X

Два дня спустя, сидя за рулем своего любимого джипа, Марк уже не был так уверен в том, что «на сей раз она и вправду умерла, что она забыта». Он готов был лопнуть от ярости и буквально умирал от страха. Вот ведь гадкий мальчишка! Марк гнал машину как сумасшедший; он делал все, чтобы не наброситься на Пьера и не прибить его, не задушить, а потому он обгонял и обгонял машины, выезжал на встречную полосу, прорывался между грузовиками, чуть ли не шел на таран… стремясь догнать юную цветочницу, смеявшуюся ему прямо в лицо, издевавшуюся над ним…

— Куда мы едем?

— Заткнись!

«Что я такого сделал?» — думал Пьер, судорожно вцепившийся в край сиденья. От страха он так вспотел, что был мокрый как мышь. Они вот-вот врежутся во встречную машину и разобьются насмерть! Но что же случилось? Сегодня утром отец отвез его в коллеж, а вечером… вечером почему-то в первый раз заехал за ним и ждал после уроков… последним был урок гимнастики… и вот теперь они несутся вдоль берега реки Див, несутся как сумасшедшие, то и дело чудом избегая лобового столкновения с огромными грузовиками, внезапно словно выныривающими из густого тумана; они несутся так, словно уходят от погони, спасаются бегством… но от кого и от чего?

— Мне плохо… меня тошнит…

Марк опустил стекла, и в машину с воем и посвистом ворвался ледяной порыв ветра. Пьер дрожал не то от холода, не то от страха. Он был еще в тренировочном костюме, смертельно усталый после тренировки по баскетболу. Так в чем же дело? Боже милостивый! Наконец Пьер осмелился бросить взгляд на зеркало, в котором отражалось лицо отца, но увидев, что лицо это искажено такой отвратительной и свирепой гримасой, что еще раз посмотреть не решился. Было шесть часов вечера, смеркалось. Они уже проехали по мосту над плотиной и теперь пересекали широкую безлюдную равнину. Если Марк задумал преодолеть перевал, то ничего у него не выйдет, потому что начал падать снег, а снегоуборочная машина пройдет только завтра утром.

— Проезд закрыт! — закричал Пьер с облегчением, увидев впереди щит с надписью «Опасность!» и оранжевую ленту, натянутую поперек дороги между двумя деревьями. В последний момент Марк избежал столкновения со щитом и разорвал ленту; один из ее концов прилепился к ветровому стеклу и затрепетал на ветру.

— Ты не включишь фары?

— Не лезь не в свое дело!

Когда машина вынырнула из небольшого леска, Пьер увидел, что небо на западе окрашено в красноватый цвет, и отблески заката ложатся на заснеженные склоны холмов, от чего на этих склонах что-то то и дело вспыхивало и гасло… Марк даже был вынужден опустить щиток, чтобы этот блеск не слепил его, но он, пожалуй, поторопился, потому что снег повалил густо-густо, и холмы скрылись за белой пеленой. Пьер, почти вдавленный в сиденье страхом, успел из своей «ниши» рассмотреть, что они находятся совсем рядом с краем обрыва так называемого «Большого провала» или «Большого ущелья», а внизу виднеются очертания словно полузатопленной в снежном мареве электростанции. Что они тут делают, почему они заехали сюда на этом своем старом драндулете? Его подташнивало от усталости и от потрясения, от страха перед отцом и от страха перед лицом вполне вероятной гибели в этой колымаге, несущейся по бесконечным петлям серпантина горной дороги, все время вихлявшей из стороны в сторону, то скользившей на обледеневшем асфальте, то шедшей юзом, то буксовавшей. Впереди не было видно ничего, кроме белой пыли и смазанных контуров скал на поворотах.

— Еще далеко?

— А ты как думаешь?

— Я думаю… я думаю, что ты угробишь свой джип…

— Это тебя я угроблю!

Марк резко крутанул руль, и машина внезапно развернулась в обратную сторону и остановилась на краю какого-то поля, где там и сям виднелись голые черные кусты. Скорее, то было не поле, а склон холма… Марк потянул ручной тормоз, быстро, в мгновение ока натянул перчатки и посмотрел на сына, сидевшего рядом. У Пьера от острого приступа страха свело желудок. Он слышал, как тяжело и шумно дышит отец, то через нос, то через рот, в полумраке он видел, как поблескивают его глаза, внимательно наблюдающие за ним. В томительном молчании прошло несколько секунд…

— Ну ты, маленький подонок, где мы находимся?

— Не… не знаю.

— Советую тебе ответить на вопрос!

— Да ведь ничего не видно…

Затянутой в перчатку рукой Марк протер лобовое стекло, издавшее звук, похожий на кошачье мяуканье.

— Ну так где мы? — спросил он, хватая мальчика за ухо и заставляя его поднять голову и ткнуться носом в стекло, за которым были только темень и белая пелена из снежных хлопьев.

— Мы… мы… здесь…

— Балда!

Марк включил «дворники» и фары, лучи света пробили брешь в белом мареве.

— Ну так как? Теперь ты знаешь, где мы находимся?

— Я здесь никогда не бывал…

— Вылезай!

Пьер уже так замерз в машине, что ничего не почувствовал, когда оказался почти что по колено в снегу. Лучи света от фар с трудом пробивали мрак и таяли в тумане и мгле. Пьер натянул на голову капюшон. Хлопнула дверца автомобиля. Пьер потянулся, чтобы отодрать от ветрового стекла кусочек прилипшей к нему оранжевой полиэтиленовой пленки и снять такой же кусок, намотавшийся на антенну, но отец схватил его за рукав и потащил в сторону занесенного снегом крутого склона. Он шагал размашисто, огромными шагами, а Пьер, то и дело спотыкаясь и падая, волей-неволей следовал за ним, умоляя не спешить, не идти так быстро. Он видел, что склон впереди круто уходит вниз и теряется в серебристой мгле, видел, как этот склон превращается там впереди в бездну, откуда тянет ледяным дыханием смерти.

— Нет! — завопил пришедший в ужас Пьер. — Нет!

Он рухнул на колени прямо в снег, но отец остался глух к крикам сына и продолжал продвигаться вперед, таща полураздетого мальчика по снегу волоком.

— Где мы находимся? Отвечай!

— Около ущелья, — еле выговорил сквозь всхлипы Пьер, цеплявшийся за обледеневшую траву.

— Ты здесь уже был?

— Да…

— Встань! Встань на ноги!

Он с трудом поднялся и стоял, ощущая в ногах противную дрожь, стоял лицом к пропасти глубиной не менее пятисот метров, о которой имелись упоминания во всех путеводителях и рекламных буклетах для туристов, где эту пропасть называли самой эффектной, самой глубокой во всей Европе. Боковым зрением он видел рядом с собой силуэт отца.

— Зачем ты сюда приходил? Что тебе здесь было нужно?

— Ты сам меня сюда привел.

— А почему и зачем я тебя сюда приводил?

— Не знаю… я забыл…

— Забыл? Да? А что ты об этом скажешь?

Раздался легкий шорох, в снег ударил лучик света от карманного фонарика, и в пятне света на снегу он узнал свою упавшую на землю черновую тетрадку.

— Подними!

Тетрадь валялась метрах в трех от Пьера. В круге света плясали снежинки, а дальше… за пределами этого круга царила тьма, так что нельзя было разглядеть, где начинается обрыв, вот почему Пьер не двинулся с места.

— Подними! — заорал отец, толкая Пьера в спину, и он упал на четвереньки. Безумно напуганный сознанием чрезвычайной близости края пропасти, Пьер пополз к тетрадке на коленях.

— Читай!

Пьер так трясся от страха, что с превеликим трудом мог переворачивать страницы; снежинки падали на тетрадь и таяли прямо на расплывавшихся под ними словах, к тому же мысли его были заняты не чтением, а тем, что его скрюченные от холода пальцы ног упираются в ботинки и что от малейшего движения он может заскользить вниз по склону, туда, в пропасть. Он не знал, что он должен прочесть… ах да, вероятно, вот это… черновик сочинения, на одном из листков которого отец наверху нацарапал: «Мерзавец! Дрянь! Подонок!» Глядя на листок сквозь застилавшие глаза слезы, он попытался слово за словом расшифровать, что же там было написано… Это была плохо «сляпанная», нелепая история, описание неких воспоминаний, и все это было написано по заданию преподавательницы по французскому языку и представляло собой очередной вариант истории, превратившейся в его навязчивую идею, потому что он постоянно ее «жевал и пережевывал», потому что он ее рассказывал сам себе постоянно, тысячи и тысячи раз, которую он «прокручивал» в уме всегда и везде: на уроках в коллеже, во время игры в теннис, когда катался на велосипеде, когда спал и вообще всякий раз, когда был один или чувствовал себя одиноким и ему в голову лезли, как и любому человеку, всякие мысли, но только ему в отличие от других с особым упорством приходила на ум одна и та же мысль. Итак, на просьбу преподавательницы описать свои самые яркие детские воспоминания он описал то, что произвело на него самое сильное впечатление. Он вспомнил то время, когда его мама была с ними, он вспомнил и о том, каково было его удивление в тот день, когда она вдруг исчезла; он помнил этот день поминутно, посекундно, потому что она ведь только что была в доме, была, была, а потом вдруг исчезла… так же неожиданно, резко, как гаснет свет, если щелкнуть выключателем. В то утро ему пришлось одеваться самому и не все у него получалось сразу; что-то не натягивалось, что-то не застегивалось. Он был растерян, сбит с толку, чувствовал себя брошенным, и у него на языке вертелся всего лишь один вопрос, который он все повторял и повторял как попугай. Его отец сердился, нервничал, терял терпение и говорил ему: «Да, Пьер», «Ты знаешь это лучше, чем я», «Конечно, нет, ведь она терпеть не может и боится попугаев», «Попробуй только, скажи это еще раз, и я тоже уйду из дому». Но Пьер упрямо стоял на своем, потому что… потому что было нечто такое, что было сильнее его, и он опять и опять спрашивал: «А она вернется?» В тот день они отправились ужинать к Жоржу; его отец сказал: «Для меня это достаточно тяжелый удар, но для малыша это не просто неприятность, как для меня, для него это настоящее несчастье». Он гладил Пьера по голове, ерошил ему волосы, и это было так непривычно, так приятно, что действовало на малыша как дурман, как вино. Ему было очень грустно, но одновременно он ощущал прилив какого-то чувства гордости из-за того, что удостоился такого внимания и такой ласки. За десертом все выпили без особой на то причины. Жорж предложил отправиться «нанести визит» дочкам старьевщиков, но отец Пьера заявил, что ему осточертели эти жалкие и ничтожные девки, что вообще он измотан до последней степени, и они вдвоем покинули заведение Жоржа. На улице он сказал Пьеру, что знает, где найти Нелли, вот только надо им туда поспеть вовремя, до наступления ночи. Почему-то Пьер запомнил, что в небе было много птиц, они все кружили и кружили над полями. Всякий раз, когда пробивался солнечный луч, Марк говорил, что это Нелли посылает им хорошую погоду. Они поехали куда-то в сторону холмов и гор, они забрались на такую высоту, что даже вынуждены были остановиться из-за того, что на дороге образовалась ледяная корка. Место было очень пустынное, какое-то дикое… Отец велел Пьеру идти и искать маму. Когда он вышел из машины, то ужасно струсил при виде огромной, бездонной пропасти, зиявшей впереди. Над пропастью медленно кружили и парили птицы. Он вернулся к джипу, чтобы рассказать обо всем увиденном отцу, но стекло было поднято, а постучать он не осмелился. Пьер повернул назад и прошел немного в направлении, в котором шел первоначально. Именно тогда он и нашел свою мать, как ему показалось, но к машине возвращаться не стал, а крикнул: «Она здесь!», и его отец бросился к нему со всех ног, схватил его за плечи и стал трясти, издавая при этом какие-то странные звуки: он не то рыдал, не то ругался, не то просто грозно ревел, не то выл. Пьер не мог отвести взгляд от рюкзачка его мамы, болтавшегося на ветке куста на самом краю обрыва. «Давай, ползи туда, — сказал ему наконец отец. — Я для этого слишком тяжел», и Пьер кое-как добрался до куста, старясь не смотреть вниз. Он подбадривал себя тем, что представлял себе, что она находится в рюкзачке, что она сидит там, тихая и молчаливая, как закрытая книга. Он благополучно дотянулся до рюкзачка, снял его с ветки и притащил отцу, но тот только посмеялся над ним и сказал, что это просто старье, которое следует выбросить на помойку, и эту дрянь не стоит даже и открывать.

— Несколько месяцев спустя я нашел рюкзачок под лестницей…

Не успел Пьер дочитать последние слова, как отец выхватил у него тетрадь из рук, и она полетела в пропасть. Свет погас…

— Кто еще это читал?

— Никто…

Пьер хотел повернуться, но одна тяжелая ладонь отца легла ему на затылок, другая заткнула ему рот.

— Ты что, не понимаешь, что означает, когда тебе говорят: «Молчи! Держи рот на замке!»? Не понимаешь?

Пьер не мог больше дышать. Он весь как-то обмяк, словно из него выпустили воздух, перед глазами стоял какой-то красноватый туман. Он машинально цеплялся за руку, душившую его. Перед глазами быстро-быстро мелькали снежинки… Но кошмар кончился. Руки, только что душившие его, разжались, похлопали его по плечам и спине… И вот уже отец прижал его к себе…

— Да ладно, не важно… теперь уже все равно, — сказал Марк немного усталым, невыразительным голосом. — Из-за такой ерунды ты, пожалуй, еще простудишься насмерть! Вот идиотизм!

Он накинул Пьеру на плечи свою куртку на меху, заставил надеть свои перчатки и повел его к машине, вокруг которой от света фар образовался круг, похожий на ореол; Марк продолжал прижимать Пьера к себе, как будто хотел согреть его жаром своего тела.


Прошло совсем немного времени, и они оказались у Жоржа. Они ужинали в атмосфере всеобщего веселья и оживления, обычно воцарявшейся в заведении в пятницу вечером вместе с пришедшими к Жоржу «важными городскими шишками». Марку по его заказу принесли двойную порцию виски, и он поставил стаканчик как раз посредине между своей тарелкой и тарелкой сына. Его взгляд блуждал по залу, на секунду-другую задерживаясь то на лице судьи, то на физиономии мэра, то на роже шефа местной полиции, то на лысине директора лицея имени Галилея, то на лицах врачей и достойных супруг этих важных персон. Он улыбался…

— Я их всех знаю, у всех у них денег полным-полно, и все они — мерзкие типы, дураки и негодяи, но они нам платят, они дают нам возможность прилично жить, так что будь с ними любезен и держись прямо. Давай проведем с тобой славный вечерок. Ну, что ты хочешь: бифштекс или мясо на вертеле?

— Бифштекс, — ответил Пьер так тихо, что его едва было слышно.

— А на закуску?

— То же, что и ты.

— На твоем месте я бы отведал креветок.

Марк всегда так говорил: «на твоем месте» и «если я был бы не я, а ты», «мы с тобой — два сапога пара». Таким образом он хотел подчеркнуть, что их многое связывает, а сейчас он так сказал потому, что хотел быть любезным и обходительным, потому что хотел во что бы то ни стало доставить удовольствие сыну, у которого голова от всего пережитого за этот день шла кругом и который желал только одного: немного снять напряжение и успокоиться. И Марк быстро (и явно нервничая) просматривал меню; он произносил вслух названия разнообразных соблазнительных блюд: фуа гра, приготовленная по старинному семейному рецепту, равиоли с лососем и т. д.

— Знаешь, я сам что-то колеблюсь… не знаю, что и взять: то ли равиоли, то ли креветок…

Уста его говорили одно, а выражение глаз свидетельствовало о том, что занимают его мысли совсем иные заботы, нежели трудности в выборе закуски. Смущенно и встревоженно следил он за недавно избегнувшим гибели (или считавшим себя таковым) мальчиком, пока еще смертельно-бледным и почему-то очень медленно возвращавшимся к жизни.

— Нет, все-таки креветки! — провозгласил Марк, с шумом захлопывая книжку меню. — Мы начнем с атаки на этих красоток, и ты перестанешь пялиться на меня как дикарь, только что вышедший из джунглей.

Марк потер руки, положил их на стол и с отсутствующим видом уставился в свою пустую тарелку, у него пропала всякая охота поддерживать разговор. Нет, больше он не будет разбиваться в лепешку перед этим малолетним олухом. Пусть скажет спасибо, что ему дают хорошенько заправиться, что его собираются вкусно и до отвала накормить, и это после того, что он сделал! Однажды, в один прекрасный день он ему все выскажет, внесет, так сказать, ясность в этот вопрос, и тогда этот кретин, быть может, поймет, что уже слишком поздно искать примирения за сытным семейным ужином. А ведь сейчас, при такой-то обжираловке было бы самое время…

Им принесли целое блюдо креветок, но Пьер к ним даже не притронулся. Он смотрел, как его отец ест в полном молчании. Он понимал, что наступило всего лишь временное затишье, не более того. Он не особенно доверял выдержке Марка, он не верил, что тот не сорвется. Уши у него горели огнем, в животе тоже ощущалось какое-то противное жжение, все кости ныли, а мышцы одеревенели настолько, что если бы ему вдруг отрезали ухо, то он, вероятно, даже не почувствовал бы боли и из раны не закапала бы кровь. Нет, скорее всего он не продержится до десерта. Все это было для него уже слишком, чересчур… Это было во сто крат хуже, чем можно было себе вообразить! А ведь Марк знал всего лишь часть истины, причем малую часть! Никакой отец не поверит в то, что его сын настолько мерзок и гнусен, что его сын — такая отъявленная сволочь, что может предать его играючи, как бы по наивности, простодушно, вроде бы руководствуясь наилучшими чувствами. Да, его предупреждали, но он все же хочет проверить… да, на собственном опыте проверить, правда ли, не является ли преувеличением утверждение, что огонь обжигает, а вода убивает, заполняя легкие, и что он, сын, обладает определенной властью и может причинить зло, может разрушить, погубить свою семью несколькими неосторожными словами. Да, сейчас он во всем признается…

— Папа…

— Я не знал, что побитые собаки лают, — сказал Марк, на секунду отвлекаясь от креветок и с аппетитом продолжая высасывать хвостик одной из «этих красоток».

Он не ел, а «вкушал» этих милых ракообразных, он смаковал и наслаждался. Он тщательно очищал крупных «особей», а мелких клал целиком в рот и старательно их пережевывал. Его салфетка, казалось, словно пропиталась кровью. Он вроде бы совершенно забыл о сыне, но внезапно их взгляды встретились. Марк, застигнутый врасплох, как был, с креветкой во рту, перестал жевать и залился яркой краской… нет, он не просто покраснел, а прямо-таки побагровел.

— Нет, ну и рожа у тебя! Посмотрел бы ты на себя в зеркало! У меня впечатление, что я сижу за столом с диким зверем… с волком! Пойди в туалет и причешись!

И Марк через стол протянул Пьеру свою расческу.

Через две минуты Пьер вернулся и вновь сел за стол. Его отец покончил с креветками и посматривал в зал, улыбаясь всем и каждому. Любопытная вещь, эти воспоминания. Они меняются в зависимости от того, чьи это воспоминания… «У меня они есть, у тебя их нет, или есть, но такие ложные, такие поддельные, потому что с ними так долго жульничали и мухлевали, что их и воспоминаниями-то нельзя назвать. Это все пустая болтовня, никчемный треп! Это ущелье… что ты о нем знаешь? Ничего! Ровным счетом ничего! Мог бы ты под присягой поклясться, что я тебя туда возил? Нет! Даже этого сделать ты не можешь! А я… я могу тебе кое-что порассказать. Ты еще не родился, а оно уже нагоняло на меня страх!»

Когда они, то есть он, Марк, и Нелли обосновались в Лумьоле, они изъездили все окрестности на мотоцикле, проехали по всем долинам, по всем перевалам. Тому, кто не занимался этим специально, трудно было себе даже представить, сколько глубоких оврагов, ущелий и пропастей было в этом крае. И самым своеобразным было так называемое «Большое ущелье». Собственно, это было не ущелье в прямом смысле этого слова, это был рукотворный песчаный карьер: просто один из холмов лишили северного склона, так как долгое время там брали песок для производства цемента, шедшего на строительство электростанции. И вот образовался огромный, зияющий провал, который уже невозможно было засыпать; ему суждено было существовать вечно. Вообще-то это место было объявлено опасной зоной. «Представим себе на минуточку, что было бы, если бы она свалилась в этот каменный, а вернее, песчаный мешок…» Страх этот мучил его на протяжении долгих месяцев, вплоть до того момента, когда она соизволила дать о себе знать, объявиться, так сказать. И даже после этого он ни разу не заснул спокойным сном, нет, ему всегда снилось одно и то же: как она летит в пропасть вместе со своим мотоциклом. «Да, сынок, я всегда видел одну и ту же картину: как она, словно в замедленной съемке, летит вниз, так медленно, что у меня создавалось впечатление, будто бы я мог поймать ее на лету, как ловит в объятия ребенка отец, подбросивший его к небесам, ведь это доставляет малышу такое удовольствие… И вот мне казалось, что я могу поймать ее в свои объятия… Она смотрит на меня, она мне что-то говорит, я ей что-то говорю, но почему-то ничего не слышу… И вдруг она превращается в черную точку, затем эта точка исчезает, и вот уже я один… один на всем белом свете…» Он моргнул, и Пьер увидел, что глаза Марка подозрительно блестят, словно он вот-вот заплачет, но все же слезы из его глаз не полились. Марк добавил:

— Совсем один… или почти совсем один…

Вдруг Марк вновь помрачнел, лицо его обрело почти угрожающее выражение, бледные губы дрогнули и задрожали мелкой дрожью.

— Так вот, я опять и опять задаюсь вопросом, что на тебя нашло, что ты написал про нас такое? А?

— Шел снег, ну вот я и вспомнил…

— Поговорим об этом позже…

К ним приближалась официантка, толкавшая перед собой небольшую тележку. Она только что облила бифштексы горящим спиртом. Это зрелище, запах слегка подгоревшего мяса, вид сметаны, приобретшей светло-коричневый оттенок прямо на открытом огне в маленькой медной кастрюльке, вообще вид этого жирного обильного угощения, — все это поразило, умилило Пьера и в то же время вызвало легкую тошноту, так что он едва-едва прикоснулся к мясу, только поковырял вилкой бифштекс. Он рассеянно слушал, как отец что-то ему говорил про их будущее житье-бытье, и приходил в недоумение от услышанного. Почему, зачем им надо переезжать в другой город? А Марк утверждал, что с Лумьолем покончено, что этот городишко — уже пройденный этап его жизни. Он знал всех жителей городка, знал каждый дом, знал, что покупали одни его жители и продавали другие, знал, кто кому должен, кто брал в кредит и кто одалживал, кто сколько платил налогов, кто сколько задолжал и кто насколько опоздал с платежом. Он знал всю предысторию любого предмета, имевшего хоть какую-то ценность и представлявшего интерес в смысле купли-продажи, участок ли это земли, дом, машина или предмет обстановки. Ему было известно, кто из этих дураков был действительно богат, а кто из них при всем своем бахвальстве был транжиром и мотом. По словам Марка выходило, что они уже достаточно пожили в Лумьоле, пожили неплохо, но теперь можно было без особых сожалений сменить обстановку. На свете нет ничего, кроме денег и притягательной силы наживы, а также жажды наживы.

— Да, так вот, малыш, сейчас как раз подходящий момент «сделать отсюда ноги». Видишь ли, я считаю, что мы с тобой заслуживаем лучшего, чем эта глухомань, которую я называю гнилым болотом.

Он внимательно посмотрел на сына.

— К тому же, если мы переедем, твоя мать не сможет никогда к нам заявиться, чтобы изводить нас, не сможет досадить ни тебе, ни мне. Ведь ты этого хочешь, не так ли?

Он не стал ждать ответа и похлопал Пьера по руке.

— Вот только кое-что меня раздражает, — сказал Марк, продолжая похлопывать Пьера по руке. — Я вынужден говорить тихо, потому что вокруг люди, здесь целая толпа отъявленных негодяев, на которых мне в общем-то наплевать, и я послал бы их к черту, но орать здесь не стоит. Ты меня слушаешь? Ты меня слышишь? Так вот, в гробу я видел этот пятничный ужин! Я приперся сюда ради тебя! А ты не прекратил выкидывать свои штучки, не прекратил привередничать, считать ворон и ротозейничать! Ты ничего не ел, ты ничего не сказал, я так и не услышал от тебя извинений, ни единого слова! И по какому праву ты сейчас делаешь такие круглые глаза? Что ты там обмозговываешь в своей маленькой дурацкой башке? А? Что ты себе думаешь, скажи же наконец!

Пьер не дышал… Лицо его отца превратилось в застывшую маску.

— Скажи же, — повторил Марк, — наберись храбрости и скажи. Не останавливайся на достигнутом, не довольствуйся тем, что ты написал в своей тетради всякий вздор, чтобы нагнать на меня страху!

Когда Марк произнес последнее слово этой тирады, Пьер наконец вдруг окончательно понял, что так обеспокоило его отца. Все дело было в том, что в темно-карих глазах Марка, горевших тревожным огнем, отражались его собственные глаза, горевшие точно таким же огнем, и у Пьера возникло ощущение, что Марк прочел в его глазах одну коротенькую-коротенькую фразу, на которую он должен был непременно в конце концов наткнуться в одной из тетрадок, куда Пьер записывал свои воспоминания и впечатления, фразу, состоявшую всего из нескольких слов, но… способную отправить его за решетку: «Это ты ее убил».


Среди ночи Пьер проснулся. Все теперь было неясно, непрочно, зыбко… Во сне он сбросил с себя одеяло, ноги у него свесились с кровати. «Я, наверное, заболел», — подумал он, ощупывая побаливавшее горло. Он снова увидел, как его тетрадь куда-то летит во мрак, в облако тумана и вдруг возвращается, чтобы обрушиться на него, как бумеранг. Воспоминания… да уж, у него были такие воспоминания, каких не было ни у кого из его сверстников… В его воспоминаниях в тугой узел были завязаны самые несовместимые вещи: шепот, раскаленные угли и горящие глаза; ногти, покрытые лаком, и грязные ногти на мужских руках, падавшие на пол после прикосновения к ним ножниц; улыбки, такие широкие, что можно было пересчитать во рту зубы; маленькие острые бородки и небритые подбородки, трясущиеся от смеха перед тем, как раздастся звук пощечины; крики, треск, хруст; пропасть, в которую он едва не свалился…

— Папа, — позвал он, не дождался ответа и встал с кровати. Тут-то он и обнаружил, что лежал, как был, в мокрой одежде. Он спустился по лестнице вниз и не нашел, как ожидал, отца распростертым на диване. На кухне горел свет, на столе, на самом видном месте лежала записка: «Лучшее, что я могу сделать, так это отправиться в Париж на поиски твоей матери. Я буду там завтра вечером и позвоню тебе. Постарайся не наделать глупостей. Папа».

В мгновение ока Пьер оказался около стенного шкафа под лестницей. Нет, рюкзачка там не было… Он вздрогнул, услышав какой-то шум. Неплотно закрытая дверь поскрипывала и вдруг отворилась, вероятно, под напором ветра. В дверном проеме он увидел, что ночь довольно светлая. Он пошел по направлению к реке. Безоблачное небо, голубоватый, призрачный свет луны и звезд, Лумьоль, возвышающийся на холме… Городок сейчас выглядел так, как будто смотришь на него со дна ущелья… Пьер рухнул на прибрежный песок.

Загрузка...