Пьер с трудом ковылял за Малышом по тропинке. Странное, изогнутое в виде радуги облако скрывало луну. Пьер плохо ориентировался в темноте, идти ему было тяжело, и он взмолился:
— Послушай, не так быстро!
Малыш остановился и подставил Пьеру плечо, чтобы он на него оперся и немного перевел дух. Стремясь преодолеть заикание, он, почти выпевая слова, сказал, что надо идти, что нельзя заставлять ребят ждать, что Ган может занервничать, перевозбудиться, и тогда он устроит дикий скандал и всем не поздоровится; так что надо идти, да, собственно, они уже пришли.
— Хорошо, хорошо, сейчас, — отозвался Пьер, полуослепший от острых приступов боли, — все в порядке, идем.
Пьеру было очень больно, боль причиняла ему страдания, но страх, терзавший его в медпункте, вдруг исчез, улетучился. Еще совсем недавно он даже не представлял себе, что ему делать, а теперь знал, как следует вести себя. Он рассмотрел историю своей жизни внимательно, пристально, как всматривается в раскаленные угли колдун, склонившийся над ними и измельчающий их в поисках чего-то, что необходимо ему для его ремесла. Он осмелился посмотреть на свои обожженные пальцы. Он мысленно вернулся в тот дом, где постоянно жила тревога и где он иногда делал вид, что счастлив. Он вспоминал самого себя, эти ночи, эти шумные ссоры, эти вопли, а потом следы, оставленные шинами, когда машина резко затормозила, бутылочку шампуня, белые гвоздики, тающий снег, усталый голос, эти жалкие пироги в дни рождения, больше подходившие для поминок, эти стаканы рома и это хныканье, эту комедию, которую день за днем ломал перед ним этот мрачный, непонятный человек, которого он звал отцом. Где был теперь тот ребенок, что защищал тень своей матери и думал, что эта тень в свою очередь защищает его? Что с ним сталось? Что сталось с тем подростком, который вырезал на столешнице изображение груди Лоры и ласкал живот Исмены, гладкий и прекрасный, как слоновая кость. Где он? Где… Где… В тюрьме! И через несколько минут он превратится в настоящего подопытного кролика пенитенциарной системы, а на языке юных зеков — в «ковбоя», в юного преступника, мечтающего о том, чтобы за ним прилетел белый гидросамолет.
Идя след в след за Малышом, из-под стоптанных, разбитых башмаков которого во все стороны летел песок, Пьер думал о том, что для него настал час вырваться наконец из ловушки семейной тайны, из семейного капкана. Он ощущал на лице дуновение морского бриза, он видел, как впереди на пляже взвивались к небу языки пламени. Ему уже не терпелось поскорей добраться до того места, где пылал костер, вступить в освещенный круг и говорить, говорить, говорить, обращаясь к «ковбоям», собиравшимся там каждую ночь, чтобы вновь и вновь строить совершенно неосуществимые планы невозможного побега.
Ему предложили сесть, но он отказался. Не обращая внимания на огонь, на канистру с горючкой, на низко нахлобученную на голову Гана шляпу и злобно поблескивавшие из-под ее полей глаза, на воцарившееся при его появлении молчание, в котором ощущалась смутная угроза, Пьер обвел взглядом этих маленьких зверенышей, принадлежащих вроде бы к роду человеческому; они были готовы его слушать, высказывать ему одобрение криками или аплодисментами, или, напротив, освистать его, а потом поступить так, как поступали с побежденными гладиаторами древние римляне: опустить большие пальцы рук вниз, что означало смертный приговор, и потом завершить эту жуткую ночь дикарской пляской и глумлением над его обугленными останками. Пламя костра рождало настоящую фантасмагорию теней, в которой переплетались чьи-то воздетые вверх руки, блестели глаза и хищные оскалы искривленных усмешками ртов. Он на секунду задержал дыхание и в последний раз, подчиняясь движению сердца, вызванному не жалостью к себе, а скорее сожалением о загубленных детстве и юности, он еще раз увидел того Пьера, с которым сейчас должен был надолго, а может быть, навсегда, распрощаться.
— Привет, — сказал он, сосредоточивая все свое внимание на цепочке глаз, устремленных на него, и принялся рассказывать историю, которой суждено было стать легендой на острове Дезерта.
— Я убил человека, и, убивая его, я считал свои действия вполне оправданными. Вы первые, кому я говорю об этом, и я знаю, что многие люди дорою бы заплатили за то, чтобы оказаться сейчас на вашем месте: адвокаты, легавые, они все считали, что сидят в первых рядах. Они с нетерпением ожидали начала «представления»; они мне угрожали: «Признавайся, а не то схлопочешь такое! Мало не покажется! Ну подожди, вот только окажешься перед судьей, уж он-то тебе задаст!»
Судье по делам несовершеннолетних преступников предстояло потерпеть сокрушительный провал, пытаясь установить точный ход событий и заставить двигаться в правильном направлении обезумевшую стрелку часов тех субботы и воскресенья, о которых Пьер, казалось, ничего не помнил. Она неизменно должна была наталкиваться на мягкий взгляд ласковых карих глаз, на глуховатый голос, звучавший еще тише от того, что его обладатель, казалось, чувствовал и осознавал, какая беда на него свалилась. И вот этим тихим голосом обвиняемый без рисовки, без бахвальства отвечал: «Я шучу»… «Я пошутил», повторяя эти ответы на разные лады, как птица без конца выводит свою мелодию, чтобы остаться птицей… Да, госпоже судье предстояло столкнуться с горем мальчишки, «выдрессированным» таить в себе все, вплоть до того, что он еле-еле произносил свое имя. Ей предстояло столкнуться с горем, которое невозможно выплакать со слезами, да и не было слез.
Повинуясь голосу совести, судья тщательнейшим образом изучила дело Пьера и рассматривала его в суде также по совести. Следует заметить, что вообще-то она предпочла бы, чтобы это дело досталось кому-нибудь другому, а ее бы сия чаша миновала… Она выслушала множество свидетелей… Детский психиатр рассказал ей про нейрулу, особый период развития плода во чреве матери, когда у человеческого зародыша начинает формироваться нервная система. Многие преподаватели и вообще люди, знавшие Пьера, отмечали у него одну особенность: склонность, причем явную, оставлять без ответа заданные ему вопросы. Эта черта характера фигурировала уже в его дневниках и табелях в начальной школе. Свидетели проходили перед судьей бесконечной чередой. Однажды после полудня судья выслушала сбивчивые показания растерянной ученицы пятого класса с испуганными глазами. Девочка пришла специально сказать, что Пьер был очень милый и славный парень. Каждое утро судья получала записку, которую она передавала в лабораторию по криминалистике и судебной психиатрии. В этих записках Пьер на изысканном французском языке высокопарным слогом выражал свое странное, нелепое желание увидеть своего отца и объясниться в его присутствии, потому что скрывать ему нечего. Он также выражал удивление по поводу того, что в который уже раз вынужден требовать, чтобы ему вернули его тетрадь, которая была ему очень нужна для того, чтобы он мог закончить сочинение.
Следователи и психиатры многого ожидали от исчерканных и скомканных листков, найденных в комнате Пьера и конфискованных в качестве вещественных доказательств. Они не сомневались, что сумеют прочесть слова, оставшиеся невидимыми под слоем субстанции, оставленным зеленым фломастером. Но из лаборатории эти листки вернулись нерасшифрованными, потому что, как оказалось, расшифровывать было нечего. В результате химической реакции зеленые чернила разложились, но под ними ничего не оказалось, кроме одной-единственной фразы Фонтенеля… на бумаге не осталось никаких следов… там никто ничего не писал… Стол Пьера отправили на экспертизу, и психологи увидели во всех рисунках, вырезанных на столешнице, множество символов, являвшихся, по их мнению, отображением детских и юношеских страхов. Изучив столешницу, ученые сделали множество выводов и заключений, порой противоречивших друг другу. Прошел год.
Начались открытые слушания по данному делу. Зал судебных заседаний был переполнен. Свидетели приносили присягу и клялись говорить только правду. Участь Пьера была решена. Он раскрывал рот только для того, чтобы в очередной раз «пошутить». Не моргнув глазом, он выслушал приговор: восемнадцать лет изоляции от общества. Потом на глазах у всех что-то считал на пальцах. Когда его выводили из зала, он улыбнулся Лоре.
Лора Мейер, едва успев увидеть, как за Пьером захлопнулась зарешеченная дверца полицейского фургона, загорелась желанием открыть эту дверцу. Она боролась…
Годы спустя она все еще ждала у подножия невидимой стены, возведенной чиновниками, стены, за которой находился недосягаемый для Лоры, невидимый Пьер, утративший за этой стеной представление о времени.
Именно Лора привела Пьера в полицейский участок, чтобы он сдался добровольно. В понедельник вечером, не увидев Пьера в лицее, Лора забеспокоилась. У нее появилось дурное предчувствие, сродни тем кошмарным видениям, что терзали ее по ночам, заставляли ее просыпаться с чувством, что надо действовать, и действовать немедленно. Она заехала домой, переоделась и отправилась к дому Лупьенов. Привычные «декорации» нисколько не изменились, неподвижный автомобиль стоял под тутовым деревом, среди благоухавших лип виднелся дом, на втором этаже горел свет, как всегда, словно он горел целую вечность.
Было два часа ночи. Сладкий аромат липового цвета накатывал на Лору волнами, через определенные промежутки времени, словно дышало какое-то живое существо. Стояла прекрасная летняя ночь, теплая и светлая. Лора свернула с дороги и перелезла через низкий заборчик, не дойдя до калитки; подошла к дому. Дверь была открыта, при лунном свете можно было различить тень, отбрасываемую кухонной раковиной, стол, покрытый светлой клеенкой, лестницу, ведущую наверх, окно. Не колеблясь она вошла в дом, потому что какое-то интуитивное чувство панического страха буквально влекло ее к свету, освещавшему лестничные ступени, она поднялась наверх по витой лестнице, по которой до нее поднимались три человека. Лора оказалась в комнате-мансарде, там было пусто, но у нее возникло ощущение, что обитатели покинули это жилище слишком поспешно. Золотая звезда, оставшаяся после давно прошедшего Рождества, болталась на кончике веревки, спускавшейся с потолочной балки; свет красной лампы озарял кучу мусора на полу, где вперемешку валялись скомканные листки бумаги, кукурузные хлопья, сломанные шариковые ручки, книги, стреляные гильзы от ружейных патронов, небрежно брошенная одежда. Свежий ночной воздух, видимо, проникал в комнату через открытое окно, и у Лоры вдруг защекотало в носу. Ей почему-то стало страшно, хотя видимых причин для страха вроде бы не было… на ватных, подгибающихся ногах Лора дошла до письменного стола и прочла свое имя, начертанное на обложке толстой тетради. Двумя пальцами она подняла то, что осталось от фотографии Нелли, а именно серебристую рамочку, прислоненную к стене и изрешеченную пулями рядом с таким же изрешеченным моментальным снимком. Лора изо всех сил пыталась рассуждать трезво: нет, ей здесь делать нечего, Пьер и Марк отправились на прогулку, они скоро вернутся. Либо она быстренько унесет отсюда ноги, либо это ночное приключение закончится для нее приводом в полицейский участок и заключением в камеру за незаконное вторжение в частное владение. Но она никак не могла уйти. Ее сердце бешено билось, когда она смотрела на стреляные гильзы. Всякий раз, когда Лора делала шаг к двери, перед ее взором возникало видение: прилежный ученик что-то старательно пишет, сидя за столом, вдруг за его спиной появляется его отец и убивает беднягу выстрелом в спину… Она смотрела на чернильные пятна на столе, и они в ее глазах упорно обретали красный оттенок. Лора сама себя уговаривала, что все ужасы ей только кажутся, ведь если то, что ей померещилось, было бы правдой, то в комнате повсюду была бы кровь…
Лора отвернулась от стола и еще раз осмотрела погруженную в темноту комнату. Вообще-то это место было ей почти знакомо, как если бы она здесь уже не раз бывала. Нелли часто рассказывала ей о том, как она проводила здесь ночи, а внизу сидел или лежал на диване мужчина, испытывая острое желание и чувство неудовлетворенности, он воображал себя телохранителем и сторожем Нелли, он постоянно поднимался к ней наверх, чтобы узнать, все ли у нее в порядке и не нуждаются ли они в чем — она и ее маленькое тело… Глаза Лоры постепенно привыкали к полумраку, и она узнала очертания старой ванны… И вот тут волосы на голове у нее встали дыбом, потому что она была не одна: она различила чей-то неподвижный силуэт. Этот кто-то, казалось, наблюдал за ней.
— О-о-о! — простонала Лора и, без лишних размышлений, повинуясь лишь инстинкту, бросилась к стене. Дрожащими руками шаря по обоям и по кафелю, она в конце концов нашла выключатель около умывальника. Раздался сухой щелчок, и разом зажглись три лампочки… В ванне сидел совершенно одетый Пьер, коротко остриженный, с чопорно поджатыми губами, с каким-то странным цветом лица: желтовато-сероватым, напоминавшим цвет восковой свечи. Безжизненным немигающим взором он смотрел куда-то в бесконечность. На дне ванны под водой лежало ружье. Лора уже подумала было, что Пьер мертв, но вдруг его пальцы, сжимавшие ручку и прижимавшие ее к груди, слабо зашевелились.
— Пьер! Пьер! Пьер!
Лора многократно назвала мальчика по имени, но он, казалось, ее не слышал. Она положила ему руку на локоть, и от этого прикосновения у него кожа сразу же покрылась пупырышками.
— Сколько времени ты просидел в ванне, наполненной водой? И где твой отец?
Пьер крутил в руках ручку, стараясь не намочить ее. Внезапно губы его разжались, и он выдохнул:
— Я не дописал сочинение…
— Где твой отец?
— …но я сейчас его обязательно закончу. Мне потребуется час, не больше. Надо только проявить сообразительность.
— Где он? — закричала Лора, хватая Пьера за плечи и с силой встряхивая его.
Пьер нахмурил брови.
— Это его самого надо спросить, а мне надо работать.
Ответ несколько успокоил Лору. Она помогла «утопленнику» вылезти из воды. Теперь она была очень рада тому, что какой-то внутренний голос внушил ей отправиться в этот дом. Она решила, что дождется Марка, сколько бы ни пришлось ждать. Она напишет подробный рапорт, и на сей раз ему уже не выкрутиться, не уйти от ответственности…
А тем временем Пьер стоял выпрямившись во весь рост, но держался на ногах он несколько неуверенно, и на лице его блуждала немного встревоженная улыбка, выражавшая восторг, вроде той, что озаряет личико ребенка, впервые вставшего на ножки. Лора поддерживала его, он обнял ее за талию и медленно пошел к столу, увлекая ее за собой. Казалось, его охватило желание потанцевать… Он рухнул на табурет. Вода потоками стекала с одежды на пол.
— Где твой отец?
Пьер сделал какое-то движение, стульчик повернулся, сделав вместе с «седоком» полный оборот, и Пьер слабым, каким-то очень тихим голосом произнес:
— Молчок! Ни гу-гу!
Затем он повторил эти же слова другим голосом, явно подражая кому-то, и голос этот звучал столь зловеще и столь грозно, что Лора вздрогнула. Пьер открыл какую-то тетрадь. Он чувствовал, что взгляд Лоры устремлен на него, и от этого его пробирала дрожь и тряслись руки, из-за чего его почерк в последнее время стал таким неразборчивым, что читать его писанину было невозможно.
— Что у тебя с руками, Пьер? — всполошилась Лора. Пьер схватил ручку, взмахнул ею, как если бы это было холодное оружие, и, со всего размаху ударив ею по столу, сломал ее.
Да, у него дрожат руки, и он знает об этом лучше, чем кто-либо. Кстати, Марк ему об этом уже говорил вчера вечером, когда вернулся из Испании или еще откуда-то. Он тогда сказал: «У тебя трясутся руки, Пьер». Пьер ему ответил:
— Это все, что ты можешь мне сказать?
Если бы Пьер чувствовал себя немного лучше, он бы, несомненно, заметил, что его отец тоже не в лучшей форме. Его бы удивило, что он не услышал вопроса по поводу стреляных гильз.
— Ты написал сочинение?
— Два дня назад. Я его уже отнес в лицей. Директриса хочет его опубликовать в нашей лицейской газете. Когда ты его будешь читать, ты поймешь, почему она так решила.
Пьер не знал, какую ложь выдумать, чтобы привести отца в восторг. Теперь он был не один. Уик-энд закончился. Он мог забыть и про увядшие гвоздики, и про неприятные звуки, которые издавала ночная бабочка, бившаяся в окно и о стены комнаты.
— Не хочешь мне его показать?
— Я же сказал, что у меня его уже нет.
— А черновик?
— Я писал без черновика, сразу набело. Тема была вообще-то дурацкая… Начинаешь писать, и уже не знаешь, как остановиться…
О, если бы ему только пришло в голову, что Марк захочет прочитать сочинение, он бы, конечно, сделал для него копию. Ну ничего, он его сейчас перепишет заново по памяти, да так, что не пропустит ни одной запятой и не поставит ни одной лишней! И охваченный эйфорией Пьер все искал в уме фразу, которая могла бы с предельной точностью выразить то неописуемое счастье, которое он испытывал оттого, что был сыном Марка. Руки у него дрожали уже гораздо меньше.
— Ты видишь?
Пьер вытянул руки вперед и кончиками пальцев коснулся стены.
— Это благодаря тебе я достиг такого результата.
— Тем лучше, малыш. Должно быть, ты и впрямь славно потрудился и написал хорошую работу…
Однако вид у Марка был такой, словно он на самом деле хотел сказать: «И как это ты умудрился что-то написать? Что за кавардак ты туг устроил? Я был бы очень удивлен, если бы узнал, что ты сварганил действительно что-то путное!»
— А что это у тебя с волосами?
— Подстриг немножко… мне было очень жарко, и у меня ужасно зудел и чесался шрам.
Марк быстро провел рукой по своим коротко подстриженным, торчавшим ежиком волосам. Он нагнулся, чтобы переворошить семнадцать листков, исчерканных зеленым фломастером строчка за строчкой и еще перечеркнутых по диагонали.
— Странная тема, — сказал он, прочитав вслух фразу Фонтенеля, потом чуть отступил назад, поддел носком ботинка пачку листков и расшвырял их по комнате.
— Оставь, пусть себе валяются, малыш, уберешь все завтра до ухода в лицей, надо будет только встать пораньше. Я тебе помогу. А сейчас я хочу есть.
Последние клиенты покидали ресторанчик «Галеот», когда туда пришли Марк с Пьером. Пришли они туда, наверное, потому, что это было единственное заведение, работавшее и после полуночи. Они сели за столик около самого грузовичка, прямо под открытым небом, ясным и прозрачным, словно замерзшая вода. Легкий ветерок шевелил оборки на зонтике и доносил до них неясные, приглушенные звуки музыки и смех: где-то вдалеке люди веселились, отмечали какой-то праздник. На стойке стоял старенький проигрыватель, на нем крутилась и крутилась пластинка с записанной на ней незамысловатой песенкой, и неоновые голубые огоньки на крыше этой забегаловки, казалось, подмигивали в такт этой мелодии.
Истомленный бессонницей Пьер сидел за столиком и тихонько напевал. Он съел немного жареной картошки, так, просто за компанию, а теперь откровенно маялся от скуки. Сидевший напротив него Марк ел не торопясь, наслаждаясь едой. Он уже съел один бифштекс с гарниром и теперь трудился над второй порцией; одна кружка пива следовала за другой. Разговаривали они мало, так как оба, по-видимому, были не слишком расположены к разговорам.
— Я сейчас вернусь.
«Не переживай и не беспокойся», — сказал Пьер про себя, увидев, как его отец исчез за грузовичком. Он действительно как-то внутренне успокоился и чувствовал себя уверенно. На сердце у него было легко… Бывают в жизни минуты, когда человек висит над пропастью и не осознает надвигающейся опасности, удерживаемый лишь несколькими простыми ободряющими словами… да… бывают… Хозяйка принесла хлеб, она улыбалась усыпавшим небо звездам, и тоже напевала песенку, чья мелодия тихо лилась с пластинки. Она так любила эту песенку, что пошла бы танцевать с первым встречным, прямо здесь, на утрамбованной площадке среди приблудных кошек, поднимая каблучками облачка пыли. Волей-неволей на ум приходил вопрос, не помогут ли несколько ласковых слов, сказанных нежным голосом, да еще и под аккомпанемент аккордеона, тому, чтобы в плотно сжатой руке ожила и стала проситься наружу единственная истина, которая стоит того, чтобы ее познать?
— А знаешь, пожалуй, нам здесь совсем неплохо! — сказал Марк, вновь усаживаясь за стол. — Мы с тобой далеко не самые несчастные люди на свете.
Пьер вылез из-за стола и с поклоном подошел к хозяйке, которой явно было под пятьдесят.
— Не желаете ли потанцевать, мадам?
— Ты что, спятил? — засмеялся Марк.
— Да нет, мне просто захотелось потанцевать. Видишь, как славно мы танцуем с хозяйкой!
Как Пьер и предполагал, у этой почтенной с виду матроны, ужасно уставшей от сидения за стойкой, ноги сами просились в пляс, чтобы разогреть кровь, и они с Пьером весело, как дети, топтались и кружились на месте, перед грузовичком, озаряемые голубоватыми сполохами рекламы.
— Да, потрясающая парочка! — воскликнул Марк, усаживаясь к ним лицом. Он выпил за их здоровье, а потом принялся хлопать в ладоши, правда, не попадая в такт.
«Не переживай и не беспокойся», — твердил про себя Пьер.
Внезапно музыка смолкла, видимо, пластинку «заело», но мгновение спустя она сама собой закрутилась вновь, и этого мгновения Марку хватило, чтобы «отбить» у сына партнершу. Пьер без возражений уступил отцу свою даму. Он впервые видел Марка в объятиях женщины, и это было так странно… Теперь в танце вела хозяйка, а Марк позволял ей себя вести, наклонять чуть ли не до земли, а потом помогать ему выпрямиться. Иногда он посматривал в сторону сына.
— Хватит, иди сюда! — позвал Марка Пьер, а про себя подумал: «Такова жизнь».
Они уселись друг против друга. Марк с трудом переводил дыхание, Пьера тоже почему-то мучила одышка. Хозяйка подала им две кружки пива, и они выпили за хозяйку, за пиво, за дочек старьевщиков, за звезды, короче говоря, каждый выпил за то, что ему было дорого и мило.
— Да, малыш, а ведь у нас далеко не все так прекрасно, как хотелось бы, — протянул наконец Марк. — Вообще-то дело плохо… как тебе сказать… знаешь, я ведь не был в Испании…
— Да плевать мне на Испанию…
— Я провел субботу и воскресенье в больнице… Не хочешь выпить рома? Немножко, так, для вкуса?
В ответ Пьер демонстративно налил в свой стакан воды.
— Ну ладно, тогда я выпью один, — сказал разочарованный и смущенный Марк. — Да, малыш, дело дрянь… Мне надо с тобой поговорить…
Наклонившись к Пьеру и приблизив к его лицу свое лицо, Марк положил ему на руку свою руку, похлопал по ней и принялся настаивать на том, чтобы Пьер выпил что-нибудь покрепче пива.
— Ну давай, если тебе так хочется, — сказал Пьер, подчиняясь нажиму и желая поскорее услышать какие-то откровения, но Марк не сразу приступил к рассказу: он ждал, пока Пьер выпьет несколько порций и расслабится, — но не замечал, что тот только делал вид, что пьет, а на самом деле выливал содержимое стакана под стол.
Хозяйка восседала за стойкой, потягивая через соломинку оранжевую фанту, и улыбалась каким-то своим мыслям.
— Послушай, сынок, все это не так-то легко рассказать… Знаешь, раньше ты извел бы меня вопросами насчет того, где я был и что я делал, ты бы наверняка стал упрекать меня за то, что я виделся с твоей матерью без тебя, за то, что я всегда держу тебя на расстоянии, ты бы заставил меня тысячу и тысячу раз повторять каждое из сказанных ею слов, ты бы довел меня до белого каления, до того, что я бы послал тебя ко всем чертям собачьим, но теперь ты изменился, ты стал совсем другим.
— Прости меня, — тяжело вздохнул Пьер и показал свой пустой стакан хозяйке заведения. Он вновь ощутил себя несчастным, загнанным в угол, в ловушку, потому что его опять настигли события, произошедшие давным-давно, события, за которые он уже долгое время расплачивался собственной жизнью. Он взглянул на отца и нашел, что тот очень постарел. «Ну что он еще там придумал?» — молнией пронеслась мысль в голове Пьера.
— Ну так что же случилось с моей матерью?
— Несчастный случай… разбилась на мотоцикле… — произнес Марк каким-то бесцветным, невыразительным голосом.
Секунду спустя Пьер рассмеялся и одним махом выпил порцию рома.
— Остается только ее похоронить вместе с неизвестным солдатом, — изрек он со вздохом. — Расплатись и пойдем.
Лицо Марка исказила гримаса. Он резко отшатнулся, так что голова его оказалась вне круга света, и теперь в полумраке были видны лишь контуры его лица. Пьер перегнулся через стол и рявкнул:
— Дело дрянь, говоришь? Ах ты, забулдыга! Пропойца! Ну так знай, я нашел за твоей лежанкой письмо от таможенников, так что я знаю все!
— Что ты знаешь?
— Я знаю, что она умерла недавно у тебя на руках…
— А что тебе известно кроме этого?
— Много еще чего! Мне известно про все твои фокусы! — зло бросил Пьер, вылезая из-за стола. — Мне кажется, я всегда все знал!
Пьер сам удивился тому, что смог выговорить такие слова. Он чувствовал, что они давным-давно вертелись у него на кончике языка, что они жили во всем его теле и не давали ему покоя, потому что сидели в нем и вызывали болезненный зуд; они рвались наружу, они хотели, чтобы он открыл рот и заорал: «Винная бочка! Подонок! Ублюдок! Мразь! Дерьмо!»
— Ну ладно, отец, вставай и пойдем, я устал, — сказал Пьер, а в висках у него стучало: «Негодяй! Мерзавец! Враль! Обманщик!»
Не спуская с Пьера глаз, Марк вытащил из кармана пачку купюр и бросил на стол.
— Я заплатил. Это все?
— Все! Я в курсе того, что произошло с яхтой, я знаю про пруд и про пожар, И этого вполне достаточно, не стоит добавлять, клянусь.
Пьер напрасно старался сохранять спокойствие и пытался насвистывать знакомую и уже поднадоевшую мелодию. Пластинка все еще крутилась, песенка все еще звучала… Все вокруг подернулось дымкой, и сквозь эту дымку он увидел, как сидевшая за стойкой хозяйка широко раскрыла объятия, показывая, что она не прочь потанцевать, немножко размяться, но ему теперь было не до танцев, он думал о том, как бы поскорее убраться отсюда. Когда-нибудь он пожалеет об этом, и у него будет масса времени на то, чтобы сожалеть… В его «распоряжении» будут бесконечные ночи на безвестном острове, не имеющем настоящего названия и не отмеченном на картах, и он сможет там сколь угодно долго скрежетать зубами, вновь переживая секунду за секундой тот момент, когда его жизнь покачнулась и сделала резкий поворот и полетела в пропасть, а все из-за того, что он не сжал в объятиях зрелую хозяйку заведения и не повел ее кружиться в танце при робком свете зарождающегося дня. Жизнь сама не позволила ему так поступить, она вырвала владелицу ресторана из его объятий…
— Сядь! Сядь и послушай!
— Не хочу! Я не хочу ничего знать! — простонал Пьер, отходя от стола нетвердой походкой. Земля стала вдруг уходить у него из-под ног, и он едва не упал прямо в грязь.
Пошатываясь, он обошел грузовик. Музыка звучала тихо, приглушенно… В голове билась фраза: «Не переживай, не беспокойся…» За грузовиком стояли газовые баллоны, канистры с бензином, растительным маслом, за железной решеткой громоздились ящики с ячейками… Пьер сообразил, что это ящики… Настоящий рай для выпивох! А впереди маячили холмы, холмы, холмы…
Пьер стоял, вцепившись обеими руками в решетку и удерживаясь благодаря этому в вертикальном положении. Вдруг он услышал звук шагов, кто-то подкрадывался к нему сзади.
— Ты за мной шпионишь, — пробормотал он. Как все любители пива, он поднял голову и взглянул на небо, ища поддержки у звезд и созвездий, названий которых он никогда не мог запомнить. Кассиопея, Вега, Регул… И оттуда, с небес, из созвездий лилась песенка, он не мог ее больше выносить!
— Эй, малыш! — сказал Марк, вплотную подходя к Пьеру. — Что это ты там несешь про пруд? Что ты вообразил? Да мы с твоей матерью на этом пруду ворковали, как влюбленные голубки. Мы любили друг друга как сумасшедшие, и если бы не этот придурок, твой настоящий отец… мы бы и до сего дня любили бы друг друга!
Марк положил руку Пьеру на плечо, но Пьер резким движением сбросил ее.
— Оставь меня в покое, пьянчуга! Я не вернусь домой вместе с тобой.
— Кстати, вообще-то все случилось совсем не на том пруду, малыш, и не тогда, тебе солгали или ты неправильно понял. Все произошло позже, вон там, как раз…
Прежде чем Марк успел закончить фразу, Пьер повернулся к нему и вцепился ему в горло, как дикая кошка. Он ничего не соображал, так как был не человеком, а сплошным комком обнаженных нервов. Марк упал навзничь.
«Ну вот я и напоролся на то, за что боролся… — подумал Марк. — Ладно, такова жизнь… отпусти меня, малыш».
Пьер лежал на нем и изо всех сил сжимал на его шее пальцы, повторяя как заведенный:
— Заткнись, папаша, заткнись!
Он сжимал пальцы для того, чтобы не слышать больше ничего, кроме невнятного бульканья и глухого хрипа, чтобы вообще больше ничего не слышать. И Марк, полузадохнувшись и закрыв глаза, все спрашивал себя, успел ли он закончить фразу или нет, хватило ли у него времени, чтобы вымолвить те слова, что он хотел произнести: «Ведь нам хорошо с тобой вдвоем, мы ведь так похожи друг на друга, ты и я, малыш; как она говорила, мы живем с тобой в состоянии, которое физики и химики называют осмосом… Что это такое? Это когда люди любят друг друга и одновременно причиняют друг другу боль, терзая, мучая друг друга. Знаешь, в таком деле нельзя перегибать палку, нельзя допускать ошибок, нельзя поджаривать человека на медленном огне… Твоей матери это было хорошо известно. Сейчас у нее в ушах свистит ветер, она не может ни пошевельнуться, ни крикнуть, ни дышать… Ей немного грустно… Она прожила еще несколько мгновений, превратившихся в вечность, прожила на самом дне пропасти, куда не проникает дневной свет… она уже забыла про снег, про белые гвоздики, про все… Как же все быстро забывается в конце концов… Как забудут про твое маленькое тело, Нелли…»