«Если бы у меня в руке была зажата пригоршня истин, я не разжимал бы руку». (Рассмотрите это высказывание Фонтенеля, оцените и объясните его.)
«Неплохо», — подумал Пьер, выуживая из стакана гелевую ручку фирмы «Мицубиси», которую он высоко ценил за «мягкое скольжение» по бумаге. Он сунул ручку сначала в рот, потом вытащил и зажал между приподнятой верхней губой и носом. Да, неплохо, но все это уже было, было, было… как говорится, дежа вю.
Философ говорил слово в слово то, что Пьер знал уже давным-давно. Точь-в-точь мысли Пьера! «У вас впереди суббота и воскресенье, — заявила директриса. — Тот, кто не сдаст работу в понедельник, будет исключен». Что ж, слову директрисы приходилось верить: сказала, что исключит, так ведь и исключит. Итак, коллективное наказание… и все из-за него.
Шесть часов. Нет, не будет он сидеть над этой ерундой весь уик-энд. Десять минут на страницу вполне хватит, так что на все про все уйдет самое большее час. Он подготовил уже все, что нужно: перед ним стопка листков для черновика, стоит будильник, лежит мобильник, слева — учебник, справа — тетради, а на стене в серебристой рамочке — фотография, которую он повернул «лицом» к стене. Пьер отрегулировал высоту табурета, снял колпачок с ручки и развинтил ее, чтобы проверить, сколько в ней чернил, затем положил ее около стопки бумаги и повернул голову в сторону окна, посмотрев на раздвинутые занавески. Его взгляд упал на поднос, стоявший прямо на полу: пакетик кукурузных хлопьев, сандвич с его любимым паштетом, ананас, пачка болеутоляющих таблеток, вернее, капсул, одну он должен принять утром, другую — вечером, а если потребуется, то еще одну среди дня.
Вероятно, после того как с сочинением будет покончено, он примет двойную порцию болеутоляющего и снотворного и проспит до утра понедельника. Потом он отнесет свое «творение» Лоре; да, именно ей, а не директрисе, будет принадлежать право первой ознакомиться с плодами его тяжких трудов. Лора прочтет сочинение первой, и ее глаза будут метать такие молнии, каких еще никто не видел. Марк? Жалкий бахвал! Кстати, он о ней больше не заговаривал. Он избегал скользких тем. Он даже избегал находиться в доме. Он смылся куда-то, то ли в Испанию, то ли еще черт знает куда, под вымышленным предлогом осмотра их будущего дома, для того якобы, чтобы установить контакт с соседями и вообще с жителями того места, где им предстоит поселиться. «Я бы и тебя взял с собой, но тебе не велено покидать город, тебе надо наверстывать пропущенные уроки». Точно, фатер, и убирайся к черту! Пьер не вынес бы присутствия Марка в субботу и воскресенье, когда ему надо будет много работать и много спать, ведь тот непременно стал бы мешать ему, приставать и надоедать со своими вопросами. Слова, слова, слова… Слова кружатся и порхают, они касаются лишь век, и именно в тот момент, когда они залетают к нам под веки, мы их и хватаем, а они попадают к нам в ловушку, как последние дурачки. Мы обрываем у них крылья, мы набрасываем им на шею петлю из чернил и заставляем семенить или бежать рысцой по бумаге. Ну вот, когда задание будет выполнено, Фонтенель может катиться к чертовой бабушке!
В комнате было невыносимо душно. Пьер вылез из-за стола, сменил футболку, попил воды прямо из графина и поплотней задвинул занавески. Ну и шум же подняли эти дубоносы! Настоящий гвалт! На зиму они куда-то улетают, исчезают все до единого, а потом однажды вдруг налетают тучами, тысячами и тысячами, за их гомоном даже не слышно щебета других птиц. Да, сад выглядит просто ужасно. Тоска берет при взгляде на пожелтевшую, пожухлую траву, на гибнущие от жажды цветы. Слова, слова… Слова порхают подобно насекомым, и подобно насекомым они обладают чем-то, что позволяет им пить человеческую кровь.
Пьер вновь уселся за стол, выровнял стопку тетрадей, положил друг на друга поровней словарь цитат, орфографический словарь, учебник грамматики, включил лампу и снял колпачок с ручки. Когда он переписывал фразу Фонтенеля, то вдруг заметил, что тень от ручки падает в его сторону и ползет по футболке, вместо того чтобы уползать вправо, как обычно. Ну, конечно, к его личным вещам опять прикасались, здесь опять рылись и не положили все на место! Пьер переставил лампу, и тень от ручки сместилась туда, куда ей было положено.
Прежде чем приступить к сочинению, Пьер решил немного размять руку. Привет, царь, ты, случаем, не англичанин? Йес. А может, ты немец? О, я-я. Русский? Да. Поляк? Йеп. Итальянец? Си. Бельгиец? Юк. Бретонец? Вуик. Швейцарец? Уак. Черт знает что так само и перло из-под ручки, но Фонтенель не хотел вылезать на бумагу, хоть тресни!
Пьер услышал голос Длинноносой, дававшей ценные советы: сначала следует выделить главные слова, составляющие центр высказывания, и дать им определение, потом следует поразмыслить над известными историческими фактами, всегда помнить про основную идею и развивать ее, ни в коем случае не пытаться блеснуть остроумием, не выпячивать на передний план свое мнение, а ограничиться всего лишь простым толкованием фактов, ну а если уж так хочется пооригинальничать, показать, что у тебя за душой, то есть расстегнуть на груди рубашку, ударить себя кулаком в голую грудь и высказаться, выложив все начистоту, то следовало подождать до заключения и уж там повеселиться, да и то не слишком, не резвиться, как дурачок. Лучшим в этой всем надоевшей, набившей оскомину игре был он, Пьер, и через несколько минут нетронутая белизна бумаги должна была исчезнуть под покровом гладкой, ровно подстриженной «растительности», являвшейся плодом его мышления, «растительности», весьма приятной для взгляда, не то что этот жалкий сад. Он еще и еще раз прочитал фразу, которую требовалось откомментировать. Фраза эта была, на его взгляд, несколько пустовата и примитивна, и он подумал: «Если бы у меня был выбор, я предпочел бы над ней не думать». Во фразе, вопреки обыкновению, не было даже двух важных в смысловом значении слов, а всего только одно: рука. Истина без руки, ее содержащей и ее поддерживающей, представляет собой нечто настолько ничтожное, что не идет в сравнение даже с полетом насекомых с оторванными крылышками. Рука, рука, рука… что можно сказать о руке или о руках? Да, кстати, руки у него больше не дрожат. Ну а от всего остального так и разило очевидностью: разжимай или не разжимай пальцы, а истина прячется в самой глубине ладони, в лужице пота, а ложь, обряженная в одеяния добродетели, выступает всем напоказ под управлением и надзором Папы Римского, ученых мужей, дипломированных медицинских сестер. Оппенгеймер, Маттео Фальконе и Иуда — все они раскаивались, все они кусали себе локти, да не просто кусали, а обгрызали мясо до костей! А в наши дни и от костей-то не больно что и осталось! Какая банальная, избитая, затасканная тема! И выбрана она не случайно, а специально, на заказ, как подготовительный этап к уроку нравственности, который велела провести директриса, эта маленькая царица, полновластно правящая в своих владениях. Да, уж у нее-то руки крепко сжаты, так что не разожмешь. Интересно, она уже когда-нибудь раскаивалась в содеянном? Она когда-нибудь кусала себе локти? Интересует ли ее вопрос, вращается ли Земля вокруг Солнца и вообще вращается ли Земля? Хочет она это знать или нет? Это ведь так красиво: во мраке движется некая светящаяся точка, пылинка, на которой располагаются океаны, горы и мы, мыслящие существа, а быть может, на этой же пылинке где-то между двумя полями пакового льда находится и первопричина возникновения мироздания, ключ к разгадке великой тайны жизни… Итак, первое: прогресс приходит к нам со звезд, как Бог. Галилей мог сколько угодно доказывать, что Земля вращается, а Коперник — устанавливать, что Земля не является центром Вселенной и вообще не является центром чего бы то ни было. Но пророки лишь презрительно фыркают, и Фонтенель не видит особых причин для того, чтобы ученые должны были платить своими жизнями за свои открытия. Надо примирить науку и религию, примирить колдунью с кюре. Второе: побуждаемый подобными идеями, XVIII век, воодушевленный Дидро, Мармонтелем, Гельвецием, Вольтером, Монтескье, Руссо и прочими, должен был всего лишь осуществить создание Энциклопедии, этой суммы универсальных человеческих знаний, книги, которая никогда не закрывалась, неизвестно уж, к лучшему или к худшему, но не закрывалась. Да, XVIII веку надо было набраться смелости и сделать попытку создать этот шедевр и превратить его в свое оружие. Третье: с учетом того, что в неимоверном количестве расплодились компьютерные вирусы, растет число ошибок в программах, остро стоит вопрос о клонировании человека и существует оружие массового уничтожения, не настал ли момент положить конец прогрессу? Кстати, вот это уже вполне подойдет для сочинения… Надо сохранить в памяти, держать, так сказать, про запас…
И Пьер, сидя с закрытыми глазами, видел, как рождались и насыщались содержанием абзацы и параграфы, столь хорошо и четко сформулированные, что он старался выучить их наизусть, чтобы потом выиграть время, чтобы ручка фирмы «Мицубиси» мягко и без задержки скользила по бумаге.
Сочинение выстраивалось в его голове вполне логично, в соответствии с совершенно естественным планом, как бы предопределенным самой темой, осмысленной его разумом. В виде исключения он собирался начать с заключения, так сказать, заранее удостовериться в правильности сделанных выводов и обеспечить удачную, тщательно отделанную концовку, и уже от этой «последней точки», старой как мир и крепкой как скала, шаг за шагом вернуться назад, к большой руке Фонтенеля, и дойдя до нее, дать себе передышку, немного поспать, чтобы после сна поклевать из этой руки те зерна, что он там посеял.
Пьер похлопал ресницами, протер глаза. Корпя над этим заданием, он вспотел; его мозг, он это чувствовал, пребывал в состоянии возбуждения. У него даже слегка побаливало сердце. Сколько времени он ничего не ел? Он оторвал влажные руки от пачки бумаги, предназначенной для черновика. По какой-то непонятной, неизвестной ему причине листок остался девственно-белым. Он взял свою старую авторучку с очень острым, как резец, пером и принялся выцарапывать им на поверхности стола причудливый рисунок в «стиле рококо», являвшийся аллегорией рождавшейся мигрени.
В девять часов он не написал еще ни строчки, ни слова; на столе затрезвонил его мобильник.
— Что поделываешь?
— Пишу сочинение, почти закончил.
— Слушай, у нас будет вечеринка, так что почеши задницу да пошевеливайся!
Пьер выключил мобильник.
Он совершенно забыл про свое «джентльменское соглашение» с незадачливыми артистами, считавшими себя оскорбленными; в качестве компенсации, в качестве искупления своей вины он должен был отправить по электронной почте по варианту текста, которого было бы достаточно, чтобы намарать страницы четыре. Он представил себе, как сейчас все они сидят перед экранами своих мониторов и бьют копытами землю, проявляя нетерпение, слушая музыку и ожидая, когда же появится долгожданное сообщение; каждый из этих придурков был готов перекатать себе в тетрадь любую чепуху. Да, должно быть, они здорово нервничают и сходят с ума от нетерпения, дышат прерывисто и хрипло, ведь срывается такое мероприятие! А у них уже у каждого и волосы зачесаны и покрыты гелем, а в кармане лежит презерватив.
Пьер вытер перо старой авторучки о край футболки, взял гелевую ручку и прикоснулся кончиком к листу бумаги. Он увидел, как на белом листе начала расплываться капля синих чернил. Он создал еще одну звезду, потом нарисовал луну, провел вертикальную черту, изобразил самолет, руку. Он повернул лампу так, чтобы не видеть, как тень от ручки ползет навстречу линии, оставляемой расплывающимися чернилами, чтобы эта тень не могла тотчас же поглотить любой оставляемый им на бумаге знак.
Она все поглощает, все пожирает. Она находит, что все эти крупные «мухи», то есть точки, из которых складываются стихи и истины, очень приятны на вкус. Она их хватает и относит своим деткам.
Ням-ням… Как вкусно!
И они набивают ими себе брюхо, нажираются до отвала. Они ведь в своей семье, среди своих, так что можно вести себя запросто.
Ну разве жизнь не прекрасна?
Пьер вырвал листок из тетрадки и бросил его на пол. Руки у него вновь начали дрожать. Проникавшие сквозь занавески лучи заходящего солнца падали ему на макушку. Его обволакивал какой-то туман, в котором звучали чьи-то голоса. Ему стало дурно, болела уже не только голова, казалось, боль была повсюду, правда, пока еще не очень сильная. Но болеутоляющие принимать как будто рановато. Если он примет капсулу сейчас, то пиши пропало; в голове у него сначала возникает жуткая путаница, а потом и полная пустота. Нет, болит у него голова или нет, а он должен отправить по приличному тексту на компьютеры этих захребетников. Потом он поужинает. А потом он заснет и проспит все два дня напролет. Потом он отнесет свое сочинение Лоре, она очень удивится, а он увидит, как поблескивают ее глаза, похожие на конфетки. А почему бы не сегодня вечером? Вот было бы славно! Можно было бы пустить ей пыль в глаза, поразить заключением, отличным, первоклассным заключением, ведь заключение — это его конек! Длинноносая всегда приходила в восторг от его заключений.
Отказавшись от мысли проглотить пилюлю, Пьер погрузился в созерцание слова «рука», он увидел, как чьи-то руки, сначала одна, потом вторая, схватили ручку бейсбольной биты, обтянутой красной материей, и это красное пятно заполнило все пространство, а потом он увидел, как весь мир разлетается на куски, и как эти раскаленные обломки стремительно несутся в разные стороны, куда-то к границам Вселенной, где царит мрак и где кто-то говорит басом. Позвонит ли ему Марк из Испании? Помнит ли Марк о его существовании? Испытывает ли Марк по ночам страх? Испытывает ли Марк к нему хоть каплю любви? Питает ли к нему привязанность, хоть самую малость? Вернется ли он?
Сердце Пьера учащенно билось. Чтобы успокоиться, он вылез из-за стола и отправился к ванне, чтобы охладить разгоряченную голову под краном, чтобы умыться и смочить затылок. Он воспользовался тем, что оказался около ванны, и вымыл ноги, а потом взялся за ножницы и собирался уже было обрезать ноготь на большом пальце, так как тот уже почти врос в мясо, из-за чего палец начал побаливать, но спохватился и ругательски изругал себя: «О, великий балда! Нельзя стричь ногти по пятницам! Фонтенель хорошо сказал… А что он сказал? Быть может, он сказал вот что: „Если бы мне нужно было стричь ногти в пятницу вечером перед визитом к Лоре, то я, наверное, скорее бы повесился“. Да, стричь ногти запрещено, слышишь, кретин? Запрещено также думать о ножницах, о бейсбольных битах, о матери, живущей в Париже, об отце, находящемся в Испании, о них обоих, если только они вдвоем не находятся где-нибудь в Тибете. Надо сначала закончить работу». Сидя на краю эмалированной ванны, Пьер осознавал, что заканчивать ему пока что нечего, потому что он еще не написал ни единой буквы. Внезапно в комнате возник какой-то непонятный шум, какой-то шорох, похожий на хлопанье чьих-то крыльев. Испугавшись, что в комнату могла залететь летучая мышь, Пьер с опаской поднял голову и обвел взглядом тяжелые балки, грубо обтесанные топором в незапамятные времена. Шум стих, потом возник вновь, но уже в другом месте, и Пьер увидел, что о колпак его лампы бьется крупная ночная бабочка. За окном было темно. Прощайте, дубоносы, спокойной ночи! Ночь вступила в свои права.
Пьер надел чистую футболку, схватил грязную, чтобы ею прихлопнуть проклятую бабочку, усевшуюся на компьютер. Вообще-то бабочкой это чудище сероватого цвета назвать было трудно… Он пристукнул эту тварь с первого же раза, вложив в удар всю свою злость, почти ярость. Дрожащими пальцами он набрал на клавиатуре послание, которое по электронной почте должно было дойти до этих захребетников, привыкших пользоваться плодами его трудов: «Дело сделано, парни, вы можете шнуровать свои ботинки и отправляться на вечеринку, я в полном порядке, так что можете не волноваться, все вам будет». Ответа не последовало. Пальцы Пьера опять забегали по клавиатуре: «Вы что, на меня злитесь?» Опять никакого ответа. Озадаченный и несколько расстроенный Пьер подошел к окну, чтобы поплотнее задернуть занавески, затем вновь уселся за стол и уставился на листки для черновика. Решено: он больше не встанет, пока не закончит работу. Боль тянулась тонкой нитью между плечами и затылком, а как только он брал ручку, спускалась вниз, к локтю и запястью. В нескольких миллиметрах от белого листка кончик ручки начертал невидимую букву и застыл. «Я — очень умный мальчик, — сказал себе Пьер, — но я все же не напишу это на бумаге». Затем он написал «это» один раз, потом второй, уже более крупными буквами. По мере того как он писал, пальцы у него понемногу немели, и ему показалось, что они даже распухли и стали похожи не то на толстые сосиски, не то на жирных кротов. С десяток скомканных листков уже валялся вокруг него. Почему эти придурки больше не посылают ему сообщений? «Что я еще такого натворил?» Он поерзал на вращающемся стуле и вновь принял позу прилежного ученика, корпящего над домашним заданием и скребущим пером по бумаге. Ему казалось, что его мозг превратился в некое подобие огромной норы со сложной системой запасных ходов и выходов, и он сам лез в глубь этого лабиринта, стремясь отыскать там некие фантастические видения, созданные его воображением. Поиск истины — какая банальная, какая избитая тема, и в то же время какая безумно тяжелая тема! Она способна ударить как молот по наковальне, ударить и расплющить! Молот бьет, корабль плывет, нет, не плывет, а лежит на дне, превратившись в кучу обломков, а чья-то шаловливая ручонка перемешивает их, чья-то потная рука тяжело давит на его руку, и конец ручки фирмы «Мицубиси» рвет лист бумаги, выводя слова: «Дело дрянь, погода портится». Вне себя от злости, Пьер схватил листок и свернул из него кулек, чтобы положить в него мертвую бабочку, валявшуюся под компьютером, куда он сам же ее и отправил, пнув носком тапки. Надо было сразу выбросить вон эту гадость, ведь неизвестно, что может скрываться в теле такой твари…
В полночь Пьер сломал свою ручку пополам так, как ломают кость цыпленка, которая должна принести вам удачу и помочь решить, и немедленно, все проблемы, в какой бы сфере они ни существовали: в любви, в денежных делах, в учебе, — ибо она должна подсказать вам, как лучше взяться за толкование фразы Фонтенеля, а также и каким образом лучше очаровывать девушек. Короче говоря, такая сломанная косточка превращается в волшебную палочку, палочку-выручалочку, и быть может, Пьер надеялся, что с его ручкой произойдет нечто подобное… Темно-синяя, почти черная жидкость потекла по его пальцам, распространяя странноватый, непривычный запах, который он поспешил втянуть носом, возможно, опять же в какой-то необъяснимой надежде не чувствовать себя больше таким одиноким. Пьер вытер руки о грязную футболку и опять заглянул на свой адрес в электронной почте. Пусто! У него возникло и окрепло какое-то очень неприятное чувство, которому он пока что не мог найти названия, потому что такового не было ни в одном словаре. Это чувство, это ощущение существовало только у него, оно сидело где-то глубоко в его теле. Скорее всего это чувство можно было бы назвать сильнейшей усталостью, изнеможением от этой бесконечной ночи, желанием поскорее увидеть рассвет, зарождение нового дня.
Зевая во весь рот, Пьер опустил голову на стол, так что его подбородок уперся в стопку бумаги. Он протянул руку и осторожно повернул приклеенную скотчем фотографию «лицом» к себе. Это была не та фотография, которую дал ему отец, нет, это был подарок Лоры. Фотографии, одни только фотографии… На фото была запечатлена девушка или молодая, очень молодая женщина на мотоцикле. Она запрокинула голову, волосы, развевающиеся по ветру, лезут ей в глаза и почти скрывают лицо, через плечо у нее висит рюкзачок, откуда выглядывает головка малыша, которому на вид годика два, не больше; рожица у этого человечка удивленно-испуганная, а девушка весело смеется, запрокинув голову и широко раскинув руки, словно она хочет обнять весь мир. Фото было сделано летом, руки у нее голые до плеч, и в руках у нее ничего нет… Какие истины кроются в этом снимке? Какой вообще интерес представляют собой фотографии, семейные альбомы? Такие альбомы часто находят в грудах намокшего мусора на пожарищах. Он оттолкнул от себя фотографию в серебристой рамочке обратно, к стене, туда, где всего лишь в нескольких сантиметрах от нее гоготала во всю глотку девица с красными глазами. Он смотрел то на одну, то на другую, мигрень постоянно усиливалась, в глазах у него то рябило, то темнело, то двоилось. На голове у девушки на мотоцикле вдруг оказалась шляпа красноглазой, а на плече у красноглазой вдруг обнаружился рюкзачок, голова малыша выглядывала из шляпы… «Если бы у меня в глазах было полным-полно истин, я бы себе их выколол ручкой, я не поддался бы их воздействию, не позволил бы, чтобы они мне все испортили». Пьер принял две капсулы болеутоляющего, две таблетки снотворного и уснул, даже не заметив, что его щека лежит в лужице чернил, пролившихся на столешницу. Проснулся он только на следующий день, после полудня, но не за столом, а в своей постели, с подушкой не под головой, а на голове. Сначала его охватила буйная радость, но как оказалось, радоваться было рано. Во сне он написал идеальное сочинение, набрал его на компьютере и отпечатал на принтере четыре экземпляра: один для себя, второй для Лоры, третий для Длинноносой, четвертый для директрисы. Его не удивили и не заинтриговали ни его пальцы, испачканные чернилами, ни валявшаяся на полу футболка, ни усеявшие пол скомканные листки. Он проветрил комнату, переоделся, привел в порядок письменный стол, подровнял стопку листков для черновика, достал из стакана новую ручку все той же фирмы «Мицубиси». Затем он сел и включил компьютер. На его адрес по электронной почте не поступило ни одного сообщения. Ну что же, наплевать! Он пребывал в том состоянии духа, что, как ему казалось, мог бы сейчас горы своротить. Боль совершенно прошла. «Сегодня еще только суббота». Руки не дрожали. Они хотели только одного: раскрыться и излить свое содержимое на бумагу. «Сезам, откройся! И ведь сейчас откроется, потому что этот Сезам — мой приятель… Однако почему же Марк не звонит? Странно…»
Прошло несколько часов, и количество чернил в гелевой ручке явно уменьшилось. Пьер выводил на белом листе бесконечную волнистую линию, из которой иногда «выплывало», как из морской волны, настоящее слово. Таким образом он старательно вел себя навстречу некой идее, некой мысли, которая должна была оформиться и превратить эту волнистую линию в связный текст, и тогда задание будет выполнено.
Прошло еще несколько часов. Пьер смотрел в сторону окна и видел, как за неплотно задвинутыми шторами угасал день. По болевым ощущениям он мог проследить, где проходит нерв, соединяющий мозг с рукой. Вены у него набухли, в особенности те, что проходили по внешней стороне ладони, они были синие, нет, даже темно-синие, как чернила, и в них пульсировала кровь. Пьер даже слышал удары… А быть может, там тихонько стучали в поисках выхода слова, цитаты, сравнения, составляющие соль того великолепного краснобайства, при помощи которого изливается на бумагу мысль и которое приводит в восторг преподавателей. Именно в этом месте, наверное, следовало бы сделать надрез, чтобы выплеснулась наружу ярость, душившая его.
Превосходная работа, тщательно осмысленная, взвешенная, умная, написана хорошим слогом. Ты прекрасно понял предложенную тему; так что на сей раз руки тебе не отрубят.
Из сада долетал какой-то сладковатый, чуть затхлый запах, он навевал на Пьера грусть, буквально сковывавшую его пальцы всякий раз, когда он собирался с мыслями, набирался духу, а его рука, уже вроде бы накопившая силы для «разбега», собиралась единым ударом покончить с сочинением. Рододендроны поникли, настурции бессильно лежали на земле, рассыпав вокруг увядшие лепестки. Вдоль забора росли белые гвоздики, но у многих из них белые венчики превратились в сморщенные желтые комочки. Пьер громко рассмеялся, вспомнив, сколь нелепо и смешно выглядел Марк в высоких охотничьих сапогах, доходивших ему чуть ли не до бедер; к тому же тогда Марк вырядился в специальный костюм, предназначенный для вырубки кустарника, туго-натуго затянулся ремнем, так что сходство с пионером авиации было поразительным. Теперь же его отец садом не занимался, словно ему и дела не было до цветов, которые росли, цвели и умирали без присмотра, а после гибели издавали этот отвратительный запах… даже не запах, а зловоние. Ну как можно уделить должное внимание Фонтенелю, если легкие заполняют эти мерзкие миазмы?!
Было совсем светло, когда Пьер спустился вниз с твердым намерением навести в саду порядок, оборвать увядшие цветы, полить полуживые. Но быстро темнело, и времени оставалось мало. Он не сделал и трех шагов по дорожке, как полил дождь. На землю упали первые капли. Он сроду не видел таких крупных капель, они были величиной с чернильную кляксу… или с каплю крови… Он поспешил вернуться в дом, снял с крючка ружье Марка, взял в буфете в одном из ящиков патроны и вернулся к себе в комнату, где и устроился около окна, у широко раздвинутых штор. Ливень уже почти прошел, вновь стало жарко. Положив приклад ружья на оконную раму, Пьер стал прицеливаться, чтобы выстрелами снести головки у отцветших гвоздик. Он расстрелял добрую сотню патронов. Он ничего не видел и не слышал, а знай себе палил и палил по цветам. Когда указательный палец у него распух и заболел, он прекратил стрельбу и задвинул шторы. Вокруг него на полу валялись стреляные гильзы, некоторые были еще теплые. Хорошая работа! Поскорее бы настало завтрашнее утро! Он уберет увядшие цветы, польет еще живые, а сочинение… сочинение — всего лишь формальность, и он быстро с этой формальностью разделается. Марк по возвращении не узнает их сад. Если он будет в хорошем расположении духа, Пьер прочтет ему свое сочинение. Сочинение… примирение… Но его отец слишком недоверчив, слишком подозрителен, он все примеривает и все переносит на себя. Он может возомнить, что против него составлен заговор. Он может решить, что подвергается преследованиям со стороны писателя, умершего триста лет назад, чье дело было подхвачено и продолжено директрисой и его собственным сыном, принявшим от того писаки эстафету. Нет, ничего он ему не станет читать, ничего он ему не покажет. Так что Марку останется лишь мучиться этими подозрениями, устраивать обыски, искать неведомо что под обоями и за перегородками, даже лампочки выкручивать и смотреть, не спрятано ли в них нечто, что может стать причиной его разоблачения и погибели. Ну так пускай себе старается на здоровье!
Пьер вновь включил мобильник, крутанул вращающийся табурет, чтобы усесться повыше, потому что так будет удобнее. Вдруг он вспомнил, что выдвигал ящик, в котором хранились патроны, а вот задвинул ли он его? Закрыл ли буфет или оставил открытым? Закрыто… открыто… Эта вроде бы незначительная деталь не давала ему покоя. То, что он об этом думал, означало, что это было для него важно. Пьер спустился вниз. Буфет был открыт, ящик выдвинут. Но как же так? Он ведь не сумасшедший, он же его вроде бы задвинул… Да нет, конечно же, задвинул… На кухне было очень душно, воздух там застоялся, пахло чем-то затхлым. Посудомоечную машину не включали, вероятно, на протяжении многих дней. Вообще-то за мытье посуды в доме отвечал Марк, но… Пьер нажал на кнопку и ужасно обрадовался, когда услышал, как зажурчала вода, заполнявшая емкость, сделанную из нержавеющей стали; он представил себе, как мелкие объедки и отбросы смываются с тарелок под напором струй, возникающих под воздействием вращающегося ротора, как их уносит прочь, как вместе с ними исчезает дурной запах, как внизу, где-то там, где кончается труба, сидят крысы и ждут, когда вода принесет им пищу.
Кухня выглядела теперь уже гораздо лучше, но все же сказать, что в ней воцарился порядок, было еще нельзя: на полу тут и там валялись какие-то обрывки, бумажки, кусочки, на стульях повсюду висели вещи, раскрытый диван словно раззявил гигантскую пасть, весь стол был усеян крошками, и по нему бродили толстые, откормленные мухи, воображавшие, вероятно, что находятся в покоренной, завоеванной ими стране. Вид всего этого жуткого беспорядка, этого запустения, являвшегося результатом совершенно непростительного небрежения, подействовал на его моральный дух, на его настроение еще хуже, чем сознание того, что сочинение все еще ждет, когда же его напишут. Истина… истина, конечно, дело хорошее, ничего не скажешь, но только в доме, где хотят ею дышать, где она желанная гостья, где ею пропитан воздух…
Пьер раздвинул занавески и с остервенением набросился на хозяйственные дела. Он начал с той части кухни, что служила Марку спальней и кабинетом. Он стащил с дивана одеяло, простыню, наволочку и вынес все на улицу, где все хорошенько вытряс. Он сложил диван, подмел пол, с трудом дотягиваясь веником до дальних углов; он повесил несколько пар брюк на вешалки и убрал в шкаф, подобрал с пола грязные носки и бросил их в бак. Равномерный гул посудомоечной машины согревал душу и звучал для уха столь же приятно, как хорошая песня. И все то время, что Пьер занимался генеральной уборкой, он чувствовал себя просто прекрасно. Они с Фонтенелем разговаривали, говорили громко, и обнаружили, что у них много общего во взглядах… Ночь порождает страх, пугает человека, а истина подобна ночи, так что она тоже может страшить, наводить ужас. Истина почти ничего не видит, потому что она ступает, находясь в состоянии крепкого сна, и только через неплотно смеженные веки до ее глаз доходит малая толика света, и она сквозь ресницы бросает на мир лишь беглый взгляд. А Фонтенель, соглашаясь с Пьером, говорил: «Ну да, Пьер, именно так оно и есть, ты очень умный мальчик, ты все верно понял, тебе известно, что не следует жертвовать порядком в доме ради выполнения школьного домашнего задания, ты очень практичен, аккуратен до педантизма, ты наводишь порядок и одновременно размышляешь. И вскоре ты напишешь просто потрясающее сочинение! Все будет замечательно! Мы оба возьмемся за него, впряжемся в работу и такого жару ему зададим! Мы очень быстро покончим с ним, вот увидишь. Ты вот-вот ухватишь в голове за хвост совершенно новую блистательную мысль, чистую, ясную, как тарелка после мытья».
Пьер перешел в другую часть кухни. Поколебавшись всего лишь секунду, он принялся мыть пол, приговаривая, что мухи до смерти боятся испарений моющих средств, содержащих жавель. Он протер до блеска телефон, молчавший как рыба уже второй день. «Разве жизнь не прекрасна! Жизнь есть жизнь, она такая, какая она есть, вот и все». Наконец, чувствуя себя свободным и готовым приступить к работе по толкованию сентенции Фонтенеля и идей его единомышленников, Пьер поднялся наверх, в свою комнату. Ну и бардак! Нет, теперь уже эта берлога не выдерживала никакого сравнения с кухней… Было около половины второго ночи. На небе сияла полная, какая-то нереальная, фантастически огромная луна, и было почти так же светло, как днем. Река Див тихо плескалась среди зарослей тростника, и серебристые отблески на мелкой ряби были столь ярки, что свет их, казалось, доходил до звезд. Почтовый ящик Пьера в электронной почте был опять пуст. А он-то уже приготовился к тому, что на него обрушится поток оскорблений и просьб вперемешку со смертельными угрозами. Нет, ничего подобного! Господа захребетники решили оставить его в покое, как говорится, наплевать и забыть… Можно было подумать, что они все разом уже поставили крест на домашнем задании и «уволили» его, дали ему отставку. Он отправил несколько сообщений по адресам приятелей, но ответа не последовало. А ведь у него и так приятелей было немного… Они не сидели по домам, они где-то развлекались без него, скорее всего они о нем не вспомнят до завтрашнего вечера. Ну да, конечно, они дождутся последней минуты, а потом начнут хныкать.
Пьер чувствовал себя совершенно разбитым и грязным как трубочист; хоть он и валился с ног от усталости, он все же решил принять ванну. Зажурчала вода… Эмаль блестела как никогда после исчезновения его матери. Пьер еще не успел мысленно произнести это звенящее слово, как вдруг он увидел «ее» в прозрачной воде, все такой же, как прежде, с распущенными волосами, с нежной мягкой кожей, с книжкой в руках. Он очень осмелел, если решился смеяться и мыться в ванне рядом с ней. Он запретил себе смотреть на стену. А была ли там когда-нибудь ее тень? Или ее, этой тени, там никогда не было? Наконец он все же бросил взгляд на стену: там было пусто. Губы его сами собой стали напевать забытую мелодию колыбельной песенки, от которой у него заледенела кровь. Колыбель опустела, заброшена, забыта, вот свинство! Пьер на минуту прижался щекой к эмалированному боку ванны. Он припоминал, что «она» делала то же самое, и что он тогда тоже спрашивал себя, о чем «она» думает. «Ты знаешь, Пьеро, что бы я сделала, если бы…» Однажды он увидел, как по ее щекам поползли слезы. Но она, конечно, засмеялась и сказала сквозь смех: «Да это же вода, Пьеро, не волнуйся». Сидя в ванне, Пьер выпрямился, Он видел свои ноги. Сегодня воскресенье, и можно без опаски остричь ногти, а то уж больно они отросли и сделались кривыми, так что смотрят в разные стороны. Он дрожал от холода, зубы у него стучали. Можно остричь ногти… а можно, пожалуй, дать им еще отрасти… Пьеру было холодно, но в голове у него пылал костер, настоящее пекло, правда, без дыма и огня, и у него было ощущение, что в этом пекле беззвучно, без единого крика сгорают все слова. Он медленно-медленно сполз вниз, так что под водой оказалась и его голова. Вытянув руки вдоль тела и плотно прижав их к бокам, Пьер сделал выдох и изгнал из своих легких весь воздух. Фонтенель больше с ним не говорил. Истина никогда не представляла никакого интереса. Ну какой в ней толк?! Отсюда вывод: «Сжатые руки не стоят даже того, чтобы их отрубили, не стоят затраченных усилий на эту „операцию“, потому что они пусты, в них ничего нет!» Пьер как будто чего-то ждал, сам не зная чего. Его сердце выло, ревело и рычало в жерле клокочущего вулкана…
Взрыв смеха заставил Пьера выскочить из воды. Настало время сесть за стол… Вот только он забыл зачем. Он довольно долго простоял около стола, с трудом восстанавливая дыхание, согнувшись пополам и тупо глядя на разбросанные по полу скомканные листки. Он услышал, как кто-то шептал ему прямо в ухо… Он лежал в постели, и кто-то говорил ему: «Послушай, Пьеро, это очень важно». Кто-то повторял: «Ты знаешь, что бы я сделала, если бы…» Если бы… Если бы что? И при чем здесь Фонтенель? И что делать с этим проклятым Фонтенелем?
Прихватив с собой шариковую ручку и стопку бумаги, Пьер вновь залез в ванну и закрыл глаза. Шли минуты, время тянулось медленно и незаметно, и Пьера посетила новая идея, новая мысль, еще более приятная, чем прежняя… Так вот, он лежал в своей постели, но не один, потому что рядом с ним кто-то читал книгу. Он слышал, как по комнате порхал легкий ветерок и пытался переворачивать страницы; Пьер слышал шелест этих страниц. «Знаешь что, Пьеро?» Нет, не то… «Что с тобой, Пьеро?» Да, он лежал в своей постели, и его мать только что его поцеловала; у нее были мокрые волосы… Да, это было как раз накануне ее исчезновения, а он и не знал, что больше ее не увидит… Да, но как бы он мог узнать, что она уйдет или уедет без него? Как мог он знать? Он тогда делал вид, что спит, только притворялся спящим, а на самом деле все слышал. Она говорила: «Завтра нас здесь уже не будет, мы с тобой уже будем далеко-далеко, мы поедем в Испанию, к морю, но тсс! Смотри! Никому ни слова! Это секрет!» Пьер тогда открыл глаза, и они с матерью весело украдкой посмеялись, прыская в кулак, как два воришки… Улыбаясь этим воспоминаниям, Пьер протянул руку и, не открывая глаз, на ощупь попытался нашарить на стуле стопку бумаги… Он хотел написать слово «Испания», а слова вдруг понеслись перед его мысленным взором, как легкие дикие животные, косули или газели, которым ничего не стоит стать невидимыми, они неслись друг за другом длинной, нескончаемой вереницей, конец которой терялся где-то в песках пустыни. Их было так много, они были так прекрасны, так изящны, так доверчивы… Казалось, целая книга распадалась на отдельные слова, выпускала их со своих страниц, чтобы доверить ему какую-то забытую стародавнюю тайну. Пальцы Пьера разжались, ручка и бумага с тихим шорохом упали в воду. Весь покрытый еще не сошедшими синяками и незажившими царапинами, Пьер спал… Спал в Испании.
Если он не сдаст вовремя сочинение, то будет отчислен. Если он будет отчислен, то это значит, что он больше не увидит Лору, малышку Исмену, своих друзей-захребетников. Он, вероятно, уедет отсюда, покинет эту комнату, спустится по лестнице, повернется спиной ко всем образам и картинам, которые он любил, оставит их позади. Он больше не будет мыться в ванне, где когда-то плескалась его мать, он больше не сможет вырезать ее имя под столешницей, куда Марку даже в голову не пришло заглянуть. Он будет вынужден, будет обязан последовать за Марком туда, куда хотела увезти Пьера на мотоцикле его мать, увезти тайно, так, чтобы Марк об этом не узнал… она хотела уехать в ту страну без Марка, и сделать это так, чтобы Пьер не выдал их секрет… Если бы Пьер написал хорошее сочинение, Лора, наверное, сказала бы: «Вы не можете похитить его у нас, господин Лупьен, ведь он — гордость нашего учебного заведения, для нашего лицея — большая честь иметь такого умного и способного ученика». А если он не напишет сочинение и не сдаст его вовремя, его, вероятно, выставят на всеобщее обозрение посреди двора и все будут указывать на него пальцем, в том числе и Лора. Его отец придет с маленьким чемоданчиком и двумя билетами на рейсовый междугородний автобус. Наверное, он ему скажет: «Вот, это из-за тебя мне пришлось все распродать. Из-за тебя мы будем вынуждены жрать одни апельсины до конца жизни. Кстати, твоя мать ненавидела апельсины, она говорила, что они похожи на тебя».
В холодной воде Пьера опять начала бить дрожь, зубы у него опять застучали. Занимался рассвет. Колено Пьера коснулось намокшей, раскисшей пачки бумаги, всплывшей на поверхность, вздувшейся как намокший и оттого ставший ноздреватым кусок хлеба. Хороший подарок ко Дню Матерей! Надо бросить его в мешок для мусора, да не забыть швырнуть туда же плакатик, на котором в категорической форме выражен запрет на чтение в постели: так прямо и написано: «Не читай лежа!» На дне ванны валялась и истекала чернилами ручка, точно так как человек истекает кровью.
В почтовом ящике электронной почты по-прежнему пусто, все сообщения словно канули в небытие. Сочинение на нуле. Пьер — полный ноль, то есть — полное ничтожество. У него в комнате все было прибрано, все было чисто, буквально вылизано, но почему-то все здесь наводило уныние, ощущалась какая-то опустошенность, безысходная тоска. Пьер чуть раздвинул шторы и посмотрел в окно. Горизонт словно прочертил на холмах четкую розовую линию, как будто кто-то использовал для этой цели красный фломастер… Пьер почему-то не заметил никакой разницы между тем, как сад выглядел до «расстрела», и между тем, как он выглядел теперь. Пьер кое-как оделся: напялил на себя грязную футболку, подобранную с пола, и натянул первые попавшиеся под руку штаны. Он подошел к раковине, чтобы почистить зубы, и увидел отцовское ружье, которое он сам забыл около унитаза. Ружье было сложено пополам, и было видно, что в стволе остался один патрон. Да, можно было бы снести прямой наводкой увядшую головку одного цветка… или прострелить проклятую руку Фонтенеля… Пьер ощущал во всем теле какую-то непривычную легкость, его слегка пошатывало, в ушах шумело, словно в комнате жужжали то ли мухи, то ли шмели. Он посмотрел в зеркало и увидел отражение изнуренного болезнью подростка, явно выздоравливающего, но не спешащего почувствовать себя лучше и выздороветь окончательно. Волосы у него здорово отросли и падали на глаза… Он схватил ножницы и обстриг волосы так, что стал отчетливо виден шрам. Затем он кое-как побрился. Он очень понравился себе, ведь, на его взгляд, он стал с этими коротко остриженными волосами таким красавцем, без намека на юношескую щетину, с этим шрамом надо лбом в форме банановой кожуры. Эй, как дела, испанец?
Подержав в руках английскую бритву, Пьер взял в руку японскую ручку. Он взял наугад первую попавшуюся тетрадь, в которой оставалось достаточное количество неисписанных страниц, и написал: «Да плевать я хотел на Фонтенеля и не только на него одного!» Затем он тщательно все зачеркнул. Перед самоубийством у него оставалось еще часов десять… Холодные гильзы валялись под ногами, при малейшем движении они начинали кататься по полу и греметь. Человек с застывшими в серо-зеленых глазах вопросами вскоре должен вернуться. Пьер не хотел, чтобы его застали врасплох за сочинением, чтобы к нему начали приставать со всякими глупостями: «Покажи-ка, что ты там написал, дуралей, покажи-ка папе, что там наболтал твой поганый язык». Он набрасывал кое-какие заметки, зачеркивал их, вновь писал одни и те же фразы, клялся себе в том, что больше не будет начинать с новой страницы всякий раз, как зачеркивает фразу, давал обещание больше никогда ничего не зачеркивать, не разделять слова огромными интервалами…
Пьер вырвал из тетради последнюю страницу и пошел искать под матрацем свою особую тетрадь, ту самую, что представляла собой нечто вроде дневника. У него осталась всего одна ручка и всего тридцать восемь страниц для свободного излияния мыслей. А время шло, часовая стрелка вращалась, бежала по кругу так быстро, что могло показаться, будто она вот-вот проделает в часах дырку. «Господин…, драга, принадлежащая таможенному ведомству, подняла со дна пруда Бер обломки моторной яхты, принадлежавшей некой мадам Нелли Коллине…» Он зачеркнул все написанное. Таким образом он как бы самоустранялся… Он не хотел ничего знать. Истина… Правда… Последнее, что он хотел бы узнать в этой жизни, была та самая истинная правда или правдивая истина, которая не сваливается с небес на голову вместе с Фонтенелем и метеоритами, а действительно является самой настоящей правдой жизни, когда она состоит в том, что «она» уехала на мотоцикле в снегопад и оставила его одного в постели. Нет, не хотел он знать такую правду! Не хотел! Он истратил чуть ли не пол-литра чернил, чтобы утопить в них этот кошмар. В поисках вдохновения он схватил словарь цитат и «выудил» оттуда следующую сентенцию: «Насколько я могу припомнить, я ничего не помню». Ну и чушь! Просто блевать тянет! Ну, он-то, кстати, кое-что помнил… Он уже собрался было сломать от злости последнюю ручку, как вдруг какая-то фраза, словно чертик из табакерки, буквально выскочила из-под шарика и покатилась, покатилась, а за ней на бумагу цепочкой полезли другие фразы, и за час, а то и меньше он накатал без особого напряга семнадцать страниц, он «разжал ладонь» легко, как раскрывают створки устрицы, он рассуждал, анализировал, доказывал, приводил примеры для иллюстрации верности своих рассуждений, сделал соответствующие выводы и написал, вернее, почти написал заключение, но когда ему оставалось написать последние три слова, чернила в ручке иссякли. Даже за незавершенную работу ему должны были поставить 20 баллов, никак не меньше, ибо она того стоила. Он взял красную ручку и сам вывел: «20. Прекрасное сочинение».
На улице было темно. От плотины изредка доносилось мерное гудение динамо-машины, вырабатывающей ток, а больше никаких звуков с реки не долетало: ни смеха, ни криков, ни даже плеска воды. Было десять часов вечера, и Пьер перечитывал свое сочинение, чтобы набрать его на компьютере и вывести на принтер. В четверть одиннадцатого он покорился внутреннему голосу, призывавшему его убрать первую фразу, и сделал это. Вторая фраза потеряла всякий смысл, и он зачеркнул ее в половине одиннадцатого. Он пользовался толстым зеленым фломастером с закругленным кончиком. Третью фразу он вымарал автоматически, даже не удосужившись перечитать ее. Без десяти двенадцать от сочинения не осталось ровным счетом ничего, ни единого «предательского» словечка, которое могло бы выдать его с головой. Пьер почувствовал невероятное облегчение. Именно тогда он услышал, что внизу кто-то ходит.