Василий Шкаев ОТ ПРОЩАНИЯ ДО ВСТРЕЧИ повести и рассказы

ЛЕДОВАЯ БАЛЛАДА Рассказ

О морях и о дальних странах Федор Жичин начал мечтать задолго до училища. В юношеских мечтах он избороздил всю Балтику, из конца в конец — от Босфора до Гибралтара — прошел Мраморное, Эгейское и Средиземное моря, боролся с коварным Бискайским заливом, поглотившим тысячи флотских душ. Не однажды заходил он в порты Индии и Японии, Норвегии и Англии.

О чем он никогда не гадал и не думал — это о пехоте. Понимал, что роль ее на войне серьезная, но у него было другое призвание. И вдруг ни с того ни с сего — пехота. Не совсем обычная, морская, но все-таки пехота. И самое удивительное — Жичин нисколько не жалел, даже рад был этому обстоятельству. Да и некогда было жалеть: началась война.

…На дворе стоял март, а мороз завернул тридцатиградусный. Выпустит жгучее жало — дюжина бойцов выходит из строя. Никто еще в глаза не видел противника, а тридцати штыков недосчитывались. Кто-то ноги обморозил, кто-то руки. Так пойдет дело — можно без единого выстрела растерять весь отряд. Эти мысли следовали за Жичиным неотступно и с каждым шагом, с каждым взмахом палок становились навязчивее и тяжелее.

Он шел в третью роту. В походе отряд растягивался на добрый десяток километров, и, чтобы попасть из одной роты в другую, надо было шагать да шагать. Вот он и шагал. Лыжи скользили легко, со свистом, а на душе все равно скребли кошки. Навстречу поднималось солнце, бесконечно белый залив был так ослепителен, что временами темнело в глазах.

Солнце теперь будет мешать целый день. К вечеру глаза покраснеют и наслезятся, как от едкого дыма, а в голове до самого утра будет стоять колокольный звон. Жичин знал это по вчерашнему дню и по ушедшей ночи.

Весь день вчера слепило глаза, щекотало в носу, и весь день хотелось пить, как в знойной пустыне. Солдатский заплечный груз, нелегкий сам по себе, тяжелел час от часу; то и дело прошибал пот. А к вечеру ударил мороз. Белые маскировочные халаты вздулись колоколом, и казалось, чуть стукни — зазвенят на всю Балтику. Идти в таком колоколе было очень неудобно.

Истинное же мучение началось, когда стемнело. По ночам люди обыкновенно спят, даже на войне, а отряду до рассвета надо было во что бы то ни стало дойти до острова и с ходу атаковать его. Вот тут-то и столкнулись с противником, которого явно недооценили. Это были торосы. Обыкновенные ледяные торосы. Из-за войны корабли бороздили Балтику до самой зимы, и весь лед в Финском заливе был исколот и переколот, ледяные глыбы самых невероятных очертаний возвышались на каждом шагу. Днем их легко обойти, а ночью… Нежданно негаданно лыжи натыкаются вдруг на скалу, и летит на нее человек прямо носом. Поломанных лыж и разбитых носов было едва ли не столько, сколько встречалось на пути этих ледяных чудовищ.

На рассвете, подстелив лыжи, вздремнули. Час-полтора, не больше. Продрогли насквозь. Лучше б не ложиться. А когда подсчитали потери от мороза и от торосов, поистине прослезились. Надо было тотчас же что-то придумывать. Жичин, конечно, догадывался, что мысли такие тревожат не одного его, но легче от этого не становилось.

На подходе к третьей роте ему встретились политрук Прокофьев и капитан Матюшенко. Он знал их раньше, оба были из одного с ним училища, а с Прокофьевым они вместе получали назначение в отряд. Бригадный комиссар из Пубалта[1] долго расспрашивал их про училище и раза два, как бы невзначай, поинтересовался, умеют ли они ходить на лыжах. По правде сказать, лыжники они были не ахти какие, но уже смекнули что к чему и, не сговариваясь, выдали себя чуть ли не за чемпионов. Неизвестно, поверил ли комиссар или не поверил, только к концу беседы объявил, что оба назначены в Особый лыжный отряд балтийских моряков: Прокофьев — секретарем партийного бюро, а Жичин — комсомольским секретарем.

Жичин был в восторге. Прокофьев тоже. Какая-то сила мгновенно подняла их и бросила друг к другу. Они вели себя непозволительно, комиссар вправе был наказать их, но в ту же минуту вышел из-за стола и обнял их. Он сказал, что ничего иного от таких молодцов и не ожидал.

Что ж, там, в Кронштадте, они и впрямь были молодцами, особенно Прокофьев. Он держался свободно и просто, хотя всегда был собран, подтянут. Редко кому давалось это сочетание, считавшееся флотским шиком, — собранность и непринужденность. И статен он был на редкость, и китель на нем сидел отменно. Самые отпетые флотские форсуны заглядывались на Прокофьева и в душе завидовали ему.

Он и сейчас ладен, политрук Прокофьев, хотя на нем, как на всех, неуклюжие ватные штаны, такая же телогрейка и грязный, измятый маскировочный халат.

А вот молодцами их сейчас не назовешь. У молодцов все комсомольцы были бы в целости и сохранности.

Эти мысли, должно быть, написаны были у Жичина на лице, потому что капитан Матюшенко, едва с ним поравнявшись, обернулся к Прокофьеву и заворчал потихоньку, но так, чтобы слышно было и ему:

— Что-то наша комсомолия нос повесила. Ни дать ни взять — старички. Завтра утром бой предстоит, а с таким запалом и назад немудрено повернуть. Прямым ходом в Кронштадт. А что? Возьмут да и обгонят беспартийных.

Он скосил на Жичина глаза и едва заметно улыбнулся.

— Вполне возможно, товарищ капитан, — ответил Жичин. В трудную минуту он решил призвать на выручку свой юмор. Так же, по всей видимости, как и Матюшенко. — При таком вожаке все возможно, — добавил он.

Собеседники по достоинству оценили его ответ и прекрасно поняли его первопричину — удрученное состояние.

— На двенадцать часов назначено партийное бюро, — мягко сказал Прокофьев. — Приходите-ка, мил человек, там и поговорим обо всем. Можно бы и сейчас, да нам с начальником штаба, — он кивнул на капитана Матюшенко, — срочное задание дано, и мы до двенадцати — кровь из носу — должны его выполнить.

— Большой привал разве в двенадцать? — спросил Жичин.

— Большого привала нынче не будет, — спокойно ответил Прокофьев. — На ходу, мил человек. Сейчас все будет делаться на ходу. Разве не видишь: иного пути нет.

Жичину об этом как-то не подумалось, и он должен был признаться себе в этом. Он, конечно, признался бы и Прокофьеву, но тот, лихо оттолкнувшись палками, уже догонял капитана Матюшенко.


Заседание бюро началось в двенадцать. Минута в минуту. Только вряд ли его можно было назвать заседанием. Никто не сидел, даже не стоял никто — все двигались. Члены бюро и парторги рот шли рядом с Прокофьевым, приглашенные — чуть сзади.

Впереди двигались штаб и вторая рота, по флангам — первая и четвертая роты. Замыкали походный строй взвод связи и третья рота.

— Если бы у нас было время, — начал Прокофьев, — можно было б порассуждать о необычайности нашего заседания. Но времени нет. Завтра утром прямо с ходу в бой. Предлагаю приступить к делу. Нет возражений? Товарищ Савельев! — крикнул он, обернувшись назад.

От группы приглашенных отделился худой длинный боец и в два рывка поравнялся с Прокофьевым.

— Партийному бюро рекомендовали вашу память. Говорят, что вы всю «Полтаву» наизусть знаете, всего «Онегина».

— Да уж подзабыл кое-что, товарищ политрук.

Прокофьев улыбнулся и сказал, что партийное бюро разрешает коммунисту Савельеву на время забыть и «Онегина» и «Полтаву». А вот то, что будет на бюро, забывать нельзя. Надо внимательно все слушать, запоминать и на первом же большом привале весь разговор обратить в толковый, деловой протокол. Ясно?

— В повестку дня рекомендуются два вопроса, — продолжал Прокофьев. — Первый — прием в партию. Второй — борьба с обмораживанием. Есть другие предложения? Нет. Товарищ Ишутин!

Не повезло Ишутину. Рванулся он, чтоб побыстрее предстать перед партийным бюро, но, как на грех, слетело вдруг крепление, соскочила лыжа, и набиравшему темп заседанию пришлось пережить неприятную паузу. Жичин полагал, что Прокофьев немедленно учинит парню разнос — так, во всяком случае, сделал бы он, Жичин, — но политрук поступил по-другому. Он участливо осведомился, в порядке ли теперь крепление, сам убедился, что для беспокойства нет причин, и лишь после этого продолжил заседание.

— В партийную организацию поступило заявление, — сказал он и полез было в сумку за этим заявлением, потом улыбнулся, махнул рукой. — Сам заявит. Кто рекомендующие?

— Командир отряда, краснофлотец Федюшин и я, — ответил парторг второй роты Резвов.

— Ясно. Пожалуйста, товарищ Ишутин.

— Нам сказали, что завтра бой, — начал Ишутин. — Вообще, может, страшно будет, как знать? А если примут в партию, у меня не будет права… И вообще… У меня отец коммунист, старший брат тоже…

— Все?

— Все, товарищ политрук.

— Вопросы?

Самым въедливым дознавателем оказался парторг второй роты Резвов. Для начала он спокойно поинтересовался, в порядке ли у Ишутина ноги. Он прекрасно знал, что ноги у Ишутина обморожены, и этот вопрос рассердившийся Ишутин не мог расценить иначе, как ехидство. Будь он с Резвовым один на один, он бы по-дружески сказал ему пару крепких слов. Знал это парторг, потому и приберег вопрос для бюро. Пришлось ответить, что ноги не совсем в порядке. Последовал еще вопрос, по каверзности не уступавший первому. Резвов спросил, как это бывалый, опытный краснофлотец умудрился обморозиться, словно был захудалым салажонком. Ничто не могло так задеть Ишутина за живое, как уподобление салажонку. И опять он не мог толком отбрить Резвова, потому что разговор шел официальный. Мрачно, нехотя ответил Ишутин, что проявил халатность. И на этом Резвов не успокоился. Ничего Ишутину не оставалось, как сознаться: ноги обморозил по той причине, что были малы ботинки. Больше ничего добавлять не хотел. За него сказал Резвов. Ботинки Ишутину и вправду стали малы, но лишь… со вчерашнего вечера. Что за чудо с ними вышло? Не мороз ли ужал их? Ишутин может и на мороз взвалить вину, его только слушай. А вины-то, по правде говоря, и не было. Есть во второй роте такой краснофлотец по фамилии Рьян. Форсить мастер, а службу за него другие неси. Вечером вчера как ударил мороз, так Рьян и заплясал. Этот форсун, оказывается, выбрал себе ботинки, которые с одним простым носком едва наденешь. Это чтоб нога выглядела изящно. Остальное ясно без слов: сердобольный Ишутин снял свои ботинки, отдал Рьяну, а его недомерки взял себе. Вот и поплатился. За сердобольность. А кто для отряда нужнее: разгильдяй Рьян или классный пулеметчик Ишутин? Вроде бы и нет вины у комсомольца Ишутина — за собственное добро пострадал, а делу вред.

— Вред мне, а не делу, — возразил Ишутин. — Я был в строю и буду в строю. Вопрос не стоит выеденного яйца, нечего его мусолить.

Пока Ишутин говорил, на него неотрывно смотрели улыбчиво-дотошные глаза Прокофьева. Было видно, что пострадавший пулеметчик по душе пришелся партийному секретарю. Может быть, поэтому и нахмурился Прокофьев при его последних словах: от хорошего человека не хотелось слышать опрометчивых высказываний. Вздохнул Прокофьев и сказал, что очень просто и легко принадлежать только себе. Сам себе голова, сам хозяин, что хочу, то и делаю… Легко, но бесплодно. Пустоцвет. Низшая организация сознания… А коммунист на то и коммунист, чтоб быть в ответе за все дела на земле. И не по долгу — по совести, по сердцу. С такой психологией человек всегда будет держать себя на «товсь». Он не дрогнет перед врагом, хотя, возможно, и будет испытывать страх. Он пересилит страх. Он не обморозит ноги перед важным боем, хотя на дворе может быть трескучий мороз, а на ногах тесная обувь. Не обморозит, потому что будет готов к любой неожиданности. Потому что знает: без него отряд не может воевать в полную силу… Ишутин не такой еще человек, но уже на подступах. Пожалуй, даже на ближних. Принадлежность к партии во многом поможет ему и ко многому обяжет.

Неизвестно как на кого, на Жичина же слова Прокофьева произвели впечатление. Может быть, потому, что он знал наверное: доведись Прокофьеву оказаться на месте Ишутина, он без оглядки сделал бы то же самое, с той лишь разницей, что не обморозил бы ноги. Как ему удалось бы это, Жичину неведомо, знал только, что удалось бы.

Поймав его взгляд, Жичин спросил:

— Не лучше ли мне в роты податься? Надо готовить комсомольское бюро.

Прокофьев скосил на Жичина прищуренные глаза, улыбнулся. Добро так улыбнулся, бесхитростно, до самого донышка.

Жичин замедлил шаг. Милях в полутора позади шел взвод связи. Начинать, конечно, надо с него, потому что совсем неожиданно на Жичина кроме комсомольских дел возложили хлопотные обязанности политрука этого взвода, и он в первую голову был теперь в ответе за связистов. Хотел было остановиться, в ожидании их отдохнуть малость, но передумал: расслабишься, раскиснешь, а до вечера надо во всех ротах побывать и бюро провести. Ой-ой какая нагрузочка, если учесть, что у зимнего вечера ноги побыстрее оленьих: подкатит — не заметишь. Выдержать бы, а передых можно сделать потом, завтра, после боя. Сейчас бы время поразумнее поделить.

Он повернул лыжи, оттолкнулся во всю силу и покатил навстречу связистам. Почувствовал сразу: назад идти труднее. Если бы прямым ходом в Кронштадт, наверное, сподручнее было бы. А тут назад, потом вместе с ними этой же дорогой вперед, в роты…

Лучше не думать об этом. Идти и идти. Мерный шаг так и настраивает на трезвые мысли. Первым делом всех до единого надо опросить: кто как приспособился к морозу, какая нужна помощь. Не забыть, конечно, о душевном настрое. Особо с весельчаками потолковать; они, как никто, могут подходящую погоду среди ребят установить, если постараются.

Все самое хорошее сравнивают с красным солнышком. И верно, что может быть лучше солнца? А балтийцы-лыжники в эти дни только и ждали, чтоб оно скрылось. Поначалу белая бесконечность залива, безмолвная и величественная, пооткрывала им рты. Чудо. Другой мир. В Жичине ликовало все и пело от необозримой красоты, от сознания своей силы. Еще бы: перед глазами запросто расступался океан льда, а Жичину едва стукнуло двадцать. Того и гляди, к облакам взмоет. Не успел он, однако, свыкнуться как следует с гордой ролью хозяина белого безмолвия, как во все его мышцы незаметно вползла усталость. Страшная это штука, когда уходят силы. Они уходят и тащат за собой человека всего без остатка. Вслед за усталостью в каком-то закоулке души он услышал вдруг новую песню. Она только рождалась, но в ней уже угадывался противненький мотив: человек в такой ледовой пустыне-громадине не более маленькой снежинки… Не очень ладная песня. Он тотчас же прогнал ее прочь.

Сейчас ни восторга не было, ни уныния. Было неотложное дело — уберечь бойцов от мороза, настроить их души к бою, — и все его существо сосредоточилось на этом деле. За вчерашний день он постиг важную истину: в боевом походе труден каждый шаг, и каждый шаг, в конце концов, преодолевается. Это и есть, как он уяснил себе, боевое рабочее состояние. Каждый человек приспосабливается к нему по-своему. Жичин приноровился каждое препятствие преодолевать по частям. То есть все свое внимание, все силы сосредоточивал на том шаге, который необходим был в данную минуту. Помогало. Вот и сейчас… К вечеру ударит мороз — будет воевать с морозом, а сейчас, сию минуту, больше всего мешало солнце, и все проклятия — тысяча проклятий — посылались и про себя и вслух светилу. А оно сверкало всеми своими лучами и заставляло блестеть, искриться каждую снежинку в этом необъятном белом океане. Весь поток света тысячью игл неудержимо лез в глаза, и не было от него спасения. Он смежил веки, но острые лучи проникали и сквозь них, вызывая резь и ломоту. Очки, простые темные очки — вот что защитило бы их.

«Козырек», — мелькнуло вдруг в голове. Ну конечно же, козырек. Очков и в помине не было, а козырек великолепно спасал человека от солнца. Как же это он недомозговал вчера до такой простоты? И никто ведь не додумался — вот беда. Тотчас же хотел смастерить козырек, достал уже плотную бумагу из сумки и передумал. «Провозишься самое малое полчаса, — прикидывал он, — а люди зря будут страдать все это время». Сейчас же к людям, без оглядки к людям! Силы как будто прибавились, и до взвода он докатил в один миг.

Каково же было его удивление, когда и у командира, и у старшины, и у многих-многих бойцов он увидел белые козырьки, щеголевато притороченные к шапкам-ушанкам! Вдобавок командир взвода, ревновавший его персону к отрядной комсомолии — «У всех политруки как политруки, а у нас — совместитель», — смерил Жичина насмешливо-сочувствующим взглядом и приказал старшине немедленно прикрепить к его шапке козырек, приличествующий должности. Старшина незамедлительно исполнил приказ. Легче стало глазам с этим нехитрым устройством. Резь, во всяком случае, прошла сразу.

Доброта их растрогала Жичина, и он рассказал старшине и командиру о том, как спешил к ним со своим открытием, а они, куркули и жадюги, успели не только перехватить мудрую идею, но и массовое производство наладить.

— Снять с него козырек! — воскликнул командир. — Пусть налаживает свое производство.

Старшина сделал вид, что со всех ног бросился исполнять приказ, а Жичину тоже, конечно, для виду пришлось увертываться от него. Они молодцы, братья связисты. На шутки откликаются, сами шутят — это ли не признак бодрого духа? Оказывается, они еще с утра и опросили и проверили каждого бойца. Два ротозея все-таки пообморозили себе ноги. Хорошо, что не сильно. Одно оставалось старшине: раскошелить свой потайной запас обуви. Он сделал это с превеликим сожалением. Оглядев же скромные остатки, он твердо-натвердо наказал звать его немедленно, едва у кого начнут зябнуть ноги. Спустя час его позвали. Нога зазябла у его земляка-воронежца. Старшина остановил взвод, поставил незадачливого бойца перед строем, приказал снять ботинок, носок и сунуть замерзшую ногу в снег. Земляк опешил, но старшина настоял на своем. Минутой позже, опустившись на колени, старшина яростно растирал ногу пушистым снегом. До тех пор орудовал руками, пока воронежец не взмолился:

— Хватит, вся нога горит!

Тогда старшина вытащил из сумки сухую мягкую тряпку, вытер ногу и сказал, чтобы быстрее надевал ботинок.

— Ясно теперь, как греть ноги? — спросил он у бойцов.

— Ясно! — громово ответил взвод.

В прищуренных глазах командира притаились довольные, веселые зайчики, готовые по первому же сигналу хозяина заплясать-запрыгать. Хозяин удерживал их, потому что в эту минуту его сигнала ждали четыре десятка глаз. Наконец он махнул рукой, прозвучала команда старшины, и взвод связистов споро зашагал по мартовскому заливу.

— У тебя, поди, дел уйма по твоей пионерской линии, — сказал он, повернув к Жичину голову. — Так ты иди, мы тут со старшиной одни управимся.

Вот это Мурзин, вот это командир! То, что Жичину больше всего сейчас надо. Он крепко пожал Мурзину руку. В третьей роте он уже побывал, теперь в первую.

Стоило немного поднажать, как вновь явилась непрошеная гостья — усталость. Первым делом она вселилась в ноги, потом вероломно атаковала поясницу и сделала попытку захватить остальную территорию его тела.

Коварный противник — усталость.

Жичин знал по вчерашнему опыту, что самое лучшее — это не обращать на нее внимания. Идти и думать о чем-либо интересном, думать и идти. Так и поступил. Сами собой пришли мысли о Мурзине, о связистах. Им хоть бы что: идут веселые, бодрые, друг перед другом стараются. Они из одной части — из школы связи. И командир оттуда, и старшина. Знают один другого, верят друг другу. Великое это дело — взаимное доверие. Без него ни в походе, ни в бою. А все роты — их было четыре — собраны, как говорят, с бору по сосенке: со всего Балтийского флота по одному, по два бойца из подразделения. Не только боевых задатков и привычек — имен и фамилий друг друга не знали. Командирам в этих ротах приходилось особенно туго. Кому что лучше поручить, когда ни фамилия бойца, ни его лицо ничего еще не говорят командиру? Жичин знал это по себе. Отряд был сформирован двое суток назад, и Жичину удалось пока познакомиться лишь с комсоргами да с членами бюро. Не распознать, не в душу их проникнуть, а лишь познакомиться.

«Теперь все надо делать на ходу», — вспомнились ему слова Прокофьева.

Он прав, конечно, как всегда прав, этот въедливый политрук Прокофьев. Иного пути просто нет. Только надо быть отличным лыжником, чтоб поспевать из одной роты в другую. Ведь надо же хотя б по одному разу в день побывать в каждой роте. Обязательно надо. А тут поясница не разгибается… Э-э, худо, братец. Разогну-улась, куда денется?

А как, интересно, Прокофьев себя чувствует? Он с утра побывал уже во всех ротах, успел вместе с начальником штаба выполнить какие-то задания, партийное бюро провести… Устает он или же поясница у него резиновая?

Первую роту Жичин догнал, но если б надо было догонять кого-то еще, он, разумеется, не смог бы: выбился из сил.

По обмороженным ногам эта рота вышла в «рекордсмены». Хочешь не хочешь, а задержаться здесь придется. Он дал командиру роты совет: сходить во взвод связи и попросить у старшины две-три пары больших ботинок или валенок. Тот хотел сию же минуту послать своего старшину, Жичин отговорил его: не такой у связистов старшина, чтоб сделать услугу своему коллеге. Уж если и уступит он небольшую толику, то только в случае, если попросит его об этом командир или политрук. Ротный повернул голову к политруку, засмеялся.

— Есть такие люди, — ответил политрук. — Сейчас же, пожалуй, и махну к нему. Валенки-то нужны позарез.

Он сразу и махнул, а Жичин рассказал ротному, как этот старшина взвода перед строем яростно растирал снегом замерзшую ногу одного бойца-разгильдяя.

— Да он просто молодец, этот ваш старшина, — сказал ротный. — Мне бы такого… — Он вздохнул, повернулся к Жичину и вперил в него серые, чуть улыбнувшиеся глаза. — А растирание мы сейчас тоже продемонстрируем. Перед всей ротой. У меня у самого нога подмерзла.

Продемонстрировал. Не спеша, с толком.

— Как в печке побывала, — громко сказал он, показывая на красную босую ногу.

Для вящей убедительности он решительно опустил ногу в сугроб и не вынимал ее оттуда с минуту. Всю эту минуту Жичин смотрел на строй, на бойцов. Пожалуй, все знали: при обморожении надо растираться снегом. Этому в северных краях учат раньше азбуки. Знать — знали, а вот решиться не могли. И не оттого, что смелости не хватило, — хлопот много: надо ведь остановиться, снять ботинки, растереть ноги, вытереть их, потом надеть носки, ботинки да еще догнать товарищей. Во-о обуза какая. Легче перетерпеть. Ведь, ощутив боль, человек не думает обморозиться всерьез. А сейчас начал сам ротный, все стоят на месте, догонять никого не надо, поснимали ботинки и давай с визгом и смехом растирать друг другу ноги. Ве-се-ло. Как-то само собой вышло все на славу.

— А ты, оказывается, дельный парень, — сказал ротный. — С виду не подумаешь.

Жичину стало неловко.

— Попробуй после такой похвалы задержаться в роте, — ответил он.

Ротный пристально поглядел Жичину в глаза, хотел, видимо, убедиться, не всерьез ли он. А ему после снежных ванн, развеселивших всю роту, и правда нечего было делать здесь. С комсоргом обо всем договорились…

Жичину теперь надо в четвертую. Это недалеко — четверка идет параллельно, — после похвалы ротного как-нибудь дошагает. А как будет вторую догонять — ума не мог приложить. Она теперь, поди, километров на пять вперед ушла. Ладно, надо еще до четверки добраться.

Четвертая рота полюбилась ему из-за комсорга. Диво комсорг был у них — Саша Орленков. «Если б в Пубалте его хоть немного знали, он, а не я был бы сейчас комсомольским секретарем в отряде. И это было бы только справедливо, — думал Жичин. — В самом деле: что я в сравнении с ним? Ну честный, даже принципиальный, ну, может быть, не совсем уж глуп. Дисциплинирован. Все эти свойства должны быть у руководителя. Но должно быть и нечто иное — талант. Особый дар вести за собой своих же товарищей. А где он у меня, этот дар? Меня самого вести надо. Саша Орленков — другое дело. Он сыграл на гармошке — и всех покорил. Сказал два слова, засмеялся — все хохочут. Вокруг него всегда толпа. Где спрятан у него этот чудо-магнит, притягивающий души? Вот бы узнать…

Часто говорят: командир — это голова, политрук — душа подразделения. Это верно. Так, во всяком случае, должно быть. А бывает не всегда. Где уж как сложится. Во взводе связи, к примеру, и душа и голова один человек — лейтенант Мурзин. В отряде — день ото дня больше и больше — головой становится начальник штаба, а душой — политрук Прокофьев. В четвертой — бесспорно, Саша Орленков».

Все устали… Жичин судил по себе, по орленковцам. Спины как палки, не гнутся. Но у Саши Орленкова — два груза за плечами, а он в ус не дует. Играючи идет. Кто-то, должно быть, из сил выбился — выручает. Увидел Жичина, заулыбался.

— Привет верховной власти!

Улыбка невольно передается и Жичину. А вокруг лица сумрачные. Чем-то развеселить бы хлопцев, на уме же, кроме усталости, ничего. Хоть тресни. Саша Орленков и тут не подкачал. Оглядел скучные физиономии, хмыкнул себе под нос, спросил:

— Про Марусю нашу рассказ не слыхали?

Никто ему не ответил. Другой бы после такой молчанки сник либо в бутылку полез, он же только больше раззадорился.

— Это вам не просто Маруся, а командир линкора. Великолепный, скажу я вам, командир. Дело свое знал как бог. Может, даже лучше. Бывало, весь Кронштадт выходил смотреть, как он к стенке швартуется. Представьте себе картину: несется полным задним ходом махина длиной с полверсты, летит, как туча-смерть, — вот-вот в стенку врежется, — и вдруг в секунду, одному ему открывшуюся, командует: «Полный вперед!» Послушные машины в один миг устремляют корабль вперед, а он все еще идет назад, движимый той, первой силой, и у самой стенки, вершок в вершок, легко, плавно замирает. Вздох облегчения вырывается у кронштадтцев, а матросы на линкоре исходят гордостью.

Саша смолк, чтоб перевести дух, и в минутную эту паузу врезался добродушный бас:

— И мастак же травить ты, Сашок. Где ж это видано, чтоб линкор швартовался к стенке?

Орленков раскатисто захохотал. Он смеялся долго и заразительно. Все знали, что линкор к стенке не швартуется: слишком мелко ему у стенки, — и все сделали вид, что не заметили этого изъяна в рассказе. И бас не должен был уличать Орленкова, а он уличил, и это было самое смешное. Жичин оглянулся и увидел, как на усталых лицах ребят медленно стали всплывать улыбки.

— А Марусей прозвали командира по той причине, — продолжал Орленков, вдоволь насмеявшись, — что был у него тонюсенький голосок. Как у девочки. Нельзя сказать, чтоб это было прилично с нашей стороны, но вот Маруся и Маруся. Много разных историй приключилось с ним. Будь у него обыкновенный голос, никто бы этих историй и не заметил. А тут что ни история, то смех. Идет он, к примеру, по верхней палубе к концу аврала. В белоснежных перчатках, на голове такой же белоснежный чепчик. За ним, понятно, вестовой на полусогнутых. Снимает Маруся чепчик да ка-а-ак пустит его по палубе вниз чехлом, как ребятишки бросают по земле отполированные битки. Вестовой стремглав мчит за чепчиком. Приносит, подает, как небывалую драгоценность. И так покрутит фуражку Маруся, и этак. Хорошо, коль чисто выдраили палубу, а если узреет на чехле хоть крошечное пятнышко… «Позовите ко мне старшего помощника!» — крикнет он в гневе, а голос от гнева еще тоньше. Вестовой, конечно, пулей искать помощника, а на палубе то тут, то там вспыхивают смешки. Беззлобные. Вспыхнут и тут же гасятся. Это чтоб — боже упаси — до него не долетело. Не хотели обижать. Прибегает старший помощник.

«У вас на корабле сущий беспорядок, — говорит он старпому, будто сам к этому кораблю вовсе не причастен. — У хозяйки на кухне чище, чем у вас на корабле». Пока старпом объясняет ему, что палубу обязательно будут драить еще раз — новыми щетками, с мылом, — всевидящий взгляд командира замечает матроса в растрепанной, замасленной робе. «А это что? — вопрошает он. — Встретишь в трюме, за разбойника примешь с большой дороги. Отругайте его по всем морским уложениям». И торопливо уходит, затыкая на ходу уши. Знал, что иного матроса проймут только крепкие слова…

Или такой случай. Возвращается эскадра в Кронштадт, все только и думают о береге, как бы лишнее увольнение заполучить. Сигнальщик просемафорил на эсминец какой-то приказ флагмана, оглянулся по сторонам и вновь заработал флажками. Рвали воздух его флажки — так немыслимо быстро передавал он букву за буквой. Казалось, лишь опытный его коллега на эсминце мог прочесть эти слова: «Увольнение пойти не могу — Маруся влепила наряд вне очереди». Но едва успел отмахать последнее слово, как на плечо ему опустилась рука. «Передайте своему дружку на эсминец, — услышал он тонкий голос, — что Маруся влепила вам еще два наряда».

Все, кто только это слышал, грохнули от смеха.

«Молодец Саша! — подумал Жичин. — И задышалось вроде легче, и поясница ныть перестала. Выходит, и меня на лопатки положил, и все мои недуги. Да разве мои только — все ребята взбодрились. Это ж надо — какие силы скрывались в улыбке!»

В голову Жичину пришла еще одна добрая мысль: пока есть запал, нужно немедля во вторую роту. Саша вызвался проводить его. Жичин подумал, что у Орленкова есть к нему разговор, и согласился. Они прибавили шаг и вскоре оторвались от четвертой роты; шагалось хорошо, свободно. Удержать бы этот шаг, и вторую роту можно было бы догнать засветло.

Саша рассказывал о ребятах, и Жичин все время удивлялся его острому глазу и умению по самым вроде бы мелким штрихам составить исчерпывающее представление о человеке. Один за другим, как наяву, вставали перед Жичиным ребята-комсомольцы: смельчаки и балагуры, скептики и остряки… Чего только не откопал в них Саша Орленков! Жичин представил себе на минуту походный строй роты, всех чем-либо запомнившихся хлопцев и старался отыскать среди них того, о ком Саша сейчас рассказывал. Ошибся дважды, а угадал много раз. Это так захватило Жичина, что он совсем забыл о времени, об усталости.

Когда ж впереди из-за ледяных торосов явственно показалась вторая рота — шевелящееся серое пятно на розовом от закатного солнца снегу, — Саша сказал со смущенной улыбкой:

— Вот, пожалуй, и все мои характеристики. К остальным приглядываюсь.

Жичину стало яснее ясного: характеристики были чистейшим предлогом. Просто Саша хотел помочь ему догнать вторую роту. Сомневался в его силах. А сейчас, когда догнали, и догнали довольно легко, Саше было неловко за свои сомнения. Жичина до краев наполнила нежность к этому большому редкому парню. Как бы только не выказать ее и не смутить его еще больше.

— Послушай, — сказал Жичин небрежно, как бы между прочим, — а тот сигнальщик с линкора был, случайно, не ты?

Саша вскинул на Жичина изумленные глаза.

— Как ты узнал?

— Думаешь, один ты хитрый?

— А все-таки?

Невдомек было бесхитростному Саше, что рассказать о сигнальщике так проникновенно и так точно мог только сам сигнальщик. Когда Жичин сказал ему об этом, он искренне огорчился.

— Этак я и скрыть ничего не смогу.

— А что тебе скрывать?

— Может быть, и нечего, но уметь-то надо.

— Не надо. Это же прекрасно, когда нечего скрывать.

На прощание он сказал Жичину, что Маруся влепила ему не только наряды, но и благодарность. В приказе. За отличное владение флотской специальностью. Признался: при давешнем рассказе благодарность эту он замолчал сознательно. Подумал, что, если упомянет ее, кто-нибудь обязательно догадается, что речь ведет не о ком-нибудь, а о себе. Просчитался — догадались и без этого.

Когда до хвоста второй роты оставалось рукой подать — метров триста, не больше, — Жичин почувствовал вдруг, что силы уходят. Странно как-то обмякли руки, ноги, тяжестью налилась голова. По всему телу обильно выступил пот. Политрук Прокофьев назвал его святой солдатской росой. Хорошо назвал, но ручейки этой росы, бежавшие по лицу, по спине, раздражали, злили, окончательно выбивали из колеи.

Жичин заметил: дистанция между ним и второй ротой не сокращалась, как было до сих пор, а с каждой минутой увеличивалась. Хуже не придумаешь. Из беды мог бы выручить оркестр. Бывало, до смерти устанет человек на учениях, а услышит добрый марш — ноги сами несут вперед. Где сейчас возьмешь оркестр? Сейчас бы Сашу вернуть Орленкова — любой оркестр заменил бы. И Сашу не вернешь.

«Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц…» Жичин, наверное, не смог бы сказать, где сейчас родилась эта мелодия. Может быть, в нем самом, а могло статься, из второй роты донеслась. Дело не в этом. Главное — он запел. Вернее, все в нем запело. Ручейки пота все еще катились по желобку спины, этому отменному руслу солдатской росы, но они уже не страшили. Было не до них. Чтоб преодолеть пространство и сделать сказку былью, нужны были силы, ой-ой какие силы, и они откуда-то пришли вместе с песней, расправили Жичину плечи, весело подтолкнули вперед. Оркестр был бы, конечно, лучше, но жить можно и без него. Жить можно с песней, если слились с ней каждый нерв, каждый мускул. Еще как можно жить — припеваючи.

В хвосте второй роты Жичин увидел парторга Резвова. Он был хмур, а в Жичине еще не умолкла песня.

— Отчего не впереди, не на лихом коне?

— Замыкающим поставили, — ответил он нехотя.

— Тоже надо.

— Надо.

Жичин поспешил вперед, в голову колонны. Песня в нем затихала, теперь взгляды ребят подгоняли его. Под этими взглядами пасовать было невозможно: легче умереть, чем опозориться. Слава богу, обошлось; не умер и не опозорился.

Старший лейтенант Струков, лихой командир второй роты, встретил Жичина насмешкой:

— До операции еще далеко, а начальства — хоть пруд пруди.

Жичин не сказал бы, что такая встреча обрадовала его, но едва успел так подумать, как услышал знакомый звонкий смех. Смеялся человек, шедший рядом со Струковым.

— Не узнаешь, мил человек?

Это был Прокофьев. В вечернем сумраке Жичин не сразу узнал его. Утром они условились: со второй ротой пойдет Жичин, а он должен был заняться другими делами, и Жичин никак не ожидал встретить его здесь. Оказалось же, что и он выпросился у комиссара. Что ж, лишняя голова и лишний штык не помеха.

Когда Жичин спешил в роту, тешил себя надеждой: «Лишь бы догнать, а там веселей будет. Там и шаг другой — человеческий». Да, колонна шла нормальным, умеренным шагом. Ему же теперь и этот шаг был не под силу. Вновь стал одолевать пот. Откуда он берется? С самого утра маковой росинки не было во рту. Как назло, в голову лезли мысли о бане, о постели. Чуял, словно наяву, как, обданный крутым кипятком, пахнет березовый веник. Этого еще не хватало…

Струков и Прокофьев заговорили об операции. Рота шла в разведку, чтоб выявить огневые точки противника на небольшом острове, приткнувшемся почти к самому берегу. Жичину известно было одно: к утру во что бы то ни стало отряд должен взять этот остров, так как он мешал нашим войскам продвигаться вперед. Обходить же его было рискованно — можно оказаться между двух огней.

Какой бы вариант ни обсуждался — большая надежда возлагалась на осветительные ракеты. Здравый смысл подсказывал и другое: сосредоточить бойцов-ракетчиков следовало на юго-востоке острова, поскольку огневые точки противника скорее всего были именно там.

— А что, если силы на острове незначительны?

Этот каверзный вопрос вроде бы нечаянно уронил Прокофьев, стреляный же воробей Струков его только и ждал.

— Этот вариант в приказе не предусмотрен, — ответил он поспешно и тут же выжидательно умолк. Прокофьев не говорил больше ни слова. Кто же кого перемолчит? Жичин видел: и тот и другой думали об одном и том же, оба настроены были атаковать остров, не дожидаясь отряда, окажись это по плечу. И молчанку их Жичин, кажется, начинал понимать. Струкову не хотелось одному принимать рискованное решение, а Прокофьев хотел, чтоб он все-таки принял это решение, — на то он и командир.

Жичина их игра захватила. Теперь он знал почти наверное, что роте придется и разведывать огневые точки, и штурмовать их. Во всяком случае, надо быть к этому готовым. Нет слов: заманчиво, так сказать, перевыполнить приказ. Но ребята идут на пределе, и как бы этот штурм боком не вышел.

Струков не выдержал.

— Если мы вместо атаки преподнесем отряду отдых, взбучки нам, наверное, не будет, — сказал он почти твердо.

— Победителей не судят, — подтвердил Прокофьев.

Это — уже решение. Жичину было интересно: подумали они о ребятах иль глядели только на себя, на собственные силы? И сами ведь не железные. Он слышит тяжелое, прерывистое дыхание Струкова, и сомнения гложут его все сильнее. Может быть, на порыв ставку делают, на всесокрушающее «ура» или честолюбие взвилось выше их самих? Не должно бы: Прокофьев был не такой. И командир тоже.

— Командиров взводов ко мне! — властно распорядился Струков, и шедший позади связной тотчас же скрылся в темноте.

Повеселел Струков после своего приказа и задышал вроде бы легче. Лица Прокофьева Жичин не видел, но чувствовал, что Струков одним махом и у него снял с плеч тяжесть. Один Жичин не мог отогнать сомнения, хотя и в него холодным ужом вползал воинственный пыл, перемешанный со страхом. По рукам, по спине целым войском забегали мурашки, щекоча и будоража тело и душу. Эта бегающая, всеобъемлющая до спазм щекотка не покидала его до самой атаки.

Операция началась в полночь. Первому взводу выпало самое опасное и самое красочное дело. Ему было приказано растянуться в линию вдоль юго-восточного берега острова. Каждый боец получил ракетницу и комплект разноцветных ракет. Прокофьев не упустил возможности пойти с этим взводом. Жичина направили во второй взвод. Им было отдано на разведку и на штурм восточное побережье. Остальным взводам достались запад и север. Командир роты Струков, оставив при себе отделение, расположился на стыке первого и второго взводов. Это было самое выгодное место для обзора и для управления.

Жичин лежал на снегу и пытался представить себе маяк — главный объект атаки двух отделений второго взвода. Перед глазами вставали десятки маяков, виденных раньше, а этот никак не давался, ускользал из поля зрения. «Шут с ним, — подумал он. — Только бы взять его».

В полуночном небе хлопнула и рассыпалась мелкими брызгами красная ракета. Жичин вздрогнул. Ждал ее каждый миг, а она все равно взвилась неожиданно. Вслед за ней взлетели в небо десятки ракет. Целый каскад огней — белых, желтых, зеленых — опоясал юго-восточный берег. Не успел он потухнуть, как новый эшелон разноцветных звезд вспыхнул на том же месте. Остров был как на ладони. С берега послышался лай собак, крик петухов, потом забегали люди. Раздалась пулеметная очередь, за ней вторая, третья. Почти одновременно грохнули три орудия. «Не густо, — подумал он. — Может, и правы Струков с Прокофьевым. Если пойдет дело, как задумано, и в отряде будет меньше потерь, и разрушений на острове будет меньше».

А пулеметы и пушки гвоздили по первому взводу. Снаряды со звоном врезались в лед, и в тот же миг в воздух взлетели фонтаны воды и осколков льда. Освещенные цветными огнями, они являли собой эффектное зрелище.

Жичина до озноба охватила радость, когда в ту же минуту слева от себя он увидел две красные ракеты, выпущенные одна за другой. Это был сигнал к атаке. Он поднялся во весь рост, крикнул «ура» и понесся к берегу. Слева, справа, сзади неслось это «ура», и он бежал, не оглядываясь, кажется, даже не дыша.

К нему подбежали два бойца. Ползком они добрались до калитки прибрежного дома. Там никого не было. У крыльца — собака на цепи. Невинную лайку хозяева бросили на произвол судьбы.

— Цыц, лохматая! — прикрикнул на лайку боец, в котором он узнал Ишутина.

— Как нога? — спросил Жичин.

— Порядок.

— К маяку двинемся иль передохнем?

— По мне, так лучше двигаться. Отдохнем на маяке.

Они поползли. Где-то совсем рядом, захлебываясь, чужим голосом строчил пулемет. Пришлось залечь. Как Жичин ни старался определить, откуда он бьет, не мог. То впереди послышится, то справа.

— Он же на маяке, гад! — шепотом прокричал Ишутин. — Мы его, миленького, сейчас же и схватим.

Ишутин рванулся было вперед. Жичин остановил его. Объяснил, что надо зайти с севера, а то, пожалуй, и схватит очередью.

— Другие подоспеют, и мы останемся с носом, — выложил он последний свой козырь, но и этот довод не поколебал решения Жичина.

— За мной! — скомандовал он и пополз вправо. На минуту представил, какие слова посылал ему вдогонку Ишутин, и стало весело. Должно быть, поэтому полз он легко и сноровисто. Многоопытный Ишутин едва поспевал за ним.

Доползли, толкнулись в дверь — не тут-то было. Решили чуть-чуть отдышаться. К Жичину подоспели еще три бойца, потом еще двое. Сверху полоснула длинная, отчаянная очередь. До них ему теперь не достать, хотя они были у самых его ног, а ребятам из первого взвода, наверное, туго приходится. Пора заткнуть ему пасть. Заходили ходуном приклады, топоры, а дверь, как была, так и осталась на месте. «На совесть сработано», — подумалось Жичину. Он приказал всем отойти и начал готовить связку гранат.

— Разрешите мне, — попросил Ишутин. — Я на подрывном деле собаку съел.

Жичин молча уступил ему гранаты. Он, должно быть, впрямь знал толк в подрывном деле. В считанные минуты он каким-то чудом ухитрился сделать углубление в толстенной кирпичной стене у самого засова, подкреплявшего дверной замок, и тотчас же рванул взрыв. Дверь была взломана. Жичин подтолкнул ее и вошел в помещение. Вдоль круглой стены винтом уходила вверх железная лестница. Он поднял винтовку, трижды наугад выстрелил. Стало тихо и жутко, как в погребе.

— Разрешите мне, — услышал он голос Ишутина. — Я с такими субчиками управлялся за милую душу.

Не-ет, Ишутин. Жичин должен первым посмотреть на своего противника, глаза в глаза. С этой мыслью он бросился вверх по узким крутым ступенькам. Стук промерзших ботинок гулко отдавался по всему маяку. Рывок — и он на верхней площадке.

Противник его поднял руку. Другая рука беспомощно повисла на пулемете, на тыльной стороне ладони текла кровь. Рядом на деревянной тумбочке стоял телефон, радиопередатчик. Он был молод, первый его противник, и голубоглаз. В сжатых губах ни кровинки. Он смотрел прямо, спокойно. Жичин не заметил в его синем взгляде ни страха, ни раскаяния. Кроме спокойствия было, пожалуй, лишь любопытство.

Вдруг он громко чихнул.

— Прошу прощения, — сказал он по-русски и улыбнулся. Вбежал Ишутин, обыскал его, забрал оружие, документы.

— Перевяжите ему руку, — сказал Жичин.

— Это можно, это мы мигом, — ответил Ишутин.

Он достал из сумки бинт, пузырек с йодом и, как заправский медик, наложил безупречную повязку.

— Спасибо, — сказал синеглазый парень. — Может быть, табачком угостите?

Жичин пожал плечами, поскольку был некурящий, а Ишутин вновь тут как тут: свернул богатырскую цигарку, зажег спичку.

— Спасибо, — еще раз поблагодарил финн. — А нам говорили: большевики загоняют пленным под ногти раскаленные иголки.

— Дурачили вас, да и только, — сказал Ишутин.

— Это уж точно, — согласился финн, затягиваясь махорочным дымом и, видимо, испытывая истинное наслаждение. — А вас не дурачили? — спросил он неожиданно.

— Ты говори, да не заговаривайся, — предупредил его Ишутин.

— Что вы имеете в виду? — спросил финна Жичин.

— Ну, может быть… — Он смутился. — Может быть, и вам говорили про раскаленные иголки, только про финские.

— Про финские иголки никто нам ничего не говорил, а вот про мины в самой неожиданной утвари говорили не раз. Может, вы что-то другое хотели спросить?

— Нет, нет. — Он замотал головой. — Мне просто подумалось, что солдата, наверное, везде могут одурачивать. Не обращайте внимания, теперь я вижу, что это не так.

Он тотчас же перевел разговор в другое русло: сказал, что ракеты переполошили весь остров. Это балтийцы знали без него. А вот что белофиннам удалось взорвать лишь одно орудие, два других наши моряки успели захватить целехонькими, что только человек двадцать финнов прорвались к берегу, а остальные либо убиты, либо сдались в плен, — это было новостью.

— Телефон работает? — спросил Жичин.

— Десять минут назад работал.

— С батареей можно связаться?

— Попытаюсь, — ответил финн, взявшись за телефон. Жичин кивнул Ишутину, тот понял все, взвел пистолет. А вдруг на батарее финны? Пленный крутанул ручку. Сейчас все выяснится.

— Алло, алло! Это русский командир? Один момент… — Он протянул Жичину трубку.

— Старший лейтенант Струков? — спросил Жичин. — Прокофьев?! Еще лучше. Поздравляю с первой победой.

— Постой, постой, а не рано?

— Вроде бы нет. — Жичин доложил ему все, что узнал от своего пленного.

— Откуда ты знаешь?

— Комсорги донесли.

— Ну, брат, ты всех нас перещеголял. — Он, кажется, и в самом деле поверил шутке. — Где ты?

— Почти на небе.

— На маяке, что ль? Ну-у, молодец! Подойдет старший лейтенант — встретимся, поговорим. А пока давай в том же духе, только осторожнее: у нас один… на гармошке подорвался.

Жичин положил трубку и невольно вздохнул. Тотчас почувствовал на себе укоризненный взгляд пленного.

— Нам все время твердили, что на нас напали большевики, — тихо сказал пленный. — А вам, наверное, наоборот?

Во-от, оказывается, что он недоговаривал. Убедил, что он не лгун, и решился. Верит, стало быть, что русские на них напали. И засело, видать, крепко, надо отвечать.

— Нам действительно говорили, что военные действия начали финны, — сказал Жичин.

Пленный был слегка озадачен. Он поднял на Ишутина пытливые глаза и долго не отводил их, словно чего-то ожидая.

— Мне тоже от войны никакой пользы, — сказал он. — Я человек рабочий. И мой отец был всю жизнь простым рабочим… Но я не могу понять: как маленькая страна может напасть на большую? На что расчет?

— На помощь, — твердо ответил Жичин. — Телефон у вас, как я вижу, немецкий, а пулемет — английский. Вот и весь расчет. С вами нам нетрудно общий язык найти, если будете сами по себе. Важно, чтоб вы куклами не были у пушечных торговцев.

— Так я и предполагал, — произнес он медленно, останавливаясь на каждом слове.

Он рассказал о своей семье, о том, что он на три четверти финн и на целую четверть русский, а невеста у него даже наполовину русская.

Жичин с Ишутиным переглянулись: у них и невест не было. До службы как-то не обзавелись, не успели, а на службе какие невесты?

На тумбочке что-то загудело. Жичин не сразу догадался, что это телефон.

— Теперь это вам, — сказал пленный.

Жичин взял трубку и услышал голос Прокофьева:

— Поблагодари своих комсоргов — информация оказалась точной. Что интересного видно с маяка?

Жичин обещал доложить через пару минут, признался, что заговорились с пленным. Трубка была еще у него в руках, когда Ишутин прошептал, что на юго-востоке появились темные точки. Жичин повторил его слова. Прокофьеву и услышал приказание наблюдать и докладывать.

В рассветной синеве у самого горизонта что-то темнело и копошилось. Живое существо разрасталось вширь и вглубь. Это могли быть только люди, потому что в лютый мороз никому больше нет дела до скованного льдом залива. Сердце так и заколотилось от радости: это ж отряд балтийцев. Рота сделала свое дело, и они могли встретить друзей с чистой совестью.

А вдруг это белофинны? Невероятно, конечно. Финны шли бы с севера либо с северо-запада. И по времени это может быть только кронштадтский отряд. Но на войне, как говорят, и опасно самое невероятное: возьмут да ударят с юго-востока. Жичин собрался было звонить Струкову и Прокофьеву, но пленный протянул ему бинокль.

Стоило поднести к глазам бинокль, как все опасения рассеялись. По одним лишь халатам-панцирям можно было безошибочно определить: войско это было не финское. Жичин связался с батареей и доложил Струкову, что с юго-востока к острову приближается родной отряд.

Едва главные силы отряда ступили на остров, с берега открыли шквальный огонь. Ишутин вызвался засечь огневые точки, а Жичин с двумя бойцами и пленным пулеметчиком двинулись к штабу. Струков и Прокофьев, оказывается, предвидели артиллерийскую атаку и облюбовали для отдыха отряда безопасное место под гранитной скалой. Там Жичин и нашел в полном сборе штаб отряда.

Все утро береговые батареи противника — а их было около десятка — держали отряд под непрерывным огнем. Поскольку чуть ли не весь отряд был вовремя и надежно укрыт, пострадали единицы, хотя нервное напряжение от многочасового налета сказывалось едва ли не на всех.

А когда ближе к полудню стрельба стихла и ребята воспряли духом, начальника штаба позвали к радиотелеграфу. Он вернулся обратно утомленный и крайне озабоченный.

— Что там? — нетерпеливо спросил командир.

— Продолжать выполнение приказа, — ответил капитан. — Действия начать немедленно.

— На то и посланы, — заметил командир и приказал позвать к нему ротных. — Надо подумать, как разумнее рассредоточить отряд.

Улучив минуту, Жичин подошел к начальнику штаба и тихо спросил, что означает «продолжать выполнение приказа».

— Наступать на берег, — ответил капитан. — Немедленно.

— Но они, вероятно, и огонь откроют немедленно, — сказал Жичин.

— Во-о, во-во, — подхватил капитан. — Этого и хочет от нас командование. Именно этого. — Он хитровато прищурился, добавил с улыбкой: — Дога-адливая комсомолия нынче пошла.

— Так то же верная гибель, — произнес Жичин шепотом.

Капитан взял его под руку, отвел в сторону.

— Наши части в эти минуты штурмуют Выборг, — сказал он доверительно. — Войск там, должно быть, видимо-невидимо. Куда ни угодит снаряд, все равно попадет в людей. А тридцать стволов, — он кивнул на финский берег, откуда вновь доносилась канонада, — это не шутка. Все они бьют сейчас туда, могут и штурм сорвать.

Все Жичину стало ясно. Самое лучшее, что можно было в такой ситуации придумать, — это прикусить язык. Он поблагодарил капитана, посоветовался с Прокофьевым и отправился в роты.

«Огонь на себя» — это не самая легкая операция, и Жичину хотелось поговорить с ребятами, взглянуть им в глаза. Он чувствовал, что глаза перед атакой могут сказать о человеке если не все, то очень многое. Начать бы, конечно, лучше с самого себя. Очень жаль, что не видишь собственных глаз. Видишь руки, ноги, а самого главного в себе не видишь. Впрочем, и так он мог сейчас сказать, что выдюжит. Зло появилось, а со злом сам черт не страшен.

До выхода на лед ему удалось перемолвиться лишь с Сашей Орленковым. Вот у кого глаза лучистые, спокойные, готовые к любой неожиданности. Жичин кое-что рассказал ему о ночном бое, он слушал в оба уха, просил рассказать подробнее, но его позвали к командиру взвода. На прощание он сказал потихоньку, что комсомольского вожака собираются представить к награде.

Эта весть вогнала Жичина в краску. Кто-кто, а сам-то он знал, что не сделал ничего такого, за что можно было бы его выделить. Если за ночной бой надо кого-то отличить, то больше всех этого отличия заслужил политрук Прокофьев. Если б не он, Струков едва ли решился бы на атаку. Кое-кого из бойцов можно было бы отметить: Ишутина, к примеру.

«А может быть, оттого пал на меня выбор, что я комсомольский секретарь? — подумалось Жичину. — Не мне лично захотели честь воздать, а вожаку комсомола. И так могло случиться. Но так случиться не должно. Я ведь, помнится, в мыслях даже осуждал Прокофьева и Струкова за их чрезмерное, как мне казалось, рвение. По недомыслию, конечно, по незнанию, но осуждал. С какими же глазами я буду награду получать? Нет, это надо исправить, а то со стыда сгоришь». Он нашел Прокофьева, все чистосердечно выложил ему и, кажется, встретил в его глазах понимание.

— Все будет по справедливости, Федор, — сказал он. — Нам бы лишь от Выборга огонь отвлечь. Там судьба войны решается, что всем помнить надо.

Они вышли на лед, по-родному поглядели друг другу в глаза, обнялись и двинулись в разные стороны.

Едва на льду появились первые построения, с берега вновь ударили батареи. Снаряды рвались то тут, то там. Жичину подумалось, что он больше всего мог быть нужен в первой роте, туда и подался. Ротный улыбнулся ему как старому знакомому. Было и что-то новое в его приветствии: этакое подчеркнутое, но неподдельное внимание. Когда он заговорил о маяке, Жичин понял: о ночном бое уже растрезвонили. Сказал ему, что с маяком обошлось на редкость легко. Он самодовольно прищурился.

— Ты парень дельный, я это сразу определил.

Только он произнес эти слова, как вблизи от них — метрах в пятнадцати, не больше — в лед со звоном врезался крупный снаряд, и в тот же миг перед ними вырос столб воды. Вода на глазах стала оседать, обдавая их брызгами. Ротный рассмеялся.

— Я даже испугаться не успел, — сказал он. — Такая дура — и вся «за молоком».

Он озабоченно оглядел свое воинство, крикнул старшине:

— Передайте по цепи — дистанция между бойцами двадцать метров!

Команда птицей полетела по рядам бойцов.

— Нам тоже надо расходиться, — сказал ротный. — В такой бане купаться лучше по одному.

Это тоже было верно. Жичин облюбовал себе место на стыке со взводом связи и остался наедине с вражескими снарядами и со своими мыслями.

Залив сейчас напоминал огромное шахматное поле, заставленное белыми фигурами. Оно росло, это поле, ширилось и медленно продвигалось к берегу. Чем медленнее, тем, казалось, неотвратимее. Батареи на берегу неистовствовали. Снаряды рвались каждую минуту, и уже не брызги, а сплошная морось повисла над заливом. А фигуры как двигались, так и продолжали двигаться. Сколько видел глаз, все они оставались на своих местах, четко определенных приказом.

Это же чудо как хорошо получилось! Жичин клял себя последними словами за свой разговор с начальником штаба. «Огонь откроют…», «Верная гибель» — ужасно! Какая гибель, когда все идет как нельзя лучше. Да и не в этом дело. Ужасно то, что подверг сомнению приказ, начал даже обсуждать его с начальником штаба. Будущему флотскому командиру непростительно. Приказ есть приказ. Это он знал. В училище объясняли не однажды: без приказа, без святого к нему отношения не может быть ни флота, ни армии. Здесь, в ледовом походе, он понял это. Понял и устыдился своей военной неграмотности и распущенности. Командир ставит задачу, отдает приказ. Он не обязан объяснять причин, вызвавших приказ к жизни. Больше того: зачастую он обязан держать их в тайне. И это Жичин вроде бы знал. Здесь же, под разноголосый свист снарядов, он не только понял, но всем своим существом впитал в себя железную необходимость такого установления. Знай финны истинную цель советского командования, они бы и сейчас гвоздили из орудий по Выборгу, а на отряд выставили бы пулеметы и то на случай, если б балтийцы рискнули подойти ближе к берегу.

Чуть впереди справа вместе с султаном воды высоко вверх поднялась человеческая фигура. На мгновение застыв в верхней точке, она стала опускаться вниз. Он бросился на выручку и обнаружил в полынье живого старшину взвода связи. От удивления раскрыл рот.

— Говори громче! — крикнул старшина. — Уши заложило.

Жичин протянул ему палку, он ухватился за нее и через минуту стоял рядом, стряхивая воду. Жичин помог ему снять маскировочный халат. Деловито осмотрев и ощупав себя, он сказал, что сменить придется носки, ботинки и ватные брюки. Телогрейка была почти сухая.

Снаряды рвались по-прежнему. У него было ощущение, что со страхом он распрощался насовсем. Случай же со старшиной щедро одарил его бодростью. И ребята шли как ни в чем не бывало. Словом, операция развивалась на редкость удачно.

По цепям пронеслась команда: замедлить шаг. Это означало, что берег был уже недалеко и что командование не намерено пускать отряд в зону досягаемости финских пулеметов. Жичин замедлил шаг и впервые за весь день почувствовал усталость. Он заметил: в бою устаешь меньше, чем на марше.

На горизонте из-за облаков выкатилось солнце, большое, красное. Оно на глазах оседало и вскоре скрылось где-то в Швеции, чтоб завтра утром засиять над Ленинградом. Утром оно взошло и принесло известие о мире.

Через несколько дней балтийцы-лыжники возвратились в родной Кронштадт. От весенних лучей солнца залив раскис, под лыжами хлюпала вода, устали все до изнеможения, но в самую трудную минуту, когда, казалось, не было уже никаких сил, на берегу заиграл оркестр, окруженный сотнями кронштадтцев, мягкий западный ветер донес звуки залихватского марша, и ноги сами понесли бойцов к дому. А дома, в балтийской столице, уже оттого дышалось вольготно, что это был дом. Не постоянный, не на всю жизнь, но близкий, до слез близкий.

Загрузка...