ПОЛКОВОЙ УЧИТЕЛЬ Рассказ

Маленький учитель, разговаривая с командиром полка, заслонялся от солнца рукой. Всадник смотрел на него вниз, как с башни. Конь был огромный. Под золотой шерстью играли мускулы. Конь перебирал длинными ногами. Он придвинул морду к самому плечу учителя и, скосив карий озорной глаз, тронул его ухо влажными ноздрями.

— Пошел вон! — отшатнувшись, испуганно крикнул Матвей Борисович.

Командир полка засмеялся и натянул поводья. Подняв голову, конь заржал. Матвей Борисович тоже засмеялся и осторожно протянул усеянную веснушками руку к шее коня.

Одуряюще пахла хвоя. Небо было высокое, чистое, аквамаринового цвета. За стволами сосен белели палатки. У коновязи стучали копытами лошади.

— Вот, видите сами, — сказал командир полка, — вам будет трудно в полевых условиях.

— Нет, — возразил учитель и резким движением руки, как линейкой, подчеркнул свое «нет».

— Удобств мы вам создать не можем, — продолжал командир, почесывая переносицу, — строительство не закончено, жить придется в палатке.

— Меня это не страшит, — строго заметил учитель, — меня страшит, что люди думают, будто летом надо заниматься лишь одной боевой подготовкой, а общеобразовательными предметами — нет.

— Люди так не думают, — недовольно отозвался командир полка, понимая, что камешек брошен в его огород. — Но считать, что летом люди свободны, не приходится.

— Я так не считаю, — ответил Матвей Борисович, — но учитель должен быть там, где его ученики. Если часть в лагерях, то и я должен быть здесь. Согласно приказу наркома. Вы же помните приказ!

— Ну ладно, оставайтесь в лагерях, — нехотя сказал командир. — Только будет трудно. Предупреждаю… Кони вот, — усмехнулся он. — На стрельбы сегодня едем.

Матвей Борисович круто повернулся и хотел по-военному щелкнуть каблуками, но споткнулся и чуть не упал. Рассердившись и забыв про устав, он побежал своей обычной походкой через луг, — маленький и смешной, в чистенькой вышитой рубахе, с палкой в руках.

Он был обижен.

Еще вчера, когда он заявил дома, что намерен провести лето в лагерях с воинской частью, где был старшим полковым учителем, жена сказала:

— Фантазия.

Сын смолчал, а дочь заметила:

— Но при твоем здоровье, папа…

Матвей Борисович с горячностью стал объяснять, что должен ехать, — когда полк стоял на зимних квартирах, он хорошо наладил индивидуальные занятия с командирами, нельзя их прерывать.

— Ты напрасно беспокоишься о моем здоровье, — сказал Матвей Борисович. — Я старой закалки. О, когда-то я был видным парнем. Был крепкий, белый как сахар! — Он беспомощно посмотрел на всех, как бы ища поддержки. — Вы думаете, нет? Я был действительно видным парнем.

Жена перебила нетерпеливо:

— Ну, хорошо. Ну, ты был белый как сахар. И что из этого? — И прибавила уверенно, как человек, который, все знает и понимает: — Очень им нужна летом твоя математика…

— Это же… феноменально! — закричал Матвей Борисович. Он досадовал на жену за то, что в делах практических она всегда оказывалась более дальновидной. Он посылал родственникам деньги, делясь последним, — они обижались, что мало. Он начинал выводить на чистую воду заведующего школой, — кончалось тем, что его самого увольняли.

И даже тут, в мире совершенно других интересов и дел, Матвей Борисович чувствовал ее правоту. Ему не были здесь рады. Командир полка не хотел отдавать ему время своих людей. Молоденькая жена капитана Кононенко, которую он встретил, сказала, не в силах скрыть своего огорчения:

— Ой, товарищ учитель, вы здесь?

— Да, я здесь, — воинственно ответил учитель, — и больше того, ваш муж будет каждый день заниматься от шести до семи. — Ему вдруг стало жаль эту симпатичную женщину, и он добавил ласково: — Зато капитан осенью сдаст экзамен в академию, и вы поедете с ним в Москву.

Подошла жена старшего лейтенанта Королева, немолодая уже, с крашеными волосами и крупным измятым лицом. Матвей Борисович не любил ее. Он насторожился. Та действительно сказала:

— Что ты с ним объясняешься, Тося, он кроме своих задачек ничего на свете не знает, а что ты видишь своего мужа четыре часа в сутки — он не понимает.

Матвей Борисович оскорбился, но сдержался. Дал себе слово, что будет сдержанным и настойчивым. Он выполняет свои обязанности, и никто не имеет права ему мешать.

Матвей Борисович не намеревался отступать. Весь день бродил он по огромному лагерю, был в конюшне, на полигоне, в ленинских уголках-верандах среди деревьев, где стояли сколоченные из свежих досок скамьи и столы. Там он должен был проводить занятия с красноармейцами.

После выпитого за обедом пива, которое он считал невкусным и неполезным и выпил только для того, чтобы ничем не отличаться от остальных мужчин, шумно радовавшихся тому, что в столовую наконец-то привезли пиво, Матвей Борисович был особенно решителен. «И на стрельбы поеду, — думал он, — обязательно!»

Он знал, что может и не ехать, может спокойно провести ночь в палатке, которую ему отвели, а утром, проснувшись от шороха веток над брезентом, смотреть, как под узловатыми сочленениями корней копошатся муравьи.

Но решил ехать.

Решил стерпеть все — усталость и ноющую боль в печени, недоверчивое отношение командира полка и невежливые, обидные шуточки жены старшего лейтенанта Королева.

Он с вызовом смотрел в розовое, предвечернее небо. В реке купались красноармейцы. Они яростно колотили ногами по тихой воде.

Матвей Борисович решил тоже искупаться. Он аккуратно сложил на берегу свое белье, посидел немного, чтобы остыть, смочил подмышки, как делал когда-то его отец, входя в воду, и ринулся в реку с такой решительностью, словно это был океан, бурный и безбрежный.

* * *

Да, это было похоже на океан.

После тесной и жаркой спальни, где его кровать стояла тридцать лет рядом с кроватью жены, которая стонала и плакала во сне, после маленькой комнатки-кабинета, набитой пыльными книгами, где лежала в футляре его скрипка, а на стене висели портрет Бетховена — мощное, вопрошающее лицо — и фотография матери, тихой старухи в черном платке, заправленном за уши, — после однообразной жизни, наполненной несбывшимися мечтами, ссорами с начальством, заботами о хлебе насущном, — приятно заночевать в лесу, слушать ночные шорохи, шелест берез, чуть белеющих в темноте, видеть над собой неясную россыпь мелких звезд в затуманенном небе, почесываться от укусов комаров, настойчиво высвистывающих какой-то звук, напоминающий «си» на последней, самой высокой октаве скрипичного диапазона.

Матвей Борисович сидел у костра.

Штабные командиры, ждущие рассвета, заснули тут же на земле, подсунув под голову полевые сумки.

Матвей Борисович подбрасывал в огонь еловые ветки, костер жарко вспыхивал, потом пламя утихало, горящие ветки обугливались и покрывались пеплом.

Перед этим старый учитель долго ходил по лесу, смотрел, как устанавливают на огневой позиции орудия, как тянут связисты провод через сырой от ночной росы луг. Окоп для командного пункта батареи еще только рыли, а уже телефонист припал к трубке, в углублении тускло горела «летучая мышь», подле которой работал вычислитель. Командир батареи старший лейтенант Бабченко отдавал распоряжения. Матвей Борисович мало что понимал в этой суете, но волновался, был возбужден. Мужчины делали свое мужское дело — учились воевать, — и он был с ними.

Никогда еще Матвей Борисович не ходил ночью по лесу, не копал землю, не дышал полной грудью. Он хотел стать артистом, а только иногда играл на скрипке, интересовался высшей математикой, а преподавал детям арифметику, — он не сделал открытий, не написал научных статей, он только составил подробный решебник задач.

Все это открылось ему сейчас, под томительный и тревожный комариный стон.

Вся его деятельность, которой он раньше гордился, — выступления на учительских совещаниях и работа в методическом кабинете наробраза — казалась ему теперь мелкой и никчемной.

Разве это была жизнь? Он искал для себя отдушины в том, что запирался вечерами в кабинете и читал умные книги. Это возвышало его в собственных глазах. Читал все, что печаталось в журналах и газетах, — это давало ему право считать себя передовым человеком. Он не пил, не курил, не изменял жене. Молодые учителя уважали его. Он гордился этим. Ему не было скучно — так был всегда занят.

И все это было не то! Нет…

Его пригласили заниматься с группой командиров, срочно подготовить их к экзаменам в военную академию. Он был смущен. Пошел на первый урок с опаской: ему казалось, что он не сумеет найти общий язык с военными людьми, он — такой маленький, и они — широкогрудые, в начищенных сапогах. Но командиры вели себя почтительно. Уважали знания, были точны и исполнительны.

Матвей Борисович осмелел. Он стал гордиться тем, что работает в армии. Кто он? Обыкновенный учитель. А перед ним сидят капитаны и старшие лейтенанты. Каждый из них командует людьми. Значит, фактически перед Матвеем Борисовичем сидели целые подразделения.

Он стал полковым учителем. Принес присягу. Он разрабатывал свой метод обучения малограмотных красноармейцев. Консультировал учителей из других воинских частей. Ссорился с командиром полка из-за количества часов для занятий так же, как когда-то с заведующим наробразом.

Он жаловался на «своих лейтенантов», если они пропускали уроки, ходил на дом к «своим капитанам». На него сердились командирские жены. Но учитель был непреклонен. Между собой ученики называли его «въедливым стариком», но побаивались и любили.

Все это возвышало Матвея Борисовича в собственных глазах.

Но никогда еще так ясно учитель не ощущал перемену, происшедшую в его жизни, как в эту ночь. Смотрел на огонь, то вспыхивающий, то замирающий, и был счастлив от сознания, что его не сморила усталость, что он бодрствует у костра. Собирает под соснами ветки и шишки и подбрасывает их в огонь. А штабисты спят…

У Матвея Борисовича сладостно замирало сердце.

Огромное небо над лесом, темное перед рассветом, предутренний холод, настойчивый крик ночной птицы — все волновало его. Он не мог усидеть на месте, должен был двигаться, преисполненный жизненных сил. И снова пошел в поле. На командном пункте, привалившись к насыпи, стоял Бабченко. Плащ, накинутый на плечи, топорщился, как горб. Бабченко смотрел вдаль, на темный лес. Фонарь бросал тусклые отблески на его испачканные глиной сапоги.

— Как дела? — спросил Матвей Борисович, интересуясь подготовкой к стрельбам, но лейтенант не понял его и сказал:

— Очевидно, Матвей Борисович, в условии была ошибка. Не получается задача по ответу, я уже два раза решал.

— Удивительное дело, — раздраженно отозвался учитель. — Я преподаю тридцать лет и тридцать лет слышу одно и то же: «Очевидно, в условии ошибка». Или: «Очевидно, в ответе ошибка». Идемте к свету, давайте решать при мне. — Он вытащил из своего бездонного кармана задачник. — А ну… я вам докажу, что ошибки нет.

Бабченко послушно опустился на корточки. Матвей Борисович ходил вокруг него, припрыгивая и заглядывая в задачник через плечо.

— Ну, вот видите, вышла! — сказала он с удовлетворением.

Начинало светать. Побледнело небо. На дереве, проснувшись, завозились птицы.

— Не поделили чего-то, ссорятся, — сказал Бабченко, прислушиваясь к птичьему гомону.

— Нормальная семейная жизнь, а? — поддержал его Матвей Борисович, желая сгладить впечатление от своей резкости.

И вдруг лейтенант спросил:

— Соня вам ничего не говорила?

— Соня? — переспросил Матвей Борисович, не понимая, почему лейтенант спрашивает о его дочери.

— Мы с Соней решили пожениться… — сказал Бабченко, — осенью, когда я вернусь из лагерей.

— Осенью, — повторил растерянный Матвей Борисович.

Скромная, маленькая Соня, застенчивая учительница, которая иногда по просьбе отца приходила в часть на занятия по русскому языку, та самая Соня, которая просила купить ей новые туфли?

Матвей Борисович топтался на месте, но лейтенант, деловито посмотрев на часы и красноватое от восходящего солнца небо, спросил:

— Вы на командном пункте батареи останетесь или пройдете в штаб? Пора.

— Я пройду в штаб…

Было уже совсем светло. Над лугом стоял легкий пар — начало пригревать солнце. В траве мелькали желтенькие цветочки, будто кто-то прошел здесь, закуривая, и одну за другой бросил на землю зажженные спички. На опушке стояла молодая тонкая береза. Ветерок раскачивал ее шелковистые ветви, и Матвей Борисович вспомнил Соню, когда она была маленькой, в белом платье с оборками, в желтых ботиночках, с бантом в распущенных вьющихся волосах. В день ее рождения приходили в гости дети, и Соня, стоя на стуле, красная от волнения, читала в нос стихи. Такая же худенькая, такая же беленькая, как береза. Теперь Соня уйдет к чужому человеку, а он останется дома. Сына Матвей Борисович любил меньше, чем дочь, — сын был педантичный, самоуверенный и полнокровный.

На пригорке собралось командование части. Матвею Борисовичу дали огромный бинокль, он приложил его к глазам и стал всматриваться в даль, где зеленели купы деревьев: темные — хвойные и светлые — лиственные, виднелись поляны, проезжие дороги, поля.

Матвей Борисович и не разобрал, что подали команду, и услышал только гул разорвавшегося снаряда. Он вздрогнул и оглянулся по сторонам. Никто не заметил его испуга. На стекла бинокля были нанесены деления, казалось, что сломанные деревья валятся на эти черточки, как на изгородь.

Медленно оседала поднятая взрывом земля.

Командиры одобрительно перешептывались.

— Это чья батарея? — спросил учитель.

— Старшего лейтенанта Бабченко.

Орудия грохотали. Горизонт заволокло дымом.

А вокруг шелестела душистая трава, метались пестрые бабочки, скрипел под ногами песок. По небу торопливо шли встрепанные облака.

Когда стрельбы кончились и командиры собрались на разбор учений, Матвей Борисович тоже встал в сторонке и слушал, как командир полка благодарил Бабченко за отличную стрельбу. Матвей Борисович благосклонно посмотрел на человека, который должен был войти в его семью. Бабченко выслушал похвалу не конфузясь, прямо и спокойно глядя в глаза командиру полка.

Это удивило Матвея Борисовича. Ему казалось, что молодой человек должен быть более скромным.

Когда все стали расходиться по своим подразделениям, Матвей Борисович отозвал лейтенанта и сказал умоляюще:

— Я вас прошу об одном. Подумайте… Многие считают теперь, что любовь и брак — это разные вещи. А когда становишься старше, тогда понимаешь, какое это благо — любовь. Если вы хотите жениться, то сто раз подумайте, любите ли вы ее. — Матвей Борисович строго посмотрел в озадаченное лицо лейтенанта и почти крикнул: — Можете мне верить, я знаю, что говорю!

* * *

После стрельб в жизни Матвея Борисовича наступил перелом. Он сам не узнавал себя. Прежние интересы отступили куда-то на задний план. Он как будто успокоился, перестал суетиться. С его лица сошли морщины. Это заметил даже командир полка.

— Э, да вы у нас расцвели, — сказал он.

— Сосна, — неопределенно ответил учитель. И широко вдохнул напоенный хвоей воздух.

— У нас как на курорте, — сказал командир, — сосна, сухо. Жаль только, моря нет. — Он вздохнул. — Ну ничего, осенью дадим вам путевку, поедете к морю.

Все уже привыкли к учителю, к тому, что он неутомимо, как мышь, снует целый день по огромной территории лагеря. По вечерам он играл на скрипке в своей палатке. Вокруг под соснами собирались слушатели, они сидели на земле, обхватив руками колени. Матвей Борисович не видел их. Он, отбивая такт ногой, смотрел в небо, маленький и вдохновенный.

Дома он никогда столько не играл: жене его игра мешала спать.

Она говорила:

— Матвей, мы тебе верим на слово.

И бесцеремонно убирала скрипку.

В воскресенье приехала дочь, — она была рассеянна и нетерпелива, недолго посидела с отцом, как будто из вежливости провела ладонью по его редким волосам и ушла к Бабченко. Матвей Борисович встретил их потом в столовой. Бабченко был молчалив, а Соня много и неестественно смеялась, как смеются неловкие девушки, поверившие наконец, что их полюбили.

Приезд дочери не обрадовал Матвея Борисовича. Это была не его Соня, с которой он привык спорить о статьях и решать математические задачи-головоломки.

Его удивляло, что Соня похорошела — розовый румянец украсил ее бледное лицо с большими глазами. «Любовь, — думал Матвей Борисович, — она его любит…»

Соня сняла какую-то пушинку с рукава Бабченко, и Матвей Борисович вспомнил, как ее мать сняла первую пушинку с его рукава и он надеялся тогда, что навсегда полюбил ее женскую заботливость и нежные руки. Он все боялся, что Бабченко не любит Соню, не понимает ее, не знает, какие у нее математические способности.

Матвей Борисович все порывался заговорить с Бабченко об этом, но тот почти не бывал в лагере, проводил учения в поле. Он загорел и почернел, по многу часов не слезал с коня. Он аккуратно учился — то в три часа ночи, то в одиннадцать утра, но всегда был сосредоточен и сдержан. Деликатный Матвей Борисович не мог заговорить с ним о Соне.

В лагере все много работали. Часто толковали о войне, о международной ситуации, прикидывали, надолго ли затишье, разговаривая, посматривали на запад, как будто там, за лесом, на границе, что-то могли разглядеть, Матвей Борисович азартно спорил о политике с ветеринарным врачом, за обедом в столовой они строили гипотезы о будущих военных действиях и чертили ложками на дне тарелки планы операций, как два стратега. Командиры подходили иногда к их столу, с уважением прислушивались к разговору и покачивали головами с таким видом, будто эта премудрость была им недоступна, их дело маленькое — не рассуждать, а сражаться.

Командиров занимали стрельбы, лошади, марши, меткость попадания, новый строевой шаг. Они добивались полной взаимозаменяемости номеров в орудийном расчете. Ко всему этому Матвей Борисович относился более равнодушно, так как война представлялась ему поединком дипломатов и генералов.

Все чаще, приходя к командирам заниматься, он заставал только жен, — мужья задерживались в поле, на полигоне. Королева жила в одной квартире с Кононенко. Ее красный халат, распахнутый на груди, напоминал Матвею Борисовичу халаты жены — засаленные и яркие. Она открывала дверь, прищурясь смотрела на учителя и резко говорила:

— А его нету дома… Не знаю, когда будет…

— Я к товарищу Кононенко, я не к вам, — конфузливо говорил Матвей Борисович и осторожно протискивался в дверь, стараясь не коснуться тяжелого бедра.

— И капитана нет, — кричала вслед Королева, но он не слушал.

Тоня Кононенко, милая и растрепанная, опечаленная, как всегда, когда мужа не было рядом, откладывала в сторону книгу — она постоянно читала книги о любви — и говорила доверительно:

— Володя еще с утра ушел. И нет его. Так одиноко…

Она бывала рада Матвею Борисовичу, усаживала его и начинала расспрашивать. Ей было скучно одной. Вопросы она задавала неожиданные — то из астрономии, то из географии, советовалась, можно ли бензином свести пятно с нового платья, — ей казалось, что учитель должен все знать. Матвей Борисович отвечал пунктуально, с ненужными подробностями и даже пытался сам сводить пятна — он хорошо знал химию. Молодость Тони Кононенко и ее влюбленность в мужа трогали и умиляли Матвея Борисовича.

Оба они, и Тоня и ее муж, были высокие и красивые — Матвей Борисович питал слабость к красивым людям. Иногда огромный капитан при нем брал на руки жену и легко, как девочку, носил по комнате. Матвей Борисович краснел и отворачивался, начинал бормотать что-то и торопиться, но капитан уже ставил Тоню на пол, садился за стол и говорил:

— Внимание… Приступили к занятиям. Тоня, тишина!

Тоня утихала, садилась на диван.

Капитан решал задачи, и, когда учитель невзначай взглядывал на диван, он видел немигающие серые глаза. Тоня смотрела на мужа.

И Матвей Борисович мечтал иногда о том, чтобы его полюбила молоденькая девушка или женщина. Он думал об этом и волновался. Теперь, когда он знал, как быстро проходит жизнь, он мог бы оценить любовь. Сердце его билось сильнее. Нет, не низменные желания волновали, — ему хотелось поэзии, нежности, шелеста светлого платья. «Доктор Паскаль у Золя, — думал он, — химик Менделеев, его полюбила подруга дочери — гимназистка…» Но он не был ни Паскалем, ни знаменитым химиком. Кто он? Провинциальный учитель в провинциальном картузе, в смешных очках, пиликающий на скрипке. Во всем их городе вряд ли найдется девочка, которой не он открыл тайну, что семью восемь пятьдесят шесть.

Лето стояло пышное, высоко поднялись на лугах ароматные травы. К запаху меда и полыни, висевшему над лагерем, примешивался аромат хвои.

Как никогда, казалось Матвею Борисовичу, хороши были вечера и звезды, дрожащие в небе. Матвей Борисович спал совсем мало: мешали комары. Бессонница гнала его от сосны к сосне, он бродил, как лунатик, по белым песчаным дорожкам, облитым лунным светом. Торжественно и красиво было вокруг — ряды белых палаток меж деревьями, шаги часового, далекий лай собаки, неистовый блеск звезд в синем небе. Матвей Борисович томился от тишины, от полноты чувств… Он даже тревожился — что же это случилось? Почему он так полюбил жизнь? Он, который раньше часто мечтал о смерти и боялся насморка, теперь купался каждое утро в реке, не думал о простуде и страстно хотел жить. Он посоветовался с ветеринарным врачом, но тот, занятый своими лошадьми, сказал:

— Ну и очень хорошо. Чего вы нервничаете? Желудок в порядке?

— Вы так считаете?

И Матвей Борисович успокоился. Но бессонница по-прежнему томила его.

* * *

И в эту ночь он тоже почти не спал. С вечера играл на скрипке, потом задремал на койке и проснулся в два часа ночи. Он задыхался, во рту было сухо, сердце колотилось. И долго не мог понять, где он.

Матвей Борисович вышел из палатки. Луна еще стояла в небе, но уже светало. Летние ночи короткие. Он постоял под сосной, затем пошел по дорожке.

В конюшне беспокойно ржали кони: предутренние видения томили их. Под крышами амбаров ворковали голуби. Огромная рыжая кошка глядела на них с гребня крыши. Она судорожно зевала, щуря узкие, хитрые глаза, и, пружиня большое сытое тело, вытягивала вперед лапы. Кошек Матвей Борисович не любил и даже раздражался, когда при нем ласкали это глупое, хищное животное. Вид кошки, подстерегающей голубей, был неприятен ему, он хотел прогнать кошку, но крыша была высокая.

Медленно начиналось утро. С дерева слетела птица, ринулась в траву, потом снова взлетела. И небо, и воздух были одного цвета — сиренево-синего. Синева была плотная, густая, весомая. Матвей Борисович прошел через луг. Ноги его стали мокрыми от росы. Мокрая штанина холодила ногу, носок завернулся. Он нагнулся, чтобы подвернуть носок. На земле лежал тонкий вьющийся стебель повилики, усыпанный брызгами росы.

В небе гудели самолеты.

Они летели так высоко, что увидеть их Матвей Борисович не мог, только прерывистый гул доносился до земли.

Матвей Борисович посмотрел вверх, но за облаками ничего не было видно. Он пошел дальше, к реке. Песок на берегу был еще влажный. Матвей Борисович тщательно сгреб в сторону верхний слой: внизу песок был сухой и теплый. Он сел и, рассеянно пересыпая меж пальцев камешки, смотрел на тихие заросли за рекой. Камыш стоял неподвижно, Было уже часа четыре.

Где-то далеко протяжно ухнуло, чуть зашелестели на деревьях ветки.

«Гром», — подумал Матвей Борисович, но небо было ясное, ни единой тучи. А что-то рвалось за лесом, по земле катился гул. «Это стрельбы», — подумал снова Матвей Борисович.

Он долго еще сидел на берегу. Взошло солнце, и сразу стало тепло и весело, засверкала вода. На обратном пути уже было жарко, пришлось снять пальто. От бессонной ночи слегка гудело в голове, и Матвей Борисович не сразу понял, что происходит в лагере. Выводили лошадей, вытаскивали орудия. Бегали люди. Проскакал на своем золотом коне командир полка. Матвей Борисович крикнул ему: «Доброе утро!» Но тот не ответил. Учитель пошел к своей палатке, но палатки уже не было, торчали только колышки, и меж ними стоял чемодан.

И опять в небе запели самолеты, они шли теперь низко, и Матвей Борисович долго не мог понять, почему самолеты вызывают в нем такую тревогу. И вдруг его мозг пронзило, что самолеты были черного цвета. Они шли неторопливо, не строем, как будто подталкивали друг дружку, и отвратительно выли. Советские моторы шумели по-иному.

Это была война.

Матвей Борисович ощутил вдруг слабость в коленях и сел на свой чемодан с вышитыми на чехле красными петухами. Но сидеть не мог. Он побежал туда, где были люди, и узнал, что немецкие самолеты перелетели границу и бомбили город. Больше никто ничего не знал. Матвей Борисович путался у всех под ногами, всем мешал. Он беспомощно оглядывался по сторонам, ища себе дела. Все работали, один он…

Он остановил наконец командира полка, и тот сказал ему, что часть выступает к границе, а женщины и учитель будут отвезены в город.

— Почему же, — возразил Матвей Борисович, — почему в город? Я с вами…

Но командир полка закричал на него страшным голосом, и учитель присмирел. Он вспомнил, что надо прибрать классное имущество, и побежал по ленинским уголкам отшпиливать таблицы и карты. Когда он вернулся, неся, как дрова, охапку свернутых в трубки карт, заведенный грузовик уже рычал, вздрагивая от нетерпения. Заплаканные женщины таскали в огромный кузов свои корзинки. Тоня Кононенко прижималась к мужу, он отрывал от себя ее тонкие руки, но она снова цеплялась и, перебирая ремни на его гимнастерке, твердила:

— Володя, Володя, родной!

Королева с медицинской сумкой через плечо и в сапогах оттащила ее от капитана и, почти подняв на руках, перебросила через борт грузовика. Матвей Борисович топтался у машины. Королева закричала:

— Скорей! — и подтолкнула его к колесу, чтоб ему удобнее было занести ногу.

Машина тронулась. Учитель неловко ткнулся в чьи-то колени. Королева кричала вслед:

— Детей, детей в первую очередь соберите! Детей!

Она оставалась с частью.

Машина шла по ровной проселочной дороге. Густые сосны смыкали наверху ветки, но откуда-то сбоку проникали солнечные лучи и устилали лес желтыми, веселыми пятнами. Женщины подпрыгивали на своих корзинках, и все это — и лес и летние платья в цветочках — все были в пестром — так похоже было на обычные поездки в город со случайной машиной, что Матвею Борисовичу казалось, будто у него помутился разум. Машина выехала из леса на шоссе, и уже здесь все переменилось, по скользкому асфальту шли колонны — грузовики с пехотой, танки, прожекторные установки, орудия. Все это непрерывным потоком текло к границе.

Шоссе повернуло к городу, в лицо ударил ветер, и вдруг явственно запахло гарью. Рядом с шоссе шла трамвайная линия, звеня, прошел трамвай с разбитыми окнами. Над городом стоял дым. С проселочных дорог сворачивали на шоссе первые подводы с беженцами из пограничных сел, — мычали усталые коровы, привязанные к телегам, пронзительно кричал поросенок.

Горело предместье, какие-то боковые улички: оттуда, как из печки, обдавало жаром. Ухватившись за борт грузовика, Матвей Борисович старался увидеть, что горит, но грузовик подбрасывало, он ничего не мог разобрать — только видел цепи милиционеров, пожарные машины, корыта, кровати и подушки, сваленные на мостовой.

На площади перед аптекой зияла огромная воронка. Асфальт разворотило. Дом, в котором помещалась аптека, был разбит, дерево, стекло, камень — все беспорядочно перемешалось, и только там, где был второй этаж, держалась на чем-то полка с белыми аптекарскими пузырьками. Людей на улице было много, они толпились у репродукторов, в магазинах, заглядывали в воронки. У телеграфа стояла длинная очередь, во все концы страны шли телеграммы родственникам.

Матвея Борисовича вдруг охватила боязнь за свою семью. Он не думал раньше о ней, ему не приходило в голову, что кто-то может быть убит или ранен. Лишь теперь, когда он увидел следы разрушения и пожарища, ему стало страшно. Он заторопился домой.

Жена постарела, осунулась, как будто в ней обломились какие-то пружины и все — тело, мысли и самоуверенность — как тесто, поползло в разные стороны. Она заплакала, увидев мужа, и бросилась к нему, ища поддержки. Она ждала объяснения от него, ведь он прочел столько книг, что же это такое — бросать бомбы в мирных людей?

— Все еще спали, — твердила она, — я даже на базар еще не собиралась.

Она особенно упирала на то, что город бомбили в такой ранний час, как будто в этом состояло главное преступление фашистов.

Сын, с побледневшими и от этого, казалось, отекшими щеками, говорил:

— Это вероломство! Это коварство! Они нас обманули, я так и знал…

Он говорил сердито, даже с каким-то тайным злорадством, как будто все предвидел и, если бы с ним посоветовались, мог бы предупредить события. И мать вторила ему:

— Захар всегда это говорил. Ты помнишь, Матвей?

Но Матвею Борисовичу уже становилось тягостно с ними, и он спросил, оглядываясь по сторонам:

— А где Соня?

— Она лежит. Ей нездоровится.

Матвей Борисович прошел к дочери. Она лежала, закутавшись в платок, заплаканная и некрасивая, и рассматривала огромными глазами свои худые руки. Соня вздрогнула, увидев отца, и, даже не обрадовавшись ему, не поняв, что это именно он, а поняв лишь, что он приехал оттуда, где остался Бабченко, спросила:

— Ты видел Колю?

— Видел, — нехотя ответил отец.

— Он передал мне что-нибудь?

— Нет, — сказал Матвей Борисович.

Соня помолчала и опять стала рассматривать свои пальцы. Потом она сказала:

— Я беременна, папа.

— Бог с тобой, что ты такое говоришь, — конфузясь, ответил отец, еще не понимая значения того, что сказала дочь, и вдруг увидел, как дрогнули брови на некрасивом лице. Дочь тяжело дышала, как будто набиралась сил, чтоб заплакать. — Ну и что же? — сказал отец, стараясь улыбнуться, — Очень хорошо. Тем лучше.

— Что же в этом хорошего? — спросила дочь, тоскливо кривя губы. — Что же хорошего? — еще раз спросила она. — Он уехал и даже ничего мне не передал…

В комнату вошла мать и сразу вступила в разговор, так что стало понятно — она подслушивала за дверью. Но никто не обратил на это внимания.

— Я тебя прошу, я тебя умоляю, — торопливо говорила она, обращаясь к дочери. — Теперь не время иметь детей. Он может не вернуться, кто знает… Вы не записывались. Может быть, придется уезжать отсюда. Куда ты поедешь с животом… У меня есть знакомый доктор…

Мать разговаривала с дочерью как женщина с женщиной, она деловито прикидывала все «за» и «против». Это было омерзительно. А «он» — это был Бабченко. Матвей Борисович вспомнил лейтенанта, черного, с запекшимися губами. Лейтенант смотрел на запад, глаза его были жесткими и злыми, руки сжаты в кулаки, и про этого человека говорили «он». Матвей Борисович попытался протестовать, но жена закричала на него. Он чувствовал себя в этом доме как муха в паутине, он увязал, задыхался… Он ушел из дому туда, на улицу, где были люди.

По радио передавали первые сводки.

Последняя надежда на то, что все минет, как дурной сон, исчезла. Это была война.

Несколько дней Матвей Борисович провел как в чаду. Он суетился, дежурил в домоуправлении, рыл траншеи-бомбоубежища, сидел на совещаниях. По ночам были воздушные тревоги, светили прожекторы, били зенитные орудия. Пять или шесть бомб упало на город. Уже были жертвы, убитые и раненые. К утру все стихало, измученные люди вылезали из подвалов и траншей, веря, что это больше повториться не может. Но приходила ночь, и все повторялось сначала.

Матвей Борисович забыл о дочери.

Жена сказала ему виновато:

— Сонечка такая слабенькая… Не совсем удачно. Ей пришлось обратиться в больницу.

Матвей Борисович хотел затопать ногами и закричать на жену. Он только сейчас понял, что произошло, но голос прервался. Он всхлипнул. Он шел в больницу, ссутулившись, ему было стыдно, казалось, что все знают о его позоре.

Соня лежала на больничной кровати, измученная и жалкая.

— Зачем ты это сделала? — спросил отец. — Как мы ему посмотрим в глаза?

— Сам виноват, — упрямо сказала дочь. Эти слова, видно, были ее железной опорой, она цеплялась за них.

— Срам, — сказал отец. Это слово всегда произносила его покойная мать, когда он воровал сливы в соседском саду или не хотел молиться. И оттого, что отец, никогда не говоривший с детьми сердито, произнес это слово, Соня заплакала.

— Папа, это страшно… это так страшно… — твердила она. — Хуже этого нет на свете…

Матвей Борисович не понимал, что говорила дочь, но ее страх и волнение передавались ему, он тоже плакал.

А в коридоре стонали раненые. Их везли с границы. Бегали врачи и сестры, сбиваясь с ног.

— Я как собака, — сказала Соня, — никому не нужна. Там люди с фронта, а я?..

И она опять заплакала.

Матвей Борисович ушел из палаты вечером, когда Соня уснула. В коридоре было полутемно, стояли кровати, он пробирался меж ними и вдруг увидел Королева. Руки, голова его были забинтованы.

Матвей Борисович вышел на крыльцо. Луна светила, и ее ровный блеск лежал на холодных каменных ступенях крыльца. Все окна в больнице были тщательно занавешены. И так странно было, что все виденное в палатах и коридорах осталось за тяжелой дверью, а здесь — луна, деревья и тишина. На крыльце сидела женщина. Она не думала о том, как сидит, ноги ее были раскорячены, спина согнута. Так сидят плотники после тяжелой работы. Матвей Борисович узнал Королеву.

— Мадам Королева, — сказал он, — какое несчастье…

— Он выживет, он здоровый, крепкий человек… я в него верю… — Королева сказала это как будто спокойно, но вдруг добавила: — Вы не знаете, что за человек Королев. Этого никто не знает, кроме меня… От его батальона осталось несколько человек… Он один держал их два часа… я ведь все видела в бинокль…

— Вы не слышали… как Бабченко? — спросил Матвей Борисович ненатуральным голосом.

— Убит…

— Этого не может быть…

— Ребенок вы, что ли? — грубо закричала Королева. — Не понимаете, что такое война? Ну ладно, — хрипло сказала она, — они за все заплатят, эти сволочи, за все!..

Она долго сидела, раскачиваясь и бормоча такие крепкие ругательства, что Матвей Борисович испугался, не помешалась ли она. Или он сам сошел с ума. Потом Королева умолкла и вдруг заговорила тихим, звенящим от нежности голосом, как будто это была не она, а совсем другая женщина:

— Как он меня любил когда-то, мой муж… Я интересная была, косы, шея как у лебедя… Мое чувство к нему не переменилось, нет. Ну, а его ко мне — этого я не знаю…

— О чем вы думаете в такое время, даже странно и дико слушать… — упрекнул Матвей Борисович, не понимая, как он передаст дочери, что Бабченко убит. — Любит — не любит. Был бы только жив…

— Был бы жив, это конечно, — согласилась Королева. Но потом, как будто передумав, прибавила: — Нет… Когда все полетело к чертовой матери… Я хочу знать, зачем я жила, с кем жила? Любит ли? Ничего мне теперь, кроме правды, не нужно.

В городе завыла сирена, оповещая о тревоге.

— Опять, — сказала Королева и встала.

В больнице никто не спал, больных переносили в подвал. По коридору прошел высокий седой доктор, крича:

— Еще с вечера нужно было всех перенести! С вечера! Заблаговременно!

Старшая сестра виновато твердила:

— Но в подвале сыро… Я надеялась…

Где-то далеко разорвалась бомба, зазвенели стекла, захлопали двери. Больные выползали из палат, держась за стены. Плакали разбуженные дети. Раненый красноармеец с обвязанной головой закричал на всю больницу:

— Тихо! Порядочек! Передавай детей по цепи!

Матвей Борисович взвалил на руки легкую Соню, но и эта ноша была тяжела для него. Он спотыкался, нес дочь осторожно, как носил часами в детстве, когда она не спала, мучимая детскими страхами, а мать кричала, что это капризы, ее нужно заставить спать. Он чувствовал, как дорого ему это костлявое, осиротевшее тело. Подумал о ребенке, чей отец был вчера убит. Только теперь, пробираясь с Соней среди толкавших его людей в темный подвал, обливаясь потом, натыкаясь на стены, — он понял, что ни ребенка, ни Бабченко больше не будет.

Матвей Борисович положил Соню на солому. Она молчала. Отец пожал ее руку и произнес, не зная, что сказать:.

— Он замечательный человек, Бабченко.

— Да, Коля замечательный, человек…

Зенитки били густо, одна за другой, было нестерпимо трудно усидеть в темноте. Матвей Борисович пошел наверх. По коридору еще носили больных. Королева вела рослого красноармейца, он опирался на нее всем телом, почти падал, она несла его, покрикивая:

— Крепче держись, Соколов, крепче!

Матвей Борисович знал Соколова: это был его ученик.

— Обопритесь на меня, Соколов, — сказал он и подставил плечо.

Он не помнил потом, сколько раз прошел с Королевой по палатам: она командовала, он подчинялся. Из операционной вышел доктор, руки его были в крови, лицо воспалено. Он давно не спал. Доктор прислонился к косяку двери и неловко, стараясь не испачкать папиросу кровью, закурил.

— Как Королев? — спросила жена тревожно.

Королев лежал в операционной.

— Плохо, — ответил доктор. И повторил: — Плохо!

— Он крепкий, он здоровый, — поспешно сказала жена. И, взяв доктора за руку, пыталась объяснить ему: — Он два часа один их сдерживал.

Доктор посмотрел на нее понимающими глазами, бросил окурок и вернулся в операционную. Он отчетливо сказал:

— Давайте следующего!

Королева припала к двери, чтобы быть ближе к мужу. Матвей Борисович потянул ее за рукав, она оттолкнула его.

Матвей Борисович снова вышел на крыльцо. Темнота, стоны, звенящее от взрывов стекло, грохот — он не мог больше этого выносить, должен был увидеть небо.

Оно висело над миром, огромное и голубое. Матвей Борисович поднял к нему руки, но душа его была пуста. В городе пылало зарево. Больница была на окраине, в огромном саду. Столетние дубы и вязы стояли недвижимо. Вдруг воздух заколебался, как в грозу, что-то толкнуло Матвея Борисовича в грудь, ослепило его, и он упал. Золотой конь командира полка проскакал над ним.

Он очнулся. Уже светало. Было очень тихо, только шелестели листья на сломанном дереве. Он слабо шевельнул рукой. На его одежде, на руках, в волосах — везде была земля. Он лежал на траве.

Он не был ранен. Его оглушило. Бомба упала где-то здесь, неподалеку.

Матвей Борисович встал. Корпус больницы был невредим. Он нашел свою дочь: она все еще лежала в темноте, на соломе.

Сияющая Королева крикнула ему, пробегая по коридору:

— Он будет жить, уверяю вас! Я увезу его сегодня куда-нибудь подальше. В тыл…

«В тыл, — подумал учитель, — в тыл… а мы что, разве мы фронт?»

Какими смешными казались ему теперь разговоры с ветеринарным врачом в столовой, планы, которые они чертили, военные доктрины, которые они выдвигали. А как раскачивались тогда старые сосны за раскрытыми окнами, как пахли лесом необструганные дощатые стены, как проходили по столовой командиры и бережно, чтобы не расплескать, несли из буфета кружки с пивом! Он уехал из лагеря, смятый событиями, ему казалось, что он ничего и никого не видел, но теперь он все вспомнил. Он вспомнил, как садились люди на коней, гневные и молчаливые. Бабченко наклонился и поправил под седлом потник. Командир полка сдерживал коня, пропуская мимо себя полк. Он туго натянул поводья. Конь поднял морду. По шелковым ногам, как зыбь, скатывалось сверкание солнца.

Командир полка убит. Бабченко убит. Королев ранен.

Война казалась когда-то Матвею Борисовичу грубым делом. Он с чистой совестью освободился в молодости от мобилизации в армию — хотел служить искусству, быть скрипачом. Никто из его знакомых не воевал. Он не рад был, когда в гражданскую останавливались в его квартире на недолгий постой войска, он не любил шум, запах махорки. Это мешало ему читать. Он был доволен, когда квартира освобождалась.

А теперь он видел, как ушли родные ему люди для того, чтоб умереть. Он добивался права называться их учителем, долго выяснял, кто он — полковой учитель или старший полковой учитель. Это слово — «старший» — очень занимало его. А все — и понятие «старший», и обиды, и плохая квартира, которую он все время хотел переменить, чтобы было больше места для его книг, — все это пустяки по сравнению с тем страшным, что происходило. Зверь занес над ним лапу. Так что же делать — взять рогатину и пойти на зверя?

Он не мог долго размышлять, нужно было пойти домой, нужно было взять из больницы дочь, — он пошел. Но неотступно думал о словах Королевой. Он понимал, что она права, — теперь надо знать правду о себе и других. Час страшного испытания пришел.

Центр города горел, пожарища дымились, около них копошились люди, спасая свой скарб. Тротуары во многих местах разворотило, асфальт так нагрелся, что нельзя было пройти. Матвей Борисович пошел по тихим, немощеным уличкам, с покосившимися домами, где он жил в детстве. Но и здесь полыхали пожары. Где-то в огне пищали котята. Матвей Борисович узнал тот дом, где жил мальчиком, потому что на улице, у ворот, рос дуб. Женщины и дети шли по дороге, навьюченные узлами. Матвей Борисович знал этих женщин, они учились у него когда-то, знал их детей. Это был его родной город.

Он пришел к себе домой. Дом уцелел. Жена сказала:

— Надо уезжать… немец близко.

— Я не уеду…

— Папа, все уезжают… — сказал сын. — Есть распоряжение…

Жена и сын складывали вещи, совещались. Матвей Борисович ничего не понимал.

Почему он должен уйти из своего города, где учительствовал тридцать лет, из дома, где родились его дети, со своей земли? Он помнил, как пахнет эта земля, жирная, черная земля, как светят звезды в его небе. Он не мог уйти. Стоял посреди маленького кабинета, уставленного полками, и смотрел на любимые книги, которые собирал всю жизнь. Он не был дома два месяца. Книги запылились: без него никто не брал их в руки. На полу стоял его чемодан в чехле, расшитом петухами, лежал футляр со скрипкой. Он потянулся к скрипке, но передумал и махнул рукой.

Жена громко сказала в столовой:

— Скрипку надо взять, она пригодится.

— Я не поеду! — закричал Матвей Борисович. — Дайте мне умереть там, где я хочу.

Жена, ломая руки, стала умолять пожалеть ее: куда она поедет одна? Ему вдруг стало жаль ее. Он вспомнил ее молодой, с тугими щеками. Она сняла пушинку с его рукава. Она рожала ему детей. Вон там, в спальне, рожала она, крича от боли.

Он сдался.

Достал подводу и поехал за Соней. Они долго сидели на вокзале, дожидаясь очереди на посадку в вагоны: налетели самолеты и обстреляли вокзал. Потом начальник милиции узнал Матвея Борисовича и сказал с упреком:

— Вы же знаете, товарищ учитель, интеллигенцию мы эвакуируем в первую очередь.

Жена не преминула вставить:

— Он никогда не пользуется своими правами. Он давно мог получить квартиру в новом доме, уверяю вас…

Начальник посмотрел на нее удивленно. Ее мысли шли еще по привычному кругу.

Люди лезли в вагоны, втаскивали, мешки, кричали.

По дороге поезд обстреливали, состав останавливался. Пассажиры убегали в лес. Потом машинист давал гудок, и все собирались. Едкая летняя пыль забивалась во все поры, пахло потом и горем. Мужья потеряли жен, матери — детей. На станциях вдоль вагонов бегала женщина, надрывно крича:

— Леня, ой, боже мой! Леня!

Одни говорили, что Леня ее сын, другие, что муж… А навстречу все шли воинские эшелоны и красноармейцы.

Дыхание войны уже не чувствовалось. Кое-где убирали спелый хлеб. На полустанках продавали масло. На беженцев смотрели с любопытством и страхом, — они врывались в мирную жизнь, грязные, потные, в шубах, как вестники страшной, немыслимой беды.

Матвей Борисович, сидя на своей котомке, послушно ел, когда ему давали поесть, стоял в очереди за кипятком, когда его посылали, но все это делал механически, не понимая, что делает. Он ни о чем не жалел, не страдал от неудобств, не страшился будущего. Как в бреду вспоминал ту ночь у костра, в лесу, когда переломилась его жизнь, когда так близко от него была правда.

И не мог смириться с тем, что каждый поворот колес удаляет его от места, где остались его ученики: они дерутся, гибнут, а он… Мысли его были как морской прибой — однообразный, тревожный и неотвратимый.

А жизнь в эшелоне уже входила в свою колею. Как в большой корзине, все уминалось и перетряхивалось, сжималось, находило свои новые места.

Жена говорила с гордостью, как купец, расхваливающий свой товар:

— Мы же семья военнослужащего. Ее муж командир. Она беременна, — и показывала на дочь.

А поезд все шел и шел. Вагон мотало по рельсам.

Уже создавался свой особенный быт. Народ называл их военкуируемыми. Их то жалели, то ругали, делились с ними последним и жадно прятали от них еду.

Сын утратил свою обычную флегму, бойко бегал за кипятком и папиросами, аккуратно делил хлеб, выгодно обменивал полотенца на сало.

Жена все время вспоминала имущество, которое она оставила. И во всем вагоне негде было укрыться от ее голоса, когда она хвалила свои простыни и плюшевые одеяла.

Дочь лежала пластом, не пила и не ела.

Вид Матвея Борисовича был страшен и отвратителен. Бороденка его стала серой, рубаха обвисла. Он ни с кем не разговаривал.

Наконец он не выдержал: сошел на станции и пошел туда, где за косогором желтели поля и мельница выставила на запад, как руку, черное неподвижное крыло.

Матвей Борисович слышал, как слабо, словно по обязанности, кричала жена:

— Он сошел с ума, верните его, верните!

Он не оглядывался и все шел и шел, размахивая палкой.

Загрузка...