить. Сама она не знала усталости. Вагоны стали для нее живыми существами — то добрыми, то злыми. Ей надо было всех их подчинить себе, чтоб разбегались по путям по ее указке, как звуки в гитаре, не медля, не опаздывая.

Не было никакой хитрости в ее работе. Она изучила все пути и подходы к станции, все посты, соображала, как группировать вагоны, чтобы маневровые паровозы не возили их без толку по путям.

Составы уходили. Маша подолгу смотрела им вслед, мечтала о городах, мимо которых они пойдут, о дальних краях, где никогда не бывала…

Когда пора горячей работы прошла, Маше стало скучно. Она привыкла к тому, чтоб все кипело вокруг.

На станции отметили Машину работу. Ее выбрали на слет стахановцев дороги. Там она выступила и, чуть кокетничая своей скромностью, поделилась опытом работы.

Когда Маша спускалась с трибуны, она увидела в зале Толмачова. Он стоял в проходе и разговаривал с каким-то мужчиной. «Пусть он первый подойдет ко мне», — решила Маша. Ее окружили новые знакомые, и она, смеясь, прошла с ними в фойе, будто не заметив Толмачова. Она нарочно медлила уходить, все еще надеясь, что он подойдет к ней. Но Толмачов не шел.

«Ну и не надо, — думала Маша, — я теперь не кто-нибудь, могу найти человека и поинтереснее…»

Она жила в гостинице, в одном номере с женщиной-машинистом, известной на всех дорогах. Маша при ней не смела гордиться. Панкратьева относилась к Маше любовно и покровительственно. Когда Маша пришла, у Панкратьевой сидела в гостях артистка, с которой она где-то познакомилась летом, и они, смеясь, говорили про какого-то Сергея Ивановича.

Маша села в сторонке и сделала вид, что читает газету. Артистка скоро ушла, и тогда Панкратьева спросила:

— Ты, Маша, что, больная?

— У меня голова болит…

— Я и смотрю, ты вроде не в себе.

Панкратьева подошла ближе и стала рассказывать про артистку, как в нее влюбляются все мужчины. Маша ахала и удивлялась.

— Какой это секрет женщины знают? — спросила она. — Другая хорошенькая, да никто за ней не ходит, а некоторые…

— Никакого секрета нет, — сказала Панкратьева авторитетно, — но есть женщина, у которой голова занята делом, а есть женщина, у которой только любовь на уме. Мужчины это чуют.

— Интересно все-таки, когда за тобой ухаживают, — робко сказала Маша.

— Ничего интересного нет…

— Зачем вы так говорите, тетя Наташа? — подосадовала Маша. — Конечно, интересно.

Обе, обиженные, замолчали. Потом Панкратьева сказала:

— Я тебя за молодость извиняю. Я не обижаюсь. Интересно так интересно. Каждому свое. Идем лучше ужинать, пока не поздно.

Они спустились вниз, в ресторан. Панкратьева шла широким шагом уверенного в себе человека, а Маша смущалась. Позолота на стенах, цветы на столиках, оркестр, официанты в грязно-белых куртках — все казалось таким чужим и роскошным.

Они сели за столик. Маша аккуратно натянула юбку на колени и оглянулась по сторонам. Недалеко сидела артистка в голубом платье с каким-то мужчиной. За всеми столами сидели компаниями мужчины или мужчины с женщинами. Маше стало неловко, что они пришли одни.

Облокотившись, Панкратьева слушала музыку. Маша смотрела на ее немолодое лицо, желая догадаться, о чем она думает. Но музыка умолкла. Панкратьева очнулась и постучала ножом о тарелку.

Подошел официант. Панкратьева заказала ужин и спросила у Маши:

— Выпьем по стопочке?

— Я непьющая, тетя Наташа.

— От головной боли это хорошо. Принесите две стопочки: мне побольше, а ей маленькую.

— Сто грамм и двести? — спросил официант, ухмыляясь, и побежал, изгибаясь, между столиками.

— Не люблю я их, лодырей, — сказала Панкратьева про официанта.

Принесли ужин. От теплой пищи и вина, которое Маша пригубила, стало веселее. «Не подошел — и не надо» — думала она. И вспомнила тот вечер в буфете, когда она сидела с Толмачовым и, робея, пила колючее ситро… Теперь она в городе, в ресторане… И характер совсем переменился…

— Ты меня слушай, Маша, — Панкратьева тронула ее за руку. — Я тебе рассказываю, а ты вся не тут…

Панкратьева рассказывала про свою молодость. Она раскраснелась. Джаз опять заиграл, по залу двинулись танцующие пары. Панкратьева старалась заглушить шум и пропеть Маше деревенскую песню. Но Маше было интереснее смотреть на танцующих, на красивые женские платья, туфли, на такие тоненькие чулки, что ноги в них казались голыми. И вдруг Маша увидела Толмачова: он сидел в углу, спиной к залу, и ел, наклонившись над тарелкой.

Музыка стихла. В зале слышался только голос Панкратьевой, тянувшей заунывную песню. Все посмотрели в ее сторону улыбаясь. Маша заметила, что Толмачов увидел ее.

К столику, как на коньках, подлетел официант и сказал Панкратьевой:

— Гражданка, петь у нас не разрешается…

Она отмахнулась от него рукой, потом сказала:

— А того, братец, не понимаешь, что эта песня настоящая, душевная.

Улыбающийся Толмачов подошел к столу, взял Панкратьеву за руку.

— Ты что это, лекцию читаешь, Наталья Петровна? — спросил он.

— Объясняю, — сказала Панкратьева, засмеявшись. — Я хотела Куликовой нашу деревенскую песню спеть, а вот товарищ… — она кивнула на официанта, — не велит… Да и правду сказать, чего я тут распелась, не дома ведь. — Панкратьева посмотрела на официанта и улыбнулась.

Тот смахнул салфеткой крошки со стола и ушел.

Толмачов подождал, когда железнодорожницы окончат ужин, и они все вместе вышли из ресторана. Панкратьева пошла спать, а Толмачов и Маша зашли посидеть в гостиную.

В большой комнате никого не было. На столе лежали старые газеты. Маша села на стул и смотрела, как Толмачов перекладывает их. Она чего-то ждала. Толмачов спросил, не отрываясь от газетного листа:

— Как вы теперь живете, Маша?

Он никогда не называл ее по имени, но Маша не обратила на это внимания. Она не знала, что отвечать ему. Смотрит в газету и спрашивает небрежно, как будто она не человек.

— Я сегодня днем заметил, что вы меня избегаете, — снова сказал Толмачов и посмотрел на Машу внимательно. — Чем это объяснить?

— Не знаю, — ответила Маша. — А почему вы сами ко мне не подошли?

— Я был занят, — объяснил Толмачов.

Он отодвинул от себя газеты и стал расспрашивать, как она живет. Маша доверчиво рассказала все — и про то, как работает, и про людей, и про молодоженов, которых никак не может выселить, и про мужа. Только про скуку свою ничего не сказала. Но Толмачов догадался: она что-то утаила от него.

— Вы мне расскажите главное: какое у вас настроение, — попросил он.

Маша призналась, что скучает. Она и сама не знает, почему так получилось, ведь она многого добилась. Наверное, она неблагодарный человек, которому все мало. Она рассказала, что, когда на станции были напряженные дни, ей было весело. Жалко было уходить домой. Осталась бы, и всем распоряжалась, и все бы делала по-своему.

— Вам надо еще учиться, — сказал Толмачов, — и по специальности и по общеобразовательным. У нас есть курсы без отрыва от производства. Вы способная, вы можете стать дежурным по станции.

— Дежурным я смогу, — сказала Маша, — я уже присмотрелась к этой работе. А по общеобразовательным мне трудно. Я только три класса окончила, и то когда это было!

— Тем более надо учиться.

— Ну, поучусь, а тогда? Если скучно будет, так опять учиться?

— Да, опять. Жизнь есть движение вперед.

Маша не совсем понимала, для чего ей надо всегда учиться, но она верила Толмачову.

— Хорошо, — послушно сказала она, — я запишусь на курсы.

Тогда Толмачов спросил:

— Вы вспоминали меня, Маша?

— Вспоминала, — честно сказала Маша.

— И я вас никогда не забывал… только не захотел вас тревожить.

Толмачов поспешно встал, как будто пожалел о сказанном, и стал смотреть на часы. Маша тоже встала и собралась идти. Толмачов сказал:

— Поверьте мне, что, когда я заинтересовался вашей судьбой, еще ничего такого не было…

Маша пришла в номер и, не зажигая света, легла в постель. Сейчас она не завидовала женщинам, в которых влюбляются мужчины… Внимание Толмачова, достойного и серьезного человека, и льстило ей и пугало ее.

Она ворочалась на постели, пока Панкратьева не услышала, что она не спит, и не позвала ее к себе. Маша легла рядом с Панкратьевой и рассказала все, что было у нее на душе. Они погоревали вдвоем о Коле и решили, что Маша должна дожидаться его возвращения, а там видно будет.

— Нет, все равно я от него не уйду, — сказала Маша твердо, — для меня нет лучше человека, чем он…

Слет стахановцев кончился, Маша уехала домой. Она была теперь бодрее, чем раньше. Молодожены наконец-то освободили комнату. Скучать не было времени. Маша выполнила все, что обещала Толмачову в городе, — поступила на курсы дежурных и в школу для взрослых. Мать удивлялась, зачем она эта делает, зачем так перегружает себя. Маша резко отвечала, что так надо. Теперь она сама была убеждена в этом.

Маша завела аккуратные тетрадки по всем предметам и на всех надписала: «М. Куликова». Дочка брата, двенадцатилетняя школьница, приходила к ней, и они вдвоем, племянница и тетка, готовили уроки. Маше было удивительно, как она могла жить и не знать, сколько интересных вещей и понятий существует в мире. Прежняя жизнь казалась норой, в которой они с Колей сидели.

Зимой Маша подала заявление в партию. Ее приняли. На собрании выступали старые железнодорожники и хвалили Куликову, которую помнили еще девчонкой.

А вскоре вернулся Коля. Его освободили досрочно. Он приехал домой без предупреждения. Маша вернулась из школы и застала его в комнате: он сидел на корточках и починял перекладинку от стола. Что-то подступило Маше к горлу, но она не заплакала, а засмеялась. В комнате сразу стало светло и просторно, как будто Коля никуда не уезжал.

Скоро в комнату набились знакомые и родственники, принесли закусок, вина. Стало шумно. Коля, немного похудевший, рассказывал про места, где бывал. Машина сестра попробовала всхлипнуть, но на нее прикрикнули. Она замолчала, обиженно поджав губы.

Жена Остапчука, втершаяся в компанию, сказала Коле:

— А мы тут без вас тоже интересно жили. Ваша Маша теперь первый человек на станции. Как вы только с ней совладаете…

— Ты, Николай, не вздумай Маше поперек пути становиться, — сказала невестка и подперла кулаками бока.

Коля засмеялся и нежно посмотрел на Машу. Он гордился женой.

Маша весь вечер сидела, уцепившись за Колин рукав. На стол подавала мать.

Загрузка...