Солнце, словно расплавленным свинцом, нещадно жгло пленников, захваченных врагом в сражении и теперь обреченных на страшные пытки. Тучи мух ринулись на них, предвкушая большой пир.
Кем же я был тогда, если парил высоко в небе и одновременно затаился в груди каждого пленника, связанного, страдающего, оставленного один на один с приближающейся смертью?
Бородатые, вооруженные до зубов победители подходили к пленникам и уводили их по очереди на плаху, залитую кровью только что загубленных жертв.
Им отрубали сначала руки, ноги, затем отрезали уши и нос и в таком виде оставляли под лучами неистово палящего солнца, на расправу жадным мухам и слепням. Груды изуродованных тел, извивающихся в адских муках, жаждали только одного — скорейшей смерти.
Но кем, кем же я был тогда, если содрогался при каждом приближении солдат, бился в груди каждого мученика и молил, чтобы кто-нибудь избавил меня поскорее от назойливых мух, которые не признавали во мне человека и привычно впивались в мое тело, не опасаясь, что их прогонят? Где же я находился, если одновременно был и в воздухе и в непрекращающихся стонах страдальцев? Мое дыхание ощущалось во всем, даже за пределами занятого мучителями пространства. Это пространство, заполненное их мощными, энергичными фигурами, неутомимо вершившими бойню, казалось мне напрочь лишенным жизни и воли — оно было нулевым, по сути, не существовало.
Невыносимая боль в каждом изувеченном пленнике отзывалась во мне, но сильнее всего я страдал вместе с одним мучеником, которого еще не отвели на эшафот и не разрубили на части. А может, это он терпел муки за остальных, а значит, и за меня тоже? Боль была до того невообразима, что в какой-то миг я вырвался из тайного укрытия в его груди, прорвался к губам и зазвучал в песне.
И как было понять, кто из нас пел, он или я, ведь я составлял с ним единое целое и в то же время мог наблюдать за ним со стороны, сверху. Он лежал на спине, связанный по рукам и ногам, красивый бледный мужчина с всклокоченными волосами, и, помимо своей воли, самим величием песни подбадривал товарищей. Победители окаменели, а он или я — это неважно — все пел и пел о золотом веке, который наступит, когда под ветвистой ивой, под солнечными дождями мы обратимся ко всему миру со словами любви.
Один из солдат подошел, чтобы засунуть ему кляп в рот. Что произошло со мной тогда? На том месте, которое занимал в пространстве этот солдат, очутился я сам. Я слился с ним в одно целое. И тогда он поднес руки к лицу, упал на колени и затрясся в плаче, не пытаясь больше остановить певца.
Победители совсем смутились. Я не слился еще с ними и поэтому не могу с уверенностью сказать, что именно изменилось в их природе, но постепенно я стал ощущать пространство, которое они занимали. Оно прояснялось, и на месте бородатых теней, мелькавших передо мной мгновение назад, возникли молчаливые печальные люди, подавленные виной за содеянное.
И тогда я легко вошел в них. Теперь я видел, слышал, чувствовал себя по-настоящему во всем. Мне больше не составляло труда прервать эту бойню, похоронить мертвых, помочь живым петь, страдать и скорбеть. Во всем я жил, все было мной, всем я принадлежал. Кем же был я тогда, если губы страдающего певца и стон утомленной земли я вместил в себя как посланник мира?